Крышка секретера всегда открыта. На ней стоит сосуд с моей головой, законсервированной в формалине, и Джованни был в ужасе, когда впервые увидел её. Я отшутился тогда, что это шутка – подарок одного известного бутафора. Рядом со страшным экспонатом мягко поблескивает блюдо с виноградом.
Мы с Джованни слушаем Эдит Пиаф и напиваемся абсентом у меня дома – в небольшой студии. Карр разбавляет его вишневым соком, потому что другого у меня нет, забавляется с зажигалкой, рискуя устроить пожар, и не жалеет сахара, то и дело закусывая пойло кусочками рафинада. Он поражается, как это я пью абсент, не разбавляя, и с нетерпением ждёт, когда я начну пьянеть.
Джованни сидит на краешке кровати, и, со звоном обронив ложку, чертыхается. Я лежу здесь же, на животе, подложив руки под подбородок, и наблюдаю за тем, как он понемногу пьянеет.
– Ну, так как ты её называешь? – слегка потянувшись, я игриво тяну его за ремень. – Моя королева? Моя сладкая старушка?
– Перестань! – улыбается Джованни, уворачиваясь.
– Ну, давай же, не стесняйся! – я подползаю к нему и сажусь, пристраиваюсь рядом. – Старая кобылка?
Художник смущается и ещё какое-то время отнекивается, но вскоре сдаётся и, опрокинув очередной коктейль, говорит:
– Моя девочка, – он морщится и кладет в рот кусочек сахара. – Или мамочка.
– Извращенец! – я хохочу бесстыже.
Рассмеявшись, он валит меня, и лезет целоваться. Я отвечаю ему, соскребая для этого плесневелые остатки своей былой чувственности. У него во рту сладко, но с горьким послевкусием.
У Джованни сегодня праздничное настроение, ведь он привез мне подарок – фотографии портретов, которые ещё сохнут в его студии. На первом портрете я такой, каким позировал – кокетливый, зацелованный, с разметавшимися волосами и оголенным веснушчатым плечом, словно меня застали врасплох. На другом, меньшего формата, я лежу в гробу, среди белых и розовых пионов, с глазами, распахнутыми в испуге.
Не знаю, как ему это удалось, но так я себя и чувствую. Очередная дивная случайность, когда чуткость человека творческого встречается со слепотой человека разумного. Даже обидно – Джованни разгадал меня, но сам не понял этого.
– Когда ты успел? – спрашиваю я у художника, когда мы лежим с ним плечом к плечу, и разглядываем фотографии.
– Ночами, – он поворачивает голову, и очарованно смотрит на меня.
– И я тебе не надоел?
– Как может надоесть тот, кого любишь?
– А ты меня любишь?
– По-моему, я уже говорил.
– Ты сказал, что тебе кажется.
– Господи, Феликс…
Ухмыляясь, я сажусь на кровати, потом встаю. Спустив босые ноги на холодный пол, я кладу фото на секретер, после чего наливаю себе ещё абсента.
– Что я должен сделать, чтобы ты мне поверил? – Джованни тоже садится. – Убить себя?
Самое глупое, что может предложить вменяемый человек. С чего он вообще взял, что мне нужны какие-то доказательства.
– Как этот образ пришёл к тебе? – облизывая с губ горечь, спрашиваю я, и ставлю рюмку на фотографию. – Что ты хотел этим сказать?
Карр хмуро наблюдает за моими действиями:
– Тебе не нравится?
– Просто ответь мне, прошу тебя, – я взволнованно оборачиваюсь к нему. – Не каждый день видишь себя в гробу!
Докажи мне, Джованни, что понимаешь меня лучше, чем я сам.
– Да никак, просто…
В растерянности он опускает голову и ерошит волосы.
– Я не хотел тебя расстроить, правда. Просто иногда, – проговаривает он. – Мне за тебя тревожно, и я не знаю, почему. Прости.
Он поднимается навстречу, льнет ко мне и обнимает обеими руками. Вкрадчиво заглядывает в глаза и говорит:
– Твой пессимизм, конечно, придаёт тебе очарования, но иногда мне за тебя страшно, – он крепче прижимает меня к себе. – Ты такой… Ты отстранён, когда думаешь, что на тебя никто не смотрит, будто играешь роль.
– Я не искренен по-твоему? – изображая оскорбление, я вздергиваю подбородок. – Может быть, ты хочешь сказать, что я бесчувственный? Как живой труп?
– Нет, что ты! В тебе столько жизни! Просто… – я усмехаюсь про себя, пока он виновато улыбается. – Порой ты будто со мной и не со мной одновременно. Как будто мысленно летаешь где-то…
Я высвобождаюсь из его объятий и отворачиваюсь к окну. Ничего, лишь еще один дождливый летний день. Кто-то рад и этому, для кого-то ещё один день – подарок, но меня, существо, изнеженное или, правильнее сказать, искалеченное вечностью, тяготит ход времени. Карр подходит ближе, касается моей спины кончиками пальцев, и начинает успокаивающе поглаживать. Сколько раз со мной проделывали тоже самое. Жаль я не могу сточиться, как карандаш.
– Что тебя тревожит, Феликс? – с беспокойством спрашивает он. – Чем я могу тебе помочь?
– Поехали к океану?
– Ох… А когда?
Призвук сомнения в его приятном голосе. Лучше бы просто сказал «нет».
– Да, хоть завтра!
– Прости, милый, но мне нужно закончить портрет, – сокрушается Джованни, успокаивающе приобняв меня, и поцеловав в макушку. – Один толстосум заказал подарок на день рождения для своей жёнушки.
Ну, конечно. Океан никуда не денется, да, Джованни?
– Может быть, съездим позже? – художник крепче прижимает меня к себе, и я позволяю ему себя тискать. – Я как раз придумаю, что наплести Элоизе.
***
Считается ли существо, что живёт вечно, человеком? Во всяком случае, во мне из человеческого только внешность, и я чудовищно устал.
Нет, не так. Я уже давно преодолел усталость, и существую просто потому, что у меня нет альтернативы – механически воспроизвожу сценарии, которые всегда срабатывают.
Вечная агония так же скучна и мучительна, как и вечная жизнь. Я выяснил это, когда с камнем на шее бросился в болото под Смоленском, и пошёл ко дну, где меня по пояс всосало в трясину. Я воскресал и тут же снова захлебывался, а потом снова воскресал и опять захлебывался – не знаю, как долго это продолжалось, но меня достали водолазы, искавшие военные трофеи, и я сбежал от них, как только они оставили меня одного. Так происходит всегда, какой бы способ я ни выбрал.
Меня сжигали на кострах инквизиции. Протыкали штыками на полях сражений. Я вешался на собственных кишках. Пробовал яды. Когда мне отрубают голову, она отрастает, и я сбегаю из трупной свалки.
***
Но что случится, если Джованни сейчас уйдет? Первым делом, я переверну пластинку, потому что Эдит Пиаф вдруг замолчала. Затем я выдерну телефонный шнур, чтобы ничто не могло меня побеспокоить. Я наберу себе полную ванну кипятка, добавлю в воду ароматических масел и, прямо в одежде, не сдерживая криков, опущусь в неё.
Зубами я вскрою вены на обожжённых руках, разорву обварившуюся плоть, воя от боли, но я буду продолжать, окутанный паром, пока вода не станет алой. Я буду улыбаться, проваливаясь в забытье, закрою глаза и представлю, что это конец.
Джованни вернется, ведь он забыл зонт. Художник найдет меня, оцепенеет от ужаса, а потом закричит что-то вроде пресловутого «нет!» и попытается достать меня из воды. Он обожжет руки и в панике замечется по квартире, не соображая, что телефон исправен – нужно лишь проверить кабель. Рыдая, он побежит за помощью, но быстро вернется и кинется к ванной, и скажет, что «не может бросить меня одного». Схватившись за голову, он будет реветь, покачиваясь на месте и задавать мне дурацкие вопросы, вроде «зачем ты это сделал?»
На время он обезумит от горя. Когда вода слегка остынет, он достанет меня из ванной и унесет на кровать. Он изорвет простыни, чтобы забинтовать зацелованные раны, и, судорожно вздыхая, уснёт рядом со мной. А когда я проснусь в его объятиях и позову его по имени, он придет в себя и поверит, что спас меня.
– Ты позволишь выставлять портреты? – спрашивает Карр, и мы все ещё стоим в обнимку, и, слушая Эдит Пиаф, смотрим, как город утопает в дожде.
– Только не тот, где я в гробу, он мой, – отзываюсь я. – Другой можешь оставить себе.
Вскоре Джованни отстраняется, чтобы сделать себе очередной коктейль, и мне становится зябко. Потом начинается La Foule и Карр, торопливо опрокинув в себя напиток, тянет меня танцевать. Мы все кружимся и кружимся, но мне хочется больше свободы, и, прямо в танце, я выскользаю из его рук, а он снова и снова ловит меня в свои объятия. Заканчивается всё, как обычно, в постели.