Человеку нужен человек

NC-17
В процессе
6
автор
Фэндом:
Stray Kids, ITZY (кроссовер)
Размер:
планируется Миди, написано 113 страниц, 39 469 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
6 Нравится 12 Отзывы 7 В сборник

Часть 15

Настройки
      Утро воскресенья встретило его ором Чонина из соседней комнаты.       Он медленно открыл глаза, морщась от яркого света, который резанул по глазам даже сквозь веки, и от усиливающегося плача за стенкой. Чонин орал так, будто его режут, — пронзительно, на одной ноте, без передышки. Голова отозвалась глухой пульсацией в висках.       Настенные часы показывали время обеда.       Минхо моргнул, не веря. Обычно он не позволял себе так долго спать — даже в выходные старался вставать рано, чтобы помочь маме с обедом или присмотреть за братиком, дать ей хоть немного передышки. А сегодня проспал. Просто взял и выпал из жизни на полдня.       Он резко сел на кровати — и мир вокруг качнулся. Замутило. Подкатило к горлу горячей волной. Во рту было сухо, язык будто наждачный, и этот мерзкий запах изо рта — он чувствовал его сам, каждым выдохом.       А ещё было больно.       Боль пришла не сразу — сначала просто фоном, но теперь, когда он сел, она заявила о себе в полный голос. Рёбра. Левая сторона. Тупая, ноющая, она отдавалась при каждом вдохе, каждом движении.       Он медленно встал. Ноги дрожали, подкашивались, будто он не спал полдня, а разгружал вагоны. Незаметно, стараясь не привлекать внимания, прошагал в туалет. Закрыл дверь на щеколду, прислонился к ней спиной, пережидая очередной приступ тошноты.       Потом поднял глаза на зеркало.       Из отражения на него смотрел человек. Помятый, бледный, с тёмными кругами под глазами. Волосы торчат в разные стороны. Губы потрескались. Взгляд — пустой, мёртвый, проваленный внутрь.       Он провёл рукой по левой щеке.       Под пальцами — горячая, пульсирующая кожа. Отчётливо помня вчерашний вечер. Звук пощёчины. Ожог на лице. Удар головой о стену. Всё помнил. Каждую секунду.       Жаль, что он мало выпил. Жаль, что он всё помнит.       Если бы пива было больше, может, сознание услужливо стёрло бы детали. Оставило бы только смутные образы, эмоции без привязки к телу. Но нет. Он помнил всё. Каждое прикосновение. Каждый удар.       Он задрал футболку и замер.       Желтоватое пятно на левом боку, чуть ниже рёбер. Еле заметное на бледной коже — если не знать, можно принять за тень или случайный отсвет. Но он знал. Он помнил, как получил его. Пинок. Тяжесть.       Выглядело неправильно. Больно. Чужеродно, будто не его тело. Минхо прикрыл глаза. Зажмурился почти до боли, до цветных кругов перед глазами, пытаясь избавиться от накатывающих воспоминаний. Но они лезли — кадрами, вспышками, звуками. Её голос. Её руки. Её глаза — бешеные, чужие, не её.       Сердце заколотилось быстрее. Гулко, тяжело, ударами отдаваясь в висках, в горле, в кончиках пальцев.       От злости. На неё.       На себя.       Потому что он позволил. Потому что пошёл за ней. Потому что до сих пор где-то в груди, под этой злостью, под этой болью, под синяками — там всё ещё что-то болит по ней. По той Черён, которая дарила бумажные розы. Которая смеялась на пристани. Которая была его.       А эта… эта чужая.       Захотелось плакать. Кричать. Бить стены кулаками, пока кости не затрещат. Выть в голос, чтобы выплеснуть всё, что накопилось внутри — месяцами, годами, всей этой жизнью, которая идёт не так.       Голова закружилась сильнее. Комната поплыла, стены качнулись.       Опасно.       Он знал это чувство. Предвестник. Сейчас либо упадёт, либо справится.       Минхо аккуратно, стараясь не делать резких движений, сполз на пол. Лёг на холодный кафель спиной, раскинул руки. Пол был жёстким, холодным — это помогало. Возвращало в реальность.       Он пытался выровнять дыхание, которое сбилось в панический, рваный ритм. Вдох. Выдох. Ещё вдох. Медленнее. Нельзя терять сознание. Нельзя.       Пусть он и забывал пить таблетки, в последнее время — приступов больше не было. Ни одного за долгие месяцы. Врачи говорили, что это может означать неверный диагноз. А может — просто ремиссию. Он не знал. И проверять не хотелось.              Нужно переключиться. О чём-то подумать. О чём угодно.       Даты. Экзамен. История.       Он закрыл глаза и начал перебирать в голове выученное на зубок. Слова всплывали в сознании чётко, ровно, без эмоций. Безопасно.       Как ни странно, это помогало. Дыхание выровнялось. Сердце перестало биться о рёбра, успокоилось, вошло в привычный ритм. Головокружение отступило, оставив после себя только слабость и противный металлический привкус во рту.       — Минхо, ты тут?       Голос мамы за дверью прозвучал неожиданно громко. Он вздрогнул, открыв глаза.       — Да, я сейчас.       Голос прозвучал хрипло, но он постарался убрать из него панику. Кажется, получилось. Мама не переспросила, не забеспокоилась сильнее — просто пошла дальше по своим делам.       Минхо полежал ещё минуту. Потом медленно, цепляясь за раковину, за стену, поднялся. Посмотрел в зеркало.       Всё та же бледная кожа. Всё те же круги под глазами. Но дыхание ровное. Голова ясная. Он умылся холодной водой, прополоскал рот, пригладил волосы. Поправил футболку, скрывая синяк.       Вдох. Выдох.       Улыбка.       Пора выходить.

***

      День проходит быстро. Слишком быстро — и одновременно тянется бесконечно.       Чонин сегодня без дневного сна — орёт, капризничает, требует внимания. Минхо не отходит от него ни на шаг. Носит на руках, укачивает, переодевает, снова носит. Руки уже гудят — он даже не думал, что можно накачать мышцы просто таская на себе комок нервов и детского эгоизма. Но это помогает. Физическая усталость глушит всё остальное. Хоть ненадолго.       Писал Хёнджин. Извинялся, что не зайдёт, — паршиво себя чувствует, перепил вчера. Минхо представил, как Хван сейчас валяется где-нибудь под одеялом, страдает и строчит ему сообщения. Улыбнулся — впервые за день. Криво, слабо, но улыбнулся.       В переписке Хёнджин взахлёб рассказывает, как закончился вчерашний вечер. Кто с кем ушёл, кто напился в хлам, кто пытался танцевать на столе, а Сынмин в итоге тащил всех домой. Минхо читает и чувствует себя чужим. Будто это не про его жизнь. Будто он смотрит фильм про людей, которых знает, но сам в этом фильме не снимался. А потом — не удержавшись — Хёнджин спрашивает: «А чё у вас с Черён случилось? Ты вышел с ней и пропал. А потом твой отец приехал. Всё норм?»       Минхо смотрит на экран. Палец зависает над клавиатурой. Что ответить?       Он и сам не совсем понимает, что случилось. Вернее, понимает факты: пришла, говорили, ударила, пнула, ушла, забрала телефон, позвонила отцу. Но как это связать в одну историю? Как объяснить, что его девушка — человек, которого он любит (любил? любит?) — избила его в туалете кафе? Как рассказать, что после этого он чувствует не только боль, но и стыд? Стыд за то, что позволил. Стыд за то, что сам наговорил ей. Стыд за то, что вообще там оказался.       Он так и не отвечает. Просто сбрасывает уведомление и убирает телефон в карман. Чонин наконец засыпает — прямо у него на руках, вцепившись маленькими пальцами в футболку. Минхо аккуратно перекладывает его в кроватку, поправляет одеяльце и стоит пару минут, глядя на спящего брата. Чонин сопит, надувает губы, вздрагивает во сне. Маленький. Чистый. Ещё не знающий, что мир может бить.       У Минхо сжимается горло.       Он выходит из детской, прикрывает дверь, идёт в свою комнату. Садится на кровать, достаёт телефон. Открывает диалог с Черён. Сообщений нет. Пустота. Ни «привет», ни «извини», ни «как ты». Ничего. Он смотрит на её аватарку — её фото, где она улыбается. Сделано давно, ещё до всего этого кошмара. Она там настоящая. Живая. Его.       Он листает историю сообщений вверх. Месяц назад. Два. Полгода. «Спокойной ночи», «скучаю», «приснилось, как мы гуляли», «ты мой любимый человечек». Когда всё сломалось? Где именно была та точка, после которой не вернуть?       Он не знает.       Она не пишет. Он тоже. А нужно ли?       Пальцы сами тянутся к клавиатуре. Хочется написать: «Ты как?» Или: «Зачем ты это сделала?» Или просто: «Прости». Но за что просить прощения? За то, что он сматерился на неё? Впервые в жизни послал её матом? Да, это было плохо. Это было неправильно. Он никогда так не разговаривал — ни с ней, ни с кем. Но разве это оправдывает то, что было потом?       Мысли разъедают изнутри.       Может, если бы он нормально разговаривал, а не срывался? Если бы выслушал её, не перебивал, не психовал? Если бы вообще не пошёл на эту вечеринку, как она просила? Если бы…       Если бы. Если бы. Если бы.       Он ненавидит это словосочетание. Оно ничего не меняет, только мучает.              Он закрывает диалог. Открывает снова. Опять закрывает. Телефон выскальзывает из рук, падает на кровать. Минхо откидывается на подушку, смотрит в потолок. Завтра первый экзамен. Корейский язык.       Единственный экзамен, к которому он не готовился совсем. Вообще. Ноль часов, ноль минут. Потому что всё это время он готовился к другим — истории, обществознанию. А корейский… ну что корейский? Он же свой, родной. Как его не сдать?       Но сейчас, лёжа в тишине своей комнаты, чувствуя, как ноют рёбра и горит щека, он понимает: он может завалить всё что угодно. Потому что голова не работает. Потому что мысли не о падежах и окончаниях. Потому что внутри — чёрная дыра, которая засасывает всё: знания, силы, желание что-то делать.       Ему лишь бы сдать. Хотя бы на тройку. Хотя бы просто перешагнуть этот порог и не опозориться. Он закрывает глаза. Чонин за стеной тихо сопит во сне. Мама гремит посудой на кухне. Папа ещё на работе. Обычный воскресный вечер в обычной семье. А у него внутри — война.

***

            В таком настроении экзамен и проходит. Средне, сказал бы он. Ни хорошо, ни плохо — никак. Сочинения давались легко — слова сами ложились на бумагу, будто кто-то другой водил его рукой. Остальное — тест. Половина, он уверен, верна. Вторая — как повезёт.       Он выходит из здания школы в числе первых, щурится от яркого солнца. Май почти закончился, лето дышит в лицо тёплым ветром, а на душе — ноябрь. И сразу морщится.       Черён стоит на выходе со двора. Прислонилась к забору, кусает губы, теребит край футболки. Ждёт. Его.       Он не знает, хочет ли видеть её. Не знает, хочет ли что-то говорить. Вообще ничего не знает в эту секунду, кроме одного: ноги сами несут его вперёд, мимо.       Он идёт уверенно. Не смотрит на неё. Смотрит прямо перед собой, на дорогу, на поворот, на спасительную пустоту впереди.       — Минхо.       Голос режет воздух. Тонкий, дрожащий, отчаянный.       Он проходит мимо. Нарочно не замечает. Это труднее, чем он представлял. Каждый шаг даётся с усилием, будто идёшь против сильного ветра. Руки в карманах сжаты в кулаки так, что ногти впиваются в ладони — хоть какая-то боль, понятная, контролируемая. Шаги сзади не отстают.       Цок-цок-цок — её шаги отдаются в голове неприятным, тревожным шумом. Догоняет. Не отпускает. Как всегда.       — Минхо, пожалуйста.       По иронии судьбы это происходит напротив знакомого переулка. Того самого. Где он годами смотрел наверх, ища её дом. Где каждый раз, проходя мимо, он поворачивал голову — обязательно, как ритуал, как признание в любви, пусть и странное.       Он не посмотрел сегодня. Шёл и даже не вспомнил. Ничего не ёкнуло. Мысль приходит и тут же уходит — некогда, некогда, сейчас другое. Он прикрывает глаза. Заранее зная, что это ошибка. Заранее чувствуя, как сейчас провалится обратно в этот бесконечный круг их отношений.       Оборачивается. Молча встречает потерянный взгляд напротив.       Она такая хрупкая. Беззащитная. Стоит, обхватив себя руками, будто ей холодно, хотя на улице +13. Глаза красные — то ли не спала, то ли плакала. Волосы растрёпаны, собраны в небрежный хвост. Вся сжалась в комок.              Чувствуется острая нужда — подойти, обнять, успокоить. Прижать к себе и шептать, что всё будет хорошо. Что он рядом. Что никуда не денется.       Но щека до сих пор горит. Память безжалостно воспроизводит вчерашнее: звук пощёчины, удар головой о стену, пинок по рёбрам. Её глаза — бешеные, чужие, не её. И этот голос: «Как ты смеешь?»       — Минхо, извини меня, если можешь, — её губы трясутся, голос срывается. — Я была не в себе. Я не знаю, что на меня нашло. Я испугалась. Ты никогда так со мной не разговаривал, я растерялась, я…       Он слышит её фоном. Слова долетают до него будто сквозь вату, приглушённо, неразборчиво. Он медленно кивает — не на её слова, а своим мыслям. А думает он о том, что всё слишком больно.       Больно где-то в груди. Не физически — там другое, там ноют рёбра и горит щека. А внутри, там, где должно быть сердце, — там просто пульсирует что-то тёмное, невыносимое.       — Пожалуйста, дай мне шанс.       Он слышит эту фразу впервые в жизни.       Жаль, что не в последний.       Он снова кивает — медленно, механически, совершенно не думая о происходящем. Он вообще будто не здесь. Тело стоит на тротуаре напротив переулка, напротив неё, а сознание — там, в туалете. На холодном кафельном полу. Опустошённый. Потерянный. Раздавленный.       Черён подбегает к нему. Обнимает — нежно, хрупко, беззащитно. Прижимается всем телом, прячет лицо у него на груди. Её плечи вздрагивают. Ему всегда нравилось, когда она так обнимала. Когда была такой — тёплой, настоящей, его.       Сейчас он не чувствует ничего.       Руки висят вдоль тела. Он не обнимает в ответ. Просто стоит, утыкаясь взглядом в переулок. Он не понимает, почему его словно тошнит. Почему внутри поднимается мутная волна — не злость, не обида, а что-то хуже. Отвращение? К ней? К себе? К тому, что он снова здесь, снова кивает, снова позволяет себя обнимать?       Она рядом — аккуратная, тихая, пытается разговорить. Постоянно заглядывает в глаза, ловит его взгляд. Говорит быстро, сбивчиво — что-то про экзамены, про волнение, про то, как переживала. Слова сыплются градом. Минхо ничего из этого не запомнит.       Ни тогда, ни потом. Единственное, что останется в памяти, — её рука в его ладони. Тёплая. Живая. Родная. И его полное непонимание: почему он не отталкивает?       Почему он всё ещё здесь?       Почему не может разжать пальцы и уйти?

***

      — Она тебя что?! — Хёнджин не верит. Глаза расширены, голос срывается почти на крик, и в тишине подъезда это звучит как выстрел.       Минхо морщится. Жмурится на секунду, пережидая, пока звон в ушах утихнет. Он знал, что так будет. Знал, что Хван отреагирует бурно. Но ему нужно было рассказать хоть кому-то. Иначе этот ком в груди просто разорвёт его изнутри.       — Хёнджин, давай тише, — просит Минхо тихо, устало.       Пальцы на запястье сжимаются сильнее — там, под тканью ветровки, под пластырем, под заживающими ранами. Он слегка разжимает хватку, чувствуя, как кровь снова приливает к онемевшим кончикам пальцев, и вместе с ней приходит отголосок той самой отрезвляющей боли. Чистой. Честной. Которая не врёт.       Ему неудобно перед другом. Очень неудобно. За то, что втянул его в это. За то, что приходится вот так, в подъезде, признаваться в таком позоре. Но Хвана он знает всю жизнь. С детского сада, кажется. Если не ему, то кому?       Хотя он сказал не всё. Только о пощёчине. Только о ней. Остальное — пинок, падение, стена — оставил при себе. Слишком стыдно. Слишком страшно. Слишком похоже на правду, которую он сам не готов принять.       — Да она ахуела! — голос Хёнджина звенит от возмущения. — Совсем с катушек слетела? Ты ей кто, боксёрская груша?       Минхо морщится сильнее. От мата. От громкости. От всего сразу. Он никогда не любил мат — в их семье это было табу, и сейчас каждое грубое слово отдаётся где-то внутри неприятным скрежетом.       — Это не нормально, — Хёнджин дышит часто, злость распирает его изнутри, он ходит туда-сюда по узкой лестничной площадке, как заведённый. Лицо серьёзное — слишком серьёзное для вечно улыбающегося Хвана. — Бросай её нахрен, Мин! Слышишь? Нахрен! Минхо дёргается.       По сути, он уже решил. Где-то там, глубоко, под слоями страха, привычки и этой дурацкой надежды, он знает: так дальше нельзя. Но как это сделать? Что сказать? Какие слова подобрать, чтобы не ранить, не спровоцировать новый взрыв, не сделать ещё больнее?       Проще было признаться в любви. Серьёзно. Тогда, на качелях, тринадцатилетним пацаном, он меньше боялся, чем сейчас — перспективы сказать «всё кончено». Хёнджин что-то ещё говорит. Много, эмоционально, размахивает руками, то подходит ближе, то отступает. Слова летят мимо — Минхо только успевает кивать в такт, не слушая, не вникая, просто делая вид, что он здесь.              В голове каша. Обрывки воспоминаний всплывают и тонут, сменяя друг друга. Вот они на качелях — она краснеет, признаётся первой. Вот она дарит бумажную розу — лучший подарок в его жизни. Вот они на горе — смеются, кидаются шишками, ищут свои дома. А вот — её голос, полный яда: «У нас в стране раком не стоят». Вот — её кулак, врезающийся в стену подъезда рядом с его головой. Вот — её глаза, бешеные, чужие, перед тем как ударить.       Моменты радости перемешаны с моментами горечи. И чем дольше он перебирает их в памяти, тем отчётливее понимает одну простую, страшную вещь: горечи за всё время было больше. Намного больше.       — Эй, — голос Хёнджина врывается в его мысли резко, требовательно. — Ты чего делаешь?       Минхо выплывает из воспоминаний, как из глубокой воды. Моргает, непонимающе смотрит на друга, пытаясь сфокусироваться.              Но взгляд Хёнджина направлен не на его лицо. Он смотрит на руки. На его руки.       Минхо опускает глаза. Пальцы правой руки всё ещё сжимают левое запястье. Сильно. Слишком сильно. Костяшки побелели, ногти впились в кожу прямо поверх старого пластыря, и край пластыря немного отклеился — видно край свежей раны, розовой, воспалённой.       — Ничего, — голос срывается.       Он спешно убирает руки в карманы ветровки. Движение выходит слишком резким, слишком паническим. В почти онемевшее запястье начинает поступать кровь — больно, остро, благословенно больно. Он чувствует, как под тканью, под пластырем, снова становится влажно и липко.       Хёнджин молчит. Просто смотрит. С подозрением. С беспокойством. С чем-то ещё, чего Минхо не может распознать — то ли с догадкой, то ли с ужасом.       Минхо хочется провалиться сквозь этот подъезд. Сквозь деревянные ступени, сквозь землю, сквозь всё — лишь бы не видеть этого взгляда. Не читать в нём вопросы, на которые у него нет ответов.       — Ну, ладно, — голос Хёнджина звучит неуверенно. Совсем не так, как минуту назад, когда он кипел от злости на Черён. Теперь в нём что-то другое. Осторожность. Боязнь спугнуть.       Он не спрашивает. Не лезет. Просто принимает эту ложь — «ничего» — и отступает. Минхо кивает. Выдавливает благодарность взглядом, потому что говорить сейчас не может — голос не слушается.       Они стоят в подъезде. Тишина давит на уши. За стеной — обычная жизнь. Мама гремит посудой, Чонин, кажется, проснулся и хнычет. А здесь, на лестничной клетке, двое семнадцатилетних парней делают вид, что ничего не произошло.       Что ничего страшного не случилось.       Что всё нормально.

***

      Следующий экзамен через три дня — история.       К ней он готов. Уверен в себе настолько, насколько вообще может быть уверен человек, у которого внутри война. Готовился два года. Постоянно читал, заучивал даты, расклеивал стикеры по комнате. Даже распечатал все основные события и повесил над столом, чтобы, когда отдыхает — например, при загрузке игры, — смотреть не просто на пустую стену, а на важные исторические моменты.       Даты въелись в подкорку. Они безопасны. Они не меняются. Они не бьют и не обзывают. Их можно знать назубок, и они никогда тебя не предадут.       С Черён они практически не общаются. Она зовёт гулять — он прикрывается отсутствием времени из-за экзаменов. Она отправляет привычное «с добрым утром, моё солнышко» — он кривится, бесстрастно отвечая «с добрым утром, лучик». Пальцы сами печатают эти слова, на автомате, как заученный танец. Губы не улыбаются. А сам про себя прогоняет очередную выдуманную сцену будущего расставания. Как он подойдёт. Что скажет. Как она отреагирует. Заплачет? Ударит? Будет умолять? Он прокручивает в голове десятки вариантов, сотни диалогов — и ни один не кажется правильным. Ни один не даёт спокойствия.       Но он настроен твёрдо. Впервые за долгое время — твёрдо.       Экзамены пролетают быстро. История — легко, он даже удивляется, как много помнит. Обществознание — тоже нормально, хоть пару вопросов и заставили задуматься. А потом, просто потому что нужно занять голову, он идёт ещё и на географию. Просто так. Просто чтобы было чем думать, кроме неё.       География оказывается последним экзаменом. Выходит из школы, щурится на солнце, и в груди что-то странное — то ли пустота, то ли облегчение. Родители рады. Мама обнимает крепко, говорит, какой он молодец. Папа хлопает по плечу, улыбается устало. Чонин тянет ручки, требует внимания.              Все рады. И он вроде тоже. Но внутри — тишина. Гулкая, как в пустом зале.       Волнуются тоже все. Результатов ещё нет. Пришлют в день выпускного — сюрприз, подарок, последний школьный удар под дых. Минхо старается не думать. Бесполезно.       Своё запястье, после того разговора с Хваном, он больше не тревожит. Точнее, тревожит, но иначе. Старается. Мази, кремы — всё, что нашёл в аптечке. Втирает в шрамы каждый вечер, надеясь, что они исчезнут. Исчезнут вместе с памятью. Получается плохо.       Шрамы светлеют, но никуда не деваются. Тонкие белые линии на бледной коже — как напоминание. Как приговор. Он ищет в интернете, как «завязать». Как перестать притрагиваться к шрамам. Как не срываться снова. Пальцы сами набирают в поисковике робкие запросы, а потом он быстро удаляет историю — мало ли кто увидит.       Находит интересный ответ: «Нужно занять пальцы чем-то менее самоуничтожающим». Вязание, рисование, лего для взрослых — список дурацкий, но совет вроде логичный. Минхо понимает, что советы из интернета — полное дерьмо, когда начинает вместо запястий сдирать кожу с пальцев.       Сначала незаметно. Просто ковыряет заусенец, потом ещё один. Потом зубами сгрызает сухую кожицу рядом с ногтем. Потом уже пальцами, бездумно, в забытьи, теребит пальцы, пока не появляется красное пятно.       Боль приходит быстрая, острая, знакомая. И — облегчение. То самое, за которым он охотился.       Почему-то он думает, что это хорошо.       Он же не грызёт ногти, нет. Это не считается. Просто обдирает кожу вокруг. Просто убирает шероховатости. Просто… просто не может остановиться. К вечеру подушечки пальцев выглядят ужасно. Красные, воспалённые, в мелких ранках. Он прячет руки под столом, когда мама зовёт ужинать. Моет посуду в резиновых перчатках — сказал, что кожа сохнет.       Врёт. Постоянно врёт.       Но это работает.       Пальцы болят — запястья в покое. Значит, прогресс. Значит, он справляется.       Значит, всё хорошо.       Всё хорошо.       Он повторяет это про себя, лёжа в темноте, разглядывая свои израненные пальцы. Завтра выпускной. Завтра результаты. Завтра, возможно, она снова будет рядом. А сегодня — сегодня есть боль в кончиках пальцев. Мелкая, ноющая, управляемая. И это лучше, чем ничего.

***

      На семейном ужине, перед днём выпускного, всё летит в пропасть из-за салата. Минхо тянется за хлебом, рукав его рубашки — чёрной, той самой, парадной, приготовленной для завтрашнего дня — задевает край тарелки и макает прямо в оливье.       Он дёргается, извиняется, и не думая, на автомате, закатывает рукав, чтобы промокнуть жирное пятно салфеткой.       А потом замирает.       За столом — тишина.       Такая, что слышно, как тикают часы в его комнате. Как Чонин сопит в своей тарелке, размазывая пюре. Как мама перестаёт жевать.       Минхо поднимает глаза и натыкается на взгляд отца. Папа смотрит на его руку. На левое запястье, где под закатанным рукавом открываются взгляду тонкие белые линии, розовые полосы, неровные шрамы — полумесяцы от ногтей, заживающие, но всё ещё заметные.       — Это что? — голос отца звучит строго. Слишком строго. Таким тоном он обычно не говорит — только в самые серьёзные моменты.       Минхо съёживается. Физически — вжимает голову в плечи, сгибается, будто пытается стать маленьким, незаметным, исчезнуть. Под взглядом родных глаз ему хочется провалиться сквозь пол. Стыд поднимается откуда-то из живота, горячей волной заливает щёки, шею, уши.       Он прячет руку под стол. Быстро, резко, будто обжёгся.       — Ничего.       — Хо, — папа не повышает голос, но в нём появляется та самая металлическая нотка, которая не терпит возражений, — как это «ничего»? Показывай.       Минхо понимает: не отмазаться.       Отец смотрит в упор, не отводит взгляд. Мама застыла с вилкой в руке, бледная. Даже Чонин, кажется, чувствует напряжение — перестаёт возиться, смотрит на всех большими глазами.       В горле встаёт ком. Горячий, колючий, невыносимый.       Хочется плакать.       Он медленно достаёт руку из-под стола. Кладёт на скатерть, ладонью вверх. Запястье выглядит некрасиво. Уродливо, если честно. Неровные четыре полоски-полумесяца, две в середине — самые яркие, самые глубокие. Кожа вокруг них розовая, воспалённая, заживающая. Остальные — бледнее, старее, но всё равно заметные. Всё равно уродливые.       — Что это? — переспрашивает отец.       Ноздри у него нервно раздуваются. Он уже не смотрит на руку — пытается поймать взгляд сына. Но Минхо усиленно прячет глаза. Смотрит в тарелку, в салат, в хлеб — куда угодно, только не в лицо отцу.       В уголках глаз собирается влага. Щиплет, предательски щиплет. Он понимает, что должен ответить. Что-то сказать. Объяснить.       — Просто поранился, — голос тихий, почти шёпот.       Звучит жалко. Даже для него самого звучит жалко.       Неожиданно Чонин начинает плакать — тонко, пронзительно, будто чувствует, что происходит что-то неправильное. Мама с растерянным взглядом переводит глаза с мужа на сына, потом обратно. Быстро вытирает руки салфеткой, вынимает Чонина из стульчика.              — Я… я пойду уложу его, — голос дрожит.       Она испуганно кивает мужу — коротко, едва заметно — и уходит в комнату, унося на руках плачущего малыша.       За столом остаются только двое.       — Это из-за неё? — голос папы смягчается. Напряжение никуда не делось, но теперь в нём слышится что-то другое. Боль. За него. — Хо, посмотри на меня.       Минхо не смотрит.       Не может. Стыд душит, сжимает горло, не даёт дышать. Он чувствует себя маленьким, грязным, сломанным. Таким, каким не должен быть сын перед отцом.       — Послушай, сынок, — папа вздыхает тяжело, глубоко. — Она того не стоит.       Слова повисают в воздухе.       — Она тебе не пара, Минхо. Ты ведь у меня умный мальчик, сам понимаешь. Мы с мамой были рады за вас поначалу. Пусть даже и знали, из какой она семьи. — Папа замолкает на мгновение, подбирая слова. — Но люди сами строят свою жизнь. Я тоже рос в похожей семье. И вот посмотри — я воспитал себя сам. Бывают исключения. И, возможно, Черён тоже примет правильные решения. Но сейчас… — голос отца становится твёрже, — в её действиях, точнее, в её отношении к тебе, я вижу только отрицательные стороны.       Минхо сжимает губы. Внутри всё дрожит.       — Она тянет тебя вниз. Ты стал закрытым. Раньше ты хотя бы пытался улыбаться по-настоящему, а теперь… — папа не договаривает. — Я не знаю всего, что между вами происходит. Но, пожалуйста, не делай себе больно. От того, что больно тебе, больно и нам.       Последние слова добивают. Минхо всхлипывает. Сдерживается из последних сил, но всхлип вырывается сам, горький, отчаянный. Он закусывает губу, стараясь не завыть в голос, не разреветься как ребёнок, не показать, как сильно ему сейчас больно и стыдно и страшно.       Папа неловко протягивает руку через стол. Трогает по голове — неумело, как в детстве, когда Минхо был маленьким и падал с велосипеда. Треплет по волосам, чуть сжимает затылок.       Это простое прикосновение — тёплое, родное, настоящее — пробивает последнюю защиту. Минхо закрывает глаза. Позволяет себе на секунду почувствовать себя ребёнком. Защищённым. Не виноватым. И в этой тишине, под тяжелой отцовской ладонью, он окончательно убеждается: решение принято правильно.              Расставание.       Что бы ни было завтра, послезавтра, через неделю — он должен это сделать. Ради себя. Ради родителей, которые не заслуживают смотреть на его шрамы. Ради того мальчика, который когда-то верил в любовь и не знал, что она может так ранить.       Он разожмёт пальцы. Отпустит.       Как бы больно ни было.

***

      Утро суматошное до зубного скрежета.       У Чонина болят молочные зубы — и он орёт так, будто его режут. Заливисто, на одной ноте, без передышки. Минхо не выспался — ворочался до трёх, потом провалился в тяжёлый сон без сновидений, а в семь уже подскочил от первого вопля брата. Сейчас бегает по квартире в трусах и майке, в поисках рубашки. Та самая чёрная, которую вчера заляпал салатом, — мама постирала, погладила, но куда повесила? Он уже облазил шкаф, коридор, даже в ванную заглянул.       С утра у них фотосессия. Потом небольшая поездка на автобусе по городу — старый школьный автобус украсили шарами и лентами, и это даже мило. Потом концерт для родителей — Хёнджин опять будет дёргаться, Банчан волноваться, Дахён фальшивить в песне, но всем будет плевать, потому что это последний раз. И наконец — арендованное кафе, где можно будет расслабиться и немного выпить. Пусть и под присмотром взрослых. Но всё равно.       Минхо натягивает брюки, прыгает на одной ноге, не попадая в штанину. Телефон вибрирует сообщениями — одноклассники пересылают друг другу панические голосовые. Кто-то потерял туфли, кто-то забыл галстук, кто-то плачет, потому что сломала каблук. Жизнь кипит. А у него внутри — вакуум. Завязывая галстук перед зеркалом в прихожей, сквозь шум телевизора и заливистый плач Чонина он слышит стук в дверь.       Три громких, отчётливых удара.       И замирает.       Руки застывают на узле галстука, пальцы перестают двигаться. В зеркале он видит своё лицо — глаза расширились, брови взлетели. Откровенная, неожиданная паника накатывает волнами, поднимается откуда-то из живота, сжимает горло.       Он не шевелится. Стоит, как статуя, в надежде, что никто не услышал. Вдруг показалось? Вдруг это у соседей? Вдруг…       Прислушивается. Тишина в подъезде — никто не спускается по лестнице, не хлопает дверью. Проходит тринадцать секунд. Он считает про себя, зачем-то, просто чтобы занять голову.       Раз. Два. Три… Тринадцать…       И снова стук.       Громче. Настойчивее. Но так же — три раза.       — Хо, там, однако, кто-то стучится! — голос мамы доносится с кухни сквозь плач Чонина.       «Чёрт».       Он поправляет галстук — просто чтобы занять руки. Смотрит на дверь. Потом на свои пальцы. Потом снова на дверь. Подходит к ней, как к эшафоту.       Каждый шаг даётся с трудом — ноги будто налиты свинцом. Он берётся за ручку, чувствуя, как холодный металл врезается в ладонь. Выдыхает. Открывает.       Черён стоит на лестничной клетке.       Между ними привычное расстояние — он замечает это вдруг, впервые. Три шага. Она всегда так делала? Всегда, сразу после стука, отходила на три шага назад? Почему он раньше не замечал?       — Привет, — голос у неё уставший. Совсем не праздничный. Под глазами мешки — тёмные, глубокие, будто она вообще не спала. Или плакала всю ночь. Или и то, и другое. Она смотрит в пол. Побитым щенком. Тем самым взглядом, от которого у него раньше всё переворачивалось внутри, хотелось подбежать, обнять, спасти.       Сейчас — не хочется.       Совсем.       — Привет, — отвечает он сухо. Не скрывая лёгкого раздражения. Даже не пытаясь.       — Ты пил кофе?       Вопрос застаёт врасплох. Настолько, что он теряется. Моргает, переваривая. Кофе? О чём она?       — Да, — отвечает автоматически, всё ещё не понимая.       — И сколько кружек?       Минхо хмурится. В голове не укладывается: она приходит утром выпускного, чтобы спросить про кофе?       — Пять, — говорит, потому что правда пять. Уже пять, хотя даже десяти нет.       Черён обречённо фыркает. Поднимает на него глаза — и в них что-то мелькает. То ли боль, то ли насмешка, то ли нежность, которую он уже перестал понимать.       — Мин, ещё и десяти нет. Ты ведь обещал не больше трёх в день.       И тут он вспоминает.       Два года назад. Дурацкий разговор о зависимостях. Он пытался убедить её бросить курить — она парировала, что кофеин тоже зависимость. Тогда они заключили шуточный договор: она курит три сигареты в день, он пьёт три чашки. Сидели на лавочке, смеялись, было легко и весело.       Она помнит.       Она правда это помнит. Но всё же…       — Я не понимаю, — честно отвечает Минхо. Мысли разбегаются тараканами, он пытается собрать их в кучу, но не получается. Зачем она пришла? Зачем говорит об этом? Что ей нужно?       Черён странно вздыхает — так, словно ей прыснули лимоном в лицо. Кривится, отводит взгляд.       — Неважно, Мин. Я пришла, чтобы предупредить: я на выпускной не иду.       Он стоит, моргает       Ведь, кажется, именно это она и говорила с самого начала? Именно это было причиной их последней ссоры? Она не идёт — он идёт. Всё просто.       — Ии? — тянет он, всё ещё не понимая, к чему она клонит.       — Ты можешь тоже не ходить?       Ступор в голове сменяется злостью. Яркой, горячей, неожиданной.       Он вздыхает, ерошит волосы — жест отчаяния, который она должна знать. Хочется прикоснуться к запястью. Сильно. До боли. Чтобы заземлиться, чтобы не наговорить лишнего. Но он помнит — нельзя. Папа вчера смотрел на эти шрамы. Нельзя.       Вместо этого взгляд падает на небольшой ящик для картошки, что стоит в углу. Старый, деревянный, краска облупилась. Он, почти не задумываясь, проводит ногтем большого пальца по доске — полосу туда-обратно. Краска старая, поддаётся легко, оставляет белую полосу на покрашенном в голубой, дереве.       Это успокаивает.       — Черён, ты мой ответ знаешь.       Он не смотрит на неё. Только на появляющиеся полосы на хлипкой доске. Ещё одна. Ещё.              Вздох раздражения вспыхивает от него ровно в трёх шагах.       — Ну и ладно, блядь, веселись.       Она разворачивается и идёт вниз.       Минхо смотрит ей вслед. Как тогда, в прошлый раз, когда она уходила, а он догонял. Сейчас — будто в замедленной съёмке: ступенька, ещё ступенька, поворот, волосы мелькнули и исчезли.       Он не бежит.       Просто стоит и смотрит на пустой лестничный пролёт. Потом переводит взгляд на ящик. Ноготь большого пальца выводит новую линию на дереве — глубокую, длинную.              Старается ни о чём не думать.       Не думать о том, как она сказала «блядь». Не думать о том, что она помнит про кофе. Не думать о том, что внутри, где-то глубоко, всё ещё что-то болит.       Резкий плач Чонина из квартиры вырывает из оцепенения.       — Минхо! — кричит мама. — Иди завтракать, мы опаздываем!       Он смотрит на дверь, за которой скрылась Черён. Потом на дверь своей квартиры.       Выбирать не надо. Выбор уже сделан.       Он заходит внутрь.

***

      Они ездили, казалось, весь день.       Автобус с шарами тащился по городу, останавливался у памятников, у набережной, у парка. Выходили, фотографировались, смеялись. Были некоторые родители — счастливые, улыбающиеся, снимающие своих детей на камеры. И Минхо было грустно, что его родителей здесь нет.       Но он знал: они придут на концерт. А это — можно сказать, кульминация всего дня. Самое важное. Ради этого он и тащился всё утро с больной головой и разбитым сердцем. С ними был профессиональный фотограф — боже, сколько же родители заплатили за это всё? Минхо даже думать не хотел. Просто улыбался, когда просили, поворачивался, когда дёргали, делал серьёзное лицо, потом дурачился.       Было весело. Правда.       Обычно скромный Банчан сегодня вдруг вышел из зоны комфорта — пихал и себя, и Минхо в каждую фотографию, обнимал за плечи, тащил в центр кадра. Минхо сначала смущался, а потом расслабился. Если Чан так хочет — пусть. Сегодня можно всё. На концерте, как и ожидалось, плакали все.       Даже он.       Когда вышел на сцену с грамотой за хорошую учёбу — увидел в третьем ряду маму с Чонином на руках и папу рядом. Они смотрели на него, и в глазах у мамы блестели слёзы. Она вытирала их платком, улыбалась, кивала. Папа поднял большой палец. Минхо сглотнул ком в горле.       Потом был танец. Он двигался не идеально — сам знал, что руки чуть запаздывают, ноги не всегда попадают в ритм. Но сегодня это было неважно. Хёнджин сиял в центре, отрывался по полной, и Минхо ловил его энергию, улыбался, вкладывался в каждое движение.       Потом — песня. Хором, все вместе, про школу, про детство, про то, как жалко уходить. Он пел и чувствовал, как голос срывается, когда видит родителей в зале.       Они пришли. Они смотрели. Они гордились.       В груди разливалось что-то тёплое.       Когда день подходил к завершению, а вечер только набирал обороты, их увезли в арендованное кафе.       Там играла музыка, горели приглушённые огни, столы ломились от закусок. Учителя сидели отдельно, делали вид, что не замечают, как кто-то уже потихоньку разливает шампанское в пластиковые стаканчики.       Минхо даже потанцевал немного. Сначала стеснялся — движения неуверенные, неловкие, вряд ли красивые. Но Дахён вытащила, закружила, засмеялась, и он расслабился. После второго танца сел за стол, скромно попивая сок. Родителей здесь не было — они уехали с Чонином, который устал и капризничал. Обещали вернуться к концу, чтобы забрать.       — Минхо, будешь? — напротив уселась Дахён с открытой бутылкой шампанского. Глаза блестят, щёки раскраснелись.       — Нет, лучше сок, — он поднёс стакан к губам, делая глоток.       — А Черён не пришла?       Он закашлялся.       — Ну… ты же знаешь, она не любит такие вечеринки, — выдавил, вытирая губы.       — Тогда тебе действительно не повредит.       И Дахён, не спрашивая больше, плеснула шампанского прямо в его почти допитый сок.       — С ума сошла? — прошептал он неверяще, глядя на пузырьки, поднимающиеся со дна.       — Минхо, расслабься. Хотя бы сегодня, — она заговорщически подмигнула, поставила бутылку перед ним и упорхнула к танцующим.       Минхо посмотрел на стакан. На бутылку. На танцующих одноклассников. На то, как Сынмин пытается учить Чанбина танцевать, а у обоих не получается, и они ржут.       В целом — намёк понят.       Он выпивает всё залпом.       Шампанское ударило в голову сразу — тёплой волной, приятным туманом. Стало легче. Свободнее. Мысли перестали быть такими острыми.       Периодически в голове вспыхивали воспоминания. Вот Черён купается в озере — смеётся, брызгается, волосы мокрыми прядями прилипают к лицу. Вот дарит ему розу из бумаги — смущается, краснеет, прячет глаза. Вот они ходят по лесным тропинкам, она показывает ему гору, учит не спотыкаться о корни.       Кадры счастья. Настоящего. Того, что было до всего этого кошмара.       Счастье смешивалось с алкоголем быстро. Ему было тяжело и легко одновременно. Тяжело — потому что внутри всё болело по ней. Легко — потому что шампанское притупляло боль.       Счастливый Банчан вытащил его на танцпол — и он танцевал. Двигался, не думая о том, как выглядит. Слышал музыку, басы, восторженные голоса девушек и парней. Кто-то кричал, кто-то подпевал, кто-то снимал на телефон. Всё смешалось в один большой, шумный, цветной ком.       Вдруг песня закончилась. Резко. Неожиданно. Обрезало звук. И вместе с ней закончился он.       Мир качнулся. Пол ушёл из-под ног. В голове зашумело, к горлу подкатила тошнота. Минхо зажмурился, пытаясь удержать равновесие, но тело будто стало чужим, ватным, неслушающимся.       — Минхо, просто дыши.       Голос Банчана доносится откуда-то издалека, сквозь толщу воды. Он сидит на белом кафеле туалета. Снова. Холод пробирает сквозь брюки, но это даже приятно — отрезвляет. Банчан придерживает его голову, пока он блюёт в унитаз. Вроде всё нормально. Вроде просто перепил. Вроде…       — Боже, Мин, я позвоню твоим родителям, хорошо?       Он слышит вопрос, но ответить не может. Язык не работает — тяжёлый, чужой, ватный. Он не помнит, как оказался здесь. Вообще не помнит ничего после того, как песня кончилась.       Ему плохо. Он снова блюёт — желчью, потому что в желудке уже ничего нет. Горло дерёт, глаза слезятся, тело сотрясает крупная дрожь.       Перед глазами — Черён. Она стоит, грозит пальчиком, улыбается: «Минхо, три чашки, не больше».       Он начинает смеяться.       Смех выходит надломленный, горький, истеричный. Он смеётся и не может остановиться. А потом вдруг понимает, что плачет. Слёзы текут по щекам, смешиваются с потом, с горечью во рту, с этим дурацким смехом, который никак не заканчивается. Он не замечает, когда смех переходит в плач. Просто вдруг осознаёт: лицо мокрое, грудь ходит ходуном, и Банчан смотрит на него с ужасом.       В этом вечере он запомнит только обеспокоенный взгляд Банчана. Таким же взглядом встретит его отец, который приехал сразу после звонка Чана.       Минхо помнит, как за всего четыре километра от дома до кафе машина останавливалась два раза. Ему было плохо — он выходил, блевал на обочину, его трясло. Папа молчал, только держал за плечи и ждал, пока отпустит. Потом снова сажал в машину, и они ехали дальше.       Но самый пик пришёлся на ночь. Оказывается, он за день ничего не ел. Совсем. Только шампанское на голодный желудок. Идиот.       — Просто поставь здесь, — слышится тихий мамин шёпот где-то рядом. Тазик. Она поставила рядом с кроватью тазик.       А потом его трясёт. Снова. Он блюёт — громко, надрывно, больно. Желудок сводит судорогой, желчь обжигает горло, слёзы текут ручьём. Он пытается сфокусировать взгляд на родных лицах. Мама стоит в дверях, прижимая руки к груди, глаза испуганные, губы дрожат. Папа сидит рядом на корточках, держит его за плечо. Минхо ловит его взгляд. В отцовских глазах — понимание. Тёплое, усталое, всё принимающее понимание.       И снова блюёт. Громко. Надрывно. Больно.       — Хо, просто попей водички, станет легче, — мамин голос плывёт, распадается на звуки. Он видит её, но она будто расплывается, теряет чёткость.       Чувствует руки на своих волосах — гладят, успокаивают, как в детстве, когда он болел.       Боже, как ему плохо.       И стыдно.       Так стыдно, что слёзы текут ещё сильнее. Перед родителями, которые видят его таким — разбитым, пьяным, жалким. Перед собой. Перед всем миром. Он снова блюёт, и сквозь рвотные позывы слышит собственный всхлип.       Засыпает он под утро.
6 Нравится 12 Отзывы 7 В сборник
Отзывы (1)