Вечная жизнь всё обесценивает, и я уже даже не коллекционер. А Джованни такой нормальный. Он с надеждой смотрит в будущее, пользуется своей молодостью и беспечно планирует старость. Его красота увянет – рано или поздно, медленно или скоропостижно. Его картины разойдутся по музеям, а сам он умрёт, но я снова согласился на портрет, потому что всё, что мне остается – это фиксировать собственную вечность на фоне чужой смертности.
Студия Джованни Карра занимает этаж в большом старомодном здании, бывшем некогда публичным домом, на пересечении улиц, по которым каждое лето проходят громкие парады. Пестрый и шумный аналог лондонского Сохо.
Большие окна просторной мастерской выходят на северо-восток. Внизу, разбрасывая слякоть, проезжают модные автомобили, во все концы спешат не менее модные люди.
– Что насчет фотографии? – спрашиваю я, стоя у двери. – Может, просто щелкнешь меня?
На мне кремовое пальто, и Джованни помогает снять его.
– Просто щелкнуть, – морщится он. – Фотография хороша для документалистики, для фиксации мгновения.
Высокие потолки, огромное зеркало, паркетный пол. Мольберт, холсты, натянутые на подрамники, небрежно приставленные к дальней стене. Его мастерская – обычная келья художника, оседлавшего удачу, необычна разве что стерильность стен, словно бы Карр въехал сюда недавно, но мелкие безделушки и старые пятна краски на полу говорят об обратном.
– Пусть меня осудят, но это не искусство, – он бережно вешает моё пальто на кованую вешалку в углу и мне совершенно точно не кажется, что по пути он вдыхает его запах, на мгновение прикрывая глаза.
Ничего нового.
– Будешь возражать? – оборачивается он ко мне, усмехаясь с вызовом. – Начнешь перечислять фамилии? Шерман, Рэй, Сальгадо?
– Зачем, если ты и так знаешь, – отзываюсь я, улыбнувшись беспечно. – Я не собираюсь тебя переубеждать. Сойдемся на том, что у меня нет мнения. Представим, что мне это безразлично.
– Или тебе просто лень, – ухмыляется он, и тут же бросается в другой угол просторной комнаты. – Хочешь выпить?
Опять ром. Он отводит меня к барочному стулу у дальней стены, драпированной плотной темно-бордовой тканью, и я чувствую себя королевской фавориткой.
– Не хлопай глазами, – говорит он из-за мольберта, и смеется. – И садись, как тебе удобно.
– Мне удобно.
– Ты сидишь так, будто собираешься сбежать.
– Мне так удобно.
– Тогда позволь мне внести коррективы, – терпеливо улыбается он, и направляется ко мне.
В какой-то момент мироздание решило, что этому человеку, с его внешностью, осанкой и походкой, не место на подиуме. Оно всегда так.
Джованни Карр плавно вторгается в моё личное пространство, и я чувствую, как движется вязкий воздух между нами. Он слегка склоняется надо мной, и, взглянув просяще, принимается сосредоточенно расстегивать верхние пуговицы моей сорочки, так, что ткань скоро соскальзывает, оголяя левое плечо.
Он разглядывает веснушки на бледной коже, завороженно проводит по ним чуткими пальцами, а потом, быстро и легко поцеловав, возвращается к мольберту, по пути пряча смущенную, неожиданно мальчишескую улыбку.
У него горячие губы, и я почти завидую ему – он, должно быть, очарован. А мне холодно. Мне безразлично. И моё лицо остаётся совершенно непроницаемым, потому что я ничего не чувствую – я даже не могу сказать, что мне приятно его внимание.
Первые сорок минут проходят по щелчку. Как это обычно бывает – я позирую, художник пишет, мы говорим.
– Ты актёр? – спрашивает Карр.
– Нет, – отвечаю я.
– Модель?
Отрицательно мотаю головой.
– Певец?
– Нет, Джованни, не угадал.
– Просто, ты зависаешь с ребятами, а они там почти все... «кто-то», – делится мыслью художник, сосредоточенно нанося мазки. – Учитывая твои данные, я решил, что ты зарабатываешь внешностью.
– У тебя тоже внешность, но ведь ты ею не торгуешь.
– Как сказать, – усмехается Карр немного стыдливо. – Модным художником я стал через постель. Знаешь графиню Свон?
Шальная в молодости шаловливая старуха.
– Слышал о ней, – отзываюсь я, украдкой почесывая подбородок.
– Пришлось некоторое время побыть её сладким мальчиком.
Что ж, если у тебя нет скелетов шкафу – значит, ты что-то делаешь не так и жизнь твоя проходит мимо.
– А теперь? – раскручиваю я пикантную тему. – Всё ещё чей-то сладкий мальчик?
– Возможно, – отзывается он и серьезнеет на глазах.
Карр не хочет об этом говорить. Ему стыдно. Я подаю голос, надеясь его утешить:
– Все средства хороши, Джованни. Пользуйся, пока можешь.
Художник бросает на меня пронзительный взгляд, но я лишь мирно улыбаюсь ему со своего нелепого стула. Он не ожидал от меня такой беспринципности, а я уже давно живу вне всякой нормы.
– Мне всегда казалось, что это удел звёзд, актрис всяких и певичек – признаётся художник, помолчав немного. – И теперь я не могу отделаться от ощущения, что мною пользуются.
– Путь через постель универсален, Джованни. Не забывай, что у тебя с богатыми старухами взаимовыгодные отношения.
– Получается, я купил свой успех.
– Не переживай так, – легкомысленно щебечу я. – Ты ведь не спишь с каждым, кто восхищается твоими работами – многим они действительно нравятся. Графиня Свон лишь помогла тебе охватить аудиторию.
Карр, прячась за мольбертом, замолкает. Надеюсь, я немного усмирил его совесть. Чувствую себя каким-то лордом Генри. Остроумие не спасло Оскара. Интересно, насколько уродлива моя душа к этому моменту, если она вообще у меня есть? И проявится ли её уродство на портрете Карра?
– Ты не хочешь прерваться ненадолго? – спрашивает, наконец, Джованни, и откладывает кисть. Должно быть, наш разговор все же выбил его из колеи.
– Да, – отвечаю я. – Неплохо бы размяться.
Человек прикладывается к бутылке в попытке смягчить болезненность действительности. Старинный троп. Джованни у окна, с ненавистью смотрит вниз, на улицу, и остервенело пьёт. Я сижу рядом, на высоком барном стуле и, резко выхватив у него пойло, делаю глоток.
– Ты сам начал этот разговор, – говорю я, возвращая бутылку. – А теперь заставляешь меня чувствовать вину.
Карр не отзывается, только кусает губы, а потом допивает остатки.
– Скажи прямо, что не так.
– Я просто… Я привык, что меня осуждают, – выпаливает мужчина, краснея. – Или начинают сочувствовать. А ты…
– Ты всем рассказываешь, что спишь со старухами?
Джованни усмехается. Потом улыбается. Потом начинает смеяться.
– Почему ты мне об этом рассказал?
– Просто почувствовал, что можно.
– Сожалеешь? – легко спрыгнув со стула, я утешительно касаюсь его плеча.
– Ни капельки, – просветлев, улыбается он мне, и тепло накрывает мою руку своей.
Мы прощаемся на закате, комната залита розовым эфиром, и я, уходя, намереваюсь поцеловать его в щеку, но Джованни, помогая надеть мне пальто, ещё раньше целует меня в губы. Он удерживает меня за воротник, который только что так заботливо поправлял, и поцелуй наш получается долгим. Красиво, чувственно и не ново. Его необычные глаза пытаются понять меня и, кажется, вот-вот заплачут.
***
Джованни Карр – романтик. Он из тех, кто наслаждается томлением, и ему нравится изнемогать. Прижился бы среди благородных рыцарей, впрочем, благородный рыцарь – это миф. Два красивых тела, мы могли бы переспать уже на вечеринке, но он предложил поиграть, и я согласился, потому что жизнь без игр совсем скучна. Или я просто соблазнился волнующими обещаниями весны, такими же вечными, как и я.
***
Под снегом, потемневшим с оттепелью, собирается талая вода. Я промочил ногу, направляясь к очередной крыше, сокращая путь через газон. Зачем я сделал это, если мне некуда спешить? Глупая привычка существа, что слишком вжилось в роль человека.
Бесчисленное количество раз я наблюдал за ходом ночи из темниц и с высоты птичьего полёта. Красивее всего современная ночь, с её калейдоскопом огней, и атмосферой праздника. Однако, стоит взглянуть на неё пристальнее, и сразу же открываются страшные нарывы.
Я занятно проводил время в концентрационных лагерях, причем по обе стороны баррикад, с презрением смотря на себя сквозь колючую проволоку. Я был членом тайных обществ, причем, в некоторые столетия – одновременно нескольких. Большинство было десадовского толка, в других же без устали делили мир. В конце концов, если ты бессмертен, всё наскучивает. Спица в уретре пятилетнего мальчика, новая мировая война – какая, в сущности, разница?
На крыше ветрено. Так много воздуха, и он такой влажный, что я задыхаюсь. Пожалуй, пора навестить океан.
Что есть самоубийство для существа, что не способно умереть? Все те люди, что сознательно прерывают свой путь. Интересно, чувствую ли я что-то, что хотя бы немного напоминает испытанное ими?
Я шагаю с парапета в пространство над землей, наполненное водяной взвесью, подсвеченной фонарями. Я делал так бесчисленное количество раз, но это ощущение – отсутствие опоры под ногами – неестественно, оно никогда не станет привычным. Всего лишь миг, и моё тело встречается с землей, и алое нутро моё смешивается с грязью на асфальте.
Оглушительное мгновение отсутствия, блаженное и пугающее. Отсутствуешь не только ты – отсутствует всё, само отсутствие – всего лишь условная категория, чтобы сориентироваться в вездесущем и вечном Ничто. Не утверждаю, что всё действительно так, ведь я ни разу не был по-настоящему мертв. Может быть, есть свет в конце тоннеля, ад и рай, просто я не достоин даже чистилища.
Зачем я сделал это? Захотелось подновить лицо, ведь намечается новый роман.
В тот самый миг, когда ошеломленные очевидцы отходят в сторону, чтобы дозвониться в службу спасения, организм мой начинает восстанавливаться. Хрустят, срастаясь, кости, сплетаются мышцы, постепенно нарастает мозг, расквашенное лицо обретает узнаваемые черты. Чертовски больно, и всё нестерпимо зудит изнутри. Какое наслаждение.
С хрипом вдыхая весенний воздух, я поднимаюсь, тяжело отталкиваясь от земли руками, наливающимися силой. Грязные волосы липнут к окровавленному лицу. Плоть рада снова быть живой и, пошатываясь на заплетающихся ногах, я ухожу в темноту. Хватаюсь руками за холодные стены, в ботинке хлюпает вода, а пальто теперь придется сдавать в химчистку. Или просто купить новое?
Там, на мокром асфальте, где совсем недавно лежало моё разбитое тело, люди находят лишь кровавую лужу.
***
В следующий раз мы с Джованни слушаем музыку. Мастерскую заполняют звуки Прелюдии к Послеполуденному отдыху фавна Дебюсси, и я вспоминаю, как сидел в оркестровой яме, исполняя партию флейты, пока на сцене танцевал Нижинский. Но потом Дягилев распрощался с Вацлавом, а флейта мне надоела.
Джованни задумчив, блаженно молчалив, и только тепло поглядывает на меня из-за мольберта, но, когда Дебюсси сменяется Ночным Гаспаром Равеля, он срывается с места, чтобы спешно убрать иглу с пластинки.
– Так это ты включал французов на той вечеринке? – забавляюсь я, и он улыбается.
– Из-за мамы я ужасно старомоден, но лишь до тех пор, пока мадам Дюфренн не тащит меня в оперу, – художник строит гримасу отвращения. – С детства ненавижу оперу.
– Мадам Дюфренн?
Не думал, что она еще жива. Карр заметно мрачнеет и прячется за холстом.
– Ты её сладкий мальчик?
– Прошу тебя, давай не будем об этом.
– Как скажешь, Джованни, дорогой.
Художник некоторое время работает молча. Видно, дуется на меня, а я смотрю в пустоту. Туда, где хорошо вписалась бы его статуя, отлитая в бронзе в масштабе один к трем. Я мог бы заказать её, мог бы отлить сам, но к чему мне слепок его красоты, когда у меня останутся воспоминания о ней – ровно до тех пор, пока их не затмят другие.
Тебе меня не перемолчать, Джованни.
– Ты так и не сказал, чем занимаешься, – наконец, подаёт голос мужчина.
– Это так важно?
– Я ничего о тебе знаю, – он выглядывает из-за мольберта. Будь я чуть менее очерствевшим, сказал бы, что темный взгляд его лижет меня, как язык пламени. – Чем ты живешь? Чем интересуешься?
– Ты знаешь достаточно, – говорю я. – Ты видел меня на той вечеринке.
– Я тебе не верю, Феликс.
– Мой дед был композитором, написал «Счастливый понедельник» – гимн рабочих Восточной Европы, – сию же секунду придумываю я. – Отец пишет рекламные джинглы. Я живу на роялти деда. Слоняюсь туда-сюда, плюю в потолки и очаровываю талантливых художников.
Карр легко смеется.
– Меня не тянет к славе, Джованни, и я не хочу остаться в истории.
А вот это – правда. Человечество неблагодарно и, в конце концов, всё, даже великое, обратится в прах. Когда ты мертв, какое тебе дело до того, что тебя помнят, или, что ещё более вероятно – помнят лишь то, что ты после себя оставил.
– Парадоксально, с твоей-то красотой. Ты мог бы покорить мир!
Надоело слушать комплименты. Так как я больше ничем не выделяюсь, люди, обычно, расхваливают мою внешность. Или завидуют ей, но ненависть в свой адрес получать приятнее.
– Раз уж на то пошло, Джованни, то в этой комнате два красавчика.
Художник, выглянув из-за мольберта, лукаво улыбается. Он хитро прищуривается, а потом говорит, что я нарушил позу. Повернул голову. Враньё.
Он подходит ко мне под предлогом того, что нужно вернуть меня в прежнее положение. Осторожно, даже трепетно дотрагивается до моего лица, слегка склоняется, и мы честно смотрим друг другу в глаза.
– Мало сказать, что ты красив, – проговаривает он, нежно касаясь, и сглатывает комок. – Ты до слез прекрасен.
Струны моей души пересохли, и сладкие слова его никак не отзываются во мне, для меня они – все равно, что метеосводка или новость с биржи. Я, должно быть, даже не чудовище, потому что даже у чудовищ есть чувства.
– Тогда поцелуй меня, – говорю я.
Красив, но безобразен внутри. Если бы ты знал, Джованни, к какой дремучему чудовищу ты прильнул сейчас своими чуткими губами, ты бы сошёл с ума.