***
Хироши выбросил сигарету, раздавил окурок носком туфли, вдавливая его в камень дорожки. Смотрел вслед фигуре той самой женщины, которая только что выбежала из сада, спотыкаясь, дрожа, едва держась на ногах. Смотрел и думал о том, что года службы Кендзи Такеде научили его одному: никогда не удивляться. Ничего не ставить под сомнение. Просто выполнять приказы. Но сейчас он удивился. Впервые за долгие годы. Он не убил её. Хироши постоял ещё несколько секунд, глядя на пустую дорожку, на бамбуковую рощу, на пар, поднимающийся от источников, развернулся и пошёл в обратную сторону. Туда, где в воде, в тишине сидел его босс. Дорожка вела через сад, мимо спящих деревьев, мимо тёмных камней, мимо всего того, что ещё недавно было сценой для чудовищного спектакля. Хироши шёл не спеша, давая себе время подумать, подготовиться к разговору, который, он знал, будет не из лёгких. Потому что Кендзи Такеда никогда не объяснял своих решений. Но сегодня Хироши должен был спросить. Должен был понять. Он вышел к женскому онсэну, маленькому, уютному, спрятанному в глубине сада. Фонари горели мягко, рассеянно, освещая каменные чаши, деревянные ширмы, тропинки, ведущие к воде. Пар клубился над поверхностью, скрывая всё, делая невидимым, нереальным, призрачным. Кендзи сидел в самой большой чаше. Один. Откинувшись на каменный край, запрокинув голову к небу, он смотрел на звёзды, и на его лице, освещённом слабым светом фонарей, играла улыбка. Не та холодная, пустая усмешка, которой он пугал врагов. Не та вежливая, ничего не значащая улыбка, которую он надевал для гостей. Другая. Живая. Грудь его тяжело вздымалась, дыхание ещё не восстановилось после того, что здесь произошло. Вода вокруг него была спокойной, но Хироши знал: ещё несколько минут назад она ходила ходуном, разбиваясь о камни. Хироши остановился у края чаши, сложил руки на груди и ждал. Кендзи не оборачивался. Не подавал вида, что заметил его присутствие. Просто сидел, смотрел на звёзды и улыбался той странной, новой улыбкой, которая пугала Хироши больше, чем любая угроза. — Господин, — сказал Хироши наконец, когда тишина стала слишком тяжёлой. Кендзи не ответил. Хироши сделал шаг ближе, к самой кромке воды. Остановился, глядя на босса сверху вниз. — Вы не убили её, господин, — сказал он. Кендзи медленно повернул голову и посмотрел на него. В глазах его, в этой вечной пустоте, сейчас плескалось что-то новое. Что-то живое, горячее, почти человеческое. — Не убил, — согласился он. — Почему? — спросил Хироши прямо. Кендзи смотрел на него долго, изучающе, будто решал, стоит ли отвечать. Потом снова откинул голову назад, уставился в звёзды и заговорил тихо, задумчиво, как говорят с самим собой, когда никто не слышит. — Она не заслуживает смерти, Хироши. Смерть — это слишком легко. Слишком милосердно для того, что она сделала. Хироши молчал, слушал, ждал. — Она врала мне. Предавала. Сливала информацию тем, кто хочет меня уничтожить. За это полагается смерть. Кендзи замолчал на секунду, и в тишине было слышно только его дыхание и далёкое стрекотание сверчков. — Но я не хочу её убивать. Хироши вскинул бровь. Это было непроизвольное движение, которое он не смог контролировать. Слишком неожиданно. Слишком непохоже на босса. Кендзи заметил. Усмехнулся той самой новой улыбкой. — Удивлён? — Да, господин, — честно ответил Хироши. Кендзи кивнул, принимая этот ответ. Снова посмотрел на звёзды, и в голосе его появилась та редкая, почти человеческая интонация. — Знаешь, Хироши, — сказал он тихо, — я впервые вижу такую женщину. Хироши замер. — Я смотрел на неё все эти недели. Думал, что она как все, придёт, соврёт, предаст, умрёт. Но она... другая. Кендзи замолчал, подбирая слова. Ему редко приходилось подбирать слова, обычно он просто отдавал приказы, и их выполняли. Но сейчас он искал, пытался объяснить то, что сам до конца не понимал. — В ней есть что-то... живое. Настоящее. То, что я потерял давно. То, чего у меня никогда не было. Когда я смотрю на неё, я чувствую. Понимаешь? Чувствую. Хироши молчал. Он не понимал, но слушал. — Я хочу убить её, — продолжил Кендзи, и голос его стал жёстче. — Хочу мучительно, медленно, с наслаждением. Хочу видеть, как страх в её глазах сменяется болью, а боль пустотой. Хочу стать тем, кто подарит ей самую страшную смерть. Он повернул голову, посмотрел прямо на Хироши, и в глазах его горел тот самый огонь, который Хироши видел перед самыми страшными убийствами. — Но при этом я хочу, чтобы она была рядом. Чтобы я мог смотреть на неё каждый день. Чувствовать её присутствие. Знать, что она здесь, в клетке, которую я для неё построю. Чтобы она просыпалась и засыпала с мыслью обо мне. Чтобы каждый вздох, каждый шаг, каждое движение напоминали ей, что она моя. Хироши сглотнул. Впервые за долгие годы он не знал, что сказать. — Ты понимаешь, Хироши? — спросил Кендзи тихо. — Я хочу мучить её. Каждый день. Каждую ночь. Хочу видеть её страх, её боль, её слёзы. Но не могу убить, потому что тогда я потеряю это чувство. Это единственное, что ещё заставляет меня чувствовать себя живым. Хироши молчал. Долго, очень долго. Потом медленно кивнул, давая понять, что услышал, понял, принял. Даже если не до конца. — Что прикажете делать, господин? — Прикажи подготовить ту комнату в западном крыле, на одном этаже с моим кабинетом. Ту, что с решётками на окнах. Хироши вздрогнул. Он знал эту комнату. Маленькая, тесная, с голыми стенами и тяжёлой железной дверью. Её построили специально для особых случаев, для тех, кого нужно было держать под замком, но не в подвале, а рядом, под рукой, на виду. Для тех, кого нельзя было убить, но нельзя и отпустить. — И пусть Кавамуру переселят туда, — продолжал Кендзи, и голос его звучал ровно, спокойно, как будто речь шла о смене номера для гостя. Он повернул голову, посмотрел на Хироши в упор. — И смотри мне, Хироши, не дай ей сбежать. Она моя. И я хочу, чтобы она знала это каждую секунду своей жалкой, никчёмной жизни. Хироши склонил голову в поклоне. — Будет исполнено, господин. Кендзи кивнул и снова откинулся на камень, уставившись в небо. Улыбка не сходила с его губ. Хироши развернулся и пошёл прочь, оставляя босса одного в воде, в пару, в тишине. Шёл и думал о том, что только что произошло. О том, что мир изменился. О том, что женщина, которую они обещали убить, теперь будет жить с ними, в клетке. Рядом с Дьяволом. И о том, что эта клетка, скорее всего, станет для неё худшим адом, чем любая смерть.***
Рин просидела на футоне всю ночь. Не могла лечь, не могла закрыть глаза, не могла даже пошевелиться. Просто сидела, обхватив колени руками, прижимая их к груди так сильно, что, казалось, кости сейчас треснут. Смотрела в одну точку на стене, где обои чуть отошли от сырости, и видела там только его лицо. Только его глаза. Только ту улыбку, с которой он смотрел на неё, когда всё закончилось. Стоило ей закрыть глаза, и перед внутренним взором всплывала вода, горячая, обжигающая, мутная. Его руки на её теле. Его дыхание на её шее. Боль, разрывающая низ живота, когда он вошёл в неё. Звёзды над головой, холодные, равнодушные, бесконечные. Она открывала глаза и снова смотрела на стену, на обои, на трещины, на всё, что угодно, лишь бы не видеть этого. Но видения не уходили. В комнате было тихо. Она сидела и смотрела, как за окном медленно светлеет небо. Сначала чёрное, потом тёмно-синее, потом серое, потом розовое на востоке, там, где горы встречались с горизонтом. Рассвет наступал неумолимо, как сама жизнь, которая продолжалась, несмотря ни на что. Сбежать. Мысль эта приходила снова и снова, билась в голове, как птица в клетке, но разбивалась о реальность каждый раз, когда Рин подходила к окну и выглядывала в коридор. Охранники сновали туда-сюда весь остаток ночи. Они появились почти сразу после того, как она вернулась в комнату. Сначала Рин подумала, что ей кажется, что это просто совпадение. Но чем дольше она смотрела, тем яснее понимала: это не патруль, это блокада. Двое стояли в начале коридора, у лестницы. Ещё двое в конце, у запасного выхода. Они ходили, останавливались, переговаривались вполголоса, но их маршруты были выстроены так, что ни одна мышь не проскочила бы незамеченной. Ни одна женщина в кимоно, с дрожащими ногами и пустыми глазами. Это был его приказ. Кендзи Такеда не просто сказал, что она его. Он сделал всё, чтобы это стало реальностью. Чтобы каждый её шаг, каждое движение, каждая попытка вырваться были невозможны с самого начала. Рин смотрела на этих охранников, на их равнодушные лица, на их пустые глаза, и чувствовала, как последняя надежда умирает в груди, сменяясь той самой пустотой, которую она так хорошо изучила по его взгляду. Словно судьба насмехалась над ней. Словно сам мир решил, что отныне она будет принадлежать ему.***
В четыре часа, как всегда, девушки начали просыпаться. Сатоко села на футоне первой, посмотрела на Рин долгим, тяжёлым взглядом, в котором читалось всё: сочувствие, боль, бессилие. Хотела что-то сказать, открыла рот, но слова застряли в горле, не желая выходить наружу. Мидори поднялась молча, даже не взглянув в её сторону. Собрала свои вещи, накинула кимоно и вышла в коридор, пряча глаза. Юки прошла мимо, остановилась на секунду, положила руку ей на плечо, легко, почти невесомо. Сжала пальцы, давая понять, что она рядом, что она понимает, что она... ничего не может сделать. И вышла. Сатоко задержалась дольше всех. Стояла в дверях, смотрела на неё, на свою подругу, на соседку, с которой они столько раз болтали по ночам, делились секретами, смеялись над глупостями. — Рин... — прошептала она одними губами. Рин не ответила. Не могла. Смотрела на стену, на обои, на трещины, и не видела ничего. Только его лицо. Только его глаза. Только ту улыбку. Сатоко вышла. Дверь за ней закрылась, и Рин осталась одна. Одна в комнате, где ещё пахло чужими телами. Одна с тем, что случилось. Одна с тем, что будет. Она не пошла умываться. Не пошла завтракать, не пошла работать. Плевать. Плевать на госпожу Кикучи, на выговор, на увольнение, на всё. Пусть приходят, пусть кричат, пусть бьют. Ей всё равно. Внутри не осталось ничего, что могло бы бояться, что могло бы чувствовать, что могло бы реагировать. Она сидела на футоне, прижимая колени к груди, и смотрела, как солнечный свет медленно ползёт по полу, приближаясь к ней, касаясь пальцев ног, щиколоток, коленей. Время тянулось бесконечно. Минуты складывались в часы, часы в вечность. Рин не знала, сколько прошло. Может быть, час. Может быть, три. Может быть, целая жизнь. Глаза начали слипаться. Тело, измученное, разбитое, требовало отдыха, требовало хотя бы нескольких минут без боли, без страха. Рин боролась с этим, не хотела засыпать, боялась, что увидит во сне то же, что видела с открытыми глазами, но силы оставляли её, утекали, как вода сквозь пальцы. Веки тяжелели, опускались, поднимались снова, опускались ещё ниже... Фусума резко отъехала в сторону. Рин вздрогнула всем телом, дёрнулась, вжалась в стену, готовая ко всему — к удару, к крику, к новой боли. Сердце заколотилось где-то в горле, кровь прилила к вискам, перед глазами поплыли круги. На пороге стоял Хироши. Он смотрел на неё сверху вниз, спокойно, равнодушно, как смотрел всегда. Но в этом равнодушии, в этой привычной пустоте, сейчас читалось что-то ещё. Что-то, чего Рин не могла распознать. Она сидела перед ним всё в том же наспех запахнутом кимоно, в котором вернулась ночью. Ткань разошлась на груди, открывая синяки, багровые, фиолетовые, следы его пальцев, его губ, его тела. Синяки покрывали шею, плечи, руки, бёдра, выглядывали из-под подола. Волосы, растрёпанные, спутанные, когда-то мокрые, а теперь уже сухие, торчали в разные стороны, прилипали к вискам, к щекам, к шее. Лицо было опухшим от слёз, глаза красными, воспалёнными, такими, будто она выплакала всё, что у неё было, и теперь внутри осталась только пустота. Губы дрожали мелко, неконтролируемо, как у человека в сильном ознобе. Хироши смотрел на неё долго, очень долго. Потом заговорил ровно, спокойно, как будто ничего особенного не произошло. — Пошли, Кавамура. Господин приказал переселить тебя. Рин молчала. Не подняла головы. Не шелохнулась. Только пальцы, сжимающие края кимоно, побелели от напряжения. Хироши ждал несколько секунд. Потом повторил: — Я сказал, пошли. Не заставляй меня повторять. Тишина. Рин смотрела в стену, не видя её, не слыша его, не существуя в этом мире, где у неё больше не было ничего. Хироши шагнул в комнату. Остановился в метре от неё, глядя сверху вниз на эту сломленную, дрожащую, но всё ещё не сдающуюся женщину. Вздохнул тяжело, устало, как человек, которому эта работа не приносит удовольствия, но который будет делать её, потому что так надо. — Не заставляй меня применять силу, Кавамура, — сказал он тихо. — Пойдём добровольно. Рин не двигалась. Хироши протянул руку, взял её за плечо, не сильно, почти бережно, но достаточно, чтобы она поняла: это не просьба. Это приказ. И тогда что-то внутри неё взорвалось. Рин дёрнулась, забилась, закричала — не словами, а каким-то диким, звериным воплем, в котором смешались боль, страх, отчаяние и та последняя, отчаянная попытка вырваться, спастись, убежать. Она вцепилась в его руку, пытаясь сбросить, ударила его в грудь свободной рукой, попыталась укусить, лягнуть, сделать хоть что-то, чтобы освободиться. Хироши не ожидал. На секунду растерялся, отпустил, сделал шаг назад, но только на секунду. Потом снова шагнул вперёд, схватил её за оба запястья, прижал к стене, глядя прямо в эти безумные, полные слёз глаза. — Рин, — сказал он тихо, и впервые в его голосе не было той казённой, бездушной интонации, с которой он говорил всегда. — Прошу тебя, не вынуждай меня причинять тебе боль. Мне не приносит это удовольствия. Она замерла. Смотрела на него, на этого человека, который служил Дьяволу, который видел тысячи смертей, который сам убивал, пытал, уничтожал, и в глазах его, впервые за всё время, увидела что-то человеческое. — Пожалуйста, — повторил он. — Пойдём со мной. Не заставляй делать это силой. Она кивнула. Едва заметно, почти незаметно, но Хироши понял. Отпустил её запястья, отступил на шаг, давая пространство. Рин встала. Ноги дрожали, подкашивались, едва держали тело. Она опёрлась рукой о стену, сделала шаг, потом другой. Подошла к Хироши, остановилась рядом, глядя в пол, не в силах поднять глаза. И они вышли из комнаты. В коридоре было пусто. Только охранники в начале и в конце, равнодушные, как статуи. Они даже не повернули головы, когда Рин проходила мимо, просто смотрели в пустоту, делая вид, что ничего не происходит. Хироши вёл её по бесконечным коридорам, мимо одинаковых дверей, мимо лестниц, мимо всего, что составляло её жизнь последние два месяца. Туда, в западное крыло, где была комната Дьявола. Рин шла, не чувствуя ног, не видя дороги, не думая ни о чём. Только переставляла ноги, следуя за ним, как слепая, как та, у кого больше нет своей воли. Они подошли к массивной железной двери в конце длинного коридора. Хироши остановился, достал ключ, открыл замок. Дверь со скрипом отворилась, открывая маленькую, тесную комнату с голыми стенами. — Заходи, — сказал он. Рин переступила порог. Дверь захлопнулась за ней с тяжёлым, неотвратимым лязгом, и этот звук — скрежет металла, щелчок замка, глухой удар стали о сталь — врезался в сознание Рин, как окончательное, бесповоротное подтверждение того, что прежней жизни больше нет. Она стояла посреди комнаты, не двигаясь, не дыша, не моргая, и смотрела на эту дверь. Дверь, за которой остался весь мир. Дверь, которая отделяла её от свободы. Дверь, которая теперь стала границей её новой реальности. Секунды тянулись бесконечно. Рин смотрела на дверь, и внутри неё, в самой глубине пустоты, что-то поднималось, росло, заполняло всё. — Нет, — прошептала она одними губами. — Нет, нет, нет... Бросилась к двери, вцепилась в холодный металл пальцами, заколотила кулаками, закричала громко, отчаянно, навзрыд, как кричат только те, у кого не осталось ничего, кроме крика. — Откройте! Откройте сейчас же! Вы не имеете права! Откройте! Кулаки били в железо раз, другой, третий, десятый. Боль пронзала руки, разрывала кожу на костяшках, но Рин не чувствовала её, не замечала, не могла остановиться. Крики срывались с губ, отражались от голых стен, возвращались эхом, многократно усиленные, искажённые, страшные. — Помогите! Кто-нибудь! Пожалуйста! Тишина. Только её собственный голос, только стук кулаков, только эхо, затихающее где-то в глубине коридора, за этой проклятой дверью. Рин билась в дверь, пока силы не оставили её. Руки онемели, пальцы скользили по гладкой поверхности, голос сорвался, превратился в хриплый, надтреснутый шёпот. Она сползла по двери вниз, села на холодный пол, прислонилась спиной к металлу, чувствуя, как он холодит спину сквозь тонкое кимоно. И заплакала тихо, беззвучно, одними слезами, которые текли по щекам, падали на грудь, на руки, на пол, смешиваясь с кровью от разбитых костяшек, оставляя на сером бетоне тёмные, влажные пятна. Никто не слышит. Никто не придёт. Никто не поможет. Она одна. Совсем одна в этой железной клетке, в этом аду, в этой жизни, которая только что превратилась в пожизненное заключение без права на помилование. Сколько она так просидела — минуту, час, вечность? — Рин не знала. Время здесь, в этой комнате, перестало существовать. Не было часов, чтобы отсчитывать минуты. Не было ничего, кроме этой двери, этих стен и той пустоты внутри, которая росла с каждой секундой, заполняя всё, вытесняя остатки надежды. Наконец она заставила себя подняться. Ноги дрожали, подкашивались, но она встала, опираясь рукой о стену, и заставила себя оглядеться. Комната была маленькой, метров двенадцать, не больше. Голые бетонные стены, выкрашенные бледно-серой краской, которая кое-где облупилась, открывая тёмные пятна сырости. Но главным здесь было окно. Огромное, во всю стену, от пола до потолка, но за ним, снаружи, были решётки. Толстые, железные, кованые прутья, вмурованные в камень так глубоко, что даже думать о том, чтобы их выломать, было смешно. Они перечеркивали вид на сад чёрными полосами, делили мир на аккуратные прямоугольники, в каждом из которых угадывался кусочек свободы. Рин подошла к окну, прижалась лбом к холодному стеклу. За ним был сад. Тот самый сад, по которому она ходила каждое утро, любуясь сакурой. Тот самый пруд, в котором отражалось небо. Та самая бамбуковая роща, за которой прятался женский онсэн. Всё было там. Рядом. Близко. За стеклом. Вот девушка в сером кимоно несёт поднос с чашками. Вот садовник подрезает ветки старого клёна. Вот двое охранников переговариваются у входа в главное здание. Жизнь продолжалась. Без неё. Рин смотрела на этот сад, на это небо, на этих людей, и чувствовала, как что-то разрывается внутри. Окончательное понимание того, что она видит этот мир, но никогда больше не сможет в нём быть. Вот оно. То, что он задумал. Не просто запереть,а сделать так, чтобы она каждый день, каждую минуту, каждую секунду смотрела на свободу и знала, что никогда к ней не вернётся. Жестоко. Рин провела пальцами по стеклу, по тем местам, где за ним угадывались очертания деревьев, скамеек, людей. Она отошла от окна, обвела взглядом комнату. У стены стоял небольшой шкаф, дешёвый, фанерный, с двумя дверцами, которые криво висели на петлях. Рин открыла его, заглянула внутрь. Пусто. Ни вешалок, ни полок, ничего. Просто пустой ящик. Рядом со шкафом приютилась узкая койка, металлическая, с тонким матрасом, покрытым дешёвой тканью в мелкий цветочек, уже выцветшей, застиранной, с пятнами. Подушка плоская, как блин, набитая, кажется, гречневой шелухой. Одеяло тонкое, пахнущее сыростью и чужими телами. В углу, за ширмой, угадывалась маленькая ванная комната. Рин заглянула туда — крошечная кабинка с унитазом, раковиной и ржавым душем, из которого, наверное, текла только холодная вода. Кафель на полу треснул, на стенах пятна плесени, в углах паутина. И нигде, ни в комнате, ни в ванной, ни на стенах, ни на полках — ничего. Ни зеркала, чтобы увидеть своё лицо. Ни книг, чтобы убить время. Ни бумаги, ни ручки, ни телефона, ни радио. Ни одной вещи, которой можно было бы заняться, отвлечься от мыслей, от воспоминаний, от этой давящей, липкой тишины, которая заполняла комнату. Пустота. Абсолютная, бесконечная пустота. Рин вернулась к кровати, села на край. Обхватила колени руками, прижала их к груди, как делала всю прошлую ночь, как делала всегда, когда хотела спрятаться, защититься, стать маленькой и незаметной. Губы её шевелились, бормоча что-то бессвязное, тихое, бесконечное. — Это сон. Это просто сон. Я сейчас проснусь. Я в своей комнате. Сатоко рядом. Всё хорошо. Это сон. Это не может быть правдой. Не может. Не может. Не может... Она раскачивалась вперёд-назад, как маятник, как заведённая кукла, как сумасшедшая, которой она, наверное, уже становилась. — Проснись, Рин. Проснись. Проснись. Проснись. Щипала себя за руку, оставляя синяки. Била по щекам, надеясь, что боль разбудит. Закрывала глаза и открывала снова, надеясь увидеть другую комнату, другую реальность, другую жизнь. Но комната не менялась. Стены оставались серыми. Окно зарешёченным. Дверь железной и запертой. И тишина, тяжёлая, липкая, невыносимая тишина, в которой каждый звук — её собственное дыхание, её всхлипы, её бессвязный шёпот — казался оглушительным, чужим. Рин закрыла глаза. И в темноте под веками снова появился он. Его лицо. Его глаза. Его улыбка. Она открыла глаза. Посмотрела на окно, на сад, на небо, на облака, плывущие за решёткой. Всё было по-прежнему. Это не сон. Это жестокая реальность, которая с каждой секундой становилась всё жёстче.