Marble & Sin

NC-17
В процессе
6
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 10 страниц, 3 267 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник

1. Мрамор и тень.

Настройки
Чонгук молодой скульптор, чье имя уже начали шептать с уважением в узких кругах парижских галерей. Ему двадцать шесть, и он успел сделать то, о чем другие мечтают всю жизнь: его работы покупают до того, как высыхает гипс, критики называют его «новым Микеланджело эпохи постмодерна», а коллекционеры готовы платить любые деньги за право обладать куском застывшей в мраморе ярости. Но Чонгук не лепит нежность. Он никогда не лепил. Его руки, сбитые в кровь, с вечными мозолями на ладонях, не знают мягких линий и плавных переходов. Он высекает из камня боль, исступление, животные эмоции, которые пульсируют под гладкой поверхностью мрамора, как второе сердце. Его работы это застывшие крики, мышцы в предельном напряжении, тела, изломанные страстью на грани с агонией. Глядя на них, зрители непроизвольно задерживают дыхание, потому что кажется еще секунда, и мраморная плоть дрогнет, вздохнет, распахнет глаза. Он работает как одержимый. Молоток и зубило в его руках становятся продолжением нервной системы, он чувствует камень кончиками пальцев, слышит его внутреннюю структуру, знает, где пройдет идеальный скол, а где материал предательски треснет. Он сражается с мрамором, как с равным противником, и до недавнего времени он всегда выходил победителем. Но все изменилось три месяца назад. В центре его мастерской - огромного, залитого серым северным светом пространства стоит глыба каррарского мрамора. Безупречная. Дорогая. Немая. Она прибыла сюда в начале зимы, и Чонгук помнит тот день до мельчайших деталей: как рабочие, кряхтя, вкатывали тяжеленный ящик на тележке, как срывали струбцины, как он сам, затаив дыхание, откинул крышку. Мрамор был совершенен. Молочно-белый, с едва уловимыми голубыми прожилками, которые обещали в готовой работе эффект глубины, почти светящейся изнутри. Чонгук стоял над ним и уже видел форму. Не четко, не окончательно, но он чувствовал ее присутствие, как чувствуют приближение грозы по тяжести в воздухе. Он не дотронулся до камня в тот день. Решил подождать, дать идее вызреть. Прошло три месяца. Мрамор стоит в центре мастерской, и каждый день, открывая дверь, Чонгук встречает его безмолвный, насмешливый взгляд. Камень ждет. Он входит в студию каждое утро в семь, привычка, выработанная годами дисциплины, единственное, что еще держит его на плаву. Заваривает эспрессо такой крепкий, что сводит скулы и горчит на языке почти невыносимо. Подходит к камню. Берет в руки инструменты - тяжелый молоток из закаленной стали, набор зубил, шлифовальную бумагу разной зернистости. И застывает. Рука не поднимается. Пальцы сжимают рукоять молотка, костяшки белеют от напряжения но удара не следует. Внутри Чонгука не пустота. Пустота была бы облегчением, чистым листом, возможностью начать заново. Внутри него тяжелая, вязкая, липкая масса из страха, бессилия и ненависти к самому себе. Она заполняет грудную клетку, мешает дышать, оседает на стенках желудка свинцовым осадком. Он не видит формы в камне. Он видит только свою смерть, не физическую, нет, гораздо худше. Смерть как творителя, отлитую в белый, безупречный, насмешливый монолит. Творческий кризис слишком мягкое слово для того, что происходит. Это не кризис. Это крах. Катастрофа. Медленное, мучительное угасание того единственного, что составляло его идентичность. Пиздец, — думает он, глядя на белый, немой камень. — твою мать. Его характер всегда был прямым и колким. Резкость его защитный механизм, панцирь, который он отращивал с детства, когда его, слишком талантливого, слишком странного, слишком не такого, как все, травили в школе. Он научился бить первым, чтобы не били его. Грубость стала его вторым языком, оскорбления - пунктуацией. Теперь этот панцирь заточен до состояния бритвы. Чонгук грубит ассистентам, пока они не увольняются один за другим, не выдерживая его придирок, его вечного недовольства, его холодного, уничтожающего взгляда. «Да пошел ты», — бросает он последнему, захлопывая дверь перед его носом. Рвет контракты с галереями, даже не глядя на неустойки. Ему плевать на деньги, ему плевать на репутацию, ему плевать на все, кроме этого проклятого куска мрамора, который с каждым днем становится все тяжелее, все невыносимее, все невозможнее. Он запирается в мастерской с бутылкой виски, двадцатипятилетним «Гленливетом», который ему подарили на прошлой выставке, и пьет прямо из горла, пока не начинает казаться, что мрамор слегка плывет перед глазами, покачивается в такт его тяжелому, отравленному алкоголем дыханию. Он не спит. Он почти не ест. Его лицо осунулось, скулы заострились, под глазами залегли тени, не синие, а фиолетовые, почти черные, как синяки после удара. Он превращается в собственную тень. Тонкий, бледный силуэт человека, который когда-то был Чон Чонгуком. И эта тень еще не знает, что скоро обретет хозяина. Он засыпает на диване в мастерской, не от усталости, усталость давно стала его постоянным состоянием, фоном, на который организм перестал реагировать. Он засыпает от истощения, той последней стадии, когда тело просто отключает сознание, не спрашивая разрешения, не дожидаясь, пока хозяин ляжет удобнее. Сон приходит мгновенно, тяжелый, без сновидений. Черная, глухая пустота, в которой нет ни образов, ни звуков, ни времени. А потом, без перехода, без предупреждения, без малейшего зазора между забвением и явью, эта пустота перестает быть пустотой. Чонгук открывает глаза. — Какого хрена.. — выдыхает он. Он все еще в мастерской. Но это уже не его мастерская. Пространство искажено, как в кривом зеркале, как на полотнах Сальвадора Дали, которые он всегда находил тревожными и гениальными одновременно. Инструменты парят в воздухе, не подчиняясь гравитации, молотки вращаются вокруг собственной оси, зубила застыли под неестественными углами, шлифовальная бумага шелестит сама по себе, складываясь в причудливые веера. Мраморная глыба в центре комнаты пульсирует тусклым, фосфоресцирующим светом. Не мерцает, не вспыхивает, именно пульсирует, ритмично, как живой организм, как сердце, заключенное в белую каменную клетку. Будто внутри нее зажгли огонек, свет мертвецов. Тишина здесь другая. В его реальной мастерской никогда не бывает тихо, слышен гул вентиляции, далекий шум парижских улиц, дыхание самого Чонгука. Здесь нет ничего. Вакуум. Бездна. Тишина настолько абсолютная, что она давит на барабанные перепонки, высасывает звуки из воздуха, из собственных мыслей, из крови. И в этой тишине, в его рабочем кресле, потертом кожаном кресле, которое помнит каждую линию его тела, каждый бессонный час, каждый творческий экстаз и каждое поражение сидит Он. Тэхен. Чонгук чувствует его присутствие раньше, чем успевает разглядеть черты. Это как резкая смена атмосферного давления, когда воздух густеет, становится вязким, почти жидким, и каждый вдох требует усилия. Воздух здесь сироп, патока, сквозь которую легкие продираются с мучительным трудом. И холодно. Не просто прохладно, не просто свежо, холод пробирает до костей, до самого нутра, выстуживает внутренности, превращает кровь в ледяную жижу. Будто Чонгук стоит на сквозняке между мирами, в щели, разделяющей живое и мертвое, реальное и запредельное. Чонгук заставляет себя посмотреть. Это требует усилия, его мышцы сопротивляются, веки словно налиты свинцом, но он перебарывает страх, поднимает взгляд. И не может отвести. — Твою мать, — шепчет он. — Твою же мать. Тэхен, это не красиво в человеческом, подверженном ошибке, несовершенном смысле. Красота людей это всегда компромисс, сочетание удачных черт и простительных недостатков. Красота Тэхена абсолютна. Это красота математической формулы, безупречно выверенной и не терпящей возражений. Это красота клинка, заточенного так, что лезвие исчезает для глаза. Это красота чистая, окончательная, не требующая оправданий. Черты его лица выточены с такой безжалостной точностью, будто сам Харон, древний перевозчик душ, вырезал их обсидиановым ножом на переправе между жизнью и смертью. Скулы два безупречных излома, острых, как горные пики, и под ними залегают тени такой глубины, что в них можно утонуть, провалиться, исчезнуть без следа. Губы полные, чувственные, но в их линии нет ни капли мягкости. Это линия жестокости, холодной и безупречной нежности хищника, который не знает пощады, но умеет быть ласковым. Чонгук смотрит на эти губы и не может отделаться от мысли, что они созданы для поцелуев, от которых умирают. Волосы чернее самой темной ночи, чернее бездны между звездами. Они падают на высокий лоб безупречной, небрежной прядью, которую ни один человек не смог бы уложить с такой естественной, нечеловеческой безупречностью. Чонгуку хочется протянуть руку и коснуться, проверить, настоящие ли они, шелковые ли на ощупь. Он сжимает кулаки, вонзая ногти в ладони. Одет он в черный тонкий свитер с высоким горлом, кашемир, шелк, что-то текучее и дорогое, обтягивающее плечи и грудь так, что угадывается каждое движение мышц под бледной, неестественно белой кожей. Черные брюки, неимоверно ровная стрелка, посадка на бедрах. Босые ступни на холодном бетонном полу, неестественно белые, почти светящиеся в полумраке, с идеальными, словно отполированными ногтями. Но главное - глаза. В них нет белка. Нет радужки. Нет зрачка. Только чернота. Абсолютная, бездонная, не отражающая свет, а втягивающая его в себя, как черная дыра. Пока Чонгук смотрит в них, ему кажется, что он падает. Не метафорически, не поэтически, а физически. Его внутренности сжимаются, желудок ухает куда-то вниз, равновесие теряется, и только усилием воли он удерживает себя на месте, не делает шаг вперед, в эту бездну, навстречу гибели. И аура. Эту ауру невозможно описать словами, язык слишком беден, слишком привязан к физическому миру, чтобы передать ощущение от присутствия существа, которое не должно существовать. Это плотное, почти осязаемое поле власти, силы и сексуальной мощи, исходящее от каждого его движения, от каждой линии его тела, от самого факта его присутствия. Тэхен не пытается соблазнять. Он не играет, не флиртует, не улыбается многообещающе. Он просто существует в пространстве и этого достаточно, чтобы температура тела Чонгука поднялась на градус, чтобы дыхание сбилось с ритма, чтобы сердце забилось где-то в горле тяжелыми, неритмичными ударами. Это не влечение даже, это чистая, первобытная, животная реакция на высшего хищника. Так мышь замирает, глядя в глаза змеи. Так олень чувствует приближение тигра за секунду до прыжка. Тело Чонгука кричит ему: «Беги!» — но ноги приросли к полу, приклеились, стали частью этого искаженного, невозможного пространства. Чонгук уже ненавидит его. Немедленно, всей душой, каждым нервным окончанием, каждой клеткой своего предательского, откликающегося на этот холод тела. И не понимает, почему знает его имя. — Убери свою задницу с моего кресла, — рычит он, и его голос, который он пытается сделать твердым и презрительным, срывается на хрип, ломается, как у подростка в пубертате. Тэхен даже не двигается. Ни один мускул на его лице не дрожит. Только уголок рта, едва заметно приподнимается вверх. Это не улыбка. Это тень улыбки, намек на улыбку, обещание улыбки, которое страшнее любого открытого оскала. — Интересно, — произносит он, и его голос льется не в уши Чонгука, он вообще не использует уши, этот голос проникает прямо в черепную коробку, обволакивает мозг бархатом, холодом и чем-то еще, древним, темным, пульсирующим. — Глина уже засохла и пошла трещинами, а жесты все еще такие резкие. Театр одного актера. Утомительно. — Кто ты, блять, такой? Что тебе нужно? — Чонгук делает шаг вперед. Или ему кажется, что делает. Мышцы напрягаются, но перемещение в пространстве дается с трудом, будто он движется под водой. Он сжимает кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в кожу ладоней, это единственное доказательство, что он еще контролирует свое тело. — Я здесь, потому что ты кричишь, — отвечает Тэхен и медленно, с ленивой грацией хищника, которому некуда спешить, поднимается с кресла. Он выше. Намного блять выше. Чонгук всегда считал себя достаточно высоким, но сейчас, глядя снизу вверх на эту безупречную фигуру, он чувствует себя ребенком, ничтожеством. Поза Тэхена расслаблена, почти ленива, руки свободно опущены, плечи расправлены, подбородок слегка приподнят. И эта открытость, эта незащищенность почему-то страшнее любой угрозы. Потому что она демонстрирует: ему не нужно защищаться. Ему вообще ничего не нужно. — Твой крик, — продолжает Тэхен, делая шаг вперед, — разносится по границе снов, как сирена. Твое бессилие сочится сквозь реальность, как сладкий, липкий сок. А твоя жажда. Он делает еще шаг. Чонгук отступает. Автоматически, рефлекторно, даже не осознавая, что его ноги движутся. Он никогда не отступал. Ни перед критиками, ни перед коллекционерами, ни перед капризным мрамором. Но сейчас его тело действует быстрее разума, подчиняясь инстинкту самосохранения. — Твоя жажда пахнет так, — Делает третий шаг, сокращая расстояние между ними до полуметра, — что невозможно пройти мимо. — Я сказал, убирайся нахуй из моей головы! — выкрикивает Чонгук, и его голос срывается на фальцет, проваливается в истерику. — Слишком поздно, — мягко, почти ласково говорит Тэхен. Еще шаг. Между ними не больше десяти сантиметров. Холод, исходящий от него, становится физически ощутимым, он покрывает кожу Чонгука мурашками, пробирается под одежду, выстуживает грудь, живот. — Я уже внутри, — произносит он, и это звучит как констатация факта, как приговор, как брачная клятва. — И мне здесь нравится. Он поднимает руку. Чонгук замирает, готовясь к удару, захвату, чему угодно. Но Тэхен лишь проводит тыльной стороной пальцев по его щеке, по той самой ссадине, которую Чонгук сам себе оставил в порыве гнева, пока крушил все вокруг. Прикосновение ледяное. Обжигающее. Под кожей, там, где прошлись эти холодные пальцы, вспыхивает пожар. Чонгук чувствует, как кровь приливает к щеке, как расширяются капилляры, как каждая клетка кричит от контраста между внешним холодом и внутренним жаром. — Позволь мне высечь из тебя то, что прячется в этом камне, — шепчет Тэхен, и его дыхание холодное, с оттенком дорогого коньяка и еще чего-то древнего, сладковатого, напоминающего перезрелые фрукты и тлен касается губ. Чонгук смотрит в эти бездонные черные глаза и чувствует, как тает. Защитные механизмы отключаются один за другим. Знаменитая дерзость сворачивается в комок где-то в области солнечного сплетения и затихает, побежденная. Он хочет. Боже, как хочет. Он не знает, чего именно, прикосновения, поцелуя, этого ледяного дыхания на своих губах, полного подчинения, забвения. Он хочет, чтобы Тэхен закончил это движение, сократил последние миллиметры, коснулся его губ своими. Тэхен не делает этого. Вместо поцелуя его пальцы, все еще холодные, все еще изучающие скользят ниже. По подбородку. По шее. Очерчивают кадык, который дергается под ледяным прикосновением. Вдоль ключицы, выступающей из выреза футболки. Чонгук не дышит. — Ты напряжен, — замечает Тэхен, и его голос — тихий, вкрадчивый, бархатный. — Каждая мышца как натянутая струна. Ты забыл, как расслабляться. Как отдаваться. Его пальцы движутся дальше. Вниз по груди, едва касаясь, дразня. Чонгук чувствует, как под этой дорожкой напрягаются мышцы живота, как предательски вздрагивает тело, как соски твердеют под тканью футболки, трутся о нее при каждом невольном вздохе. — Я могу научить тебя, — продолжает Тэхен. — Отдаваться. Принимать. Чувствовать. Его ладонь ложится на живот Чонгука. Холодная, тяжелая. Просто лежит, не двигаясь, но от этого давления кровь приливает к низу живота, пульсирует в висках, в паху, в кончиках пальцев. — Не надо, — выдыхает Чонгук, но его голос это даже не шепот, это сломанный выдох, мольба, которую невозможно расслышать за собственным сердцебиением. — Надо, — поправляет Тэхен. Его пальцы находят край футболки. Медленно, невыносимо медленно, заправляет пальцы под ткань. Он касается голой кожи живота и Чонгук выгибается, не в силах сдержать реакцию. Его мышцы сокращаются под этим ледяным прикосновением, кожа покрывается мурашками, дыхание становится рваным, поверхностным. — Чувствуешь? — шепчет Тэхен, и его пальцы гладят живот Чонгука круговыми движениями, от пупка к бокам, от ребер к поясу джинсов. — Твое тело знает, чего хочет. Оно не умеет лгать. Только твой разум продолжает эту жалкую игру в сопротивление. Чонгук хочет ответить. Хочет огрызнуться, ударить, оттолкнуть. «Да пошел ты», — хочет сказать он. «Руки убрал, тварь». Но его губы не слушаются, мышцы парализованы этим холодом, этим прикосновением, этим абсолютным, невыносимы владением. Пальцы Тэхена находят пуговицу джинсов. — Нет, — выдыхает Чонгук, и в его голосе последняя, отчаянная попытка сопротивления. — Нет, сука, не смей. — Да, еще как посмею, — отвечает Тэхен. Пуговица расстегивается с тихим щелчком. Молния, коротким металлическим звуком в абсолютной тишине сна. Ткань расходится, открывая полоску белых боксеров, под которой уже прячется напряжение. Чонгук чувствует, как краснеет. От стыда, от унижения, от невыносимого предвкушения. Его лицо горит, уши пылают, но тело предательское, жаждущее тело подается вперед, навстречу этим ледяным пальцам. Какого хрена? Какого хрена я делаю? Тэхен не спешит. Он смотрит. Просто смотрит на полуоткрытую ширинку, на ткань, которая уже не скрывает, а только дразнит, на очертания плоти, напряженной до боли. Его взгляд как физическое прикосновение, тяжелое, оценивающее, собственническое. — Ты прекрасен даже здесь, — произносит он задумчиво. — Даже в этом стыде. — Заткнись, — шипит Чонгук. — Просто заткнись нахуй. Его пальцы касаются ткани боксеров. Не проникают внутрь, просто гладят сквозь тонкий хлопок, очерчивая форму, длину, пульсирующее тепло. Чонгук стонет. Стон вырывается помимо воли, низкий, горловой, полный отчаяния и невысказанной мольбы. Его бедра дергаются, ища большего давления, большего контакта, большего. — Тише, — шепчет Тэхен. — Не торопись. Он отодвигает ткань. Воздух сна плотный, электрический, касается обнаженной плоти. Чонгук вздрагивает всем телом. Его член, твердый, пульсирующий, полностью открыт этому чужому взгляду, и стыд смешивается с возбуждением в невыносимую, сладкую муку. — Красиво, — выдыхает Тэхен. — Очень красиво. И касается. Его пальцы смыкаются вокруг ствола Чонгука, твердые, уверенные. Контраст между его ледяной кожей и горячей, пульсирующей плотью Чонгука настолько невыносим, что у него подкашиваются колени. Только хватка Тэхена и стена за спиной удерживают его вертикально. — О боже, блять, — выдыхает он, и это не молитва, это не ругательство, это чистое, первобытное признание поражения. — Бога здесь нет, — поправляет Тэхен. — Только я. Он начинает двигать рукой. Медленно. Невыносимо медленно. Скольжение ладони по разгоряченной плоти, это пытка, это экстаз, перегрузка всех нервных окончаний разом. Чонгук чувствует каждую линию, каждую складку кожи Тэхена, каждый миллиметр этого идеального, безжалостного прикосновения. Большой палец проводит по головке, влажной, набухшей, невероятно чувствительной. Чонгук вскрикивает, выгибаясь дугой, вцепляясь в плечи Тэхена, чтобы не упасть. — Ты так долго отказывал себе в этом, — продолжает Тэхен, и его ритм ускоряется, едва заметно, но достаточно, чтобы сбить дыхание Чонгука. — В этом простом, естественном удовольствии. Ты думал, что боль делает тебя творцом. Что страдание единственный источник твоего дара. — Да пошел ты.. — выдыхает Чонгук, но это звучит даже не как оскорбление, а как последний, жалкий всхлип сопротивления. Его хватка усиливается. Движения становятся более уверенными, более требовательными. Чонгук чувствует, как напряжение нарастает внизу живота, как волны удовольствия расходятся от его члена по всему телу, как пальцы ног поджимаются от переизбытка ощущений. — Но ты ошибался, — шепчет Тэхен ему в ухо. Его дыхание, ровное, контрастирующее с бешеным ритмом сердца Чонгука. — Настоящее искусство рождается не из боли. Оно рождается из экстаза. Из полной, безоговорочной отдачи. Его большой палец снова давит на головку, очерчивает край, собирает выступившую влагу и размазывает ее по длине, усиливая скольжение, ощущения, усиливая эту сладкую, невыносимую пытку. — Позволь себе чувствовать, — приказывает Тэхен. — Не думай. Не сопротивляйся. Просто чувствуй. Чонгук закрывает глаза. Он больше не может смотреть в эту бездну, она затягивает, поглощает, уничтожает его волю. Он закрывает глаза и отдается ритму ладони, скользящей по его плоти, сжимающей, отпускающей, дразнящей, обещающей. Это похоже на падение в бесконечный колодец. На погружение в воду, которая обжигает. На первый удар молотка по мрамору, когда камень наконец поддается, уступает, раскрывает свою внутреннюю структуру. Он чувствует, как приближается разрядка. Как напряжение в паху становится невыносимым, как мышцы живота сводит судорогой предвкушения, как дыхание превращается в прерывистые, влажные всхлипы. — Пожалуйста, — выдыхает он, и это слово срывается с губ прежде, чем он успевает его остановить. — Пожалуйста, господи, я.. — Что, ты? — Тэхен замедляет движения, почти останавливается. Его хватка ослабевает, и Чонгук вскрикивает от потери контакта, от невыносимого, пульсирующего голода. — Не останавливайся, — выдыхает он. — Пожалуйста, не останавливайся. Не смей, блять останавливаться. — Вот так, — одобряет Тэхен. — Теперь ты учишься просить. Его рука снова смыкается вокруг плоти Чонгука, туже, быстрее. Чон чувствует, как каждая клетка его тела вибрирует в унисон этим движениям, как кровь пульсирует в такт сжатиям, как мир сужается до точки контакта между его горячей плотью и движениями Тэхена. — Смотри на меня, — приказывает Тэхен. — Когда будешь кончать, смотри на меня. Чонгук открывает глаза. Он тонет в этой черноте, в этой бездне, в этом абсолютном отсутствии света. И в центре этой тьмы лицо Тэхена, безупречное, спокойное, наблюдающее за его распадом с отстраненным интересом. — Да, умница, — шепчет Тэхен. — Вот так. И Чонгук взрывается. Оргазм накатывает волной, нет, цунами, сметающим все барьеры, все защиты, все остатки сопротивления. Его позвоночник выгибается дугой с характерным хрустом, голова запрокидывается, крик срывается с губ - громкий, отчаянный, освобождающий. Он кончает, чувствуя, как пульсации выплескивают из него месяцы накопленного напряжения. — Блядство, — выдыхает он, и это слово вмещает в себя всё: удивление, ужас, благодарность, признание. Его трясет. Крупной, неконтролируемой дрожью. Ноги не держат, мышцы превратились в желе, сознание пульсирует где-то на границе сна и яви, жизни и смерти. Тэхен поддерживает его. Не дает упасть. Его рука все еще на Чонгуке, не двигается, просто держит, пока последние судороги удовольствия сотрясают измученное тело. — Спокойно, — шепчет он. — Я держу тебя. Его пальцы медленно разжимаются. Он заботливо, почти нежно, заправляет член Чонгука обратно в боксеры, застегивает джинсы, затягивает ремень. Чонгук стоит, прислонившись лбом к его ключице, и не может пошевелиться. Его тело будто весит тонну. Его разум пустой, выметенный до основания. — Это был первый урок, — произносит Тэхен. Его голос снова ровный, бархатный, спокойный. — Ты принял от меня удовольствие. Ты попросил. Ты отдался. Он отстраняется. Холод уходит, оставляя после себя пульсирующее напряжение и Чонгук просыпается, все еще не осознавая, что он находится уже в своей тусклой реальности.
6 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (1)