🍀🍀🍀
Финн О’Мара бежал по крышам. Звучит почти красиво, почти поэтично, пока не споткнёшься о реальность. Крыши Смитфилда не имеют ничего общего с парижскими мансардами из фильмов про обаятельных воров. Это плоский, больной мир из гудрона, луж с нефтяными разводами и спутниковых тарелок, похожих на бельма на глазах города. Здесь каждый шаг лотерея: либо поскользнёшься на ржавом листе железа и сломаешь ключицу, либо провалишься в дыру, которую прогрызло время. Финн бежал босиком. Кеды он прижимал к груди, как ребенка. Босиком он чувствовал пульс города под ногами: каждый стык, каждую заклёпку, каждую каплю дождя, которая вибрировала в костях. Это помогало не врезаться лбом в очередную вентиляционную трубу, не распороть ногу о край антенны. Это было похоже на танец: дикий, ночной, дублинский танец на грани фола. Сердце колотилось где-то в горле, лёгкие горели огнём, но улыбка на лице расползалась такая широкая, что, наверное, её было видно даже с земли. Её видели чайки. Её видел дождь. Её видел просыпающийся город. На запястье правой руки болтались часы. Тяжёлые, старые, с той особенной тяжестью, которая бывает только у вещей, проживших чужую жизнь. «Омега» на потёртом кожаном ремешке, истомчённом до бархатистой мягкости тысячами касаний. Финн поднёс запястье к носу, продолжая бежать, и втянул воздух, пытаясь прочитать историю через запах. Кожа. Старая, выношенная, впитавшая дожди и солнце. Немного пота: мужского, чистого, не того, которым пахнут алкаши в подворотнях. Немного виски: терпкого, торфяного. И что-то ещё… что-то неуловимое, глубокое, как торфяное болото. Запах дома, которого у Финна никогда не было. Запах человека, который знает, кто он такой. Это заставило его замедлиться. А потом и остановиться совсем. Он сел прямо на гудрон, прислонившись спиной к здоровенной трубе, из которой валил тёплый пар — дыхание города. Дождь продолжал моросить. Тот самый дублинский дождь, который делает тебя частью пейзажа: мокрым, продрогшим и незаметным, если ты позволяешь. Он поднёс часы к глазам. Циферблат чуть пожелтел: от времени, от сигаретного дыма в пабах, от закатов, которые они видели на чужом запястье. Стекло в мелкой паутине царапин, но ни одной трещины. Каждая царапина — день, час, секунда чужой жизни. Стрелки стояли намертво. Застыли во времени. — Сука, — выдохнул Финн, и пар ушёл в холодный воздух. — Я их сломал. Он потряс часы, будто это могло помочь. Потом приложил к уху. Тишина. Абсолютная, вакуумная тишина. Сердце механизма остановилось. Он вздохнул и посмотрел на циферблат с укоризной, как на провинившегося щенка. — Ты должен был просто лежать на стойке, понял? Просто лежать. Ждать, пока я тебя возьму. А не ломаться в первый же час знакомства. Это неприлично. Ты антиквариат или что? Часы молчали. Им было всё равно на его риторику. — Ладно, — Финн сунул их во внутренний карман куртки, застёгнутый на английскую булавку: тайник, который он соорудил для самого дорогого, что у него было, а теперь и для самого опасного. — Починим. Я умею. Ну, не умею, но научусь. Джимми научит. Джимми всё умеет. Он поднялся, натянул кеды на мокрые, посиневшие ноги (пальцы противно хлюпнули внутрь, как рыбы, которых засунули не в ту среду) и пошёл вдоль крыши к слуховому окну, черному провалу, который вёл в чердак дома номер 14 по Кинг-стрит. Там, на этом чердаке, пахнущем голубиным помётом, плесенью и старыми тряпками, он жил последние три месяца. Там пахло свободой. И сыростью. И почти домом.🍀🍀🍀
Джимми не спал. Джимми, кажется, вообще не спал никогда: просто превращался в часть интерьера, в статую, выточенную из ночи и табачного дыма. Старый карманник сидел на перевёрнутом ящике, закутавшись в пальто, которое помнило, наверное, ещё королеву Викторию, а может, и самого дьявола. Пил чай из консервной банки — благородный жест в убогих декорациях. На крошечной горелке, стащенной Финном из туристического магазина в прошлом месяце, закипал новый чайник (точнее, старая кастрюля с отломанной ручкой, поющая свою утреннюю песню). — Явился, — сказал Джимми, даже не поднимая глаз. Голос его скрипел, как несмазанная дверь. — Я уж думал, тебя менты сцапали. Или те трое с Фибса. Или просто дождь растворил. — Те трое с Фибса сейчас лечатся от внезапной встречи с дубовой стойкой, — Финн плюхнулся на ворох тряпья, служивший ему постелью, и тряпьё вздохнуло облаком пыли. — А менты спали. Менты всегда спят, когда я работаю. Это закон подлости, работающий в мою пользу. — Работаешь, — Джимми хмыкнул и наконец поднял глаза. В них была усталость тысячелетий и искра любопытства. — И что наработал? Кроме синяков и мокрых ног? Финн полез в карман. Вытащил часы. Протянул на ладони, как причастие. Джимми смотрел на них долго. Очень долго. Секунды превращались в минуты, минуты — в вечность. Потом его лицо, изрезанное морщинами, как старая географическая карта, где отмечены все кораблекрушения его жизни, начало меняться. Медленно, как восход солнца. Сначала он просто смотрел. Потом прищурился. Потом его рот приоткрылся, обнажая жёлтые зубы. Потом он медленно, очень медленно поставил банку с чаем на пол (священнодействие) и взял часы двумя руками, будто они были сделаны из тончайшего венецианского стекла. — Где? — спросил он тихо. Голос, обычно хриплый и прокуренный до состояния старого динамика, вдруг стал тонким, почти детским. — В пабе у Шеймуса. На набережной. «Келт» называется. — Чьи? Финн пожал плечами — небрежно, но внутри уже заскребли кошки. — Какого-то хмыря. Здоровый, в чёрном свитере, татуха на руке, глаза как у волка. Я ему портрет нарисовал, пока он виски пил и в пустоту смотрел. А потом пришли те трое, начали орать, ну я и… — Финн махнул рукой, пренебрегая деталями. — подставил его под драку, а сам… — Сам сбежал с добычей, — закончил Джимми без осуждения, скорее с профессиональным уважением. Джимми закрыл глаза. Веки его дрожали. — Опиши, — сказал он. Голос стал ещё тише, почти шёпотом. — Опиши его. Каждую деталь. — Высокий. Широкоплечий, но не качок, а сухой, жилистый, как волкодав. Волосы тёмные, падают на глаза, когда он наклоняет голову. Глаза зелёные, с золотыми крапинками, когда злится зажигаются, я видел. Татуха на левой руке, гэльская вязь. Не читал, что написано, буквы витые, как корни деревьев. Часы. Когда началась драка, снял и положил на стойку. Аккуратно так, будто боялся разбить. Будто это не часы, а… — А мать, — закончил Джимми. Финн замолк. Джимми открыл глаза. В них плескалось что-то странное: смесь ужаса и восхищения, которую Финн видел только раз в жизни, когда старый карманник наблюдал за похоронами известного крестного отца. — Боже, — сказал он. — Боже всемогущий, мальчик. Ты знаешь, кого ты обокрал? — Важного хмыря, судя по твоему лицу. И судя по тому, как у тебя руки затряслись. — Хмыря, — Джимми засмеялся — невесело, с хрипотцой, которая могла означать всё что угодно, от отчаяния до дикого, запредельного восхищения. — Хмыря. Ох, Финн. Ты, мать твою, украл часы у Скармана. Тишина повисла в чердаке такая густая и плотная, что можно было резать ножом. Даже голуби под крышей, кажется, перестали ворковать, прислушиваясь. Даже кастрюля перестала петь. — У кого? — переспросил Финн. Имя легло на язык холодной монетой. — У Скармана. Кирана Кэхилла. Скармана, — Джимми выдохнул и потёр лицо ладонями, будто пытаясь стереть с него правду. — Ты никогда не слышал эту кличку? — Нет. — И хорошо, — Джимми криво усмехнулся. — Потому что те, кто слышат, обычно долго не живут. Или живут, но в другом месте, с другими документами и без права переписки с прошлым. Джимми встал, подошёл к окну (заколоченному фанерой, с маленькой щёлкой для света, похожей на прицел) и закурил. Пальцы его дрожали, и дым танцевал в воздухе нервными зигзагами. — Скарман, — сказал он, глядя в щель на серый, просыпающийся Дублин. — Легенда. Полумиф. Призрак, которому платят, чтобы он являлся. О нём рассказывают истории, в которые никто не верит, пока не столкнутся лично. Аферист международного класса. Работает по всей Европе, от лондонских доков до венецианских палаццо. Может впаять тебе фальшивую картину так, что ты будешь благодарить и просить добавки, а потом повесишь её над камином и будешь внукам показывать. Может обчистить казино в Монте-Карло, не заходя внутрь, а просто посмотрев на него через дорогу в бинокль. Может заставить тебя самого отдать ему все деньги, драгоценности и семейные реликвии и сказать спасибо за науку. — Звучит как я через двадцать лет, — хмыкнул Финн, но хмыкнул неуверенно. Внутри уже разрастался холодок. Джимми резко обернулся. Глаза его горели. — Нет, — сказал он жёстко, отсекая. — Не звучит. Ни хрена не звучит. Потому что он волк. Одиночка. Хищник высшей пробы. А ты — ты шакал, который бегает стаей, даже когда стаи нет. Он работает с людьми, у которых есть деньги, власть, связи, фамильные замки и скелеты в шкафах. Он вхож в дома, куда нас с тобой не пустят даже трупы убирать, даже если мы притворимся мебелью. И он никогда, слышишь, никогда не прощает, когда его обворовывают. Он не полиция, не бандиты. Он хуже. Он — тот, кто заставит тебя пожалеть, что ты родился на свет. Финн пожал плечами, но плечи уже не слушались. — Часы-то у меня. Пока у меня — они мои. — Часы у тебя, — эхом отозвался Джимми. Он подошёл, взял часы из рук Финна, повертел перед светом из щели, посмотрел на циферблат, на гравировку, на потёртости. — И ты понимаешь, что это не просто часы? Не просто кусок металла и стекла? — Понимаю, — Финн кивнул. — Мать подарила. Он сам сказал, когда я сидел рядом. Сказал, что носит их с восемнадцати лет. Сказал, что время — это единственное, что нельзя украсть. — Мать, — Джимми покачал головой. — Сильвия Кэхилл. Слышал о такой? — Нет. А должен? — Ты идиот. Потому что она страшнее сына. В сто раз страшнее, — Джимми прищурился, вспоминая. — У неё на западе, в графстве Клэр, есть место. Дом. «Очаг» называется. Никто точно не знает, что там происходит, но те, кто попадает туда сломанным, выходят целым. Или не выходят вообще. Зависит от того, заслуживаешь ли ты второго шанса. Или первого. — Звучит как секта. Святая вода, коллективные молитвы, бесплатный суп. — Это не секта, — Джимми усмехнулся, но усмешка вышла кривой. — Это приют для раненых зверей. Для тех, кого жизнь переехала и выплюнула. И её сын главный зверь в этом зверинце. Только он не раненый. Он охотник. Всегда был охотником. Финн молчал. Смотрел на часы в руках Джимми. Они лежали на его морщинистой ладони, как тяжёлая истина. — Красивые, — сказал он наконец. — Чувствуется история. Каждая царапина как глава. — Вот именно, — Джимми вздохнул. — Не деньги. Не золото. История. Это не та вещь, которую можно продать на рынке или спустить в ближайшей скупке. Это та вещь, за которую убивают. Или умирают. Он протянул часы обратно. — Что ты хочешь с ними делать? Финн взял часы, повертел в руках, приложил к уху — тишина. Потом спрятал в карман, поближе к сердцу. — Не знаю, — честно сказал он, и в голосе его впервые за разговор проскользнула неуверенность. — Я просто… я увидел его, Джимми. Этого Скармана. Он сидел у стойки, пил виски и смотрел на часы. Двадцать минут. Просто смотрел. Не двигался, не пил, не моргал. И я вдруг понял: это не просто вещь. Это якорь. Это то, что держит его в реальности, не даёт улететь в прошлое или будущее. И мне захотелось… — Захотелось что? — Захотелось проверить, что будет, если якорь выдернуть. Утонет он или поплывёт? Исчезнет или найдёт? И что будет со мной? Джимми посмотрел на него долго. Очень долго. Словно видел впервые. Потом вздохнул и сел обратно на ящик. Потёр колено, которое ныло в дождь. — Ты идиот, Финн О’Мара. — Знаю. — Он будет тебя искать. Он найдёт тебя, — Джимми говорил спокойно, как констатировал погоду. — У него ресурсы, связи, мозги и терпение, какого нам с тобой и не снилось. Он будет играть с тобой, как кошка с мышкой, пока не наиграется. А когда наиграется, ты исчезнешь. Просто исчезнешь. Без следа. Без прощания. Без «прости». — Звучит весело, — Финн улыбнулся своей вспышкой-улыбкой, но в этот раз она вышла бледнее обычного. Джимми покачал головой. — Ты не понимаешь. Это Скарман. Он не будет бить тебя по лицу и требовать деньги. Он не будет угрожать. Он войдёт в твою жизнь, как дождь. Узнает о тебе всё: что ты ел на завтрак в пять лет, как звали твою первую собаку, чего ты боишься больше смерти. Найдёт твои слабые места и будет давить на них, пока ты сам не придёшь к нему и не положишь часы ему в руку. И будешь благодарен, что он вообще разрешил тебе это сделать. Финн задумался. В голове крутились шестерёнки. — А если я не приду? — Придёшь, — Джимми был непоколебим. — Потому что он сделает так, что у тебя не останется выбора. Он сожжёт все мосты, кроме одного — ведущего к нему. — Значит, — Финн достал блокнот, раскрыл на чистой странице, взял карандаш, и пальцы его уже танцевали знакомый танец, — надо сделать так, чтобы у него тоже не было выбора. Джимми замер. Даже дым замер в воздухе. — Что ты задумал? Финн не ответил. Он рисовал. Быстро, уверенно, линия за линией, будто рукой водил кто-то другой. Через десять минут на странице появился портрет. Не Кирана. Шеймуса, бармена. С дробовиком в руках и перекошенным от удивления лицом. Каждая морщина, каждая складка фартука, каждая щербинка в улыбке. Под портретом Финн вывел: «Дорогой Шеймус! Передайте, пожалуйста, тому высокому красивому мужчине с зелёными глазами, что его часы в надёжных руках. Руки эти, правда, чужие, но я за ними присмотрю. Если он хочет их вернуть (а я почти уверен, что хочет), пусть приходит на скалы за городом в полночь. Один. И без оружия. А то вдруг я испугаюсь и убегу, и тогда ищи-свищи по всему Дублину. Ваш постоянный клиент (молочный коктейль был восхитителен), Рыжий Чёрт». — Ты с ума сошёл, — сказал Джимми, прочитав. Голос его упал до шёпота. — Ты оставляешь ему след? — Ага. — Ты хочешь, чтобы он тебя нашёл? — Ага. — Чтобы убить? — Чтобы поиграть, — Финн откинулся на тряпьё и заложил руки за голову. В глазах его плясали чертики. — Джимми, ты сам сказал: он будет играть со мной, пока не наиграется. Так почему я не могу играть первым? Почему я обязательно должен быть мышкой? — Потому что он Скарман. А ты бездомный сирота с блокнотом, молочными коктейлями и комплексом героя. — И с его часами, — Финн похлопал по карману. — И с его любопытством. Ты видел его лицо, когда он понял, что я исчез? Я видел. Я за дверью стоял, ждал. Он не злился, Джимми. Совсем. Он заинтересовался. Он смеялся. Я слышал, как он смеялся. — Ты слышал? — Стоял за дверью, как дурак, и слушал. Он смеялся, Джимми. Впервые за долгое время, судя по тому, как бармен на него смотрел. И этот смех… — Финн закрыл глаза, и на лице его появилось странное выражение: смесь нежности и торжества. — Этот смех был моим. Я его украл. Как часы. Джимми молчал долго. Смотрел на Финна, на его расслабленную позу, на улыбку, на руки, которые всё ещё сжимали карандаш. Потом вздохнул, налил себе ещё чаю из кастрюли и сказал: — Ты пропащий человек, Финн О’Мара. — Я знаю. — Ты влюбился в него по уши, даже не познакомившись. — Я не влюбился, — Финн открыл глаза. В них плескалась синева утреннего неба. — Я заинтересовался. Это разные вещи. — Влюбился, — Джимми отхлебнул чай. — Я старый, я вижу. Я сто раз это видел. Ты украл у него не часы. Часы — это так, прикрытие. Ты украл у него внимание. А теперь хочешь, чтобы он обратил его на тебя. Финн открыл глаза и посмотрел на Джимми долгим, немигающим взглядом. — А если и так? — спросил он тихо. — Что в этом плохого? — То, что такие, как он, не смотрят на таких, как мы. Мы для них тени. Расходный материал. Развлечение на один вечер, чтобы вспомнить, что они ещё живые. — Значит, я буду той тенью, которая укусит, — Финн улыбнулся. — Которая оставит шрам. Которую не забудут. Джимми покачал головой, но в глазах его мелькнуло что-то странное. Не гордость. Не страх. Что-то среднее. Усталое восхищение человека, который слишком долго жил и думал, что его уже ничем не удивить. — Ладно, — сказал он. — Пол часа назад я был готов тебя убить за эти часы. Честно. Думал, ты подписал нам смертный приговор. А теперь мне самому интересно, что из этого выйдет. Может, я просто слишком старый и мне уже всё равно. — Ты поможешь? — Чем? — Расскажи мне о нём. Всё, что знаешь. Его привычки, его слабости, его маршруты. Где он бывает, с кем встречается, что любит на завтрак, чего боится по ночам. — Я не знаю, чего он боится. Никто не знает. Скарман не имеет права на страх. — Значит, узнаем, — Финн достал карандаш, готовый записывать. — Давай. Время не ждёт. Джимми затянулся сигаретой, выпустил дым в потолок, где он смешался с тенями, и начал рассказывать. Он рассказывал долго. Голос его скрипел, как старая пластинка, но слова ложились ровно, одно за другим, складываясь в портрет человека, которого Финн видел всего раз в жизни, но уже чувствовал каждой клеткой. Финн слушал, записывал, рисовал на полях маленькие портреты: профиль, руки, глаза. И чувствовал, как внутри разрастается что-то тёплое и опасное. Не любовь. Нет. Что-то другое. Азарт. Предвкушение. И тихая, глубокая уверенность, что эта игра изменит всё.🍀🍀🍀
Паб «Келт», 11:47 утра.
Шеймус протирал стаканы (ритуал, который он повторял уже тридцать лет, не задумываясь, на автомате) когда дверь открылась. Он поднял голову и чуть не выронил стакан. На пороге стоял тот самый рыжий чертёнок, который устроил весь этот цирк с побегом, дракой и пропавшими часами. Стоял, улыбался своей дурацкой, солнечной улыбкой, и держал в руке конверт из плотной бумаги. — Доброе утро, — сказал парень. Голос у него был свежий, будто он не бегал по крышам всю ночь, а выспался в пятизвёздочном отеле. — Я за своим коктейлем. Но, кажется, вы ещё не работаете? — Я работаю всегда, — буркнул Шеймус, ставя стакан на место и накрывая его полотенцем. — А ты иди отсюда, парень, пока я не позвонил тем троим с Фибса и не сказал, что ты здесь. Они, кажется, ещё не отошли от вчерашнего и будут рады тебя видеть. — Не надо звонить, — парень подошёл к стойке, положил конверт на полированное дерево. Конверт лёг ровно, как приговор. — Я по делу. Передайте это тому высокому красивому мужчине с зелёными глазами. Который вчера дрался за мою честь. — Скарману? — Шеймус прищурился. — Ага. Скажите, что его часы в порядке. Ну, почти в порядке, — парень замялся. — Я их немного сломал. Случайно. Стрелки встали. Но я починю. Обязательно. Скажите, что если он хочет их вернуть, пусть придёт на скалы за городом. Завтра. В полночь. Один. Без оружия. А то вдруг я испугаюсь и убегу, а бегаю я быстро. Шеймус смотрел на конверт, потом на парня, потом снова на конверт. В голове у него не укладывалось. — Ты псих, — сказал он наконец. — Ты хоть понимаешь, кто он? — Скарман. Мне уже рассказали. Джимми постарался. Легенда, полумиф, международный аферист, волк-одиночка, завтракает чужими нервами. — И ты всё равно лезешь? — Ага. — Зачем? — Шеймус задал вопрос, который мучил его больше всего. Парень пожал плечами и улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у старого бармена, видавшего виды, что-то ёкнуло в груди. В этой улыбке было столько жизни, столько отчаянной, бесшабашной смелости, что Шеймус вдруг позавидовал. — Скучно жить, Шеймус. Дублин маленький город. А с ним, кажется, будет интересно. Он разбудил во мне любопытство. А любопытство, как известно, кошку сгубило, но зато какая была жизнь! И вышел, не дожидаясь ответа. Дверь мягко закрылась за ним, оставив после себя запах дождя, молодости и чего-то неуловимого, что Шеймус не мог определить. Шеймус посмотрел на конверт. Потом на дверь. Потом снова на конверт. — Господи, — сказал он, обращаясь к потолку, к бутылкам, к вековой пыли. — За что ты послал мне этого придурка? И почему мне кажется, что он перевернёт всю нашу жизнь вверх дном? Конверт молчал. А под ним лежал рисунок. Его собственный портрет. С дробовиком в руках, с удивлённым лицом и с подписью внизу: «Ангел-хранитель этого заведения. Не спаивать, а то убьёт раньше, чем успеешь опьянеть. Но коктейль у него божественный». Шеймус усмехнулся, впервые за долгое время. Спрятал рисунок под стойку, рядом с дробовиком. И пошёл наливать себе виски. Рано, конечно. Солнце ещё высоко. Но после таких новостей и таких посетителей — сам Бог велел.🍀🍀🍀
Скалы за городом ничего не обещали. Никому и никогда. Они просто стояли здесь тысячу лет. Чёрные базальтовые зубы, впившиеся в небо, облизанные атлантическими штормами до гладкой, скользкой поверхности, иссечённые солью, как лицо старого моряка. В каждой трещине, в каждом разломе жила та особенная, ирландская безнадёжность, которая местным кажется родной, как запах торфа, а приезжим — предвестником клинической депрессии. Здесь не снимают кино. Здесь снимают только экзистенциальные кризисы. Внизу ревел океан. Не просто шумел, не просто плескался, а ревел утробно, сыто, с той глубокой, вибрационной мощью, будто переваривал очередной корабль, которому не повезло с капитаном. Ритмичные удары волн о скалы отдавались в грудную клетку, настраивая сердце на чужой, древний ритм. Казалось, сам Ктулху дышит где-то там, в темноте, и дышит тяжело, астматично. Вверху, в рваных разрывах туч, пыталась светить луна: бледная, больная, похожая на старую фотографию, выцветшую на солнце. Она ныряла в облака, как в холодную воду, выныривала на секунду, сдавалась и снова пряталась за серую вату, оставляя мир во власти тьмы. Киран стоял на краю утёса и чувствовал, как ветер пытается вынуть из него душу. Через все щели сразу. Через глаза, через рот, через неплотно застёгнутый воротник. Чёртово пальто, купленное в Милане за сумму, которую дублинский рабочий зарабатывает за полгода, продувалось насквозь с какой-то обидной лёгкостью. Итальянцы, мать их, не знают, что такое ирландский ветер. Они думают, ветер — это когда шевелюра чуть ерошится и надо элегантно поправить шарф. Они не знают, что ветер здесь — это личная попытка Господа напомнить тебе, что ты всего лишь мясо на костях, и кости эти хрупкие, и мясо это замерзает. Киран сунул руки глубже в карманы, втянул голову в плечи, но это помогало примерно как пластырь на переломанный позвоночник. Он посмотрел на часы. Телефонные. Потому что настоящие часы — тяжёлые «Омега» с потёртым ремешком, мамин подарок — теперь болтались на запястье рыжего черта, который, судя по всему, решил проверить границы его терпения. И, кажется, нашёл их. Двадцать три пятьдесят восемь. Киран усмехнулся. Он пришёл пораньше. Идиот. Мог бы догадаться, что этот принцип работает только на свиданиях с женщинами, которым нужно показать, что ты не лох и умеешь ждать. А в делах с воришками, пьющими молочные коктейли в два часа ночи, раннее появление — просто способ померзнуть чуть дольше. Подарить противнику лишние минуты твоего дискомфорта. — Профессионально, — сказал он ветру. — Чёртов щенок мыслит профессионально. Ноль ноль одна. — Ладно, — сказал Киран, и голос его тут же унёс ветер, разорвал в клочья и выбросил в океан. — Я подожду. Я терпеливый. Ещё двадцать минут как-нибудь переживу. Переживал и худшее. Ветер ответил согласным воем, в котором явно слышалась насмешка. Ноль ноль семь. — Чайки, — заметил Киран вслух, потому что молчать становилось не просто неуютно — страшно. Страшно оставаться наедине с собственными мыслями в такой темноте. — Их здесь много. Ты любишь чаек, рыжий? Они похожи на крыс с крыльями. Только крысы хотя бы честно живут в подвалах и не гадят на головы. А эти летают и гадят. Сверху вниз. Демократично так, с высоты птичьего полёта. Он замолчал, потому что понял, что разговаривает с чайками и ветром, и это, кажется, называется «начало безумия». Или «точка невозврата». Или просто «одиночество в чистом виде, с примесью ирландского климата». Ноль пятнадцать. Мысли потекли в другую сторону. Киран представил, как Сильвия узнает, что её сын, Скарман, легенда международного масштаба, человек, которого боятся и уважают от Лондона до Венеции, стоит на скалах в полном одиночестве и ждёт малолетнего воришку с веснушками, который спёр его часы и теперь, судя по всему, просто решил не приходить. — Матушка удавит, — сказал он вслух, и в голосе его появились тёплые нотки. — Сначала удавит, потом воскресит и удавит снова. Чтобы понял, блять, что позорить семейную честь — это не просто плохо, это смертельно. Это диагноз. Это приговор, не подлежащий обжалованию. Ноль двадцать две. Киран начал замерзать по-настоящему. Пальцы в карманах потеряли чувствительность, нос превратился в сосульку, а где-то глубоко внутри зарождалась злость. Та самая, холодная, тягучая, которая обычно предшествовала очень плохим решениям. — Я идучий, — напомнил он себе, как мантру, как заклинание. — Я, мать твою, Скарман. Я находил людей в Венеции, где три тысячи мостов, полтора миллиона туристов и каждый второй карманник. Я находил людей в Лондоне, где камер больше, чем крыс в канализации. Я находил людей в Берлине. Я найду этого… Он запнулся. Завис. Задумался, подбирая слово. Черта? Гнома? Заразу? Проблему на тонких ножках? Вредителя с молочными усами? — …этого художника, — закончил он неожиданно мягко. И сам удивился. Художника. Не вора. Не проходимца. Художника. Внутри что-то щёлкнуло. Злость начала потихоньку трансформироваться в нечто другое. В какое-то странное, почти детское удивление. Восхищение? Нет, не восхищение — слишком громко. Скорее профессиональный интерес. Давно его так не делали. Давно он не чувствовал себя… живым. Таким живым, что даже холод отступил на задний план. Ноль тридцать одна. — Ну всё, — сказал Киран громко, разворачиваясь к машине. Голос его теперь звучал твёрдо, без дрожи. — Я сделал ровно то, что он хотел. Пришёл, ждал, замёрз, почувствовал себя идиотом. Классическая схема. Молодец, рыжий. Ты выиграл этот раунд. Но игра только начинается. И я, знаешь ли, не из тех, кто любит проигрывать. Он шёл к машине, пиная камни, и с каждым шагом что-то внутри него менялось. Злость уходила, уступая место чему-то тёплому, почти весёлому. Предвкушению. Машина стояла там же, где он её оставил. Чёрный «Ягуар», хищный, припавший к земле, которого он держал в Дублине для особых случаев. Красивый, как чёрт, с тёплым салоном и двигателем, который рычал как проснувшийся лев. Фары блестели в темноте, будто звериные глаза. Киран нажал на брелок. Фары моргнули, замок щёлкнул с тем особенным, дорогим звуком, который так любят звукорежиссёры в рекламе. Он сел за руль. Включил печку на полную. Закрыл глаза на секунду, наслаждаясь первыми струями тёплого воздуха, касающимися лица. В салоне пахло кожей, его одеколоном и… чем-то ещё. Слабым, едва уловимым. Киран не мог определить чем. Потом открыл глаза. И увидел. На пассажирском сиденье лежал листок бумаги. Чистый, белый, сложенный вчетверо, как письмо из прошлой жизни. Рядом огрызок карандаша, сточенный почти до основания, и пустая упаковка от печенья, которую Киран точно здесь не оставлял. И которую, он был готов поклясться, здесь не было два часа назад. Киран медленно, очень медленно повернул голову. Осмотрел салон. Всё было на месте. Ничего не тронуто. Бардачок закрыт. Даже мелочь в подстаканнике не тронута. — Вот сука, — выдохнул Киран, и в голосе его смешались ярость, облегчение и дикое, запредельное, почти благоговейное уважение. Этот ребёнок забрался в его машину. Открыл её. Посидел здесь. Съел печенье. Оставил записку. И ушёл. А он, Скарман, легенда, гроза преступного мира, стоял в это время на скалах и мёрз, как последний лох. Он взял записку. Развернул. Пальцы слегка дрожали — то ли от холода, то ли от адреналина. Почерк был круглый, детский, с наклоном влево: так пишут левши, художники и люди, которым глубоко плевать на школьные правила чистописания. Буквы танцевали, налезали друг на друга, но читались легко. «Скучно встречаться, когда тебя ждут. Это как ходить в гости по приглашению — никакой романтики. Давай по-моему. Я сам тебя найду. Скоро. P.S. Часы пока не чинил, но стараюсь. Механизм там как душа у ирландца: простой с виду, сложный внутри. Весь в царапинах, но работает. Я справлюсь. Наверное. Если не сломаю окончательно. P.P.S. У тебя классная машина. Правда. Я в ней поспал немного, пока ты там стоял на ветру и думал о вечном. Сиденье удобное, пахнет тобой. P.P.P.S. Чайкам привет. Передай, что я их люблю. Они похожи на меня — вездесущие и наглые. Ф.» Киран перечитал записку три раза. На первый раз он просто пробежал глазами, хватая суть. На второй вчитался в каждое слово, смакуя наглость. На третий заметил то, что пропустил. Внизу, под подписью, был маленький рисунок. Миниатюра, но с убийственной точностью. Киран Кэхилл. Стоящий на краю скалы, с руками в карманах, с замерзшим, но упрямым выражением лица. Ветер развевал полы итальянского пальто, которое, судя по рисунку, было уже не таким элегантным. Вокруг летали чайки. И у одной чайки в клюве была табличка с надписью мелким, но разборчивым почерком: «Долго ты ещё? Мы тут все замёрзли, пока ты ждёшь принца на белом коне». Киран смотрел на рисунок долго. Очень долго. Сначала просто смотрел. Потом его лицо начало меняться. Медленно, как восход солнца над этим проклятым океаном, который только что ревел внизу. Сначала дрогнули губы. Потом уголки рта поползли вверх, преодолевая сопротивление замерзших мышц. Потом в глазах зажглись те самые золотые крапинки, о которых Финн говорил. Киран рассмеялся. Сначала тихо, хрипло, будто смех продирался через лёд. Потом громче, освобождаясь. А потом от души, запрокинув голову, ударив ладонью по рулю, так, что слёзы выступили на глазах. Смех заполнил салон, заглушил вой ветра за окном, заглушил голос разума, который всё ещё пытался вправить ему мозги и твердил, что всё это безумие чистой воды, что надо просто найти этого парня и оторвать ему руки, что он, Скарман, легенда, не должен так реагировать на детские выходки. Но он реагировал именно так. Потому что впервые за долгое время чувствовал себя живым. По-настоящему. — Чёртов гном, — сказал он, вытирая слёзы тыльной стороной ладони. — Чёртов, мать его, веснушчатый, рыжий, гениальный, невыносимый гном. Он посмотрел на рисунок ещё раз. Потом на чайку с табличкой. Потом снова на текст. — Сам найдёт, значит, — пробормотал он, и в голосе его звучало что-то новое. Азарт. Ожидание. Та самая искра, без которой жизнь превращается в бесконечный серый день. — Ну давай, Ф. Найди. Посмотрим, кто кого. Он аккуратно, почти нежно, сложил записку — так, как складывают не документы, а письма от любимых. Спрятал во внутренний карман пиджака. Потом завёл двигатель. «Ягуар» ожил, мурлыкнул довольно, согласно. — Поехали домой, — сказал Киран машине, ветру, чайкам, ночи. Машина тронулась, разрезая темноту фарами. А в кармане, у самого сердца, лежала записка с круглым детским почерком и маленькой чайкой, которая держала в клюве самый важный вопрос этой ночи: «Долго ты ещё?» — Уже недолго, — ответил Киран пустой дороге. — Совсем недолго, рыжий. Я иду.