***
В новостях сказали на третий день. Рин смотрела телевизор — в ее комнате его никогда не было, но в гостиной для гостей стоял огромный плазменный экран. Она зачем-то включила его, зачем-то села в кресло, зачем-то стала смотреть. «Операция по задержанию главы преступного клана Кендзи Такеды, известного как Дьявол, провалилась, — говорила женщина с идеальной причёской. — Все сотрудники, участвовавшие в штурме, погибли. По неподтверждённым данным, полиция окончательно оставила попытки поймать Такеду...» Рин выключила телевизор. Она сидела в темноте, сжимая пульт в руках, и смотрела в одну точку на стене. Полиция оставила попытки. Они сдались. Они бросили её. Или она бросила их. Она встала, вышла из гостиной, прошла по коридору. Охранник — новый, с тяжёлым, ничего не выражающим лицом — пошёл следом, но на полпути отстал, когда Рин свернула в западное крыло. Та самая дверь с решёткой. Рин открыла её. Внутри было темно, пахло сыростью и чем-то ещё, что она не могла распознать. Она включила свет. Койка была пуста, матрас новый, чистый. Пол вымыт. Стены выкрашены заново. Никто бы не сказал, что здесь лежал труп человека, которого она убила своими руками. Рин села на койку. Провела рукой по стене, по тому месту, где в прошлый раз... нет. Не надо. Она закрыла глаза. «Я люблю тебя, Рин, — сказал он тогда». А она убила его. Рин открыла глаза, встала, вышла из комнаты. Дверь за ней закрылась с тихим, почти ласковым щелчком, и она пошла в свою.***
Этой ночью Кендзи не пришёл. Рин лежала одна, смотрела в потолок и слушала, как за окном шелестят листья. В комнате было темно, луна спряталась за облаками, и только слабый, рассеянный свет от уличных фонарей пробивался сквозь стекло. Она думала о Мори. О том, как он улыбался. О том, как жал онигири в машине. О том, как сказал: «С тобой легко, Рин». О том, как смотрел на неё перед смертью — с болью, с непониманием, с любовью. И о том, что она никогда больше не увидит его. Никогда не услышит его голоса. Никогда не почувствует тепла от двух стаканчиков кофе, поставленных на край стола. Она думала о Кендзи. О его пустых глазах, о его руках, которые сначала сломали её, а потом собрали по кусочкам, сделав чем-то новым, страшным, чужим. И о том, что она осталась с ним. Выбрала его. Предала всех, кто верил в неё, ради человека, который смотрел на неё пустыми глазами и говорил: «Ты сделала правильный выбор». Рин села на кровати, обхватила колени руками и заплакала. Тихо, беззвучно, одними слезами, которые текли по щекам. — Прости, Мори, — прошептала она. — Прости. Прости. Прости. Ответа не было.***
Утром она оделась. Надела то самое кимоно — цвета слоновой кости, с вышитыми ветками сакуры, с розовыми лепестками, которые когда-то казались ей символом новой жизни. На нем все ещё осталось пятно от чужой крови, хотя его стирали несколько раз. Волосы расчесала, завязала в тугой пучок на затылке. Провела пальцами по поясу, расправляя складки, и вышла из комнаты. Коридор был пуст. Даже охранника не было. Она прошла мимо ресепшена — Кимура сидела на месте, заполняла бумаги, не поднимая головы. Рин не остановилась. Прошла мимо лестницы, мимо гостиной, мимо столовой для персонала, где, наверное, завтракали слуги, смеялись, обсуждали сплетни. Свернула в западное крыло, остановилась перед дверью с решёткой. Открыла. Вошла. Закрыла за собой. Она долго сидела на койке, глядя в стену. Внутри было пусто. «Ты моя, — сказал он тогда. — Ты всегда была моей». Рин закрыла глаза. И сделала это. Она не помнила, когда именно решилась. Может, вчера. Может, сегодня утром. Может, в тот самый момент, когда смотрела на труп Мори и чувствовала, как внутри неё нарастает напряжение, которое кончилось только сейчас, в этой комнате, на этой койке. Она открыла рот. Язык был мягким, влажным, живым. Рин сжала его зубами — сначала несильно, потом сильнее, потом так, что хлынула кровь. Тёплая, солёная, чужая. Она продолжала сжимать, пока не почувствовала, что язык отделился от корня, повис на тонкой ниточке, а потом упал на колени — влажный, красный, окровавленный. Рин не закричала. Боль была острой, жгучей, невыносимой, но она не издала ни звука. Только смотрела, как кровь течёт по подбородку, капает на кимоно и исчезает в ткани, оставляя новые тёмные, влажные пятна. Она легла на койку, на спину, сложив руки на животе, как учили в детстве: «Когда умрёшь, лежи смирно, чтобы не стыдно было смотреть». Кровь заливала горло, заливала лёгкие, заливала всё внутри. Рин чувствовала, как она заполняет её, как становится тёплой, липкой, почти уютной. И тишина. Та самая, мёртвая тишина, которая наступает, когда жизнь уходит из тела. Рин закрыла глаза. «Прости, Мори, — подумала она. — Я сейчас приду». Кровь хлынула горлом, и она захлебнулась.***
Хироши нашёл её через час. Он искал её с утра, заглянул в комнату, не нашёл, обошёл весь онсэн. Кимура сказала, что видела, как Рин шла в западное крыло. Хироши открыл дверь в комнату с решёткой. Свет горел. Лампочка под потолком отбрасывала тусклые, жёлтые пятна на стены, на пол, на койку. На ней лежала Рин. В кимоно цвета слоновой кости, с руками, сложенными на животе. Лицо её было бледным, почти прозрачным, и на этом лице, на этих губах, на этой коже застыло выражение... покоя? Или усталости? Хироши не знал. Кровь запеклась на её подбородке, на шее, на груди. Кимоно стало тёмным — от шеи до пояса, почти чёрным. На коленях лежал язык. Откушенный. Кровавый. Страшный. Хироши смотрел на это несколько секунд. Лицо его не дрогнуло — он многое видел за свою жизнь. Но что-то внутри, в том месте, где у нормальных людей живёт сердце, сжалось. Он развернулся и пошёл к Кендзи.***
Кендзи сидел в своём кабинете, смотрел на иероглиф «Пустота» на стене. Дверь открылась без стука — Хироши. — Господин, — сказал он. — Она в той комнате. В западном крыле. Она... — Что? — Кендзи повернул голову. — Она мертва. Кендзи смотрел на него долго, очень долго. В его глазах, в этой привычной пустоте, не было ничего.***
Кендзи вошёл в комнату. Его пустой взгляд упал на койку у стены. На ней лежала Рин. В кимоно цвета слоновой кости. Его кимоно. Его подарок. Его женщина. Он подошёл к койке, сел на край. Взял её за руку, холодную, неподвижную, чужую. Смотрел на её лицо, на её закрытые глаза, на её губы — синие, страшные. На кровь, которая запеклась на подбородке, на шее, на груди. На язык, лежащий на коленях. И не чувствовал ничего. Внутри, в самой глубине пустоты, было пусто. Как всегда. Как в детстве, когда он слушал, как отчим бьёт мать, и не мог ничего сделать. Как в тот день, когда полицейский сказал: «Твоя мать умерла». Как в ту минуту, когда он сжимал пальцы на горле отчима и чувствовал, как жизнь уходит из него, оставляя только пустоту. Но сейчас, в этой пустоте, было что-то ещё. Что-то, чего он не чувствовал никогда. Тяжёлое. Липкое. Невыносимое. Кендзи сидел, держа её за руку, и смотрел на неё долго, очень долго. — Ты была права, Кавамура, — сказал он тихо, в пустоту. — Я очень одинокий человек.