***
Третья неделя началась с тишины. Не той тишины, которая была раньше — напряжённой, ожидающей, полной скрытых звуков. Нет. Это была другая тишина, глубокая, такая, в которой перестаёшь слышать даже собственное сердце, потому что оно бьётся слишком тихо по сравнению с этой бездной. Рин проснулась утром и поняла, что не помнит, какой сегодня день. Вчера был понедельник? Или среда? Или вообще воскресенье? Она пыталась восстановить в памяти цепочку событий, но всё путалось, смешивалось, распадалось на куски, как разбитое зеркало. Завтраки, обеды, ужины слились в одно бесконечное кормление. Свет за окном то появлялся, то исчезал, но она уже не могла сказать, сколько раз это произошло. Она села на кровати, обхватила голову руками и попыталась сосредоточиться. — Сегодня... сегодня... — прошептала она вслух, потому что голос был единственным доказательством того, что она ещё существует. — Сегодня... чёрт. Ничего. Только пустота в голове и этот противный, навязчивый звон в ушах, который появлялся, когда тишина становилась слишком плотной. Она встала, подошла к стене с чёрточками. Провела пальцем по хаотичным линиям, пытаясь найти хоть какую-то систему, хоть какой-то порядок. Но там был только хаос. Она сама создала этот хаос, когда сбилась, когда начала царапать стену в припадке отчаяния, не понимая, что делает. Семь? Десять? Четырнадцать? Рин закрыла глаза и попыталась вспомнить хотя бы один раз, когда приходила служанка. Сколько раз она приносила еду? Если бы знать, сколько раз... Она открыла глаза и посмотрела на свои руки. Они дрожали. Мелко, непрерывно. Рин сжала их в кулаки, пытаясь остановить дрожь, но она не проходила. Она была внутри, в мышцах, в нервах. — Прекрати, — прошептала она. — Прекрати сейчас же. Руки не слушались. Она подошла к окну. За решёткой был тот же сад. Те же деревья. Тот же пруд. Те же люди, снующие по дорожкам. Но теперь она смотрела на них иначе, не с тоской, не с отчаянием, а с каким-то странным, отстранённым любопытством. Они были там. Она здесь. Между ними — стекло и решётка. Но стекло было прозрачным. Она видела их так же хорошо, как если бы стояла рядом. И это «почти», это «рядом, но не вместе» было страшнее любой стены. Вон та служанка в сером кимоно. Она шла по дорожке с подносом в руках. Рин смотрела на неё и пыталась представить, о чём она думает. Может быть, о работе, может быть, о парне, может быть, о том, что сегодня на ужин. Обычные мысли обычного человека. А она стояла здесь и завидовала этой безликой женщине, которую даже не знала, завидовала её свободе, её обычности, её праву просто идти по дорожке и ни о чём не думать. Рин прижалась лбом к стеклу. Холод проник в кожу, в мозг. Это было приятно. Хотя бы что-то, что можно почувствовать. — Ты даже не знаешь, как тебе повезло, — прошептала она женщине за окном. — Ты даже не представляешь.***
Она перестала считать дни окончательно. Чёрточки на стене превратились в бессмысленную мазню. Рин смотрела на них и не понимала, зачем вообще это делала. Какая разница, сколько дней прошло? Дней до чего? До смерти? До освобождения? До того момента, когда он снова придёт? Она не знала. Ничего не знала. Только то, что каждое утро приносят завтрак. Каждый день — обед. Каждый вечер — ужин. И между этими событиями была лишь бесконечная, тягучая пустота, которую нужно чем-то заполнить. Сначала она пыталась заниматься. Ходила по комнате от двери до окна, от окна до двери, считала шаги. Пять шагов в одну сторону, пять в другую. Десять туда, десять обратно. Сто. Тысяча. Десять тысяч. Ноги уставали, но она продолжала, потому что если остановиться, начнётся то самое. То, что она боялась больше всего. Потом делала упражнения. Приседания, отжимания от пола, растяжка. Тело ныло, мышцы болели, но боль была лучше пустоты. Боль доказывала, что она ещё жива. Потом говорила. Разговаривала сама с собой, с воображаемыми собеседниками, с теми, кого уже нет. Рассказывала им о своей жизни, о детстве, об академии, о миссии. Перебирала воспоминания, как чётки, как драгоценные камни, как последнее, что у неё осталось. — Мама, — шептала она в пустоту. — Ты даже не знаешь, где я. Ты думаешь, я работаю в офисе, как все нормальные люди. Голос срывался, и она замолкала. Потому что мать действительно не знала. Никто не знал. Она была одна. Совсем одна в этой бетонной коробке, в этом аду, в этой жизни, которая превратилась в бесконечное ожидание.***
К концу третьей недели страх стал другим. Он не ушёл, нет. Он просто изменился, перестал быть острым, режущим, невыносимым. Стал фоновым, постоянным, привычным. Рин просыпалась утром и сразу чувствовала его, этот липкий, холодный комок где-то в груди, который никуда не девался за ночь. Он был там всегда. Даже во сне, даже в те редкие минуты, когда ей удавалось забыться, он ждал, чтобы встретить её при пробуждении. Одиночество усиливало его. Когда рядом есть люди, страх можно разделить. Можно посмотреть на кого-то и увидеть в его глазах то же самое, что у тебя. Можно взять за руку, обняться, просто сидеть рядом и молчать, и это помогает. Здесь не было никого. Только стены. Только тишина. Только она сама и тот ужас, который жил внутри. Рин стала бояться темноты. Потому что в полной темноте он приходил к ней. Не настоящий, воображаемый. Стоял в углу комнаты и смотрел своими пустыми глазами. Улыбался той самой улыбкой, от которой кровь стыла в жилах. Рин кричала, включала свет, и никого не было. Только стены. Только тишина. Только она.***
На двадцать седьмой день — если она правильно считала, но кто теперь знает — случилось то, чего она боялась больше всего. Она перестала слышать собственный голос. Нет, физически она могла говорить. Пробовала, шептала, шевелила губами, произносила слова, но звук не долетал до сознания. Он существовал где-то там, снаружи, а внутри была только тишина. Рин сидела на кровати, открывала и закрывала рот, как рыба, выброшенная на берег, и не могла понять, говорит она или нет. — Я здесь, — прошептала она. — Я здесь. Я существую. Кто-нибудь, пожалуйста, подтвердите, что я существую. Никто не ответил. Она встала, подошла к двери, прижалась лицом к маленькому окошку. Охранник стоял на посту, как всегда, глядя прямо перед собой. — Вы меня видите? — спросила Рин. — Скажите, вы меня видите? Он не шелохнулся. — Пожалуйста, — её голос сорвался, превратился в хриплый шёпот. — Просто кивните. Просто посмотрите на меня. Я хочу знать, что я ещё здесь. Охранник молчал. Рин смотрела на него, на его профиль, на его равнодушное лицо, и чувствовала, как внутри что-то ломается. Тонкая ниточка, связывающая её с реальностью, с миром, с самой собой, натянулась до предела и лопнула. Она сползла по двери на пол, села, обхватила колени руками и заплакала. Слёзы текли по щекам, падали на кимоно, на пол, но она их не чувствовала. Не чувствовала ничего, кроме этой бездны внутри, которая росла, ширилась, поглощала всё. Она исчезала. Клетка, тишина, одиночество делали своё дело. Превращали её в ничто. В пустоту. В такую же, как у него.***
На тридцатый день — или двадцать девятый, или тридцать первый — она впервые за долгое время посмотрела в окно и не увидела сада. Там был он. Кендзи стоял на дорожке, прямо напротив её окна, и смотрел на неё. В руке его дымилась сигарета, на губах играла та самая улыбка. Он был одет в тёмное кимоно, распахнутое на груди, и ветер шевелил его волосы. Рин замерла. Сердце пропустило удар, а потом забилось с такой силой, что, казалось, рёбра сейчас треснут. Он смотрел на неё. Видел её. Подтверждал, что она существует. Рин прижалась к стеклу, вцепилась пальцами в подоконник, впилась взглядом в его лицо, боясь, что он исчезнет, как те тени по углам, как те голоса в тишине. Но он не исчезал. Стоял, смотрел, улыбался. А потом медленно, очень медленно, поднёс руку к губам и послал ей воздушный поцелуй. Рин отшатнулась от окна, как от удара. Сердце колотилось где-то в горле, дыхание сбилось, в глазах потемнело. Она подошла к окну снова, выглянула. Дорожка была пуста. Никого. Был ли он там на самом деле? Или это её больной разум снова сыграл с ней злую шутку? Рин не знала. И это было страшнее всего.***
Рин сидела на кровати, глядя в одну точку на стене, и пыталась вспомнить, когда в последний раз видела человеческое лицо. Не в окне, там мелькали силуэты, но они были далёкими, нереальными, как фигурки в театре теней. А здесь, в комнате, лицом к лицу. Служанка приходила каждый день. Три раза в день. Ставила поднос, забирала поднос, уходила. Рин смотрела на неё, пыталась поймать взгляд, пыталась прочитать хоть что-то на этом застывшем, как маска, лице. Ничего. Охранники за дверью. Они были там. Она знала, видела, слышала их дыхание, их редкие переговоры между собой, шорох одежды, когда они переминались с ноги на ногу. Они были там, живые, настоящие, дышащие люди. Но для неё они не существовали. И она не существовала для них. Это было хуже, чем полное одиночество. Потому что в полном одиночестве можно сойти с ума и не знать об этом. А здесь, когда за дверью есть люди, которые игнорируют тебя, которые делают вид, что тебя нет, — это осознанное уничтожение. Рин перестала вставать с кровати. Смысл ходить от двери до окна, от окна до двери? Считать шаги, которые никуда не ведут? Смотреть на сад, в который нельзя выйти? Говорить с собой, когда голос уже сорван и звучит как карканье старой вороны? Она лежала на спине, глядя в потолок, и слушала тишину. Тишина была живой. Она дышала, шевелилась, пульсировала. В ней появлялись звуки, которых не было на самом деле. Шаги за дверью, но охранники не двигались. Шёпот в углах, но там никого. Дыхание за спиной, но она лежала лицом к стене и знала, что сзади никого нет. Знала. Но всё равно боялась обернуться.***
Однажды ночью — Рин уже не различала дня и ночи, просто свет за окном то появлялся, то исчезал — она проснулась от ощущения, что в комнате кто-то есть. Не звук, не движение, просто чувство. То самое, которое не обманывало никогда, которое предупреждало об опасности за секунду до того, как опасность появлялась. Она замерла, не открывая глаз. Прислушалась. Дыхание, тихое, ровное, чужое. Сердце Рин пропустило удар, а потом забилось так быстро, что, казалось, его стук слышен на всю комнату. Она лежала неподвижно, боясь пошевелиться, боясь открыть глаза, боясь увидеть то, что там стояло. Дыхание приблизилось. Кто-то наклонился над ней. Она чувствовала тепло чужого тела, запах знакомый, страшный, его запах. Табак, виски, дождь и что-то ещё, что было только его. — Я знаю, что ты не спишь, — прошептал голос. Его голос, тихий, ласковый, страшный. Рин открыла глаза. Никого. Пустая комната. Свет от фонаря за окном падал на пол длинной жёлтой полосой. Тени шевелились в углах, но это были просто тени. Она села на кровати, огляделась. Сердце колотилось где-то в горле, дыхание сбилось, по спине бежал холодный пот. Никого. Никого не было. Но запах... запах остался. Рин зажмурилась, зажала уши руками, замотала головой. — Нет, нет, нет, нет, нет... Это сон. Это просто сон. Его нет. Он не приходил. Не мог прийти. Дверь заперта, охранники снаружи, он не мог... Но запах не исчезал. Она сидела так до утра, вжавшись в угол кровати, глядя на дверь широко раскрытыми глазами и боясь моргнуть.***
Утром пришла служанка. Рин смотрела на неё, как на призрака, как на видение, как на последнюю надежду. Когда та поставила поднос и повернулась, чтобы уйти, Рин сползла с кровати, бросилась к ней, схватила за руку. — Пожалуйста, — прошептала она сорванным голосом. — Пожалуйста, скажи хоть что-нибудь. Скажи, что я не сошла с ума. Скажи, что он был здесь. Что его запах... что я не выдумала это. Служанка посмотрела на неё. Впервые за всё время посмотрела прямо в глаза. И в этом взгляде, в этом коротком, мимолётном взгляде Рин прочитала всё — страх, жалость, понимание и предупреждение. Служанка выдернула руку, поправила кимоно и вышла, даже не обернувшись. Дверь захлопнулась. Щёлкнул замок. Рин стояла посреди комнаты, глядя на дверь. Она была там. На нее посмотрели. Она... она существует. Но что это меняло?***
Дни потекли дальше, смешиваясь в одну массу. Рин перестала есть. Не в знак протеста, просто перестала чувствовать голод. Смотрела на еду, которую приносила служанка, и не понимала, зачем это нужно. Жевать, глотать, переваривать — какой смысл, если всё равно не выйдешь отсюда? Служанка смотрела на нетронутые подносы, но ничего не говорила. Убирала, приносила новые, убирала снова. На третий день голодовки Рин почувствовала, как сознание начинает мутиться. Границы реальности стирались, сны смешивались с явью, лица из прошлого появлялись в углах комнаты и что-то шептали. Мать приходила к ней. Сидела на краю кровати, гладила по голове и улыбалась той самой улыбкой, которую Рин помнила с детства, доброй, тёплой, любящей. — Всё будет хорошо, дочка, — говорила она. — Потерпи немного. Скоро всё кончится. — Мама, — шептала Рин, протягивая к ней руки. — Мама, я так скучаю. Мать таяла, растворялась в воздухе, оставляя после себя только пустоту и тишину. Инструктор из академии приходил. Стоял у двери, скрестив руки на груди, и смотрел на неё с привычным выражением строгости. — Слабачка, — говорил он. — Развалилась за пару недель. А ещё лучшая на курсе. Позор. — Я не могу, — шептала Рин. — Я стараюсь, но не могу. — Можешь, — отвечал инструктор. — Просто перестань жалеть себя. Вспомни, чему тебя учили. И исчезал. Даже те трое из переулка приходили. Стояли в углу, смотрели на неё своими пустыми глазами и улыбались теми самыми улыбками. — Мы же говорили, что вернёмся, — шептали они. — Ты думала, что сбежала? Нет, милая. Ты всегда была нашей. Рин кричала, бросала в них подушками, но они не исчезали. Стояли и смотрели, пока она не забивалась в угол кровати и не закрывала глаза руками. А потом она поняла, что это не галлюцинации. Это память, которая теперь была единственным, что у неё осталось. И которая убивала её медленнее, чем голод, чем тишина, чем одиночество.***
Однажды — Рин уже не знала, когда это было, день или ночь, утро или вечер — она подошла к окну и увидела, что сад исчез. Там, за решёткой, за стеклом, была только серая, бесконечная пустота. Ни деревьев, ни пруда, ни дорожек, ни людей. Только туман, клубящийся, живой, дышащий, и в этом тумане силуэты. Много силуэтов. Они двигались медленно, плавно, как под водой. Приближались к окну, замирали на мгновение и снова исчезали в серой мгле. Рин смотрела на них и не чувствовала страха. Только любопытство. — Кто вы? — прошептала она, прижимаясь лбом к стеклу. Силуэты не отвечали. Только продолжали свой бесконечный танец в тумане, за решёткой, в том мире, который когда-то был садом. Рин простояла у окна весь день. И всю ночь. И следующий день. Смотрела на танцующие силуэты, на серый туман, на пустоту, и чувствовала, как внутри неё тоже образуется пустота. Такая же, как у него. Такая же, как за окном. Такая же, как в конце всего.***
На какой-то день она перестала различать, где заканчивается она и начинается комната. Иногда ей казалось, что она часть стены. Что её тело это бетон, её руки это трещины на штукатурке, её глаза это те самые пятна сырости, что расползлись по углам. Иногда она думала, что стена это она. Что охранники смотрят сквозь неё, потому что она стала прозрачной, невидимой, несуществующей. Иногда ей казалось, что она уже умерла. И это было не страшно. Это было... спокойно. Потому что мёртвым не больно. Мёртвым не страшно. Мёртвые ничего не чувствуют. Рин сидела на кровати, глядя в одну точку, и ждала. Ждала, когда пустота внутри сравняется с пустотой снаружи. Ждала, когда она станет ничем. Ждала смерти, которая всё не приходила. Потому что он не позволял. Он хотел, чтобы она жила. Чтобы чувствовала. Чтобы сходила с ума медленно, мучительно, необратимо. И она сходила. С каждой минутой, с каждым часом, с каждым днём — всё дальше, всё глубже, всё безнадежнее. В пустоту. В никуда. В него.