Производная от ненависти

NC-17
В процессе
109
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 260 страниц, 115 751 слово, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
109 Нравится 79 Отзывы 23 В сборник

8. Неозвученные чувства | Эвелина.

Настройки
Примечания:
Я возненавидела её с первого мгновения, как только заметила, сидящей за партой и моя неприязнь сразу стала абсолютно настоящей и совершенно определённой. Она сидела в широких бесформенных джинсах и кожаной куртке-косухе, которые совершенно не сочетались друг с другом и выглядели на ней чужеродно, будто она собрала этот наряд впопыхах, не глядя. Но самое отвращение у меня вызвали её очки в огромной красной оправе, которые она нацепила явно просто так, потому что стёкла в них были пустыми, без диоптрий и этот бессмысленный аксессуар окончательно убедил меня, что передо мной сидит человек, собранный из одних только несочетаемых деталей, громко кричащей о нынешней "моде". Сплошная ходячая несуразность. Сентябрь, первая пара, первокурсники в старом, затасканном кабинете, гордо именуемом аудиторией. Она устроилась на третьем ряду и уже через минуту нагло влезла в мою вступительную речь, я прочитала по губам и всё поняла. Вот она, классика жанра: свежеиспечённая студентка с короной на невидимой голове, которая искренне верит, что весь мир, включая меня, будет прыгать перед ней на задних лапках, вымаливая: "Сдайте, пожалуйста!" Как бы не так. — Девушка в красных очках! — громко откликнула её я. — Встаньте. — Она подскочила словно ошпаренная. Моё лицо не выражало абсолютно ровным счётом ничего. Но она, как и все студенты, содрогалась при малейшем движении моих мышц на лице. Как банально. — Присаживайтесь, — приказно промолвила я, прекрасно видя её зашуганный вид. Я просто не могла промолчать. — И постарайтесь не привлекать больше внимания своей... экстравагантностью. Мне это мешает вести пару.— Она рухнула на стул так громко, что в ушах звенело. Её голова была вжата в плечи, но останавливаться я не собиралась, такие как она должны знать своё место. — Запишем тему: "Предел числовой последовательности и его свойства". И предупреждаю сразу: если кто-то не знает, что такое эпсилон-окрестность, может сразу идти сдавать документы. Я не люблю объяснять дважды. Особенно тем, кто пришёл сюда демонстрировать очки, а не знания. Тогда я уже решила, что эта девочка просто не доживёт до начала сессии. Каждое её движение, каждое слово, каждая улыбочка, которой она обменивалась с одногруппниками, каждая глупая шутка, которую отпускала за моей спиной — все это отпечатывалось в моей голове. Я рисовала ей двойки, одна за другой, но она будто специально, чтобы разозлить меня, просила дополнительный материал, ходила на поздние консультации и была единственной кто слушал меня, несмотря на то, что каждый раз на её вопрос я отвечала грубее, чем заслуживала. Даже по моим меркам. Я смотрела на её спину, вечно ссутуленную и напряжённую, будто на плечах у неё лежал не простой рюкзак с учебниками, а вся тяжесть мира. Она постоянно грызла ручку, и эту отвратительную привычку я замечала за ней бессчётное количество раз, хотя ни разу не сделала замечания, потому что меня это скорее раздражало молча, чем вызывало желание вмешиваться. Сидела она так тихо, что я почти забывала о её присутствии, целиком погружаясь в объяснение материала, но эта тишина была обманчивой и таила в себе что-то совсем иное. Внутри неё явно кипела буря, потому что я видела, как она перечёркивала формулы, писала заново, сжимала кулаки до побелевших костяшек и снова принималась за работу с каким-то звериным, нерассуждающим упорством. Ей нужна была не пятёрка в зачётке и не моя похвала как преподавателя, а что-то гораздо более личное, возможность однажды поднять на меня глаза и сказать: "Видите? Я могу. Я не бездарность", чтобы пробить меня хоть на какие-то эмоции, хоть на тень признания. В этом и заключалось её отчаянное, почти детское стремление, которое она прятала за всей своей несуразной внешностью и колючим молчанием. На переменах я слышала как она матерится в коридоре на пару с Архиповым, но на него злости было меньше. — Рахимова, — остановила я её однажды. — Язык. — А что? — она улыбнулась. — Это просто слова. — Это не просто слова. Это отсутствие воспитания. — У меня его нет, — она развела руками. — Извините. — И конвульсивно убегала прочь, будто совершила самую глупую ошибку на свете. Я ненавидела её. Два месяца. Каждый день. Каждую встречу. А потом... Я не знаю, когда это изменилось, когда ненависть начала превращаться во что-то другое. Может, в тот день, когда она впервые осталась после пары, пришла с вопросом. Вопросом, который был дурацким, таким, какой задают обычно младшеклассники, но все же, он был честным. В тот день я увидела в её глазах не наглость, а страх. Страх, что я в очередной раз одарю её титулом самой что не на есть глупой студентки за последнее столетие. Страх не справиться, страх быть хуже других. Или может когда она пришла ко мне с подругой, будто ища в ней поддержку? Она сидела передо мной с Смирновой, бегло окидывая взглядами, так и не в силах смотреть ровно. Я не видела ее руки, но была готова поспорить, что они находились подле подруги, своего рода жест о помощи. Она попросила заниматься с ней индивидуально, сказала, что если не справится, её заберут обратно. Куда? Я не знаю, я не изучала её досье, мне было неинтересно выдадут ли её замуж в каких-то девятнадцать лет или нет. Но почему-то в тот день я смягчилась, сама не осознавая до конца почему. Потому что Надежда Петровна в паре с Семёном Ильичем пытались переубедить меня в моих методах преподавания? Или потому что на секунду увидела в ней себя. Себя, которая вышла замуж в восемнадцать, родив ровно через год, бросила карьеру в Берлине, увязавшись за далеко не перспективным мужем в эту дыру? И где я сейчас? Очередная стопка отчётов, сижу в кабинете, за окном серое небо, на столе горы бумаг: отчёты, заявления, ведомости. Бесконечная бюрократия, которая высасывает душу. Семён Ильич опять перепутал цифры в сводке. В четвёртый раз, я исправляю красной ручкой и думаю: сколько можно? Человек с сорокалетним стажем не умеет складывать трёхзначные числа. Мария Геннадьевна прислала план занятий с опозданием на две недели. И в нём ошибка в расписании, поставила свою пару одновременно с математикой у первого курса. Придётся разбираться. Надежда Петровна написала докладную на студента, который якобы её оскорбил. Приложила "доказательства", скриншот переписки, где студент написал: "Вы не правы". Оскорбление, видите ли. В Берлине всё было иначе. Там я сидела в светлом кабинете с видом на парк, пила вкусный чай, настоящий чай. Мне не приходилось делать вид, что я живу на одном американо, не приходилось пить эту бурду из автомата, которую студенты называют напитком высшего класса. Я обсуждала научные статьи, а не чьи-то ошибки в ведомостях. Коллеги были умными, живыми, интересными, мы спорили, дискутировали, рождали идеи, каждая вторая курсовая моих студентов была наполнена искренним интересом к учебе. А здесь... Здесь я разгребаю чужую тупость. Исправляю ошибки тех, кто должен работать лучше, тяну на себе то, что должны делать десятки людей, терплю студентов, что нелестно отзываются обо мне в ветхих стенах коридора. Я злилась на себя за то, что вместо привычной и такой понятной ненависти к этой несносной первокурснице, теперь ощущала нечто совершенно иное, чему даже не могла подобрать название. Скорее всего, причина пряталась в том моменте, когда я заметила, что она плакала, хотя сама она никогда не позволяла себе слёз в моём присутствии и держалась из последних сил. Её глаза всё равно выдавали её с головой, потому что в них стояла та особая, сухая краснота, а веки чуть припухали так, что скрыть это было невозможно, сколько бы она ни отворачивалась к окну. Она поддалась вперёд, с вызовом уставившись на меня. Ее лицо было нахмурено. — Но я же не одна такая! В группе таких семь человек, почему вы только ко мне докапываетесь? Я стараюсь! Что я вам сделала? Это все из-за очков? Вас раздражает красный цвет? У Волкова ведь тоже два, но вы ему ничего не говорите! Зато как я циферку криво нарисовала, так пожалуйста. — тараторила Камилла, — "Рахимова, к доске!" — она попыталась передать мою картавость, но получалось не очень. — Волков мне неинтересен, — отрезаю я, внимательно глядя в карие глаза девушки. Я впервые увидела их настолько близко. Они были стеклянными, будто разобьются прямо сейчас и оттуда хлынет волна нескончаемых слёз. — Волков пьянствовал все время и будет пьянствовать дальше. Он либо отчислится, либо переведётся. А вы... вы зачем-то пытаетесь. И это раздражает больше всего. Вы пока не списаны, — ровно прояснила я, осознавая, что, возможно, этой фразой положу начало нашему концу. Я знала, что она курит, но не знала как выразить... Выразить свое волнение. — У вас тетрадь воняет, — в своей брезгливой манере кинула я. — Что? — Тетрадь, — кивнула на её рюкзак, — табаком воняет, вы курите? — Нет, — ответ был машинальным. — Бросьте. Здоровье ни на что не купите. — А вам ли не все равно? — Мне есть дело до всех моих студентов. Даже до таких упрямых устриц как вы. Спокойной ночи. — Прокручивая в голове этот глупый разговор, я постепенно понимала, что назвала её совершенно дурацким прозвищем, которое вырвалось само собой и теперь не давало мне покоя. Кажется, именно так однажды в шутку обозвал меня Марк, мой бывший студент из берлинского университета, который вечно напрашивался на все олимпиады и конференции подряд и делал это с такой обезоруживающей улыбкой, что отказать ему было практически невозможно. В те времена, в отличие от нынешних дней, я ещё не была такой чёрствой и закрытой, и со студентами я старалась проводить гораздо больше времени, вкладывая в них всю себя без остатка. У нас было множество совместных поездок за границу, постоянные выставки, долгие походы по музеям, пресс-конференции успешных профессоров, и всё это составляло тогда неотъемлемую часть моей жизни, которая теперь казалась мне почти чужой и невероятно далёкой. Вспоминая Марка сейчас, я невольно отмечала, что в какой-то степени они с Камиллой были похожи, хотя умом, конечно, их сходство не ограничивалось и лежало совсем в другой плоскости. Оба они были энергичны, веселы и по-настоящему харизматичны, оба обладали редкой способностью заражать окружающих своим энтузиазмом и всегда, по моему глубокому убеждению, искали в плохом что-то хорошее, даже когда обстоятельства не давали для этого ни малейшего повода. Я отчётливо помнила первый день, когда Камилла впервые пришла ко мне на индивидуальные занятия, и этот образ до сих пор стоял у меня перед глазами с какой-то неестественностью. Выглядела она тогда совершенно иначе, чем в аудитории, и этот контраст поразил меня в самое сердце: на ней было строгое пальто, классические брюки и мягкая кофта, которая невероятно красиво подчёркивала изгибы тела, делая её облик женственным и каким-то беззащитным одновременно. Но больше всего мне запомнилась её заколка, простая и изящная, которая была для неё не просто вещью, а словно ключом, раскрывающим её изнутри как маленькую девочку, до ужаса боявшуюся разочаровать родителей и привыкшую оправдывать чужие ожидания любой ценой. Эта девочка так страстно пыхтела над интегралами, что казалось, будто она находится не на обычном дополнительном занятии, а пишет научную диссертацию, от которой зависит вся её дальнейшая судьба. Я замечала её мимолётные взгляды, пробегающие по моим пальцам и ловила себя на мысли, что это странно, потому что обычно я старалась никогда не засматриваться так открыто на своих студентах, считая это не столько непедагогичным, сколько попросту непрофессиональным. Выделять кого-то среди остальных всегда казалось мне по-особенному плохой затеей, которая неизбежно ведёт к ошибкам и разочарованиям. Сигареты всегда были моим сугубо личным делом, и я никогда не позволяла себе курить при студентах, ограничиваясь только балконом собственной квартиры, где меня никто не мог увидеть. Даже там я делала это достаточно редко, потому что сама привычка вызывала во мне почти физическое отвращение, и я искренне пыталась от неё избавиться, перепробовав, кажется, все возможные способы, но раз за разом терпела неудачу и возвращалась к ней снова. Именно поэтому я не показывала эту сторону никому, кроме мужа, с которым мы прожили достаточно лет, чтобы он имел право знать обо мне самые неприглядные вещи. Это было табу, одно из тех строгих правил, которые я установила для себя ещё много лет назад, когда только начинала преподавательскую карьеру, и нарушать его я не собиралась ни при каких обстоятельствах. Но с Камиллой всё вышло иначе, и я до сих пор не могла объяснить себе, почему в тот момент решила поступить не так, как привыкла, и позволила ей увидеть то, что не позволяла видеть больше никому из студентов. — Сделаем перерыв, пять минут. — Я встала, подойдя к столу и вытащила из ящика пачку сигарет. Не глядя на неё, спросила: — Вы курите? — Курит. Я знала, подмечала, но на всякий случай решила убедиться, бросила ли она. — Ага, — ответила она. Конечно, нет, она не будет слушать наставления от какой-то скрупулёзной тётки в универе. — Пойдёмте на лестницу. Здесь нельзя. — Она пошла как загипнотизированная. Я видела это по её лицу: удивление, недоверие, что-то ещё, чего я не могла прочитать. Мы подошли к запасному выходу, здесь я бываю редко, холодно, сквозняк, вид на задний двор. Ничего красивого, но сегодня почему-то казалось, что это место подходит. Я закурила, протянув ей пачку, она стояла как вкопанная, смотрела на сигареты так, будто я протянула ей справку об отчислении. — Что? — Ничего. — Дрожащими руками она взяла сигарету. Я подошла ближе, чтобы поджечь, чиркнула зажигалкой, в свете огня увидев её лицо. Она смотрела на меня, не на сигарету — на меня. И в этом взгляде было что-то, отчего мне захотелось отступить, но я не отступила. Она закашлялась, ведь эти сигареты заметно отличались от её легкой дряни. Мы стояли молча, смотря в окно, вид был совершенно унылым, но уходить не хотелось. — У вас заколка красивая, — сказала я вдруг. — Тоже мамина? — Да. — У моей дочери тоже такая была, любила камни, — сказала я и тут же пожалела о сказанном, потому что мгновенно накатила глухая, унизительная жалость к себе, которую я не испытывала уже очень давно. Зачем я это сделала, зачем вообще открыла рот и произнесла эти слова вслух, если она мне никто, просто статистическая единица, очередная двоечница, в чьей успеваемости я отчитываюсь раз в семестр на кафедре. Я пытаюсь вытянуть её из этого болота, потому что такова моя работа, но не более того, и профессиональный долг вовсе не обязывает меня переступать невидимую черту, отделяющую преподавателя от студента. Зачем впускать постороннего человека в то, что не касается ни учебных планов, ни отчётов, ни планёрок, зачем обнажать перед ней кусок своей личной жизни, которую я всегда так тщательно оберегала. Она не просила меня рассказывать ей о дочери, не давала для этого никакого повода и, скорее всего, даже не оценит подобного излишества, посчитав его минутной слабостью немолодой женщины. А я в это же время стою и чувствую, как медленно сдаю позиции из-за девчонки, которой наверняка плевать на мои откровения и от этого становится ещё хуже. — Она... Где она сейчас? — спросила Камилла осторожно, скорее всего чисто из вежливости. — Умерла. Два года назад. Ожидаемая, почти осязаемая тишина опустилась между нами, заполняя собой всё пространство, и я продолжала стоять у окна, глядя на серое небо и на собственное отражение в стекле, в котором читалась только бесконечная, накопившаяся за годы усталость. Я не хотела поворачиваться и видеть её лицо, потому что боялась обнаружить в нём ту особую, жалостливую искру, которая убивает хуже любых слов и которую я просто не смогла бы вынести в тот момент. Я почти спряталась в этой тишине, закуталась в неё как в спасительный кокон, и вдруг почувствовала её движение, она сдвинулась ближе, а её рука потянулась ко мне, и хотя я не видела этого своими глазами, каждая клетка моего тела ощутила этот робкий, неуверенный жест. Я не обернулась и не смогла бы обернуться, даже если бы захотела, потому что в моих глазах уже стояло слишком много всего. Слёзы, которые я отказывалась признавать и старая боль, которую она не должна была увидеть ни при каких обстоятельствах. — Пять минут прошло, — сказала я, непедагогично затушив сигарету о подоконник, пошла обратно в кабинет, не оборачиваясь, не давая себе шанса увидеть её лицо. Объяснить это я не смогу, даже если останусь наедине с собой и попытаюсь разложить всё по полочкам, потому что никакой логики в моём поступке не было и быть не могло. Зачем я тогда вообще открыла рот и позвала её курить в богом забытый задний ход, прекрасно понимая, что играю с огнём, который в один далеко не прекрасный день мог обернуться против меня и обжечь так, как не обжигало ещё никогда. Я будто бы сама, добровольно протягивала ей нож и услужливо показывала, куда именно нужно ударить, чтобы рана оказалась самой глубокой и болезненной, и делала это с каким-то непонятным, саморазрушительным спокойствием. Камилла была балаболкой, из тех людей, что любят думать, будто громкие слова не имеют последствий и произносить их можно без оглядки, и мне очень хотелось верить в эту версию, цепляться за неё как за единственное оправдание собственной глупости. Потому что если бы я допустила мысль, что она умеет хранить тайны, что она способна на тишину и бережность по отношению к тому, что ей доверили, тогда мне пришлось бы признать нечто гораздо более страшное — что я её боюсь, боюсь по-настоящему, так, как боишься только тех, кто имеет над тобой слишком большую власть. Двадцать пятое декабря, день последнего экзамена, которого ждали с ужасом и нетерпением одновременно, и аудитория постепенно наполнялась студентами, чей внешний вид сегодня разительно отличался от привычного. Парни, видимо наслушавшиеся какого-то идиота со второго курса, явились все как один в чёрных строгих галстуках, и это выглядело скорее комично, чем торжественно, хотя сама идея мне была отчасти понятна. Девочки подошли к вопросу одежды плюс-минус так же ответственно: классические брюки, отглаженные рубашки, тёмные водолазки, всё как положено в подобный день, когда решается твоя дальнейшая судьба на ближайший семестр. Я сидела за кафедрой вместе со своими коллегами, перед нами на столе были аккуратно разложены экзаменационные билеты, и среди них, разумеется, не было ни одного "счастливого", потому что подобные глупости я пресекала много лет назад раз и навсегда. Я замечала в каждом её движении ту особую, едва уловимую тяжесть, которая выдавала колоссальное внутреннее напряжение, и видела, как её ресницы нервно поднимались и опускались, выдавая волнение с головой, сколько бы она ни пыталась его скрыть за своей привычной маской невозмутимости. Когда она наконец протянула руку и вытянула билет, я про себя усмехнулась с каким-то почти тёплым удовлетворением, потому что по моей памяти это оказался билет с производными, той самой темой, которой мы уделяли особое внимание на наших индивидуальных занятиях и которую она должна была знать как минимум на слабую, но уверенную четвёрку. Спустя три часа непрерывной сосредоточенной писанины, за которые она ни разу не подняла головы и не отвлеклась, Камилла подошла к кафедре и молча вручила мне исписанные от начала до конца листы, и хотя оформление откровенно хромало и местами напоминало черновик, решение, к моему искреннему удивлению, оказалось абсолютно точным и безупречным по сути. — Рахимова, у вас... Всё верно. Все пять заданий. Оформление хромает, но решение правильное. Пять. Девушка замерла на глазах, я пыталась уловить каждую её эмоцию, она определённо была в смятении. — Что? — сдавленно переспрашивала студентка. — Пять. Рахимова. Отлично. Поздравляю. — Спасибо, — выдохнула она. — Спасибо вам. — Я тут ни причём. Это вы учили. — Нет, это вы... Вы мне помогли. Вы поверили. Нет. Это ты, дурочка, из-за твоего упорства. Твоя оценка заслуженная. — Идите, Рахимова. Отдыхайте. С наступающим. — Она ушла, а слова остались. Я произнесла их про себя, но они прозвучали громче любых вслух. Камилла оказалась предпоследней, кто сдал свою работу, и я прекрасно понимала, что дожидаться оставшихся и проверять их листы уже не имело ровным счётом никакого смысла. Последними в списке значились Волков, который все свои немногочисленные извилины направлял исключительно на попытки списать, и ещё одна девочка-прогульщица, а это означало лишь то, что оба они прямиком отправлялись в список на отчисление, где им самое место. Я быстро накинула на себя пальто, обмотала шею шарфом и мельком взглянула в зеркало в своём кабинете, отмечая, как ужасно трещит голова от туго затянутой резинки, стягивавшей волосы весь этот бесконечный день. В коридорах уже бешено носились освободившиеся студенты, что-то радостно крича друг другу про предстоящие пьянки и долгожданные каникулы, и в этом не было ровным счётом ничего нового. Я освободила волосы от резинки, поправила их дрожащими от усталости пальцами и медленно поплелась к выходу из этой чёртовой дыры, в которой провела половину своей жизни. На улице было пасмурно и серо, с неба сыпал тот самый бесконечный медленный снег, который всегда нагонял на меня тоску своим равнодушным спокойствием, и я машинально оглянулась по сторонам, сама не зная зачем, но почти сразу же нашла в этой серости околдованный взгляд карих глаз, устремлённый прямо на меня. Я не знаю, что двигало мной в тот момент и какая сила заставила мышцы моего лица слегка дрогнуть, но я улыбнулась, слабо и почти незаметно, но всё же улыбнулась ей в ответ, потому что вдруг с удивительной ясностью осознала простую и важную вещь: она останется.

***

Тридцать первое декабря. Я осталась одна, впервые за долгие годы встречая Новый год в полной, звенящей тишине пустой квартиры, где даже стрелки часов двигались будто бы медленнее обычного. Муж ушёл окончательно и бесповоротно, развод мы оформили за неделю до праздников, и он даже не позвонил, просто вычеркнул меня из своей жизни так, словно меня никогда в ней не было и не могло быть. Так, будто нас с ним никогда не связывали ни общие мечты, ни общая дочь, ни те годы брака, что мы прожили бок о бок. Мне было восемнадцать, когда я вышла замуж, совсем ещё наивная и молодая, но с тем самым огнём в глазах, который свойственен только тем, кто ещё не знает жизни. Он был старше на пять лет, увереннее, с деньгами, с грандиозными планами на будущее и с той особой мужской харизмой, которая действовала на меня безотказно. Его семья считалась приличной и уважаемой, а этого было более чем достаточно, чтобы моя мать немедленно и безоговорочно одобрила партию. Спустя три месяца стремительных отношений он сделал мне предложение и случилось это в Берлине, в городе моей мечты, в красивом ресторане с приглушённым светом и белоснежными скатертями. Это была шоколадная сказка в немецком исполнении, сдержанная, изящная и безупречно стильная, без капли лишней слащавости, только благородная эстетика, которую я любила тогда и продолжаю любить до сих пор. Он опустился на колено, достал бархатную коробочку и произнёс те самые заветные слова: "Ты выйдешь за меня?" Я ответила: "Да". Потому что так надо было, потому что все подруги одна за другой собирались замуж и примеряли фату, потому что никого из моего окружения не интересовала карьера, а интересовала лишь романтика, красивые жесты и кругосветные путешествия с будущим мужем. Я не любила его, наверное, сейчас уже точно и не вспомню, что чувствовала тогда, просто мне казалось, что так будет правильнее, надёжнее и спокойнее. — Эвелина, ребёнка надо рожать пока молодая, потом будет поздно. Ровно через год после свадьбы я родила Екатерину, хотя на самом деле совершенно этого не хотела, потому что хотела учиться, строить карьеру, писать диссертацию и посвящать каждую минуту науке. Я мечтала о престижном Берлинском университете, о стажировках за границей, о научных конференциях, о той большой и насыщенной жизни, которую сама для себя нарисовала в мечтах, и родить ребёнка для меня тогда было всё равно что собственноручно похоронить эту мечту в сырой земле. Но тогда я ещё не подозревала, что Катя станет для меня не концом, а началом чего-то нового, частью той самой мечты, без которой всё остальное потеряло бы смысл. Я полюбила её сразу, мгновенно и безоговорочно, как только взяла на руки в родильной палате, и хотя она была похожа на отца, у неё были мои глаза, тёмно-серые и глубокие, и в один миг она стала моим целым миром. Я кормила её, купала, укачивала ночи напролёт, играла с ней, бегала с ней на руках по бесконечным больницам, когда анализы крови показывали плохой результат. Но внутри, где-то очень глубоко, жила обида, которая никуда не уходила: на мужа, на саму себя, на обстоятельства, сложившиеся так, а не иначе. Ночами, когда моя девочка наконец засыпала, я открывала учебники и читала до рези в глазах, грызла гранит науки до мигрени, до полного изнеможения, потому что если не буду делать этого, то кем я в итоге стану? Просто матерью? Просто женой? Я так не хотела, я отказывалась принимать такую судьбу. Муж злился, и с каждым годом всё сильнее, говорил, что я уделяю мало времени семье, что ребёнку нужна мать, а не учёный, что я эгоистка, думающая только о своих амбициях. Я молчала и терпела, проглатывая обиду и усталость, а потом Катя подросла и стало немного легче. Я защитила диплом, поступила в аспирантуру, начала преподавать, и мы переехали из маленького городка в Берлин, куда его тянула работа, а меня моя старая мечта. Я думала, что теперь всё наладится и я наконец смогу дышать полной грудью. Не смогла. Он контролировал абсолютно всё: деньги, моё время, мои планы, он решал куда мы поедем отдыхать, с кем дружить, что покупать и как жить. Мой круг друзей заметно сузился, и со временем от него осталась только Габриэлла, подруга детства, которая позже переехала жить в Испанию, и больше мы с ней не виделись, потому что времени на обмен сообщениями будто совсем не было, а может, мне просто не хотелось. В некотором роде я ей завидовала, конечно, ведь она так же вышла замуж, но её брак оказался счастливым, непохожим на мой, и муж не торопил её с детьми, а её мать с внуками. Она жила в своё удовольствие, посвящая себя полностью карьере модельера, и муж поддерживал её во всём, и морально, и финансово, я смотрела на это со смешанным чувством восхищения и горечи. — Мама, почему ты позволяешь ему командовать? — как-то одним тихим вечером спросила меня Катя, сидя рядом на диване и глядя на меня своими тёмно-серыми, совсем ещё детскими, но уже слишком серьёзными глазами. — Так надо, — ответила я, даже не подумав, просто выдав ту фразу, которую когда-то сама слышала от собственной матери. — Не надо, — сказала она тогда с той особой, бескомпромиссной прямотой, которая свойственна только детям, ещё не научившимся мириться с несправедливостью. Она была права, абсолютно права, но я не умела иначе, потому что меня так воспитали: слушаться мужа, быть удобной, не высовываться, помнить, что он мужчина, а я женщина и моя роль вторична по определению. Позже мы переехали в Россию и это было тяжело, гораздо тяжелее, чем я могла себе представить. Я до сих пор помню погоду в тот самый день: серое, низкое небо, промозглый ветер, пробирающий до костей, и ощущение полной безысходности, которое накрыло меня прямо на выходе из аэропорта. Ничего не изменилось, и я стояла у стеклянных дверей и думала только одно: Зачем я здесь? Берлин остался позади, а вместе с ним остались мои лекции, мои студенты, мои коллеги, с которыми мы говорили на одном языке в прямом и переносном смысле. Тогда я была кем-то, здесь же я была никем, и звали меня никак, и этот контраст разъедал изнутри сильнее любой усталости. Первый университет, куда я устроилась, показался мне провинциальным и убогим до отвращения, а кабинет, который достался мне с огромным трудом, был маленьким, тёмным и пах сыростью, и я сидела в нём часами, рассматривая голые стены и пытаясь понять, как я здесь оказалась. — Привыкайте. У нас тут не Германия, — говорили коллеги с той особой, снисходительной интонацией, в которой сквозила плохо скрытая насмешка. Я уволилась оттуда довольно быстро, потому что не выдержала местных порядков, бесконечных бумажек, интриг и той тупой, всепоглощающей бюрократии, в которой я просто задыхалась без воздуха. Вторая попытка была в Питере, красивом городе с великой историей, со старым университетом и умными, образованными коллегами, и я искренне думала, что здесь мне наконец станет легче. Не стало, потому что те же интриги и та же бесконечная грызня за ставки и часы кочевали из одного учебного заведения в другое, не меняясь по сути. Третья попытка случилась уже в Москве, в месте поменьше и победнее, но зато с приличной кафедрой и относительно адекватным руководством, и там я задержалась на целых три года, что уже само по себе было достижением. А потом появился этот университет, большой, но обшарпанный, с вечно текущими трубами и стойким запахом дешёвой краски, и придя сюда на собеседование, я подумала про себя с тоской: Боже, зачем я здесь? — Эвелина Карловна, — сказал мне тогда ректор, лысый старикашка с хитрым прищуром. — У нас, конечно, не Берлин, но у нас есть душа. — Я чуть не рассмеялась ему в лицо, услышав про душу в этих облупившихся стенах, но всё равно согласилась, сама не знаю почему, может, просто устала бегать, а может, впервые за долгое время захотелось просто остановиться и никуда больше не ехать. Первый год был настоящим адом, и я презирала это место каждой клеткой своего тела, презирала студентов, коллег и эти вечно мёрзнущие окна, которые не спасали даже в самые тёплые дни. Я сидела в своём маленьком кабинете и мечтала только об одном — сбежать, сбежать вместе с Катей обратно в Берлин, где осталась моя настоящая жизнь. Кате тоже было нелегко, и она ненавидела всё вокруг с той же яростью, что и я: этот чужой город, новую школу, незнакомое окружение, в котором она никого не знала. Я прекрасно понимала её, но у меня самой уже не осталось никаких сил, потому что Павел строил карьеру и редко появлялся дома, а я пыталась в сотый раз адаптироваться к местным устоям и приходила домой так поздно, что Катя либо уже спала, либо делала вид, что спит. Мы стали чужими, и это случилось не в один день, а постепенно, незаметно, день за днём, месяц за месяцем. Я замечала это каждый день, видела, как она отдаляется, как замолкает всё сильнее, но ничего не предпринимала, потому что убеждала себя, что она привыкнет и всё образуется само собой. Катя перестала со мной разговаривать не потому, что злилась на мою беспомощность, а потому что просто перестала видеть в этом смысл. — Мам, — сказала она однажды, остановившись в дверях моей комнаты. — Ты помнишь, как я выгляжу? Тогда я закатила глаза и отмахнулась, даже не обернувшись. — Катя, не начинай. Ты выглядишь нормально. — Нормально, — передразнила она с горечью. — Как всё в этой семье. Паша перестал появляться дома окончательно, прикрываясь работой, командировками и срочными делами, и мы жили словно соседи, делившие коммунальную квартиру по недоразумению. Катя была одна, совершенно одна, а я не знала, что с ней происходит, не знала, что она плачет по ночам, уткнувшись в подушку, не знала, что пишет в своём дневнике, который прятала под матрасом, не знала, что её травят в школе и каждый её день превращается в пытку. Я совсем ничего не знала о собственной дочери. — Мам, — сказала она за неделю до того рокового дня, и голос её прозвучал как-то особенно тихо и обречённо. — А ты меня любишь? — Конечно, люблю, — ответила я машинально, не отрываясь от бумаг. — А почему тогда ты никогда со мной не разговариваешь? — Я работаю, Катя, чтобы у тебя всё было. Вырастешь — поймёшь. — У меня ничего нет, — сказала она почти шёпотом. — Кроме тебя, а тебя тоже нет. Я не знала, что ответить на это, а она просто развернулась и ушла, и я осталась сидеть с чувством глухого, неприятного стыда, который, впрочем, быстро прошёл. Я думала, что она привыкнет, что это просто подростковый период, который бывает у всех, и что со временем всё обязательно образумится и встанет на свои места. В ту ночь я слышала, как она плачет в своей комнате за стеной, но не встала, не подошла, не обняла её, потому что была слишком уставшей и слишком занятой собственными переживаниями, и это моё бездействие я не прощу себе никогда. Пятое ноября, день рождения Кати, я помню каждую деталь этого утра так отчётливо, будто оно случилось вчера, а не много лет назад. Я вручила ей подарок, телефон последней модели, который тогда был невероятно популярен среди подростков и который она так давно просила, её глаза на мгновение загорелись той самой детской радостью, которой мне так не хватало все последние месяцы. Я отвезла её в школу, чмокнула в щёку на прощание и пообещала, что заберу её пораньше, мы вместе сходим в кино, только вдвоём, как она давно просила. Потом я сидела на очередном бесконечном совещании, когда зазвонил мобильный, и его вибрация резко разорвала скучную тишину кабинета, заставив нескольких коллег недовольно обернуться в мою сторону. Мой палец уже привычно потянулся к кнопке сброса, этот жест был отточен годами преподавательской работы, где нельзя отвлекаться на звонки во время занятий и заседаний, но что-то вдруг остановило меня в самый последний момент. В груди появилось странное, колючее и совершенно необъяснимое чувство, невнятное предчувствие беды, которому я не могла дать рационального объяснения. — Эвелина Карловна фон Берг? — спросил незнакомый, сухой голос на том конце. — Да, — ответила я, и сердце уже проваливалось куда-то вниз. — Вам нужно приехать, ваша дочь... Я не помню, как доехала до больницы, не помню, как зашла внутрь, не помню, как мне сказали те слова, после которых мир перестал существовать в привычном понимании. Помню только то, что рухнула на колени прямо в больничном коридоре, на холодный кафельный пол, помню, что кричала так страшно и громко, как не кричала никогда в жизни, помню, что кто-то из медсестёр пытался поднять меня, а я не могла встать и не хотела, потому что встать означало принять случившееся как реальность. Катя прыгнула с окна своей комнаты, с тринадцатого этажа, и оставила на столе записку, всего в несколько строк: "Мама, я люблю тебя. Прости, что не смогла". Вся моя жизнь, всё, что я строила годами, рухнуло в один чудовищный миг и превратилось в пыль. Ты убила её, твоя вечная работа, твои дурацкие амбиции, твоя драгоценная карьера, ты выбрала всё это вместо неё, вместо собственной дочери — твердил голос внутри и я знала, что он прав. Похороны были тихими и почти безлюдными, никто не плакал, только я одна рыдала, не в силах сдержаться. Павел стоял как каменный, с сухими глазами, а знакомые смотрели на меня с молчаливым осуждением, и за моей спиной шептались: "Вечно она на работе, вечно ей было не до ребёнка". Я не спорила с ними и не оправдывалась, потому что в глубине души была полностью и безоговорочно согласна с каждым их словом. После похорон Павел исчез на несколько месяцев, а потом снова пришёл как ни в чём не бывало, но я уже знала наверняка, что наши отношения никогда не станут нормальными, знала, что он изменяет мне на стороне и давно живёт своей отдельной жизнью. Я осталась одна в пустой квартире, где каждая мелочь кричала о Кате, её комната, её вещи, её запах, который ещё держался на подушке, я спала в гостиной на диване, потому что заходить в её комнату было выше моих сил. Ела через силу, работала как автомат, запрограммированный на выполнение одних и тех же действий, и постепенно перестала замечать облезлые стены вокруг, перестала злиться на бесконечные отчёты и привыкла к тому, что в туалете вечно нет горячей воды. И однажды я вдруг поняла с удивительной, горькой ясностью: здесь мой дом, другого у меня нет и уже не будет. — Эвелина Карловна, — сказал мне как-то Семён Ильич, заглянув в кабинет после очередного заседания кафедры. — А вы никогда не думали стать деканом? — Нет, — ответила я честно, потому что эта мысль действительно никогда не приходила мне в голову. — А зря. Вы созданы для этого. Вы жёсткая, но справедливая, вас боятся, но при этом уважают, и вы единственная, кто может навести здесь порядок, — сказал с той убеждённостью, которая заставила меня задуматься. Я думала целую неделю, взвешивая все за и против, а потом согласилась, потому что терять мне было уже нечего. Стать деканом в этом университете было престижно смешно: большой вуз, маленькая зарплата, на которую я не прожила бы в Берлине и неделю, и огромное количество проблем, требовавших немедленного решения. Но почему-то я захотела этого по-настоящему, может быть потому, что это место наконец стало моим, и я вложила в него столько сил, времени и нервов, что оно проросло в меня корнями. Я ремонтировала кабинеты, ругалась с завхозом до хрипоты, выбивала ставки и аудитории, и медленно, по кусочкам, делала факультет лучше, чем он был до меня. Студенты меня ненавидели за строгость, коллеги откровенно боялись, а факультет тем временем рос и развивался и это было единственным, что имело значение. Прошло два года, я выжила, сама не знаю как, но выжила, работа стала моим единственным спасением от самой себя. Я уходила в неё с головой, чтобы не думать, чтобы не помнить, чтобы не чувствовать той разъедающей боли, которая поджидала меня в минуты тишины, но по ночам я всё равно просыпалась от её голоса, такого родного и такого далёкого. — Мама, ты меня любишь? — звучало в моей голове снова и снова, я отвечала в пустоту, потому что ответить было уже некому. Я любила её, любила больше всего на свете, просто не умела показывать это так, как ей было нужно. А потом в моей жизни появилась Камилла, она напоминала мне Катю самым невероятным, почти болезненным образом, она была похожа на живую Катю, на ту Катю, какой она могла бы стать, если бы я вовремя одумалась. Она будила во мне всё то, что я так старательно и безуспешно пыталась похоронить все эти годы, от этого было одновременно и невыносимо больно, и странно, непривычно тепло. — Эвелина Карловна, — говорила она, забегая в кабинет. — Вы чего такая кислая? Давайте чай заварю! У меня есть что обсудить с вами. — Я постепенно стала забывать, голос по ночам становился тише. Сейчас, когда Камилла приходит ко мне после пар пить чай, я смотрю на нее и думаю: как я могла ненавидеть её? Она просто была другой, настоящей, неудобной, упрямой. Той, которой хотела быть я в молодости. — Эвелина Карловна, — Камилла села рядом, пододвинув чай с излюбленной мятой. — А вы помните что говорили обо мне в сентябре? Я медленно поднесла кружку к губам, слегка обжигаясь. — Помню. — Вы сказали мне, что мое место на рынке торговать лепёшками. Знаете насколько я была зла? Я не спала всю ночь, чтобы выучить этот чёртов матан, чтобы доказать вам, что у меня есть мозги! — на этих словах она чуть ли не подпрыгнула. — И? — Ну, — девушка улыбнулась. — Сейчас я с вами, пью чай, имею хорошие оценки. Спасибо. — За что? — За то, что вы тогда обидели меня. Меня это так тронуло, что я хотела переубедить вас. Спасибо за мотивацию. — И тебе спасибо, что не ушла на рынок торговать лепёшками. — Ты мазохистка, Рахимова. — Настя тоже так говорит. Камилла с завидным упорством и почти детской настойчивостью выпрашивала у меня разрешение приходить каждый день после пар, но я раз за разом отказывала ей, сама не понимая до конца, зачем это делаю и от чего так старательно защищаюсь. Хотя где-то глубоко внутри, в том самом месте, которое я годами пыталась заглушить работой и одиночеством, мне отчаянно хотелось проводить с ней каждое утро и каждый вечер, видеть её улыбку и слышать этот бесконечный поток слов. Потому что она так беззаботно и естественно врывалась в мой кабинет без стука, так легко и просто рассказывала о том, что происходило в чате её группы, делилась сплетнями с параллельных потоков, которые были мне совершенно неинтересны по определению, но из её уст всё вдруг становилось живым и занимательным. Она показывала мне глупые мемы с интегралами и производными, я иногда ловила себя на том, что улыбаюсь этим нелепым картинкам, хотя раньше даже не замечала за собой подобной сентиментальности. Когда она входит в кабинет, он вдруг становится светлым и наполненным жизнью, а без неё это просто тёмная и тесная комната с кипой никому не нужных бумаг и вечным запахом пыли, в которой я провожу слишком много времени. С ней этот кабинет превращается в место, где мне по-настоящему хочется быть, хочется оставаться, хочется слушать и впитывать каждое её слово, даже самое пустое и незначительное. — Эвелина Карловна, — был вечер, она сидела на диване, держа телефон в руках. — Можно вам смешную картинку показать? Я кивнула, не отрываясь от ноутбука. Она тут же подскочила ко мне, сунув свой телефон. На дисплее была картинка: собака прикрывала свой нос лапой. Я подняла взгляд на девушку, вопросительно выгнув бровь. — Это смешно? — Просто когда я наткнулась на эту пикчу, я подумала: это же я, когда взяла производную от сложной функции, но забыла продифференцировать внутреннюю. — она издала лёгкий смешок, в её глазах была надежда, что я вот-вот засмеюсь. — Было не смешно. Я просто отвернулась от неё, печатая документ. — Не смешно? — Иди допивай чай и в общежитие, — непреклонно отвечала я. — Разочарованно отвернувшись, она обратно села на диван, сняла кроссовки и, поджав колени, надула губы. Это было мило, глупо. Я улыбнулась, скрываясь за крышкой ноутбука. Так и проходили вечера. Иногда она вставала пораньше, чтобы зайти ко мне на утренний чай, я видела её мешки под глазами, её рассеянный вид. Знала, что из-за того, что она засиживается до поздна со мной, потом не успевает делать домашнее задание по другим дисциплинам, но почему-то старалась игнорировать этот факт.   Я направлялась в кабинет после напряженной планёрки. Надежда Петровна была в своём репертуаре. Мария Геннадьевна за никчёмные полгода здесь поняла, что со мной лучше не пререкаться, что не сказать об этой назойливой заведующей. Я привыкла к чрезмерному вниманию к моей персоне, но я не потерплю, чтобы кто-то пускал слухи про моих студентов. Особенно про неё. Она прилетела издалека чтобы учиться и она должна учиться, не думая о пустых нашёптываниях со стороны закомплексованных людей. — Не услышит, у неё планёрка. — Уверена? — Абсолютно. Она маленькая. Я замечаю это каждый раз, когда она стоит рядом. Макушка едва достаёт мне до подбородка. Когда она сидит на подоконнике, ноги не достают до пола, болтаются в воздухе как у ребёнка. Смешная. — Рахимова, вот ты где стоишь, — прерываю я, мысленно улыбаясь. Слышу смешок, доносящийся изо рта Анастасии Смирновой, она что-то шепчет Камилле на ухо, а потом вовсе уходит. Минуты две Камилла стояла ко мне спиной, видимо собираясь духом. А когда повернулась, сделала это с открытым нараспашку ртом. Это выглядило до того нелепо, до того по-детски беспомощно, что я едва сдерживала улыбку. — Эвелина... Карловна... — выдохнула Камилла. — Вы сделали завивку? — Что я говорила про мат? — Мат — это отсутствие воспитания, — с явной пародией в голосе ответила она, в этой совершенно несмешной пародии я без труда узнала собственную картавость, которую она передразнивала с какой-то почти детской непосредственностью, но я промолчала и ничего не сказала в ответ. Эта девочка, казалось, искренне любила поиздеваться надо мной, над моим возрастом, над моей фамилией, над моими привычками, иногда я ловила себя на мысли: когда же она наконец перестанет так глупо и беззлобно шутить и поймёт, что не всё на свете можно превращать в повод для смеха. — Эвелина Карловна, а вы в школе когда учились, там ещё динозавры бегали? — хохотала она, развалившись на моём диване так, будто этот кабинет принадлежал ей с самого рождения, это был совершенно обычный вечер после пар, один из тех, что стали нашей молчаливой традицией. — Мне тридцать четыре, — сухо отвечала я, пытаясь сохранить остатки преподавательского достоинства, хотя уголки губ уже предательски подрагивали. — А мне девятнадцать, — парировала она с той невыносимой, обезоруживающей улыбкой, от которой весь мой напускной скепсис рассыпался в пыль за одну секунду. Я совсем не могла поверить в то, что за какую-то жалкую, ничтожную неделю позволила этой дерзкой девчонке общаться с собой в подобном тоне, переступая все мыслимые границы субординации, которые выстраивала годами. Всего за одну неделю она умудрилась стать самым близким человеком во всей моей жизни, от этого осознания мне становилось одновременно и страшно, и удивительно спокойно. Однако она даже не подозревает о том, что каждое утро я подолгу стою перед зеркалом и разыскиваю на своём лице новые морщины, которые появляются будто бы сами собой, и с каждым годом их становится всё больше, а я ничего не могу с этим поделать. Она не знает, как сильно я ненавижу своё отражение в определённом, слишком ярком свете, том самом безжалостном освещении, которое выставляет напоказ всё, что я так старательно пытаюсь скрыть, и как часто косметика оказывается совершенно бессильной перед этой реальностью. Не подозревает она и о том, что у меня есть инстаграм, который я веду, разумеется, не для студентов, а для тех, кто когда-то был мне близок, и в первую очередь для самой себя, как напоминание о том, что я всё ещё существую за пределами этого кабинета. Я публикую там много фотографий своей машины, потому что люблю её какой-то почти девичьей любовью, люблю запечатлевать моменты на выставках и в музеях, куда выбираюсь по выходным в одиночестве, и с удовольствием выкладываю короткие рассказы, которые пишу по ночам, когда не спится. Я прекрасно знаю, как устроена эта платформа, знаю, какие вещи сейчас в моде и какие аккаунты набирают больше всего просмотров, и иногда невольно натыкаюсь на видео инфлюэнсеров, которые старше меня по возрасту и при этом выглядят так, будто время над ними не властно. Я читаю комментарии их фанатов, восхищающихся не только контентом, но и внешним видом, красивым маникюром, здоровым образом жизни, гладким лицом без единой морщины, и мне становится тошно от самой себя, потому что у меня морщины есть и их уже не спрятать. И когда кто-то из студентов или коллег в очередной раз неудачно шутит про мой возраст, мне хочется просто закрыть лицо руками и провалиться сквозь землю от жгучего, почти детского стыда за то, что я больше не молода. А потом я смотрю на Камиллу, молодую, красивую и полную жизни, у которой всё будущее ещё впереди и целый мир лежит у её ног, смотрю на эти её глупые, очаровательные ямочки на щеках, когда она улыбается, и чувствую одновременно и нежность, и горечь, которые смешиваются во что-то совершенно невыносимое. — Рахимова. — Что? — Тебе правда кажется, что я старая? — Что? — Ты постоянно шутишь про мой возраст, тебе правда кажется, что я старая? — Эвелина Карловна... — её лицо погрустнело. — Извините. — Я ничего не ответила, просто продолжила копаться в бумагах. Камилла же встала с дивана и подошла ко мне, смотря сверху вниз. — Эвелина Карловна, — сказала она тихо. — Вы самая красивая женщина которую я знаю. — Она замялась. — Я... Просто... Хочу поговорить с вами, вот и придумываю тупые шутки. Тупо, да?— Я смотрела на неё, на эти карие глаза, на эту дуру, которая не понимает как сильно я боюсь стареть. — Я восхищаюсь вами, Эвелина Карловна, даже когда вам будет семьдесят, вы будете самой красивой. — Милла! — кричал какой-то парень, в руках он держал папку с документами. Он был одет в самый ужасный свитер, который я когда-либо видела. — А... Дима, привет. Дима значит. Тот самый. Его до тошноты синие глаза, таращились на меня так, будто я экспонат. — Эвелина Карловна фон Берг, декан факультета ПМИ. — Сквозь вязаный свитер я видела его кривую осанку, видела как он по-ребячески притягивал Камиллу, показывая, что она его девушка. Я не слышала что он говорил. Имени было вполне достаточно. У него была улыбка как у человека, который не понимает что происходит, в народе — "лицо, которое нарывается на кирпич". — Дмитрий, — ровно произнесла я. — Вы знаете, что череп это символ смерти? И глядя на ваш наряд, я начинаю верить, что вкус действительно умер. Парень тут же опешил, убирая руку. — Это... Это стиль такой у меня. — Это не стиль — это крик о помощи. И, если честно, я не уверена, что хочу его слышать, — с этими словами я просто вхожу в кабинет, хлопая дверью. Я прислонилась к двери, подслушивая разговор. Я слышала эту фальшивую интонацию Камиллы, которая совсем не умела врать. Но он, конечно же, не умеет отличать притворство от искренности. А я умею. В голове была мысль: как она вообще согласилась встречаться с этим? Одевается так, будто сбежал с цирка уродов. Улыбка бестолковая, глаза пустые, кроссовки кричат об отсутствии мозгов. А она... Живая, громкая, смешная. У нее искры с глаз летят, когда рассказывает мне очередную сплетню. Что она нашла в нём? Зачем продолжает встречаться если не любит? Или всё-таки любит?

***

Я раздавала листки с контрольной, выполняя привычную, машинальную рутину, которую могла бы проделать с закрытыми глазами, просто пройти между рядами и положить каждому на парту, не глядя в лица, потому что студенты в этот момент для меня всего лишь руки, принимающие бумагу, и не более того. Сегодня Камилла выглядела иначе, чем обычно, как-то слишком растрёпанно и небрежно, её волосы были собраны в неопрятный пучок, а плечи ссутулены сильнее обычного, и я бы хотела ударить её по спине, чтобы она наконец перестала горбиться, но не здесь и не сейчас, не при всех. Положив листок на её парту, я случайно скользнула взглядом по затылку и замерла, потому что на коже отчётливо виднелся тёмно-фиолетовый след, который невозможно было ни с чем перепутать, моя рука с оставшимися листками застыла в воздухе всего на какую-то секунду, пока Смирнова не поймала мой недоумевающий взгляд и я не прошла дальше. Это грязное пятно стояло у меня перед глазами всю пару, как приклеенное, и я смотрела на доску, писала формулы, объясняла материал, но мысленно всё время возвращалась к увиденному, не в силах от него отделаться. Краем глаза я то и дело поглядывала на Рахимову, которая сидела, уставившись в одну точку, совершенно меня не слушала, что раздражало меня ещё сильнее обычного, хотя причина раздражения была вовсе не в её невнимательности. Это был Дима, её парень, он имел полное право прикасаться к ней, обнимать, целовать и оставлять на её теле подобные вещи, а я не имела права вмешиваться, не имела права сказать ни слова, не имела права даже думать об этом. Я сжала мел в пальцах сильнее, чем требовалось, он с отвратительным хрустом переломился пополам, так что пришлось взять новый и сделать над собой усилие, чтобы продолжить занятие как ни в чём не бывало. Она просто студентка, твердила я себе, просто девушка, которая состоит в отношениях с молодым человеком, просто человек, который иногда пьёт со мной чай после пар и делится глупостями, ничего больше и уж тем более ничего личного. Но почему тогда внутри разливается такая острая, необъяснимая боль и почему я снова и снова прокручиваю в голове её слова о Диме, которые она мне говорила раньше, о том, что она не знает, что с ним делать, что всё стало сложно и запутанно, тогда я не придала этому значения, а теперь не могу перестать думать. Почему она не расстанется с ним, почему продолжает терпеть, почему возвращается к тому, кто позволяет себе оставлять на ней такие следы и самое мучительное — почему меня это вообще волнует так сильно, будто речь идёт о ком-то родном и бесконечно близком. Прозвенел звонок. — Рахимова, — на автомате начала я, — задержитесь. — Я видела как эти раздолбаи хихикнули что-то прежде чем покинуть аудиторию. Брянцев и Железнов. В последнее время отстают, будет что спросить. Камилла всё так же стояла у парты, будто ожидая, что я подойду, но нет. — Подойди. — Я опустила голову, рассматривая каракули студентов, которые были мне совсем не интересны. — Ты сегодня совсем не слушала. — Я слушала. — Врёшь. — Извините. Тяжело вздохнув, я отложила бумаги, медленно поднимая голову. Я видела эту неуверенность в карих глазах, которые обычно пылали огнём в моем кабинете. — Повернись. — Что? — Повернись спиной. — Она растерялась, но послушалась. Я смотрела на её затылок сверху вниз, на её смуглую кожу, которая казалась притягательнее всех. Аккуратно отвела её шелковистые волосы в сторону, теперь я видела картину чётче: уродливое пятно темно-фиолетового цвета. Я прищурилась, разглядев следы зубов. — Что это? — спросила я, прекрасно зная что это, но мне нужно было услышать это из её уст. В ответ она лишь молчала. — Рахимова. — Засос. — Я вижу. Дима? — Да. — Ты хоть понимаешь, что это, как минимум, неприлично и вызывающе, и что так не принято ходить в учебное заведение? — Не разочаровывай меня, Камилла. — И что люди вокруг начнут говорить и думать о тебе, когда увидят такое? — Я не знаю, что они будут думать, мне всё равно на их мнение. — А что я должна думать, глядя на это? Она обернулась, слегка подняла голову. — А что вы думаете? — Я думаю, что ты ещё слишком молода и неопытна для таких... Для таких откровенных и недвусмысленных вещей. — Дима мой парень, это вполне нормально для наших отношений. — Это тот самый парень, которого ты не любишь в котором ты сама сомневаешься, ты сама мне говорила, — машинально вырвалось из моего рта. — Что, простите? — Ты сама мне об этом говорила в тот вечер, когда мы пили чай, я прекрасно всё помню. — Эвелина Карловна, я вовсе не это имела ввиду, вы не так поняли мои слова... — Иди уже домой, Рахимова, на сегодня всё. Сегодня мы обойдёмся без чая и без наших посиделок. — Но почему? Что я сделала не так и чем я вас обидела? — Потому что я очень сильно устала за сегодняшний день и хочу побыть одна. — Она ушла, а я осталась в этой серости, рассматривая свои пальцы. Пальцы, которые касались её. Она перестала приходить, моя первая мысль была о том, что она, наверное, не так меня поняла и решила, будто я имела в виду больше не приходить никогда, но это было совершенно не так, и я не знала, как теперь объяснить ей это, не переступая ту самую невидимую черту. Три дня, три долгих и бесконечных дня без единого взгляда в мою сторону, без стука в дверь и без её голоса, который успел стать частью моего ежедневного распорядка. Когда-то она попросила мой личный номер, не рабочий, а тот, по которому можно было бы писать в любое время, и я отказалась, а теперь спрашивала себя зачем, зачем я это сделала, если теперь жалею об этом отказе с такой остротой. Я видела её только издалека в коридорах, она шла под руку с Димой, улыбалась ему и смеялась его дурацким шуткам, а её волосы были распущены, и на шее красовался новый шарф, которого я прежде не видела и под которым наверняка прятались те самые следы. В кабинете без неё стало невыносимо пусто и тихо, диван, на котором она обычно сидела, поджав под себя ноги, теперь казался огромным и чужим, а чайник, который она всегда включала первой, стоял совершенно холодным и покрылся тонким слоем пыли. Я ловила себя на том, что машинально прислушиваюсь к шагам в коридоре, и всё ещё считала их по старой привычке, мысленно отмечая сорок семь пар ног, но все они проходили мимо моей двери, не останавливаясь. В четверг утром я пришла на работу раньше обычного, подошла к двери своего кабинета, вставила ключ в замок и вдруг поняла, что ключ не поворачивается, как бы я ни старалась его провернуть. Я дёрнула ручку ещё несколько раз, но это было бесполезно, и тогда, наклонившись ближе, я увидела, что кто-то аккуратно и со знанием дела залил скважину суперклеем, а заодно и саму ручку, и всё это теперь представляло собой одну сплошную, липкую и уже застывшую массу. Я стояла в пустом утреннем коридоре и смотрела на это безобразие, первой моей мыслью был Архипов, его мерзкий почерк, потому что он давно точил на меня зуб после той неприятной истории с пересдачей и не раз грозился устроить какую-нибудь пакость. Второй мыслью была она, я сама испугалась этой мысли, потому что она означала допущение, которого мне совсем не хотелось допускать, задумываясь о том, знала ли Камилла о готовящейся выходке или нет. Я вызвала завхоза, мы потратили почти полчаса на то, чтобы отмыть дверь и замок от этой гадости, ругались сквозь зубы и торопились, но всё равно я опоздала на первую пару, впервые за всю свою многолетнюю карьеру. Когда я наконец вошла в аудиторию, все студенты уже сидели на своих местах и ждали, я медленно обвела взглядом ряды, стараясь сохранять привычное выражение лица. Архипов смотрел в окно с подозрительно невинным видом, который лишь укрепил мои подозрения на его счёт, а Камилла сидела, низко уткнувшись в тетрадь, не поднимала головы, не сделала ни одного движения в мою сторону. Это был уже четвёртый день, когда она не обращала на меня совершенно никакого внимания, я смотрела на неё всю пару, не в силах оторваться, ждала, что она хотя бы на мгновение поднимет глаза и встретится со мной взглядом, пусть даже случайно, как она делала это всегда раньше. Хоть что-нибудь, любой знак, любое крошечное доказательство того, что между нами всё ещё существует та незримая связь, которую я сама так старательно и безуспешно отрицала все эти месяцы. Она не подняла глаз ни разу за всю пару, от этого молчаливого, упрямого игнорирования мне становилось всё тяжелее дышать. После звонка я вызвала Архипова к себе в кабинет, он вошёл со своим привычным пофигизмом, нагло развалился на стуле напротив меня, даже не спросив разрешения сесть, и смотрел с той особой, нахальной улыбкой, которая бесила меня с начала его обучения. — Вызывали, Эвелина Карловна? — произнёс он с деланным спокойствием, растягивая слова. — Дверь, — сказала я без всяких предисловий, потому что общаться с ним дольше необходимого не было ровным счётом никакого желания. — Что дверь? — он изобразил на лице искреннее недоумение, надо отдать ему должное, получалось у него это довольно убедительно. — Твоя работа? — Моя? — Архипов театрально прижал руку к груди и сделал большие глаза. — Да вы что! Я вообще не понимаю, о чём вы. — Ну прямо артист, законченный артист, если бы я не знала его так хорошо, возможно, даже почти поверила бы в эту искренность. — Архипов, — сказала я тихо, но с той особой интонацией, которая не предвещала ничего хорошего. — Я знаю, что это ты. И я не оставлю это просто так, можешь даже не сомневаться. — Угрожаете? — он слегка подался вперёд, в его глазах мелькнуло что-то похожее на вызов. — Предупреждаю, — ответила я ровно, не отводя взгляда, и он усмехнулся в ответ, встал со стула и вышел из кабинета, даже не попрощавшись, хлопнув дверью чуть громче, чем следовало бы. Я осталась одна и долго сидела, глядя на эту самую дверь, на ручку, которую мы с завхозом так и не смогли отмыть до конца и на которой всё ещё виднелись следы застывшего клея, напоминавшие о сегодняшнем унизительном утре. Весь оставшийся день я ждала, ждала, что она придёт и всё объяснит, скажет, что ничего не знала об этой дурацкой выходке, что это не она, что она вообще здесь ни при чём, а я бы для вида отчитала её за нерасторопность, и мы бы сели пить чай как обычно. Она не пришла. Вечер опустился на университет тихо и почти незаметно, я уже собиралась уходить, сумка была собрана, свет в кабинете погашен, только настольная лампа ещё теплилась маленьким жёлтым кругом на моём столе. И в этот самый момент раздался стук, короткий, негромкий, почти робкий, но такой внезапный среди окружающей тишины, что моё сердце пропустило удар, замерло на секунду, будто споткнулось обо что-то острое, а потом забилось где-то в горле, часто и глухо. Я застыла с рукой на выключателе, не решаясь ответить, потому что слишком боялась ошибиться и слишком сильно надеялась, что это именно она. — Войдите. — Камилла стояла на пороге. Красная, растрёпанная, сжимая в руках пакет с чем-то. Глаза были стеклянными, будто она вот-вот расплачется. — Я... Я не знала, — выпалила она. — Честно. Серёжа сказал только сегодня утром. Я не думала, что он правда это сделает. Он просто болтал, я не... — Знала, — перебила я. Голос звучал ровно, хотя внутри всё дрожало. — По глазам вижу. — Я хотела простить её, поверить, но внутренняя обида не давала. — Не знала! — она шагнула в кабинет. — Я бы никогда... если бы знала, я бы пришла. Предупредила, остановила. — Но ты не пришла. — Я... — она запнулась. — Я думала, вы не захотите меня видеть. — А сейчас захочу? — Она замерла, поставив пакет на стул. Пакет был прозрачный, он просвечивал коробку чая. Мятного. — Я принесла это, — сказала она тихо. — Чтобы вы знали... Я всё помню. — Я смотрела на неё, на эти карие глаза, полные слёз. На эту маленькую дуру, которая стояла передо мной и не знала что сказать. Внутри строилась догадка, что она явилась не только из-за проступка друга, но из-за чего-то ещё. — Камилла. — Это было впервые, когда я назвала её по имени. Она отшатнулась, виновато смотря в мои глаза.  — Ч-что? — Ты где была три дня? — С Димой. — И? — Он... Он требует внимания, он мой парень, я не могу просто... — Можешь. — Не могу! — переходя на крик. — Если я перестану с ним встречаться, все поймут... С-серёжа, он, я... — Что поймут? — Придётся признаться, а я... Я не готова. Я смотрела на неё и видела всё, что когда-то видела в себе: страх, стыд, боль. Всё, что она пыталась спрятать за три дня. Всё, что я пытаюсь спрятать всю свою жизнь. — Я не прошу тебя признавать, я прошу не исчезать. — Вы простите меня? — А ты что-то сделала? — Я не остановила Серёжу. — Ты не знала. — Знала. Чуть-чуть. Слышала краем уха, могла бы подумать... — Но не подумала. — Не подумала. Я усмехнулась, заправляя выбившуюся прядь волос за ухо. — Ты дурочка, Рахимова. — Я знаю. — Иди сюда. — Она подошла. Медленно, словно мышка. Я поддалась вперёд, заключая её в легкие непринуждённые объятия. Знала бы она как сильно я хотела её обнять, только не так — крепче. — Если он ещё раз что-то сделает, я его отчислю. — Я скажу ему. — Скажи. И если Дима будет тебя обижать тоже приходи. — Приду. — Обещаешь? — Обещаю. — Она прижималась ко мне всё крепче и крепче, с той отчаянной, почти детской силой, с какой прижимаются к единственному родному человеку после долгой и мучительной разлуки, а я всё гладила её по напряжённой, вздрагивающей спине и отчаянно боролась с огромным, твёрдым комом, застрявшим где-то глубоко в горле. Три дня кромешного, выматывающего ада, три дня полной, звенящей тишины, абсолютного одиночества в собственном кабинете — и всё это ради каких-то пяти минут вот этого тихого, выстраданного счастья, которое теперь разливалось внутри теплом и заставляло забыть обо всём остальном. Это определённо того стоило, я ни секунды не сомневалась в этом, чувствуя, как её дыхание постепенно становится ровнее, а пальцы всё ещё судорожно сжимают ткань моего пиджака, будто она до сих пор боялась, что я исчезну, стоит ей только отпустить меня хоть на мгновение.
109 Нравится 79 Отзывы 23 В сборник
Отзывы (4)