ГОЛАЯ МИШЕНЬ

NC-21
Завершён
13
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
227 страниц, 80 470 слов, 21 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 8 Отзывы 4 В сборник

Часть 2. Рин

Настройки
Рин шла по переулку и думала о том, что завтра контрольная по математике, а она так и не выучила формулы. Формулы эти дурацкие, с интегралами и логарифмами, которые всё равно в жизни не пригодятся. Кому они нужны, эти логарифмы, когда вокруг столько всего настоящего? Вон Юка вон уже с третьим парнем встречается, а она всё учится, учится, учится. Отец говорит: «Образование это всё, Рин. Без образования ты никто. Посмотри на нас с матерью, на заводе с утра до ночи, здоровья никакого, денег вечно нет. Хочешь такой же жизни?» Не хочет. Конечно, не хочет. Но почему тогда так учиться тяжело, почему голова не варит, почему эти формулы не лезут. Рин вздохнула, поправила лямку рюкзака и ускорила шаг. В переулке было темно, хоть глаза выколи. Фонари здесь не горели уже месяц, сколько ни жаловались жильцы в управу, сколько ни писали писем, сколько ни стучали в двери чиновников. Всё без толку. Город большой, чиновников много, а фонарей на всех не хватает. Звук шагов сзади она услышала не сразу. Сначала подумала эхо. Шаги-то гулкие в этом переулке, стены высокие, звук отражается, множится, непонятно, где кто идёт. Потом шаги стали громче, ближе, и она поняла: не эхо. Кто-то идёт следом. И не один, шагов было несколько, как минимум трое. Рин ускорила шаг. Шаги сзади тоже ускорились. Она сжала ключи в кулаке, зубья впились в ладонь, острая боль помогла собраться, не впадать в панику. Сердце забилось где-то в горле, часто-часто, как у пойманной птицы, которая бьётся о стенки клетки и не может вылететь. — Эй, девчонка, — раздалось сзади. Голос молодой, пьяный, с хрипотцой. — Стой, не беги. Поговорить надо. Она побежала. Кроссовки стучали по асфальту гулко, часто, отчаянно. Рюкзак подпрыгивал на спине, бил по позвоночнику, сбивал дыхание. Дышать становилось всё труднее, воздух застревал в горле, не хотел идти в лёгкие. Она бежала к выходу из переулка, туда, где горел фонарь, где люди, где спасение. До поворота оставалось метров двадцать, может, пятнадцать. Она не считала, просто бежала, просто пыталась, просто надеялась. Её догнали. Кто-то схватил за рюкзак, дёрнул назад с такой силой, что лямки впились в плечи, обожгли кожу, а потом она уже летела на асфальт, выставляя руки, но не успевая, не успевая ничего. Колено ударилось о камень. Острая боль пронзила ногу, разорвала кожу, и что-то тёплое и липкое потекло по голени. Ладони ободраны в кровь, в ссадинах, в песке. Ключи вылетели из руки, зазвенели где-то в темноте, покатились, искать их сейчас бесполезно. — Куда побежала, дура? — голос над ухом, пьяное дыхание, запах перегара и дешёвого пива. — Мы же просто поговорить хотели. Она закричала. Закричала громко, что есть силы, надеясь, что кто-то услышит, кто-то выйдет, кто-то поможет. Крик разнёсся по переулку, отразился от стен, вернулся эхом и стих. Никто не вышел. Никто не выглянул. В окнах ближайших домов горел свет, но шторы были задёрнуты, а за ними люди пили чай, смотрели телевизор, занимались своими делами. Её ударили. Кулаком в лицо, тяжёлым, мужским, с перстнем на пальце. Мир раскололся на миллион осколков — звёзды, темнота, снова звёзды. Когда она пришла в себя, её уже тащили вглубь переулка, волокли по асфальту, и рюкзак цеплялся за выступы, трещал по швам, разрывался. Там, в глубине, было совсем темно. Фонари сюда не доставали, свет с улицы не проникал, только звёзды горели где-то далеко-далеко, равнодушные, холодные, чужие. Её бросили на землю, и она ударилась спиной, затылком, снова попыталась закричать и снова получила кулаком в лицо. Их было трое. Молодые, лет по восемнадцать-двадцать. Один в синей куртке, второй в кепке, третий лысый, с татуировкой на шее, похожей на паутину. Она запомнила их лица, каждое до мелочей, до родинок, до шрамов. Запомнила, чтобы потом искать. — Держи её, — сказал лысый. — Чего встали? — Сама не убежит, — ответил тот, что в кепке, и засмеялся. Смех у него был противный, визгливый, как у гиены. — Руки ей зажми, — это уже синяя куртка, и руки у него были тяжёлые, грубые, с мозолями. Рин билась, брыкалась ногами, пыталась укусить, царапалась, даже когда поняла, что бесполезно. Просто не могла не биться. Она вцепилась ногтями в лицо тому, что в кепке, и он взвыл, отшатнулся, но тут же вернулся и ударил её по лицу. — Сука, — прошипел он. — Двинешься ещё, убью. Она замерла. Не от страха, а от понимания, что убьют. Эти трое убьют, закопают где-нибудь в лесу, и никто никогда не найдёт. Родители будут ждать, плакать, искать, а она будет лежать в земле и гнить. И тогда она перестала кричать. Просто смотрела в небо, чёрное, с редкими звёздами, и считала их. Раз, два, три, четыре. Пока её раздевали. Пять, шесть, семь. Пока рвали трусы, раздирали куртку. Восемь, девять, десять. Пока первый входил в неё, разрывая что-то внутри, причиняя такую боль, что хотелось умереть прямо сейчас, сию секунду. Она считала звёзды. Одиннадцать, двенадцать, тринадцать. Второй ждал своей очереди, курил, сплёвывал на землю. Четырнадцать, пятнадцать, шестнадцать. Третий смеялся, говорил что-то про то, какая она тесная, прямо как девственница. Семнадцать, восемнадцать, девятнадцать. Боль стала фоновой, привычной, почти незаметной. Или это сознание отключалось, уходило в спасительную темноту. Двадцать. Двадцать одна. Двадцать две. Слёз не было. Глаза оставались сухими, только смотрели в небо, на эти звёзды, которые видели всё и молчали. Звёзды всегда молчат. Им всё равно. Потом они ушли. Она услышала шаги, удаляющиеся, быстрые, весёлые. Кто-то из них смеялся, говорил что-то, неразборчиво, но с той особой интонацией, с какой говорят о чём-то смешном, случившемся только что. Шаги стихли, и наступила тишина. Рин лежала на холодном асфальте и смотрела на звёзды. Тело не слушалось. Руки и ноги дрожали мелкой противной дрожью, которую невозможно было остановить, сколько ни пытайся. Где-то в ушах гудела кровь, заглушая все остальные звуки. Но сквозь этот гул она слышала своё дыхание, хриплое, рваное, с всхлипами, похожими на плач. Только слёз всё не было. Рин попыталась пошевелиться. Тело слушалось плохо или слушалось с огромным опозданием, будто сигналы от мозга шли через толщу воды. Она подняла руку и посмотрела на неё. Рука была грязной, в ссадинах, костяшки разбиты в кровь. Рин смотрела на них и не чувствовала боли. Вообще ничего не чувствовала. Кроме пустоты. Она села. Движение далось тяжело, каждое усилие отзывалось где-то глубоко внутри новой волной тупой, ноющей боли. Рин сидела в переулке, привалившись спиной к холодной кирпичной стене, и смотрела перед собой пустыми глазами. Перед ней была грязная земля, усыпанная окурками, битым стеклом, какими-то бумажками. Рядом валялся её рюкзак, порванный, растоптанный, с вывалившимися учебниками. Учебники по математике, по японскому, по истории — все в грязи, страницы намокли от ночной сырости, и формулы, которые она так и не выучила, расплылись в чернильные пятна. Слёзы пришли неожиданно. Просто потекли по щекам, тёплые, солёные. Она не всхлипывала, не рыдала, просто сидела и плакала молча, глядя в одну точку. Слёзы капали на разбитые руки, смешивались с кровью, падали на асфальт и тут же впитывались в сухую землю. Она закрыла лицо руками и застыла так, согнувшись, прижимая ладони к глазам, пытаясь спрятаться от этого мира, от этой ночи, от самой себя. Сколько она так просидела — неизвестно. Может, пять минут, может, час. Время потеряло смысл. Шаги она услышала не сразу. Сначала показалось, что это снова те, что ушли. Сердце оборвалось, ухнуло вниз, тело напряглось, готовое бежать, хотя бежать было некуда и сил не было. Но шаги были другие — твёрдые, уверенные, не пьяные. — Эй, — раздалось из темноты. Голос мужской, спокойный, не агрессивный. — Ты чего тут сидишь? Поздно уже. Рин подняла голову и увидела его. Мужчина лет сорока, в форме — полицейский. Он стоял на границе света и тьмы, там, где фонарь ещё доставал до переулка, и смотрел на неё. В руке у него был фонарик, но он не светил ей в лицо, держал луч чуть в сторону, чтобы не слепить. — Ты в порядке? — спросил он. И тут же, видимо, разглядев её лицо, её одежду, её руки, замер. Фонарик дрогнул в его руке. — Господи... Он шагнул ближе, опустился на корточки рядом с ней, и теперь она видела его лицо. Усталое, с глубокими морщинами у рта, с сединой в волосах, с глазами, в которых читалось то, что она никогда не забудет: ужас. И жалость. И вина. Будто это он был виноват, будто он должен был прийти раньше, должен был спасти, но не успел, опоздал, не доглядел. — Девочка, — сказал он тихо. — Как тебя зовут? — Рин, — ответила она. Голос сорвался, прозвучал хрипло, чужо. — Рин, — повторил он. — Ты можешь встать? Она покачала головой. Не могла. Ноги не держали, всё тело тряслось, и внутри было так пусто, что казалось, если встанет, просто рассыплется на куски. Полицейский снял с себя куртку, форменную, тёплую, с нашивками и погонами, и накинул ей на плечи. — Сейчас, Рин, — сказал он. — Сейчас приедет помощь. Ты только держись. Он достал рацию, вызвал подмогу, скорую. Говорил коротко, чётко, профессионально, но Рин видела, как дрожат его руки. И это почему-то было важнее всего, что он тоже дрожит. Что ему не всё равно. Минут через десять приехала скорая и ещё одна полицейская машина. Рин помогли встать, усадили в скорую, накрыли одеялом. Тот первый полицейский — она узнала потом его имя, инспектор Сато — стоял рядом с машиной и смотрел на неё, пока дверь не закрылась. В больнице ей обработали раны, зашили губу, сделали укол от инфекции. Мать примчалась через полчаса заплаканная, растерянная, в накинутом наспех пальто. Отец приехал с ней, молчаливый, бледный, с желваками, ходящими на скулах. Он не плакал, не причитал, только смотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом, а потом вышел в коридор и долго стоял там, глядя в стену. Мать сидела рядом, держала за руку, гладила по голове, шептала что-то ласковое, бессмысленное. Рин почти не слушала. Смотрела в потолок больничной палаты и думала о звёздах. О тех звёздах, что видели всё и молчали. Школа, выпускные экзамены, институт — всё это теперь казалось таким далёким, таким ненастоящим. Как будто её жизнь разделилась на «до» и «после», и то, что было «до», уже не вернуть. Но была и другая мысль, та, что пришла в переулке, когда она сидела под звёздами и считала их, пока её насиловали. Мысль о том, что она больше никогда не будет жертвой. Никогда. Ни за что. Она посмотрела на свои руки в бинтах, с обломанными ногтями, с разбитыми костяшками. Слабые руки. Руки, которые не смогли защитить. Но они станут сильными. Она сделает их сильными. Рин закрыла глаза и увидела перед собой лицо Сато, усталое, морщинистое, с сединой на висках. Он пришёл. Он помог. Он не прошёл мимо. И таких, как он, должно быть больше. Она сама должна стать такой.

***

Рин сидела в своей комнате и смотрела на листок бумаги, который держала в руках. Края его чуть загнулись, на сгибе осталась тонкая полоска грязи. Но сейчас этот листок не был обычным. Потому что на нём было написано то, что делило её жизнь на «до» и «после» ещё раз — теперь уже по её собственной воле. «Заявление о приёме в Полицейскую академию». Она перечитала эти слова раз десять, наверное. Водила пальцем по строчкам, будто проверяла, не исчезли ли они, не стёрлись ли, не привиделось ли ей всё это. Нет, не привиделось. Чёрные чернила, её собственный почерк, чуть дрожащий в тех местах, где рука не слушалась, где внутри всё сжималось от понимания того, что она сейчас делает. Подпись внизу. Число. Всё по-настоящему. Рин положила листок на стол и откинулась на спинку стула. В комнате было темно. Только настольная лампа горела, та самая, с зелёным абажуром, которую мать купила на рынке лет пять назад. Лампа выхватывала из темноты маленький островок света: стол, заваленный тетрадями и учебниками, листок с заявлением, её руки, лежащие на коленях. За окном шумел вечерний город. Где-то лаяли собаки. Где-то играла музыка, глухо, издалека, может, из машины, припаркованной у дома, или из окна этажом выше. Где-то жили обычные люди с обычными жизнями: ужинали, смотрели телевизор, ругались, мирились, растили детей. А здесь, в этой комнате, сидела она и решала свою судьбу. Тот переулок снился ей до сих пор. Не каждую ночь, но часто. Так часто, что она уже привыкла, уже знала, что это будет, и просто ждала, когда проснётся в холодном поту, сжимая простыню так, что пальцы немеют, и долго лежит, глядя в потолок и считая до ста. Раз, два, три, четыре — как тогда, как в ту ночь, когда она считала звёзды, чтобы не чувствовать боли, чтобы не сойти с ума, чтобы просто пережить это. Только теперь она считала не звёзды, а вдохи и выдохи, чтобы успокоиться, чтобы не закричать, чтобы не разбудить родителей. Рин сложила листок в конверт, спрятала в ящик стола под стопку старых тетрадей. Завтра отнесёт. Завтра начнётся новая жизнь. Мать узнала случайно. Зашла в комнату убраться и нашла конверт. Не специально, просто он лежал не очень глубоко, и она увидела его, когда перебирала тетради. Рин в этот момент была на кухне, чай пила, и не слышала, как мать открыла конверт, как прочитала, как долго стояла потом, глядя на этот листок. Вечером, когда отец был на смене на заводе, мать подошла к ней и спросила тихо: — Это правда? Ты хочешь в академию? Рин посмотрела на неё и кивнула. Мать долго молчала, потом села рядом на кровать, взяла её за руку. Рука у матери была тёплая, мягкая, с мозолями на ладони. — Ты уверена, дочка? Это же опасно. Это же... — она не договорила, но Рин поняла. Это же могут убить. Это же могут покалечить. Это же могут сделать с ней снова то, что уже сделали. — Я уверена, мам. Мать смотрела на неё долго, очень долго. В глазах у неё были слёзы, но она не плакала. Она просто смотрела и молчала, и в этом молчании было столько всего, что слова были не нужны. — Отец не поймёт, — сказала она наконец. Голос у неё дрогнул, но она справилась, продолжила твёрже: — Он знаешь какой... Он захочет, чтобы ты в университет пошла, чтобы образование, чтобы диплом, чтобы работа в офисе, чтобы не как мы, на заводе... Он для этого всю жизнь пашет, для этого... — Я знаю, мам. — И что делать будем? — Ничего не будем. Я подам документы. Если поступлю, тогда и скажем. Мать кивнула. Больше они к этому не возвращались, но с тех пор между ними возникла тайна, общая, связывающая, делающая их союзницами. Мать следила, чтобы отец ничего не узнал, чтобы не нашёл случайно бумаги, чтобы не заметил, что Рин по ночам не спит, а готовится к экзаменам, читает, учит, тренируется. Рин готовилась тайком, по ночам, когда все спали, когда в доме было тихо и только слышно было, как тикают часы на кухне да поскрипывает старый холодильник. Месяцы тянулись медленно, как смола. Рин сдала выпускные экзамены в школе хорошо, но без блеска, чтобы не привлекать внимания, чтобы не вызывать лишних вопросов. Отец хвалил, говорил, что теперь можно в хороший университет поступать, на юриста или экономиста, что там и зарплаты хорошие, и работа чистая, и вообще. Она кивала, улыбалась, а сама думала о нормативах по физподготовке, которые нужно было сдать в академии. О километрах, которые нужно пробежать, об отжиманиях, которые нужно сделать, о силе, которую нужно наработать. Она бегала по утрам, пока отец спал. Одевалась в старый спортивный костюм, кроссовки, которые уже почти разваливались, и выходила на улицу, пока город только просыпался, пока было пусто и тихо. Бегала в парке, вокруг стадиона, по набережной, если успевала добежать. Потом делала отжимания на скамейке, приседания, качала пресс, пока никто не видел. Мать прикрывала, говорила, что Рин просто гуляет, дышит воздухом, витамины получает. Отец ворчал, что гулять надо меньше, а учиться больше, но не запрещал. Пришло письмо из академии. Рин открыла его дрожащими руками, прямо на пороге, когда вернулась с пробежки, ещё потная, запыхавшаяся, с колотящимся сердцем. Прочитала один раз, второй, третий и чуть не закричала от радости. Поступила. Прошла по конкурсу, зачислена на первый курс. Есть. Сделала. Получилось. Мать плакала, когда узнала. Обнимала её, целовала, шептала: «Я горжусь тобой, дочка. Только молчи пока. Не говори отцу. Он не поймёт». Рин и не говорила. Спрятала письмо в тот же ящик, под те же тетради. Ждала подходящего момента. Но момент всё не наступал. Отец был то уставший после смены, то злой из-за проблем на работе, то занят какими-то своими делами. А потом случилось то, чего они обе боялись. Отец узнал сам. Это был обычный вечер. Рин сидела в своей комнате, перебирала вещи, готовилась к сборам. Мать возилась на кухне, гремела кастрюлями, пахло ужином. А потом раздался крик. — Рин! Иди сюда! Голос отца был таким, каким она не слышала его никогда. Ни разу за всю свою жизнь. Не просто громким, а страшным. Таким, от которого кровь стынет в жилах, от которого сердце останавливается, а потом начинает биться где-то в горле, часто-часто, как у той пойманной птицы в переулке. Рин вышла в коридор и увидела отца. Он стоял посреди зала с листом бумаги в руке. Тем самым листом. Письмом из академии. Она не знала, как он его нашёл. Неважно. Важно было то, что сейчас произойдёт. Отец смотрел на неё. Глаза у него были бешеные. Красные, злые, с расширенными зрачками. Желваки ходили на скулах, руки дрожали. Он сжимал письмо так, что бумага смялась, побелела на сгибах. Он скомкал его, бросил на пол и шагнул к ней. — Ты что это удумала, а? — заорал он. — В полицейскую академию пошла? Ты с ума сошла? Рин стояла, не шелохнувшись. Внутри у неё всё сжалось в тугой, болезненный узел, но она не отводила взгляд. Смотрела прямо в эти бешеные глаза и не отводила. — Я поступила, пап. — Я вижу, что поступила! — Он ударил кулаком по стене так, что картины зашатались, а в прихожей что-то упало и разбилось. — Ты спрашивать меня не собиралась? Думала, я не узнаю, думала, можно тайком, за спиной? — Я боялась, что ты не поймёшь, — сказала Рин тихо, но твёрдо. — Не пойму?! — Отец задохнулся от гнева, даже поперхнулся, схватился за горло. — А что тут понимать? Ты, дочь, решила в полицию идти, в самое пекло, где стреляют, убивают, где каждый день риск, где... — Он не договорил, махнул рукой, отвернулся, потом снова повернулся. — Ты хоть знаешь, что там с людьми делают? Ты хоть понимаешь, что с тобой может случиться? Из кухни выбежала мать, бледная, с трясущимися губами, с руками, которые она комкала край фартука. Она смотрела на отца, на Рин, на смятое письмо на полу, и лицо у неё было такое, будто она сейчас упадёт в обморок. — Милый, успокойся, — начала она дрожащим голосом. — Давай поговорим спокойно, сядем, обсудим... — Молчи! — рявкнул он на неё, и мать отшатнулась, как от удара. — Ты знала? Ты знала и молчала? П пока я на заводе пашу, пока я деньги зарабатываю, вы тут... вы... Мать закрыла лицо руками, плечи её затряслись. Рин шагнула вперёд, заслоняя её собой, встала между отцом и матерью, выпрямилась, глядя ему в глаза. — Не трогай маму, — сказала она. Голос её прозвучал жёстко, как сталь. — Она не виновата. Это я попросила никому не говорить. Это моё решение. И я за него отвечу. Отец смотрел на неё долго, очень долго. Секунды тянулись, как часы. В комнате было тихо, только мать всхлипывала где-то за спиной с кухни доносилось шипение сковородки. Гнев в его глазах постепенно сменялся чем-то другим. Рин не сразу поняла, чем именно. Сначала подумала обидой. Потом болью. Потом увидела отчаяние. Глухое, тяжёлое, мужское отчаяние, когда понимаешь, что не можешь защитить своего ребёнка, что он вырос и теперь сам решает, идти ему в пекло или нет, и ты ничего не можешь с этим сделать. — Зачем? — спросил он вдруг тихо. Совсем тихо, почти шёпотом, так что она еле расслышала. — Зачем тебе это, Рин? Училась бы, в институт пошла, человеком стала, работу хорошую нашла, семью... — Я и так стану человеком, пап, — ответила она. — Только по-своему. Не так, как ты хочешь. Он смотрел на неё, и она смотрела на него. Никто не отводил взгляд. — Из-за того случая? — спросил он наконец. Голос у него сел, стал хриплым, будто он прокричал весь свой гнев и теперь осталась только пустота. — Из-за тех уродов? Рин кивнула. Один раз, коротко. Отец закрыл глаза, провёл рукой по лицу от лба к подбородку, медленно, тяжело, будто смывал с себя всё, что только что было. Плечи его опустились, он вдруг показался ей старым, очень старым, уставшим, сломленным. — Я не хочу, чтобы ты пострадала снова, — сказал он глухо. — Я не вынесу этого. — Я не пострадаю, пап. — Рин сделала шаг вперёд, ближе к нему. Он открыл глаза, посмотрел на неё. Долго, пристально, изучающе. Будто видел в первый раз. Будто до этого момента не замечал, кто перед ним стоит. Потом подошёл, положил тяжёлую руку на плечо. Рука у него была тёплая, тяжёлая, мозолистая. — Ты уверена? — спросил он. — Уверена. Он кивнул. Один раз, резко. Потом развернулся и ушёл в спальню, закрыв за собой дверь.

***

Через неделю она уезжала. Стояла на пороге с сумкой в руке. Смотрела на мать, которая куталась в халат и вытирала глаза краем фартука. Смотрела на отца, который вышел проводить, хотя мог и не выходить, мог остаться в спальне, сделать вид, что ничего не происходит. Но вышел. Стоял в дверях, сложив руки на груди, и молчал. — Я буду писать, — сказала Рин. — Пиши, — ответил он. Коротко, сухо, но в глазах у него было что-то такое, отчего у неё самой защипало в носу. Она шагнула к нему, обняла быстро, крепко, как в детстве, когда была маленькой и не боялась ничего, когда мир казался большим и добрым, когда она ещё не знала, что бывает в тёмных переулках. Отец не ответил на объятие, руки его остались скрещёнными на груди, но он и не оттолкнул. Просто стоял, глядя поверх её головы куда-то вдаль, на улицу. — Береги себя, дочка, — сказал он тихо. — Буду. Она вышла на улицу. Утро было серым, моросил мелкий дождь, пахло мокрым асфальтом, осенью и ещё чем-то далёким, почти забытым. Рин вдохнула этот запах полной грудью, поправила лямку сумки на плече и пошла к автобусной остановке.

***

Первый месяц был адом. Подъём в пять утра, зарядка на плацу под дождём и снегом, бег по пересечённой местности, пока лёгкие не начинают гореть, а ноги подкашиваться. Занятия по тактике, по стрельбе, по рукопашному бою, по криминалистике, по праву. Отбой в одиннадцать, но спать удавалось редко. Слишком много было мыслей, слишком много новой информации, слишком много всего, что нужно было переварить. Рин падала на койку и засыпала мгновенно, но спала чутко, как зверь в лесу. Привычка, выработавшаяся после того переулка. Любой шорох, любой звук, и она уже просыпалась, сжавшись, готовая бежать или защищаться. Кошмары приходили часто. Те же звёзды, тот же смех, те же руки. Она просыпалась в холодном поту, сжимая простыню так, что пальцы немели, и долго лежала, глядя в потолок и считая до ста. Иногда получалось успокоиться. Иногда нет, и тогда она вставала, шла в туалет и умывалась ледяной водой, глядя на своё отражение в зеркале. Бледное, с синяками под глазами, с твёрдым взглядом. — Ты справишься, — шептала она себе. — Ты должна. Физические нагрузки давались тяжело. В школе она не была спортсменкой. Обычная девчонка, которая иногда бегала на физкультуре и ходила в бассейн по выходным. Здесь требовалось другое. Кроссы на десять километров, полоса препятствий, силовые упражнения, после которых руки отказывались подниматься, а ноги идти. В первые две недели её рвало после каждой тренировки. Организм не выдерживал, отказывался принимать эту нагрузку, но Рин упрямо возвращалась снова и снова. Она не позволяла себе слабости. Не позволяла себе жалеть себя. Каждый раз, когда хотелось упасть и заплакать, она вспоминала тот переулок. Вспоминала звёзды. Вспоминала, как лежала на холодном асфальте и считала их, потому что больше ничего не оставалось. Здесь, в академии, у неё было оружие. У неё были руки, которые учили бить. У неё были ноги, которые учили бежать не от страха, а за теми, кто этот страх сеет. Инструктор по рукопашному бою, пожилой кореец с лицом, изрезанным морщинами, однажды после тренировки подозвал её. — Ты странная, Кавамура, — сказал он, глядя на неё своими узкими, мудрыми глазами. — Ты дерёшься не как остальные. В тебе есть злость. Та, которая помогает. Откуда она? Рин посмотрела на него и ответила: — Из одного переулка, инструктор. Он кивнул, ничего больше не спросив. Такие, как он, понимали без слов. На стрельбище у неё тоже получалось лучше многих. Инструктор по стрельбе хвалил, говорил, что у неё твёрдая рука и холодная голова. Рин не говорила, что холодная голова это просто пустота внутри, которая никуда не делась, а твёрдая рука это результат тренировок, когда она по ночам, пока никто не видел, отрабатывала стойку, прицел, спуск. Она хотела быть лучшей. Нет, она должна была быть лучшей. Потому что если она не станет лучшей, кто-то другой не спасёт ту девочку в переулке. Кто-то другой не успеет. Кто-то другой пройдёт мимо. К концу первого семестра она вошла в десятку лучших на курсе. К концу первого года в тройку. Инструкторы поговаривали, что из неё выйдет толк, что у неё есть чутьё, что она прирождённый оперативник. Рин не слушала. Она просто делала своё дело. На втором курсе кошмары стали реже. Не потому что память притупилась. Потому что тело уставало так, что даже мозг отключался, проваливаясь в сон без сновидений. Но иногда, в выходные, когда нагрузка была меньше, те звёзды возвращались. И тогда она просыпалась, садилась на койке и долго сидела, глядя в окно на настоящее небо, на настоящие звёзды, которые больше не пугали её, а просто были, далёкие, холодные, равнодушные. На третьем курсе её выбрали командиром группы. Она не стремилась к этому, не просила, не добивалась. Просто другие курсанты сами начали тянуться к ней. Командир курса однажды вызвал её к себе. — Кавамура, — сказал он, глядя на неё из-за стола. — У тебя отличные показатели. Стрельба, физподготовка, тактика. Но есть одно «но». Рин молчала, ждала. — Ты слишком закрытая. Слишком холодная. Люди не знают, чего от тебя ждать. Это хорошо для оперативной работы, но плохо для командования. — Я не просила быть командиром, — ответила она. — Знаю. — он усмехнулся. — Именно поэтому ты им стала. На выпускном курсе к ней подошёл полковник из управления, седой, подтянутый, с глазами, которые видели многое. Он долго смотрел на неё, потом спросил: — Кавамура Рин? — Да. — Я читал твоё личное дело. Стрельба отлично, рукопашный бой отлично, тактика отлично. Психологические тесты спорные, но для нашей работы это даже плюс. Рин молчала, глядя на него в упор. — Я предлагаю тебе место в отделе по борьбе с организованной преступностью, — сказал он. — Работа сложная, опасная, грязная. Но если ты та, кем кажешься, тт тебе там самое место. — Почему я? — спросила она. — Потому что у тебя есть то, чего нет у других. — Он помолчал, потом добавил: — Ты знаешь, что такое быть жертвой. Значит, не дашь другим стать жертвами. В день выпуска она стояла на плацу в парадной форме, с нашивкой выпускницы на груди, и смотрела, как ветер колышет флаг. Рядом строились такие же, как она, молодые офицеры, готовые менять этот мир. Мать и отец стояли в стороне, среди других родителей. Мать улыбалась сквозь слёзы, махала рукой. Отец стоял рядом, сложив руки на груди, и в глазах у него было то, чего Рин не видела никогда — гордость. После церемонии они подошли к ней. Мать обняла, заплакала, зашептала что-то ласковое. Отец протянул руку, пожал её крепко, по-мужски. — Молодец, дочка, — сказал он. — Я горжусь тобой. Рин посмотрела на него, на его седеющие волосы, на морщины вокруг глаз, на руки, всё ещё в мозолях после завода. — Спасибо, пап, — ответила она.

***

Три года спустя Рин сидела в своем кабинете на третьем этаже управления и смотрела в окно. День тянулся медленно, как всегда. Бумаги, отчеты, звонки, совещания — всё то же самое, что и вчера, и позавчера, и год назад. Она разбирала документы, вносила данные в компьютер, отвечала на запросы из других отделов. За окном моросил дождь. Токио в такую погоду становился серым, размытым, будто акварельный рисунок, по которому провели мокрой кистью. Машины ползли по эстакадам, люди спешили под зонтами, неоновая реклама тускло мерцала сквозь пелену воды. Где-то там, в этом городе, жили те, кого она должна была ловить. И те, кого должна была защищать. Рин откинулась на спинку стула и потерла переносицу. Глаза болели от монитора, в висках пульсировала легкая боль. Кошмары приходили реже, чем в академии, но иногда всё ещё возвращались. Те же звезды, тот же смех, тот же холод асфальта под спиной. — Кавамура-сан, — раздалось от двери. Рин обернулась. В дверях стоял Мори, молодой, шумный, вечно с кофе в руках. Он работал в соседнем кабинете и постоянно забегал то за бумагами, то просто поболтать. — Чего тебе? — спросила она без особого интереса. — Там начальник вызывает. Срочно. Рин посмотрела на часы. Половина двенадцатого. Обычно в это время начальник проводил планерки, но её фамилии в списке сегодня не было. — По какому поводу? — спросила она. — Не знаю. Секретарша сказала, срочно и только тебя. — Мори пожал плечами, глотнул кофе и добавил: — Может, повышение? Она вышла в коридор и направилась к кабинету начальника. Шаги гулко отдавались в тишине, коридор был пуст, только где-то вдалеке гудел лифт да слышались приглушенные голоса из закрытых кабинетов. Рин шла и думала о том, что будет. Начальник редко вызывал просто так. Обычно это означало новое задание, новую проблему, новые риски. Она не боялась, она привыкла. Но внутри, где-то глубоко, шевелилось что-то похожее на предчувствие. То самое, что бывало перед чем-то важным. Она остановилась перед дверью, поправила китель, постучала. — Войдите, — раздалось изнутри. Кабинет начальника отдела, полковника Ватанабэ, всегда производил на неё странное впечатление. Большой стол из темного дерева, кожаные кресла, японский флаг в углу, портрет императора на стене. И при этом какая-то казенная, почти больничная стерильность. Ничего лишнего, ничего личного. Только папки с делами, компьютер, телефон и пепельница, которой никто никогда не пользовался, потому что полковник не курил. Ватанабэ сидел за столом и читал какой-то документ. Когда Рин вошла, он поднял голову и посмотрел на неё долгим, изучающим взглядом. Мужчина под шестьдесят, с жесткими чертами лица, седым ежиком волос и глубокими морщинами у рта. Глаза светлые, почти бесцветные, и в них читалась та особая, вымороженная усталость, которая бывает только у людей, проработавших в системе десятилетия. — Садись, Кавамура, — сказал он, указывая на стул напротив стола. Рин села, положила руки на колени, выпрямила спину. Ждала, не задавая вопросов. В кабинете полковника Ватанабэ вопросы задавал только он сам. Ватанабэ отложил документ, сцепил пальцы в замок и положил руки на стол. Несколько секунд молчал, разглядывая её так, будто видел впервые. — Сколько ты у нас, Кавамура? — Три года, полковник. — Три года, — повторил Ватанабэ. — Хорошие отзывы. Отличные показатели. Аналитический склад ума, высокая стрессоустойчивость, отличная физподготовка. Твои инструкторы в академии были о тебе очень высокого мнения. — Благодарю, — сказала Рин. Ватанабэ кивнул, будто подтверждая её мысль. Потом встал из-за стола, подошел к окну и замер там, глядя на город. Свет падал на его профиль, делая морщины еще глубже, еще резче. За окном всё так же моросил дождь, и капли стекали по стеклу тонкими ручейками. — У нас проблема, Кавамура, — сказал он, не оборачиваясь. — Большая проблема. И, честно говоря, я не знаю, как её решать. Поэтому я позвал тебя. Рин молчала. Она знала эту манеру. Говорить, не глядя в глаза, давая собеседнику время переварить информацию, прежде чем сказать главное. Ватанабэ повернулся к ней, и в его глазах мелькнуло что-то, чего Рин никогда раньше не видела. Усталое признание собственного бессилия. — Ты слышала про клан Такеды? — спросил он. Рин кивнула. Кендзи Такеда по прозвищу Дьявол. Один из самых влиятельных людей в преступном мире Токио. Контролирует район Канто, держит несколько крупных игорных домов, ресторанов, строительных компаний. По неподтвержденным данным еще и наркотики, и оружие, и человеческие грузы. Чистый, как стеклышко — ни одной судимости, ни одного ареста, ни одной зацепки. Умный, хитрый, жестокий. — Два года назад мы начали операцию по внедрению в его структуру, — продолжил Ватанабэ, возвращаясь за стол. Он сел в кресло, откинулся на спинку и посмотрел на неё в упор. — Послали лучших. Опытных, проверенных, с идеальными легендами. Он замолчал, и в этом молчании Рин почувствовала приближение чего-то тяжелого. — Первый продержался три месяца, — сказал Ватанабэ. Голос его стал тише, жестче. — Его нашли в заливе через полгода. Официальная версия — несчастный случай. Неофициальная — Такеда узнал и убрал. Рин сглотнула. Она знала, как работают якудза. Знала, что значит «убрал». — Второй продержался чуть дольше, — продолжал Ватанабэ, и на его скулах заходили желваки. — Пять месяцев. Он вышел на связь один раз, сказал, что всё идет по плану. А потом пропал. Совсем. Ни тела, ни следов. Как будто его никогда не существовало. Он снова замолчал, и тишина в кабинете стала густой, почти осязаемой. Рин слышала, как тикают настенные часы, как гудит кондиционер, как где-то далеко за стеной разговаривают люди. — Третий, — Ватанабэ произнес это слово с такой тяжестью, будто поднимал груз, — третий вернулся. Но вернулся не в том смысле, в каком мы надеялись. Он открыл ящик стола, достал тонкую папку и протянул ей. Рин взяла, открыла. На первой странице была фотография мужчины лет тридцати пяти, с пустыми глазами и странной, застывшей улыбкой. Под фотографией медицинское заключение. — Диагноз — глубокая психологическая травма, — сказал Ватанабэ, глядя куда-то в сторону. — Он не помнит, что с ним было. Вообще ничего. Рин закрыла папку и положила на стол. Руки у неё не дрожали, но внутри что-то сжалось в тугой, холодный узел. — И что вы хотите мне сказать, полковник? — спросила она, и голос её прозвучал удивительно ровно. — Я хочу сказать тебе, Кавамура, — произнес он медленно, с расстановкой, — что мы испробовали всё. Всех сожрали. А Такеда всё так же сидит в своем логове и смеется над нами. У меня больше нет людей, которых я могу отправить туда, а операцию закрывать нельзя. Если мы его не возьмем, через год он будет в парламенте. Рин понимала, к чему он ведет. Понимала с того самого момента, как переступила порог кабинета. — Ты, Кавамура, — сказал он твердо. — Ты наш последний шанс. Рин смотрела на него и не отводила взгляд. Внутри у неё было пусто и холодно, как в зимнем море. Она думала о тех троих, что не вернулись. О том, что стало с ними. О том, что может стать с ней. — Легенда простая, — продолжал Ватанабэ. — Твоего парня посадили, денег нет, нужна любая работа. Ты устраиваешься уборщицей на базу, в роскошный онсэн в горах, куда приезжают отдыхать якудза. Информацию сливаешь через курьера раз в неделю. — Почему я? — спросила Рин. — Я аналитик, не полевой агент. — Потому что ты лучшая, — ответил Ватанабэ без тени сомнения. — Потому что у тебя есть то, чего нет у других. Мотивация. Рин вздрогнула. Она не рассказывала начальству подробностей того, что случилось с ней в четырнадцать лет. Это было в личном деле, но она думала, что это просто формальность, медицинская карта, ничего больше. — Я читал твое дело, Кавамура, — сказал Ватанабэ тихо, и в его голосе впервые за всё время появилось что-то человеческое. — Я знаю, что с тобой сделали. И знаю, что ты поклялась себе никогда больше не быть жертвой. Такеда такой же, как те трое, — продолжил он. — Только хуже. Он не просто насилует, он ломает. Но у тебя есть иммунитет, Кавамура. Ты уже сломана. Или ты думаешь иначе? Рин смотрела на него, и внутри у неё поднималась волна странного, почти болезненного понимания. Он был прав. Она уже сломана. Тот переулок сломал её много лет назад. — Выбора у тебя нет, — сказал он уже официальным тоном. — Это приказ. Рин сидела неподвижно, глядя на свои руки, лежащие на коленях. Руки офицера. Руки, которые спасают. Она вспомнила тот переулок, вспомнила инспектора Сато, который накрыл её своей курткой, вспомнила, как поклялась себе тогда, что никогда больше не будет жертвой. И что будет приходить вовремя для других. — Я согласна, — сказала она, поднимая глаза на начальника. Ватанабэ кивнул. В его взгляде мелькнуло что-то, может быть, уважение, может быть, сожаление.

***

Вечером Рин сидела на подоконнике в своей квартире, обхватив колени руками, и смотрела на город. Вспоминала всё, что знала о Такеде из досье. Тридцать четыре года, глава клана, контроль над районом Канто. Жестокий, умный, хитрый. Ни одной судимости, ни одной зацепки. Чистый, как стекло. И опасный, как гремучая змея. На столе лежала открытая папка с его фотографиями. Рин взяла одну, поднесла к свету. Высокий, широкоплечий, с черными волосами, зачесанными назад, с темными, почти черными глазами, в которых не было ничего, кроме пустоты. Лицо покрыто тонкими шрамами. На спине татуировка красного дракона, во всю спину, от плеч до поясницы. Она смотрела на это лицо и думала о том, что будет, когда они встретятся. Увидит ли он её насквозь? Поймет ли, кто она? Или она сможет обмануть его, как не смогли другие? Она не знала ответа. Но знала одно: она попытается. Она сделает всё, что в её силах, и даже больше. — Я иду, Дьявол, — шепнула она в темноту. — И не надейся, что я сломаюсь.
13 Нравится 8 Отзывы 4 В сборник
Отзывы (1)