Арьергард

Горячая работа
R
Завершён
18
2
автор
Размер:
54 страницы, 19 051 слово, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
18 Нравится 18 Отзывы 5 В сборник

III. С другой стороны

Настройки
— Я буду ночевать с вами? — Да. Эрвин не расспрашивал — не спорил и не возмущался, принял эту странность как данность. К лучшему — Бернард объяснить своё решение мог, но нормальным человеком при этом звучал бы очень вряд ли: он опасался оставлять его в одиночестве, офицерам не доверял, солдатам — тем более. Уважение уважением, а немецкий генерал-фельдмаршал Роммель им — враг, и не дай Бог нашёлся бы кто отчаявшийся. Сам Бернард отчаялся давно и, где-то глубоко внутри, сразу же стыдливо определил Эрвина в личные трофеи — а их держали при себе. Не стоило наглеть — не получалось, и Черчиллю наутро уже доложат — начнётся разбор всех его грехов, да въедливее, чем на исповеди, и всё как всегда сойдёт ему с рук. — Распишетесь в моей книге автографов? — Книге автографов? Эрвин был одет в старую нательную рубаху Бернарда, застиранные брюки одного из штабных офицеров и форменные свои сапоги и выглядел совсем не по-генеральски: помятый и сонный, он вытирал выданным полотенцем мокрые, ничуть не седые волосы, и плавно водил плечами, разминаясь, — и вечерний чай с молоком его как будто бы окончательно сморил, хотя и без того весь день он держался усталым и вялым. Бернард не привык таких людей видеть беззащитными и домашними — слабыми. Ему попадались немецкие генералы поменьше: те лепетали и старались услужить, но всё равно оставались для него неинтересно безликими телами в футлярах мундиров. А этот человек был раздавлен — и уже им вертел, как старым супругом. — Я собираю пожелания и подписи людей, которые кажутся мне примечательными. Обложка за годы войны совсем истрепалась, но он к ней привык и менять не хотел: именно она, потёртая десятками рук, хранила на себе воспоминания, слова хорошие и плохие, лестные и жестокие. Вчера очередное пожелание в книге оставил Черчилль, не поддавшийся жалобам Айка, сегодня оставит Эрвин Роммель, сдавшийся ему — удача улыбалась, — Бернард достал из ящика стола автоматическую ручку и резво расписал её о черновик старого обращения к солдатам. Эрвин забрал её и немного нагнулся, опёрся о стол — под полупрозрачным отбелённым хлопком выступили лопатки. Перо проскрипело по бумаге. «Я рад вновь с вами познакомиться, мой старый друг» — Эрвин Роммель, 05.08.1944 Почерк у Эрвина тоже был нервный: острый, дёрганый, неровный. — Что вы написали? — Учите немецкий, генерал. — Ради вас? Бернард хотел тронуть его спину — не рискнул. Без плотной шерсти формы получилось бы совсем неприлично и нагло, поэтому он дал Эрвину тихо отойти, сесть на расправленную постель. И что вот делать? Проводить идеологическое перевоспитание и рассказывать ему о величии Англии? Величие Англии. Китель Эрвина висел на спинке стула поверх его собственного. На нём были правильные инсигнии и, вроде бы, все полагавшиеся к повседневному ношению награды и знаки отличия — красивая вещица. Бернард уже два года обещал себе сменить петлицы: он вообще забыл, почему они у него были бригадирские. Привык — нравилось, когда большие начальники недовольно морщились, — и ни один так и не привёз с собой эти несчастные петлицы. Харольд в Египте каждую неделю обещал ему выговор за нарушение устава. — Уайтхолл связался с посольством в Берне. Ваша семья обратилась к ним утром, в течение недели их постараются вывезти из страны незаметно для немцев. Эрвин громко выдохнул и обмяк — за одну секунду постарел на десять лет. — Спасибо. Вот зачем он поцеловал в машине? У него семья, жена, которую он точно любил — это Бернард был одинок и мог себе любую мерзость и любое скотство позволить. Лопатки эти, покатые плечи, горделивый нрав — зудело под кожу ему залезть, назвать своим и присвоить в каждой детали, утащить после войны себе. Фантазии. Жглось — он и забыл, каково это. — Я обычно рано ложусь спать. Эрвин кивнул, принялся стягивать сапоги — с трудом, они скрипели, но не поддавались: британцы таких сапог не носили, и Бернард не сразу вспомнил, что снимали их аж целым прибором — или с адъютантом. Он хотел помочь, но боялся оказаться в чужих глазах совсем уж навязчивым нахалом — сегодня пора было перестать позориться, хотя бы действиями. Хотя бы. По молодости отчаянные взывания разума к здравому смыслу его не останавливали, теперь же зачесалась похоть — или одиночество, или уважение. Что угодно, что звучало получше похоти как мотива. Он встал перед Эрвином на одно колено, как вставал перед королём во время акколады — и мягкая подставка из бархата в этот раз не полагалась. — Давайте ногу. Бернард схватил его за бедро, под коленом — почувствовал мышцы, крепкие и напряжённые мышцы, потянул сапог от пятки на себя и просто понадеялся не получить коленом в нос за очередное движение, за то, что второй ноги он коснулся повыше, погладил туда-обратно через ткань брюк, смакуя тепло, силу и свою внезапную вседозволенность, задержался, когда сапог всё-таки снял. Посмотрел в глаза — отстранённые, задумчивые. — Спасибо за помощь. За всё. Он отставил сапоги под стол, к чемодану, и подумал, что руки надо было держать при себе — весь день, но думать, прежде чем делать, он научился лишь на поле боя — в мирной жизни не складывалось. Эрвин с каждой минутой отдалялся, уплывал в свои мысли, и Бернард не мог ему в этом отказать: он заслуживал тишины и морального уединения — молчание казалось неловким и говорить с ним хотелось страшно, пусть разговоры его и были неуместными. — Вы к спинке, я на край. Возражения имеются? — Никаких. Дальше что? Две пуховые подушки, лёгкое летнее одеяло — одно, и Бернард не захотел приказывать адъютанту достать второе, не после того их поцелуя в машине. Это была ответная шалость — мелкая и особенно подлая, чтобы всего его безнаказанно ощутить. Но где-то он просчитался: до сих пор стоял на коленях, тихонько ждал, пока Эрвин ляжет, устроится — он поёрзал, повертелся и скоро успокоился, повернувшись к нему спиной. Бернард осторожно лёг рядом — наполовину свесился с края, зато его почти не касался. Одеяло на двоих оказалось маленьким — время уже десять вечера, другое поздно было требовать, и с утра завтра он проснётся злой — ещё и Фредди наверняка разбудит раньше положенного: разведка сообщила, что немцы готовились контратаковать. Фредди разбудит. И никаких вопросов задавать не станет, даже если найдёт их обнимающимися или обнажёнными — в экстренном случае ему будет не до того, а в ситуации умеренной он многое Бернарду простит. За то и ценил. — Скажите вот что: когда будет контратака? Высплюсь я сегодня или мне идти поднимать войска? — Я не имею права отвечать на такие вопросы. Замолчать не помешало бы. Алан ведь был прав: он категорически не понимал концепцию умеренности и был резковатым, но деятельным дураком — приличный офицер никогда не раскроет в плену тактических сведений, об этом и спрашивать не стоило. — Вы отдали мне честь при встрече. Врач сказал, что у Эрвина трещина в черепе, рекомендовал поменьше двигаться и побольше спать — Бернард подумал об этом, когда услышал глубокий и недовольный вздох. — Я не изучал устав британских войск, но сомневаюсь, что вы отказались от воинского приветствия. — Я ваш враг, и я младше в звании. — Вы — враг моего государства, не мой личный. И обычай, и конвенция, и собственные принципы обязывают меня обращаться к вам должным образом. — Конвенция обязывает отдавать честь только офицерам старшего и равного чина. — Я помню. Спокойной ночи, генерал. Бернард широко улыбнулся, не сдержался — это открытый сигнал: замолчи и отстань. Редкий офицер в этой жуткой войне помнил про конвенции и упёрто продолжал их соблюдать, а тот, что помнил, не шевелясь лежал у него под боком и разговаривать больше не хотел. Им будет интересно вместе, хорошо — осталось Черчилля уговорить на поблажки. — Спокойной ночи, фельдмаршал. Насколько Эрвин боялся? Прошлой ночью он засыпал уважаемым немецким офицером, любимцем врагов и солдат, этой — лежал в постели с англичанином, с мужчиной, после долгого поцелуя и допроса, обставленного под представление на малой сцене. Его блестящий медалями и почестями мир рассыпа́лся с самой Африки, — теперь же он самолично разрушил его тяжёлым пушечным ядром. Для Бернарда это был подарок. Он впервые за семь лет почувствовал — не любовь, но что-то перед нею, хорошее и многообещающее, и в голове голосом Алана пролетело: «Монтгомери, да ты, оказывается, ещё не полностью превратился в животное». Положительные эмоции красили человека, да. Плохо у него получалось, всё одно: скучно, неинтересно, пресно, — только покойная Бетти выделялась, грела его и спасала. Эрвин спасать никого не стал бы — он мужчина, офицер со скверным нравом. Бернард ограждал себя от таких после училища: с ними было небезопасно, эти связи риском привлекали по молодости, когда вместо сознательных мыслей у него в голове цвело и гнило всё гадкое: драки, перепалки, грубый секс под носом у офицера роты, ожидание наказания, азарт. На службе держались другие порядки. Один их майор иногда водил к себе на квартиру совсем маленьких мальчиков — индусов из нищих семей, — и они, сбившись в группку младших офицеров, очень скоро решили научить его чести и совести. То было давно. Поэтому и неловкость от желания овладеть мужчиной прижала посильнее, и под боком впервые за долгое-долгое время оказалось тепло — человеческое, жаркое, оно наконец добралось до Бернарда, когда он попытался устроиться поудобнее, занял слишком много места, вдавился в беззащитное тело. Скверный нрав — Эрвина могли заслать ради диверсии или разведки, и обычно пассивные офицеры Ми-5 из-за него закопошились в штабе встревоженными крысами. Бернард понимал любую осторожность, пускай и чувствовал — не врёт, такой не сумел бы врать о вопросах собственной чести, не пошёл бы на игру в шпионов, не разменял бы семью ради государства. — Эрвин? Бернард повернулся на бок, придвинулся к нему — носом прижался к выбритому затылку, без разрешения и без всякого на то дозволения, — Эрвин вблизи пах мылом из казённого несессера, травянистой мазью от ушибов, и округлые лопатки под хлопком рубахи жглись жаром. Руки его едва ли не тряслись от низменной, горькой похоти, от жуткого ощущения: обнаглеть с концами — и взять, он и дёрнуться не посмеет, не рискнёт даже пискнуть. Так Бернард брал в той далёкой молодости кадета из роты «А», кровью умытого по уши. После шумной драки, чуть придушив и заткнув ему рот ладонью — по праву сильного, как победитель, и гибкое молодое тело гнулось ему навстречу, подставлялось боли и унижению. И этого он победил. Вырос, добился: вместо кадета хотел нынче фельдмаршала вражеской страны — дурная гордость его взяла. За победами всегда шли поражения, и наоборот — он оставил Эрвина, стыдливо вернулся на край узкого дивана, до боли зажмурился. Всё грешное потом приходилось замаливать, и Алан был прав, — Бернард терпеть не мог это признавать, но каждая колкость била в яблочко: эгоист, слепец, упрямец — рядом с ним был человек раздавленный и надломленный, а он желал его поскорее присвоить. Жалел, приручая — и жалости ни капли не испытывал. Ликование и призрачное обещание. — Простите меня... Как хорошо, что вы спите. Как плохо, что Эрвин был ему под стать — азарт быстро превращался в возбуждение, но африканская жара легко держала его на цепи — мешала думать о плотском, и проскользнувшую однажды, после очередной победы, бесчестную и восторженную мысль о нём Бернард задушил на корню. Равенство, виной всему было равенство — с ним хотелось говорить, его хотелось уважать, и грустное лицо разбудило в нём что-то горькое, настырное и жалостливое, и запах британского мыла немецкому генералу шёл. Всё бестолку. Мысли стали путаться и повторяться, а Бернард определился — хочет. Себе.
Примечания:
18 Нравится 18 Отзывы 5 В сборник