В этом мире есть семь рас и одна правда: прошлое никогда не отпускает.
Оно живёт под кожей, в шрамах, в запахе железа.
Оно просыпается по ночам и шепчет: «Ты один. Ты всегда будешь один».
Они остановились на ночлег в маленькой пещере в горах. Минхо нашёл её случайно — просто заметил тёмный провал среди скал, когда начало смеркаться. Внутри было сухо, пахло старой золой и чем-то звериным, но зверь ушёл давно — только кости в углу напоминали, что когда-то здесь было чьё-то логово. Джисон суетился, разводил костёр, доставал припасы. Он всегда суетился, когда нервничал. А в горах было страшно — холодно, темно, ветер завывал так, будто тысячи голосов звали кого-то в пропасть. — Минхо, — позвал он, когда костёр разгорелся. — А ты здесь когда-нибудь был? В этих горах? — Был. — Когда? Минхо не ответил. Он сидел у входа в пещеру, смотрел на темнеющее небо и молчал так долго, что Джисон уже решил — не ответит. — Давно, — наконец сказал он. — Очень давно. Голос у него был странный. Пустой. Такой, каким он говорил в первую их встречу, когда ещё не было ни шарфа, ни объятий, ни тёплых взглядов. Джисон почувствовал, как внутри зашевелился страх. Не за себя — за него. — Минхо, — тихо позвал он. — Иди к огню. Там холодно. — Я эльф. Мне не холодно. — Врёшь. Джисон встал, подошёл к нему и, не спрашивая разрешения, сел рядом. Прижался плечом к его плечу. Обвил хвостом его руку — просто так, чтобы согреть. Минхо вздрогнул. Посмотрел на него. — Ты чего? — Ты замёрз, — сказал Джисон. — Я же говорил. Эльфы тоже мёрзнут. Просто не признаются. И улыбнулся. Той самой улыбкой, от которой у Минхо внутри всё переворачивалось. Минхо смотрел на него долго. Очень долго. А потом вдруг спросил: — Хочешь узнать, как я попал в шахты? Джисон замер. Он понял — это не просто вопрос. Это что-то гораздо большее. Это дверь, которую Минхо никогда ни перед кем не открывал. — Хочу, — прошептал он. — Но только если ты сам хочешь рассказывать. — Не хочу. — Тогда не надо. — Но расскажу. Минхо отвернулся к огню. Сделал глубокий вдох. И начал. Он не рассказывал эту историю никому. Никогда. Сто двадцать лет молчания. И вот — лисёнку с тремя хвостами, который просто сидел рядом и грел. — Мою мать звали Аэлин. Голос Минхо звучал ровно, будто он читал вслух чужую книгу. Но Джисон чувствовал — внутри него всё дрожит. — Она была эльфийкой из знатного рода. Дом Лунного Света. Ты никогда о таком не слышал, конечно. Это старые семьи, древние, те, кто помнит ещё первых эльфов. Джисон молчал. Только придвинулся чуть ближе. — Она была красивая. Очень. Я мало что помню, но это помню. Светлые волосы, длинные, почти до пояса. Глаза серые, как у всех эльфов, но тёплые. У эльфов не бывает тёплых глаз, а у неё были. Он замолчал. Сглотнул. — Она пела мне. По ночам. Думала, что я сплю, а я не спал — я слушал. Про луну, про лес, про то, как хорошо жить, когда ты любим. Я потом долго не мог понять, зачем она пела мне эти песни. Знала ведь, что меня убьют, если узнают. — Знала, — тихо сказал Джисон. — Поэтому и пела. Чтобы ты запомнил. На всю жизнь. Минхо посмотрел на него. В глазах мелькнуло что-то странное. — Откуда ты знаешь? — Моя мама тоже пела, — Джисон улыбнулся уголками губ. — Тоже думала, что я сплю. Тоже знала, что её могут убить. Наверное, все матери так делают. Оставляют песни вместо себя. Минхо молчал долго. А потом кивнул. — Наверное. — Её выдали свои. Голос Минхо стал жёстче. — Эльфы. Из её же дома. Кто-то увидел, как она смотрит на моего отца. Как улыбается ему. Как держит за руку. Эльфы не держатся за руки, Джисон. Это человеческая слабость. А она была эльфийкой. Она не имела права. Джисон молчал. Он чувствовал, как под его пальцами — там, где он касался руки Минхо — напряглись мышцы. — Пришли на рассвете. Я помню этот рассвет — розовое небо, птицы поют, а они входят в дом. Четверо. В белых плащах. Стражники Совета. Отец выскочил с мечом, думал, разбойники. А они даже не вынули оружие. Просто смотрели на мать и улыбались. Минхо сжал кулак. — Один сказал: «Аэлин из Дома Лунного Света, ты обвиняешься в осквернении крови. Именем Совета Семи Рас, ты приговариваешься к смерти». Она даже не удивилась. Только посмотрела на отца, потом на меня. И улыбнулась. Вот так, как ты иногда улыбаешься. Будто всё будет хорошо. — Отец кинулся на них. Он был человеком, сильным, быстрым. Но их было четверо, а у них была магия. Они даже не убили его сразу — просто отбросили к стене. Чтобы смотрел. Джисон почувствовал, как его собственные глаза защипало. Он не мог представить — смотреть, как убивают самого близкого человека, и ничего не сделать. — А меня? — спросил он тихо. — Тебя, — Минхо усмехнулся, но в усмешке не было веселья. — Они даже не посмотрели на меня. Полукровка-несмышлёныш, что с меня взять? Я сидел в углу и смотрел. Мать успела сказать: «Не смотри, Минхо, закрой глаза». Я не закрыл. Я смотрел. Я запомнил всё. — Что? — Как её уводили. Как отец бился в руках у стражников, когда понял, что её уводят. Как они вышли за дверь, и больше я её не видел. А через час вернулись и забрали меня. — Куда? — В шахты. Серафитовые шахты. Туда, где умирают через пять лет. Мне было семь. По-человечески семь, по-эльфийски — младенец. — Первое, что я запомнил в шахтах — запах. Минхо смотрел в огонь, и Джисон видел, что он не здесь. Он там. В темноте, под землёй, где никогда не бывает солнца. — Железо. Кровь. Пот. Страх. Это был один запах, въевшийся в стены, в воздух, в людей. Я потом, уже взрослым, заходил в кузницы и чувствовал этот запах — и меня выворачивало. До сих пор выворачивает. — Тебя били? — Сначала нет. Я был маленький, меня пожалели. Определили в «помощники» — таскать воду, подносить инструменты. Там были и другие дети. Полукровки, сироты, те, кто никому не нужен. Мы спали в одной яме, прижимались друг к другу, чтобы согреться. Некоторые умирали за зиму. Потом перестали. Джисон молчал. Он держал Минхо за руку и чувствовал, как та становится всё холоднее. — А потом я подрос. И меня отправили в забой. Это такая камера под землёй, где ты долбишь стену киркой четырнадцать часов. Если останавливаешься — бьют. Если падаешь — бьют. Если умираешь — выносят и бросают в ров. — Сколько ты там пробыл? — Тринадцать лет. Джисон зажмурился. Тринадцать лет. Он не мог представить себе тринадцать лет в темноте. — Там научился убивать, — продолжил Минхо. — Не потому что учили. Просто чтобы выжить. Еды мало, все голодные, сильные отбирают у слабых. Я был слабым. Сначала. Потом перестал. Однажды ударил первым. Просто чтобы меня не ударили. Потом ещё. А потом уже не мог остановиться. Он посмотрел на свои руки. На ладони, на пальцы. — Этими руками я убил в первый раз, когда мне было двенадцать. Там был один, взрослый, он хотел отобрать мою пайку. Я ударил его камнем. Просто ударил. И не мог остановиться, пока он не перестал дышать. А потом доел его пайку. Потому что если бы не доел — умер бы сам. Джисон почувствовал, как по щеке потекла слеза. Он не заметил, когда начала. — Минхо, — прошептал он. — Что? — Ты не виноват. Ты был ребёнком. — Я убил человека. — Ты выживал. Минхо посмотрел на него. Долго. Пристально. — Ты правда так думаешь? — Правда. — А если я скажу, что потом были другие? Много других. Что я убивал за деньги, за еду, за право ночевать в тепле? Что я стал тем, кого нанимают, когда нужно убрать свидетеля, прирезать должника, зачистить следы? — Скажешь. — И что ты ответишь? Джисон подумал. Потом прижался к его плечу сильнее. — Я скажу: «Ты жив. Ты здесь. Ты купил мне шарф. Ты держишь меня за руку. Ты не убил меня, хотя тебе заплатили. Значит, ты не только то, что ты делал. Ты ещё и то, кем ты стал». Минхо молчал очень долго. Так долго, что Джисон подумал — он уснул. А потом почувствовал, как рука Минхо накрыла его ладонь. И сжала. — Спасибо, — сказал Минхо. Тихо. Почти неслышно. — За что? — За то, что ты есть. Они сидели у костра, и за стенами пещеры выл ветер. А внутри было тихо и тепло. Потому что иногда единственное лекарство от ста двадцати зим одиночества — это просто чья-то рука в твоей. — Теперь ты, — сказал Минхо после долгого молчания. — Что — я? — Рассказывай. Джисон вздохнул. Он знал, что этот момент наступит. Что нельзя просто так взять чужую боль и не поделиться своей. — Моя мама была кицунэ. Настоящая. Трёхвостая, как я. Мы жили в маленькой деревне на юге, там, где всегда тепло. Мама работала в таверне, пела по вечерам. Говорила, что голос у неё от богов, а хвосты — от лис, и что вместе это даёт магию. Он улыбнулся воспоминанию. — Она всегда говорила: «Джисон, у нас нет никого, кроме друг друга. Поэтому мы должны держаться вместе. И улыбаться. Улыбка — это наше оружие». — Помогло? — Нет, — Джисон покачал головой. — Не помогло. — Что случилось? — Охотники. За полукровками. Они пришли ночью, когда я спал. Мама успела сунуть меня в бочку с нечистотами — там воняло, я чуть не задохнулся. И сказала: «Не вылезай, что бы ни случилось. Не смотри. Не плачь. Ты должен выжить». Минхо молчал. Он знал, что будет дальше. — Я сидел в этой бочке и слышал всё. Как они кричали, как она звала меня, чтобы я бежал, хотя знала, что я не могу. Как они смеялись. А потом стало тихо. Я просидел там до утра. А когда вылез — её уже не было. Только хвост. Один. Она успела отрезать и бросить мне, чтобы я знал — это её, настоящая, не иллюзия. Я до сих пор храню. Джисон замолчал. Он не плакал. Он уже давно не плакал, когда рассказывал это. — Сколько тебе было? — Двадцать. По-человечески — около семи. Минхо сжал его руку. — А потом? — А потом я бежал. Долго. Через леса, через горы, через города. Научился прятать уши и хвосты. Научился улыбаться так, чтобы не били. Научился петь, потому что петь можно даже когда страшно. И когда поёшь — кажется, что мама рядом. — Ты поэтому поёшь? — Поэтому. Она оставила мне песни. Много песен. Я пою их, и мне кажется, что она слышит. Минхо посмотрел на него. На этого странного лисёнка, который прошёл через то же, что и он, но остался тёплым. — Ты сильный, — сказал он. — Нет. Я просто не умею по-другому. — Это и есть сила. Джисон поднял на него глаза. В них блестели слёзы, но он улыбался. — Значит, мы оба сильные? — Значит, оба. — И мы есть друг у друга. — Есть. — Тогда всё будет хорошо. Минхо ничего не ответил. Просто притянул его ближе и обнял. Крепко. Так, как не обнимал никого никогда. В пещере горел костёр. За стенами выл ветер. А двое полукровок сидели в обнимку и грели друг друга. Потому что иногда это единственное, что остаётся. Джисон проснулся первым. Огонь почти погас, но было тепло — Минхо укрыл его своим плащом и прижимал к себе во сне. Лицо у него во сне было другим. Не холодным, не отстранённым. Обычным. Почти беззащитным. Джисон смотрел на него и думал о том, что этот человек провёл тринадцать лет в аду. Что он убивал, выживал, терял. И что сейчас он спит, прижимая к себе лисёнка, которого должен был убить. Как странно устроен мир, — подумал Джисон. Он осторожно высвободился, подкинул дров в костёр, достал припасы. Когда Минхо открыл глаза, его уже ждала горячая похлёбка и улыбка. — Доброе утро, — сказал Джисон. — Ты храпишь. — Я не храплю. — Очень тихо, но храпишь. Как маленький котёнок. — Я эльф. — Эльфы тоже храпят. Мама говорила. Минхо посмотрел на него. На его улыбку, на его хвосты, на его дурацкий шарф, который он даже ночью не снимал. — Твоя мама много чего говорила. — Ага. И всё правильно. Они позавтракали молча. Но это было хорошее молчание — тёплое, уютное, своё. — Минхо, — позвал Джисон, когда они собрались выходить. — М? — Спасибо, что рассказал. — Тебе спасибо, что выслушал. — Мы теперь... мы теперь связаны, да? Ты знаешь моё, я знаю твоё. — Связаны. — Это навсегда? Минхо посмотрел на него. На его большие глаза, в которых плескалась надежда. — Навсегда, — сказал он. И протянул руку. Джисон взял её. И они вышли из пещеры — в новый день, в новый путь, в новую жизнь. Сто двадцать зим одиночества остались позади. Впереди была зима, горы, опасности. Но они шли вместе. И этого было достаточно.