Сегодня — хороший день. Ну… по крайней мере, лучше, чем предыдущие.
Впервые почти за десять дней Шейн проснулся и не обнаружил рядом пустую постель. Ему не пришлось искать Илью на улице — ссутулившегося на крыльце, иногда с сигаретой в пальцах, но чаще просто… уставившегося в пустоту. Не пришлось силой затаскивать мужа обратно в дом, запихивать под три лишних одеяла, чтобы хоть как-то прогнать холод с его кожи — потому что, боже упаси, Илья наденет что-нибудь кроме одних боксёров, когда бродит по дому без цели.
Нет. Сегодня — хороший день.
Шейну не пришлось уговаривать его принять душ. Не пришлось напоминать дочистить зубы, потому что Илья завис между тем, как положил тюбик пасты и взял щётку, и потерял десять минут, просто глядя в зеркало, будто не узнавал отражение. Ему не нужно напоминать Илье пить воду, принимать добавки или ту самую крошечную таблетку, на которую они возложили столько надежд — даже несмотря на то, что она переворачивает их жизнь вверх дном.
Они завтракают с Клиффом и Светланой, прежде чем те отправляются в музей, а потом звонят родителям — просто узнать, как дела. Илья держится в разговоре куда увереннее, чем всю прошлую неделю.
Они выгуливают Аню — и она словно живое воплощение улучшившегося настроения Ильи: скачет рядом, хвостом устраивая апокалипсис в каждом цветнике, к которому подходит слишком близко.
Потом они сворачиваются на диване. Шейн — под рукой Ильи, пальцы того зарыты в его волосы. Они включают трансляцию теннисного турнира — Шейн официально обожает его смотреть, Илья — тайно.
Шейн готовит на обед поке-боулы, и Илья тоже удерживает их в себе. Днём он засыпает, положив Аню себе на грудь, позволяя Шейну разобрать почту — и сообщения друзьям, которых он в последнее время совсем забросил. Большинство отвечает на его «Эй, простите, мы пропали с радаров!» россыпью намёков и смайликов с двойным дном.
Это удобное прикрытие. Хотя мысль о том, что меньше месяца назад их мир был сплошным солнцем и счастьем, а теперь бывают дни, когда Илья не может вынести даже взгляда на него, не то что прикосновения, — бьёт Шейна прямо под рёбра.
Таких дней становится меньше.
Сегодня — хороший день.
Шейн слишком долго жил в мире бесконечной конкуренции, чтобы отказываться от побед, которые находятся на расстоянии вытянутой руки.
Нейтральность лучше одиночества по ту сторону чужой боли. Тишина и мягкость лучше холода, отчуждённости и пустоты. Тем более лучше страха.
Просто…
Нет. Он глупец. Даже хуже — эгоист.
Отложив ноутбук, Шейн обходит диван и наклоняется над Ильёй, пальцами касаясь острых линий его скул. Тренеры команды устроят истерику, когда увидят его. Если, конечно, Илья вообще будет готов начать предсезонку через пару недель. Правил, запрещающих антидепрессанты, нет. Но он должен быть физически способен играть. И если бы Шейн был ему капитаном, а не мужем, он бы сейчас категорически отказался выходить с ним на лёд. Илья был бы слабым звеном.
Это, само собой, настроению не помогает.
Шейн проводит пальцами по напряжённой складке между его бровями. Он знает этот знак.
— Эй, — шепчет он, возвращая Илью в реальность. — Обезболивающее?
Головные боли — ещё один побочный эффект. Пусть эти таблетки окажутся чёртовым чудом, потому что цену за свою работу они уже выставили адскую.
Илья не открывает глаз.
— Мм. Нет.
Потом прищуривается одним глазом:
— А ты почему так встал?
— Потому что люблю на тебя смотреть, — отвечает Шейн с такой безнадёжной нежностью, что это было бы унизительно, если бы кто-то видел. Но Аня храпит вверх тормашками, все четыре лапы в воздухе, а Илья — тёплый, открытый и не собирается отпускать колкости.
Шейн проводит большим пальцем по крошечному шраму у его губы — тому, который видно только в эти несколько дней между идеально выбритым лицом и настоящей бородой. Он позволяет моменту длиться столько, сколько можно.
Но этого мало. Уже несколько дней — мало.
Каждая секунда без прикосновения к Илье ощущается как заём у будущей катастрофы. Он понимает, что это нездорово, что логики в этом нет, но за последние десять дней вообще мало что было логичным.
Он осторожно садится на диван, стараясь не потревожить Илью и не придавить Аню, и сворачивается так, чтобы его голова легла на самую широкую часть груди Ильи.
Рука поднимается автоматически, ложится ему на талию. Этот знакомый вес почти разрывает Шейна изнутри. Самое близкое к покою, что существует сейчас.
Ладонь Ильи находит край его футболки и медленно водит кругами прямо над линией кожи. Шейн вздрагивает.
Аня сонно вытягивает задние лапы и издаёт звук — наполовину зевок, наполовину вой. Лапы шлёпаются о бедро Шейна и снова расслабляются — она уверена: её люди рядом, вместе.
И от этой простоты Шейна ломает в новом месте. Стоит моргнуть не так, стоит хоть на секунду подумать о том, что он боится потерять, — и он рассыплется.
— Илья, — шепчет он, сам не понимая, о чём просит.
Ладонь Ильи скользит вверх по его спине, обхватывает затылок. Тепло разливается так, что Шейн невольно прижимается ближе.
— У меня есть ты, — говорит Илья. Просто. Как закон гравитации.
И Шейн позволяет себе распасться, отпустить каждую мышцу, каждую вспышку паники.
Где-то в этой полуторанедельной преисподней он забыл, каково это — быть тем, кого Илья укутывает своей тихой нежностью, когда не может подобрать слов или шутку. В его прикосновении есть что-то вроде разрешения — опустить всё, что Шейн нёс на себе.
Он выдыхает. Грудь Ильи под ним движется — глубокий тектонический гул, который больше чувствуешь, чем слышишь. Такой знакомый, такой желанный, что Шейн мог бы закричать.
— Прости, что вчера был странный, — бормочет Илья ему в волосы. — С мозгом сейчас не очень. Ты… нормально?
Шейн кивает, уткнувшись лбом в изгиб его ключицы, потому что иначе расплавится.
— Я в порядке, — говорит он. И это почти правда. В каком-то из значений слова «в порядке». Илья здесь. Он живой. Он держит его. Шейн, чёрт возьми, счастлив.
— Становится лучше, кажется, — бормочет Илья. — Меньше… — он неопределённо хлопает ладонью по спине Шейна, не находя слова.
Шейн хотел бы, чтобы этого хватило.
Объективно — да. По всем показателям «на бумаге» — достаточно. Руки Ильи вокруг него. Мягкий собачий храп Ани. Мир, сведённый к этой туманной зоне возможного комфорта.
Но тело его предаёт. Оно настраивается на каждое движение Ильи, отчаянно стремясь ближе. Слиться. Может, он избалован. Может, это просто шок последних десяти дней. Но он изголодался по прикосновениям.
Этого мало.
Не достаточно того, чтобы ладони просто лежали на нём. Не достаточно — быть втянутым в его орбиту. Он хочет жажды. Хочет всего — дикого, глупого, чрезмерного, той телесной безумной плотности, которой раньше была пропитана их повседневность.
Ему стыдно даже думать об этом, когда Илья такой выжженный и оголённый. Но потребность лижет его изнутри. Трудно не злиться на таблетку, которая украла у Ильи аппетит ко всему — даже к нему.
Даже зная, что это не про него, он хочет встряхнуть реальность. Прижать Илью. Впиться губами. Потребовать вернуть мир в норму.
Может, он и правда мудак. Всегда был — такой жадный до внимания Ильи. Но он не знает, как иначе.
Боль когтями царапает изнутри. Он прижимается лицом к шее Ильи и остаётся так, вдыхая его кожу, пока зрение слегка не плывёт.
Илья ничего не говорит. Просто медленно водит ладонью между его лопаток. Терпеливо. Неторопливо. Будто знает — и позволяет Шейну взять столько, сколько нужно.
Шейн ждёт, что Илья, как всегда, превратит это в шутку. Или обострит. Или скатится с дивана, разрушив тишину. Но нет. Может, не может. Может, слишком устал.
Эта мысль — слишком эгоистичная.
Он приподнимает голову:
— Можно я так полежу?
Илья целует его в макушку.
— Всегда.
И раскрывает ладонь, чтобы Шейн переплёл их пальцы.
Шейн поднимается чуть выше, чтобы видеть его лицо. Бледное. Худее, чем ему нравится. Но глаза — яснее, устойчивее, чем за последние дни. И призрак улыбки на губах.
Он хочет сказать что-то настоящее. Но слова застревают.
Не время говорить о будущем. О том, сколько это продлится. О страхе, который перепрошил его за последние дни.
Не время говорить, что он скучает по нему. Не тогда, когда Илья сражается за них обоих. Не когда он у него в руках.
Но когда это всё почти выключили — внезапно, без предупреждения — отсутствие того, что делало их ими, стало физической болью. Под рёбрами. В пальцах. В той мягкой, разрушенной части его, которая оживает только когда кожа прижата к коже Ильи.
Это не совсем про секс.
Это про руки Ильи. Про то, как быть прижатым, удержанным, полностью принадлежащим — всегда успокаивало что-то дикое и рвущееся внутри него. Сейчас это как лишиться кислорода. Дышать можно. Теоретически. Но каждый вдох как будто украден.
Теперь, когда Илья вымотан новыми таблетками, максимум — вот это. Лицо Шейна у его воротника. Лёгкая щетина, соль и тепло кожи.
Статика. Успокаивающая. Но не тот сокрушительный обвал, после которого эго в клочья, а мозг — мягкий, распахнутый.
Ему даже стыдно это признавать.
Он не должен быть таким. Нуждающимся. Жалким. Хотеть большего — при всём, через что проходит Илья — мелочно.
Но всё равно хочется заползти ему под кожу. На день. На неделю.
Он хочет стать для Ильи тем, чем Илья всегда был для него. Местом защиты и разрешения. Фундаментом, на котором можно собрать новую систему жизни — без саморазрушения, одиночества и ощущения собственной никчёмности.
Он не позволит Илье даже на секунду подумать, что то, как он заставляет Шейна чувствовать, важнее того, что Шейн чувствует к нему.
Он чувствует: подтолкни его сейчас — и это будет как перетянуть сухожилие. Это ощущается во всём. В том, как Илья держит его — мягко, терпеливо. В том, как его большой палец медленно, осторожно чертит круги у основания позвоночника. В ленивом подъёме груди — будто энергии хватает только на это.
И всё равно это привилегия. Не каждому дают хотеть так. И быть желанным — пусть даже просто за присутствие.
Он остаётся. Неподвижный. Неинтересный. Безнадёжно жадный — к ритму ладоней Ильи и глухому стуку собственного сердца.
Когда трансляция тенниса заканчивается — очки и повторы проходят мимо — Аня скатывается с груди Ильи и зевает так широко, что язык сворачивается лентой. Илья машинально гладит её, когда она спрыгивает, и движение отдаётся лёгкой судорогой в его руке.
Он втягивает долгий, дрожащий вдох и театрально вытягивается под Шейном, как кот на солнце. Поворачивает голову — хруст в шее — и смотрит на него с понимающим выражением.
Он аккуратно высвобождается — только чтобы перетащить Шейна к себе на колени.
Теперь — без притворства. Илья держит его так, будто тот — что-то жизненно важное, почти утерянное. Ладонь на челюсти. Большой палец настойчиво касается скулы.
Нежность остаётся. Но под ней просыпается прежний жар.
— У меня плохо получалось, — выдыхает Илья. Половина — извинение. Половина — предупреждение. — Делать тебя счастливым. Я исправлюсь.
Шейн хочет возразить. Сказать «не нужно», «ты и так делал всё», «тебе можно отдыхать». Но мозг будто коротит от давления его пальца и той сосредоточенной преданности, с которой Илья на него смотрит.
Есть слова. Нужные слова.
Но Илья всегда умел одним взглядом вспороть ему сознание.
Ободок обручального кольца врезается в его щёку, и дышать становится невозможно.
— Я счастлив, — выдыхает он. Почти.
Но зрачки Ильи — шире, чем он видел со времён медового месяца. В них — расчёт и намерение. Он сосредоточен. Ясен. И опасен, как надвигающаяся буря — прекрасная, пока не ударит.
— Дай мне позаботиться о тебе, — говорит Илья так, будто требует одолжения, а не предлагает его.
Он зарывается носом в его щёку, ведёт губами по линии челюсти к уху — чтобы шёпот лёг прямо в центр сознания.
— Ты скучаешь по тому, как я к тебе прикасаюсь. Я это знаю.
Шейн хочет возразить. Сказать, что им стоит подождать. Что Илья не в форме. Что ему это не нужно.
Но доводы рассыпаются пеплом во рту. Все оправдания, которые он репетировал под душем, в темноте перед сном, тают под жаром его прикосновения.
— Илья, ты…
Илья перебивает, сдвигаясь, подтягивает колени Шейна к своим бёдрам. Сильная ладонь скользит под край его шорт и прочёсывает вверх по задней стороне бедра — пальцы нажимают ровно настолько, чтобы стереть остатки логики.
— Я устал, — спокойно соглашается Илья. — Но я не умер.
Он проводит носом по линии челюсти, прикусывает у самого основания.
— И я не позволю своему мужу чувствовать себя заброшенным.
Это нечестно — как легко Илья его читает. Как быстро находит то, чего Шейн жаждет больше всего, и возвращает это одним твёрдым прикосновением.
В голове не остаётся ничего, кроме ослепительной жажды.
Шейн хочет быть поглощенным этим. Хочет, чтобы его хвалили, сжигали, собирали заново руками Ильи.
Когда ладонь Ильи обхватывает его затылок, это не захват и не давление — это опора. Пальцы сгибаются, большой палец ложится под челюсть. Не тиски. Не тот захват, от которого перехватывает дыхание и о котором Шейн иногда просит.
Это гравитация.
— Давай, прикоснись к себе. Для меня, — глухо говорит Илья, голос хриплый, как наждачка.
Шейн замирает, уверенный, что ослышался. Сердце спотыкается.
Он кивает — глупо, почти бездумно.
Его собственные руки кажутся чужими, неловкими. Но ладонь Ильи на затылке — живая, направляющая.
Шейн скользит рукой между своих бёдер. Бёдра сами подаются вверх, прежде чем он успевает притвориться спокойным. Другой рукой он впивается в бедро Ильи — плотная, натренированная мышца под костяшками, якорь в этом моменте.
Илья ничего не делает. Не пассивен — просто держит его. Смотрит. Взгляд скользит по лицу Шейна, по его горлу, по трепету пульса.
Без насмешки. Без остроты. Только сжатая, почти бездыханная сосредоточенность, от которой хочется расплавиться.
Шейн гладит себя через мягкую ткань шорт, беспомощный, как животное в течке. Ощущение становится жидким, раскалённым слишком быстро, и он всхлипывает, выпуская из груди сжатый звук.
Он хочет коснуться Ильи. Но тот удерживает его на месте — поводок из костей и старых обещаний.
В глазах Ильи — голод. Тёмный, лихорадочный.
Ладонь с затылка перемещается к его горлу. Слишком свободно, чтобы сдавливать. Слишком уверенно, чтобы не быть обещанием.
Шейн хочет вылезти из собственной кожи. Илья здесь. Прямо под ним. Живой. Прекрасный.
Он сам задаёт ритм — медленный, тягучий. И никогда ещё не чувствовал себя настолько принадлежащим кому-либо.
Давление ладони на горле не сильное. Но оно говорит: мой.
С каждым движением пространство вокруг сжимается. Остаются только они — и жадная маленькая вселенная между их телами.
Собственные звуки шокируют его.
Ладонь на горле приподнимает его подбородок. Большой палец скользит по нижней губе. Илья смотрит, не отводя глаз. Молчит.
Это почти слишком.
Шейн ускоряется — резче, грубее — отчаянно желая увидеть, как терпение Ильи треснет.
Он чувствует, как под его ладонью напрягается бедро Ильи — мышца дрожит — и это подталкивает его к краю.
Он пытается заглушить следующий звук, но ладонь на горле чуть сжимается. Не душит. Просто говорит: нет. Я хочу это слышать.
Шейн толкается в собственную руку, звук вырывается бессловесный. Он уже там — в секундах от обрушения.
Большой палец Ильи медленно проводит по его нижней губе — приглашение.
Шейн понимает. Рот приоткрывается.
Два пальца входят легко, без нажима. Вкус кожи Ильи обнуляет нервную систему.
Он обхватывает их губами, послушный, почти рыдая от жжения в лёгких.
Это всё.
Слишком много.
Он кончает с беспомощным, низким стоном — рано, грязно, прижимаясь к выпуклости бедра Ильи. Несколько секунд не может даже отпустить его пальцы.
Он повисает, разбитый, удерживаемый только кольцом ладони на шее и пальцами во рту.
Потом — дрейф.
Он цепляется за запястье Ильи, будто за спасательный круг.
Привалившись к его груди — липкий, обессиленный, невесомый — он слышит собственный пульс где-то за пределами комнаты.
Он пытается шевельнуться, но не может, полностью опустошен. Руки — как желе. Шея — безвольная.
Илья только крепче обнимает его, осторожно — как что-то драгоценное.
Губы касаются виска. Пальцы гладят завитки уха.
Голос гудит где-то внутри черепа:
— Ты такой красивый. Я люблю тебя так, блядь, сильно.
Шейн позволяет себе несколько секунд просто плыть в этом.
Он ждёт, что Илья затребует своего. Как всегда. После того как вытряс из него всё. После того как заставил тело делать невозможное.
Но когда он, наконец, поднимает взгляд — руки Ильи неподвижны. Шорты — плоские. Ничего.
Ни намёка.
Ни в дыхании. Ни в движении.
Всё его усилие ушло только на Шейна.
Понимание приходит медленно.
Он знает. Конечно знает. Терри предупреждал. Интернет предупреждал.
И всё равно боль приходит ледяной волной.
Он лихорадочно ищет решение. Предложить? Умолять? Сделать вид, что не заметил?
Тишина после — слишком холодная.
Илья видит это на его лице.
Ладонь снова в его волосах.
— Всё нормально, — тихо говорит он, голос мягкий, чуть дрожащий. — Я в порядке. Я люблю смотреть на тебя. Этого достаточно.
Чёрт.
Шейн хочет заплакать. Или пошутить. Или сделать что угодно, лишь бы стереть стыд, ползущий по позвоночнику.
Он должен сказать спасибо. Или «я люблю тебя». Или «дай мне попробовать».
Он утыкается лицом в плечо Ильи, но успокаивается только когда вжимается ближе — так, чтобы рёбра почти спаялись.
И это только усиливает боль. Он тёплый. Сытый. Расслабленный.
А Илья — нет.
И всё же Илья смотрит на него тем самым мягким, глуповатым, пьяным от любви взглядом. Как будто это правда.
— Чёрт, — шутит Шейн, глухо в его шею. — Я для тебя слишком лёгкая добыча.
И тут же злится на себя.
— Да, — шепчет Илья тем самым самодовольным, постельным тоном, от которого у Шейна всегда плавились колени.
Почти дезориентирует.
— Я мог бы… я хочу…
Он не знает, как закончить. Хочу сделать тебе хорошо. Хочу, чтобы ты снова хотел меня так же. Хочу, чтобы это не имело значения.
— В следующий раз, — говорит Илья.
И под спокойствием слышится тонкая дрожь.
— А пока… просто останься здесь. Ладно?
Он остаётся.
Прижимается так близко, как может. Щекой к изгибу челюсти. Ухом — к ровному, первобытному стуку пульса.
Самое безопасное место в мире.
И всё равно под кожей зудит стыд.
Он благодарен. Так благодарен, что почти стыдно.
Просто он всю жизнь жил по правилам обмена. Дал — получил. Лучше взять меньше, чем дал, чтобы никто не подумал, что ты рассчитывал так изначально.
Быть тем, кто только получает — не отдавая — сводит его с ума.
И, пожалуй, именно с этим Илья жил всю свою чёртову жизнь.
— Перестань, — шепчет Илья, целуя его в макушку. — У нас всё нормально.
Шейн вздрагивает.
Да. Или будет.
Сегодня — хороший день.
***
Всё до безумия, идеально уютно: мягкое тёплое свечение электрического камина, почти рассеянная тяжесть ладони Ильи на его бедре.
Шейн откинул руку на спинку дивана, пальцами играет с завитками на затылке Ильи — и ни намёка на то, что что-то сломано. Или плохо. Или нестабильно.
С Хейденом ему понадобилось десять лет, чтобы научиться не прятаться.
А сейчас перед ними — двое людей, которые ещё год назад были почти незнакомцами. И это… просто нормально.
— …прилетел сегодня утром, но у него съёмка, так что увидим его, наверное, завтра, — говорит Светлана, устроившись в кресле напротив. Её нога небрежно закинута на колено Клиффа.
Клифф — до сих пор самая странная часть всего этого. Огромный, шумный, неуклюжий. Воплощение грубого, маскулинного спорта, в котором они живут. Тип парня, которого Шейн когда-то боялся бы больше всех — узнай тот их секрет.
И именно он разбудил их в три ночи за пару дней до свадьбы — отчаявшийся Иван Петров искал помощи после месячной попытки испечь макробиотические печенья, которые «на вкус не как полное говно». Тогда Илья привлёк к операции Светлану.
Это… трогательно.
Клифф воспринял новости о сексуальности Ильи и их браке с Шейном с минимальными потерями — пара красочных оскорблений между ним и Ильёй и ролик про вино из Schitt’s Creek от Светланы.
Он принёс бутылку розе на свадьбу — к тем самым печеньям. Шейн до сих пор не уверен, это была шутка или акт союзничества.
Возможно, и то и другое.
В любом случае трудно не любить человека, который без колебаний полезет в драку ради Ильи.
И который входит в узкий, морально безупречный круг людей, ударивших Алексея Розанова по лицу.
Если бы Шейн любил женщин, он бы и сам, пожалуй, женился на Светлане. Он всё больше убеждается, что именно она — процентов на восемьдесят — причина, по которой Илья дожил до того, чтобы оказаться сейчас у него в руках.
Подростком Илья, судя по рассказам, был тем ещё идиотом.
— Он везёт масло, да? — спрашивает Марлоу, собирая пустые стаканы.
— Двадцать килограммов французского масла, — закатывает глаза Светлана. — И оформил всё на таможне. По его словам, «консьерж отеля сейчас охреневает».
Илья фыркает.
— Это даже не самое странное, что мы протаскивали в отель.
Клифф грохочет смехом, возвращаясь с четырьмя стаканами имбирного эля. Илье нельзя алкоголь на таблетках, и остальные молча поддерживают.
— Чёрт, а помнишь аллигаторов?
Звук, который издаёт Клифф, — смесь умирающего моржа и визга школьницы.
Илья заливается смехом — тем самым, настоящим, из глубины, от чего-то абсолютно идиотского.
Это, возможно, самый прекрасный звук на свете.
— Мне стоит спрашивать? — сдаётся Шейн, цепляясь пальцами за его рубашку, чтобы тот не скатился с дивана от хохота.
— Это были не настоящие аллигаторы, — выдыхает Илья. — Надувные. Большие. Зелёные. С приклеенными глазами. В моей комнате — семь штук. А потом я выхожу — а они по всей арене. Сотня.
— Сто сорок три, — важно поправляет Клифф.
— Они засунули одного мне под простыни! — хохочет Илья так громко, как не смеялся уже несколько недель, и Шейн даже вздрагивает от неожиданности — но улыбается. — В мусорное ведро в ванной. В мой чёртов унитаз...
— У меня был в душе! — добавляет Клифф, передёргиваясь. — Чуть инфаркт не схватил.
— А потом на игре, когда Цукерман вышел к прессе, он открыл раздевалку — а там перед его шкафчиком выстроена вся армия. Аллигаторная.
Клифф вытирает слезу.
— Они были в шляпах. Крошечных. Крошечных шляпах.
Светлана остаётся невозмутимой, будто это обычное дело для её светского круга.
— Кто это устроил?
— Лемэр, — тянет Илья с праведной обидой человека, которому жаль, что идея пришла не ему. — Сука, до сих пор злится, что он дерьмово играет в хоккей.
— Разве его не номинировали на «Новичка года»? — изящно приподнимает бровь Светлана.
Илья отмахивается.
— Всё равно выбирали бы между мной и Шейном. Он был для красоты. И довольно уродливой.
— Ты такой придурок, — ласково говорит Шейн. — И, к слову, это был я.
Илья обнажает зубы в улыбке.
— Да. У моего мужа очень-очень много трофеев.
В его глазах вспыхивает что-то тлеющее, и Шейн мгновенно краснеет, вспоминая тот день, когда…
— Подожди, — прищуривается Светлана. — Холландер, ты ведь был на той игре?
В голосе — чистое злорадное веселье.
— Некоторые из нас вообще-то приехали играть в хоккей, — фыркает Шейн — и тут же жалеет об этом, потому что Клифф снова заходится смехом, а Илья пытается задушить его в объятиях.
Он не уточняет, что в том отеле могла взорваться чёртова бомба — он бы не заметил. Не с тем дофамином, который накрывал его от того, что Илья в одной команде с ним, и от уверенности, что в Бостоне он всё-таки не облажался окончательно.
Илья целует его в щёку.
— Да, — шепчет в кожу. — Поэтому ты был капитаном. И поэтому я тебя спас.
Шейн оборачивается.
— Что?
— Да Роз был в ярости, — фыркает Клифф, поднимая стакан в их сторону. — Надо было понять ещё тогда, что он по уши влюблён.
Илья выпрямляется, надувая грудь.
— Это вообще не из-за Шейна, — защищается он, не убеждая никого. — Лемэр и эти чёртовы западные придурки пытались сорвать нам игру. Это был мой долг как ассистента капитана!
Шейн не уверен, что чувствует — раздражение от того, что он вне шутки, облегчение от того, что Илья знал его достаточно хорошо и понимал: Шейн бы сто процентов впал в панику, узнав, что кто-то лазил в его номер, — или же он просто чертовски благодарен, что ничего не заметил и не сбежал, когда наконец остался с Ильёй наедине.
Та поездка была идеальным штормом. Сто сорок три надувных аллигатора могли всё испортить.
И это говорит о их странной жизни больше, чем следовало бы.
— Он повесил его над балконом, — смеётся Клифф, хлопая по колену. — За лодыжки.
Шейн резко поворачивается.
— Что?!
— Мне нужен был ключ, которым он открывал твою комнату, чтобы раскидать надувных тварей, — пожимает плечами Илья, нервно теребя край рубашки Шейна. — И это был первый этаж! — добавляет он с подмигиванием.
Это было до разговоров. До признаний. До того, как Илья осмелился быть уязвимым.
Но сама мысль о том, как он держит здоровенного Лемэра вниз головой над аккуратно подстриженными тропическими цветами, внезапно кажется Шейну дико смешной.
— Господи… — он толкает Илью плечом. — Ещё какие-нибудь безумные войны пранков, о которых я не знаю?
Илья театрально задумывается, постукивая по подбородку, потом решает:
— Нет, — с чрезмерной невинностью.
Шейн щёлкает его по уху.
— Лжец.
Илья ловит его руку и целует ладонь.
— Люблю тебя! — поёт он.
— Ты не можешь говорить это каждый раз, когда хочешь избежать наказания!
— Разве нет? — он двигает бровями.
— Господи… — Шейн пытается звучать раздражённо и проваливается.
Илья улыбается. Смеётся. В его глазах больше света, чем было за последние дни.
Боже.
Сегодня хороший день.
***
Все расходятся рано, и Шейн не против. Вечер выматывает Илью, но он всё равно мягкий, улыбчивый, когда забирается под одеяло и утягивает Шейна к себе.
— Сегодня было хорошо, — бормочет он. Дыхание пахнет мятой, тело тяжёлое, расслабленное поверх него.
Шейну перехватывает дыхание от того, как сильно он любит этого человека. Он целует его прежде, чем успевает что-то сказать.
Илья с радостью отвечает.
И от этого утренний укол стыда кажется ещё более мелочным. Илья любит его. Он всё ещё хочет его. Это просто короткий период, вызванный лекарствами, не более чем временное состояние — как если бы он сломал ногу.
Глупо было вообще думать иначе.
Он просто устал. Очень устал.
— Я люблю тебя, — шепчет Шейн в его плечо. По-английски. По-французски. По-японски. И, наконец, по-русски.
— Я люблю тебя, — отвечает Илья.
Шейн засыпает быстро.
Он спит мёртвым сном, пока не чувствует, как Илья шевелится рядом, переворачивается на бок. Часы на тумбочке показывают десять минут после полуночи.
— Илья? — зовёт Шейн, готовый проснуться окончательно. Готовый к очередной ночи бессонницы.
Но Илья мягко укладывает его обратно.
Под ухом — телефон. В тишине спальни слышен глухой бас музыки с другого конца линии.
— Спи, любимый. Это просто Саша.
Он проводит кончиком пальца по переносице Шейна, по его векам — голос тихий, убаюкивающий.
— Да пошёл ты, — бурчит Шейн, достаточно проснувшийся, чтобы быть раздражённым тем, что кто-то тревожит их покой среди ночи.
Илья тихо смеётся и выходит в коридор, прикрывая дверь. Аня только фыркает — явно не впечатлена.
Шейн снова засыпает.
И просыпается от холода.
Они держат в спальне прохладу, потому что спят, спутавшись друг в друге, и часто под одеялом ещё и Аня.
Когда Шейн моргает, дрожа, уже почти четыре утра.
— Илья?
Тишина.
Нет знакомого дыхания рядом.
На секунду он забывает про звонок Саши — и сердце проваливается. Мысль о том, что Илья снова сидит на улице, уставившись в пустоту, и, возможно, уже несколько часов.
Он вскакивает, натягивает спортивные штаны, выбегает из спальни — и в этот момент снизу раздаётся чудовищный грохот.
Он уже в коридоре, за ним — Аня. Они едва не врезаются в Клиффа, выскочившего из гостевой комнаты.
— Илья!
Шейн летит вниз по лестнице через две ступеньки, Клифф — сразу за ним. В ушах грохочет кровь.
Аня, наверное, быстрее их обоих.
В голове вспыхивает ужасная картинка — Илья ранен. Кровь. Падение.
Но внизу их встречает не кровь.
А смех.
Разбитый, дикий, отражающийся от стекла. Распахнутая входная дверь. Ночной воздух, хлёсткий и холодный.
В прихожей — клубок тел, ботинки и локти стукаются о комод. Аня влетает в эту кучу с воем, хвост дугой, уничтожая остатки достоинства.
Из троих относительно вертикален только Илья — да и то условно: он завален на плечо Саши так сильно, что они выглядят как одно существо.
Саша наполовину присел, обе руки обвивают талию Ильи, он хихикает, зажав во рту свежий косяк — запах травы Шейн чувствует почти на языке.
На его рубашке две пуговицы застёгнуты совершенно не туда.
Илья пытается что-то сказать, но выходит только стон. На нём — одни те самые драные, неприличные джинсы, в которых Шейн категорически запретил ему выходить из дома, и белая футболка, насквозь мокрая. Он выглядит так, будто его протащили грудью по хоккейной площадке, а потом мариновали в текиле сорок восемь часов. Когда он видит Шейна, его лицо сводит растерянностью. Он так убит, что даже притвориться трезвым не может.
А вот Саша разражается таким чистым, восторженным хохотом, что это почти мило.
— Опа! Вот это появление! — акцент густой, хмельной и весёлый, тяжелее, чем в последний раз, когда Шейн слышал его вживую. — Дорогой, мы дома!
Слепая паника в груди Шейна отступает на дюйм, превращаясь во что-то более сложное — коктейль из истерического облегчения, шока и абсолютно вулканической ярости.
— Он что, в хлам пьян?
Он не спрашивает Илью — тот едва в сознании, хотя отчаянно старается не дать голове бессильно завалиться назад. Он даже без носков.
Саша ухмыляется, едва не падая, когда пытается продемонстрировать Илью как экспонат.
— Да! Люйля, покажи фокусы.
Он буквально толкает его к Шейну, будто вручает бутылку вина.
Илья, вопреки законам физики и достоинства, удерживается на ногах.
— Шейн! — выдыхает он и тут же качается вперёд.
Шейн бросается к нему, подхватывает под руку — и на него ложится почти весь вес. Запах — дым, пот, водка, приторный клубный воздух. Илья пытается поцеловать его в нос, промахивается и лижет скулу.
Светлана появляется из-за спины Клиффа — в одной футболке, с выражением лица, зеркальным Шейну. Она подходит к Саше и хватает его за ворот.
— Что, блядь, происходит?
Саша — вечная, неизбежная пьяная катастрофа — лишь оскаливается, потом пожимает плечами.
— Ему было скучно. Я соскучился по другу. Мы поговорили, выпили… Не волнуйтесь, я вёл машину. Он в порядке.
Он пытается изобразить поклон. У Шейна возникает дикое желание врезать ему так, чтобы кости гудели до конца жизни.
— Ты вёл машину?!
Саша открывает рот, но Шейн перебивает:
— Что ты ему дал?
Голос выходит тоньше, чем хотелось бы, но дрожащие руки всё компенсируют. Он усаживает Илью на скамью, держит его прямо, стягивает липкую футболку, проверяя, нет ли повреждений. Аня кружит, поскуливая.
Саша моргает, словно оскорблён.
— Ничего! Он теперь скучный, кокс не нюхает. Просто водка. Может, дерьмовая, но...
— Он на лекарствах! — шипит Шейн, и слово «лекарства» гулко отзывается всеми разговорами о серотонине, передозах, о том, как легко сломать мозг, который и так держится на нитке. — Ему нельзя пить, ты, кусок дерьма!
Илья лениво тянется ладонью к щеке Шейна, промахивается. Он улыбается — сладко, пусто. Шейн хочет кричать.
— Я его не держал и не заливал силой! — огрызается Саша. — Или все его плохие решения — это тоже мои?
Шейн хочет ударить. Прямо в эту глянцевую от водки морду. Но Илья оседает на него, и приходится удерживать его за футболку.
— Пошёл ты, — выдыхает Шейн низко, резко, голос старше его самого. — Почему он вообще с тобой был? Он был дома. В безопасности. В нашей чёртовой постели.
Саша замирает. На мгновение опускает взгляд — не от стыда, а будто собирая всё своё колючее раздражение.
— Прости, — усмехается он, переходя на русский. — Не могу представить, почему ему захотелось выбраться из этой клетки и повеселиться...
Шейн ищет глазами Светлану — и видит, что она побледнела, застыв, словно камень. Клифф сжимает кулаки.
— Илья, — Шейн опускается перед ним. — Малыш, что ты пил?
Позже он может убить его. Сейчас нужно понять, не везти ли его в реанимацию.
— Просто… один шот, — бормочет Илья с усилием. — Нельзя пить… не говори Шейну… он расстроится… он уже…
Один шот? С тем, как Илья пил раньше? Нет. Это невозможно.
И Шейн даже не уверен, хочет ли, чтобы это было правдой.
— Когда он вообще ушёл? — спрашивает Клифф, удерживая Илью за плечо.
— Мне нужна была машина, — огрызается Саша, глядя на Светлану. — Не моя вина, что он выглядел несчастным, когда приехал.
— Заткнись! — она дрожит, буквально дрожит от ярости. — Ты мог его убить! Ты не меняешься! Ему не семнадцать!
— Зато в семнадцать ему было весело! — огрызается Саша. — Помнишь, Света?
Шейн вибрирует от ярости. Челюсть каменная. Зубы ноют. Он не раз справлялся с давлением, со страхом разоблачения, с тем, что каждый хочет кусок от него. Но сейчас — впервые — он думает, что при других обстоятельствах мог бы действительно убить.
Светлана говорит что-то резкое, как лезвие.
Саша начинает: «Пошла ты...» — и это ошибка. Клифф слишком близко. Его рука сжимает бицепс Саши — и в следующую секунду тот уже за порогом. Дверь захлопывается. Дом становится огромным и пустым. Каждый вздох Ильи слышен отчётливо.
Шейн осознаёт, что всё ещё дрожит. Он так сильно сжимает запястье Ильи, что на коже белеют следы.
— Ты мудак, — говорит он без всякой нежности. Только чистое разочарование и страх.
— Ты не имеешь права так делать.
Он смотрит на Светлану — она сползла по стене, застыв. Клифф снаружи. Их голоса глухи за дверью.
— Не его вина… — бормочет Илья. — Не дай ему… пожалуйста.
Светлана резко выходит наружу, чтобы остановить драку.
— Прости, — шепчет Илья. — Глупо…
— Да, глупо! — Шейн держит его лицо в ладонях. — Ты понимаешь, насколько это опасно?
— Работало раньше… — Илья мутно смотрит вверх. — Я могу быть весёлым… Ты хочешь, чтобы я был весёлым, да? Не вот это. Не с плачем. Все ненавидят. Я ненавижу.
Ярость Шейна вспыхивает белым светом — на Григория, на Алексея, на Ирину, на Сашу, да и на Илью тоже. На весь этот круг самоуничтожения.
— Ты больше не подросток, — голос дрожит. — У тебя есть жизнь. Люди, которые тебя любят. Ты не можешь просто… не можешь делать то, что делал раньше. Напиваться. Накуриваться. Спать с половиной города или...
— Я не! Шейн, нет! — слова путаются. — Я никого не трогал! Я не стал бы.
Он говорит это так, будто оправдывается не впервые. Будто его уже обвиняли.
И это безумие. Шейну никогда не приходило в голову, что Илья может ему изменить. С тех пор как он сказал «я люблю тебя», этот страх не существовал.
Но сейчас Илья смотрит на него с настоящим ужасом.
— Я говорю «нет» — и он останавливается.
— Он вообще не должен начинать, — выдыхает Шейн.
Он не может это обсуждать сейчас.
— Марлоу! — кричит он.
Клифф появляется.
— Он останется в гостевой. Утром поговорим.
Светлана втаскивает Сашу обратно. У него разбита губа.
Шейн поднимает Илью, обнимает его за рёбра.
— Мы идём спать. Всё. С тебя хватит.
Илья не сопротивляется. Прячет лицо в шею Шейна. Тепло, липкое дыхание.
Они движутся по коридору. По лестнице. Аня идёт следом.
— Прости… — бормочет Илья, когда Шейн укладывает его на кровать и стаскивает одежду. Он воняет алкоголем. Нужен душ. Но сил нет.
Илья засыпает, ещё до того как футболка окончательно снята.
Он не шевелится, когда Шейн переворачивает его на бок. Не реагирует, когда тот ставит рядом стул и садится караулить.
И не слышит, как Шейн тихо плачет — короткими, сдержанными всхлипами.
Потому что вчера был хороший день.
А сегодня… сегодня, возможно, хуже, чем в самом начале.