VI. Все почести, регалии
10 апреля 2026 г., 07:30
— Роммель, сэр! Немецкие газеты! Чарльз сказал, что там плохие новости, но вы должны их узнать.
Мальчишка — Морган — от бега раскраснелся, остановился рядом с ним и задышал рвано: воздух ртом заглатывал, как рыбёшка на песке, и пот с его подбородка капал мелкими каплями. Красивый мальчик — и очень деятельный, а потому надоедливый: Эрвин плохо понимал детей, но был уверен, что в детстве на Моргана приходилось кричать до сорванного голоса, чтобы хоть минуту он посидел спокойно, ничего не сломал и не испортил — себя не покалечил. Минуту.
Они в его стайке все такие. Убегали вечером на речку, прихватив из тайника немецкую водку, Эрвина с собой тянули — и грели под закатным солнцем костлявые бледные задницы, водой друг в друга брызгались, ссорились — и каждый раз требовали с него их рассудить.
Газет Морган принёс целую стопку, наверняка за разные даты — хорошо отработала разведка.
— Ещё письмо, мы его не открывали, честно. Оно где-то между газет.
Он смотрел на траву, глаз не поднимал и с каждой секундой втягивал голову всё дальше в плечи — стыдился, что принёс дурные вести? С таким видом сообщают о смерти единственного ребёнка, но Манфред в порядке — Монтгомери не мог лгать, не посмел бы, но — наглый, любопытный и резвый Морган стоял, не шевелясь, и жевал полную нижнюю губёшку, явно дожидаясь, когда Эрвин его отпустит.
Неправильно. Он забрал газеты и на перевёрнутой вверх ногами первой странице «Das Reich» увидел свой парадный портрет, в выглаженном кителе, с медалями и жезлом, и мельтешили на ней десятки повторений его фамилии в жирном начертании, крупно и броско.
— Спасибо, Морган.
Мальчишка шутливо щёлкнул каблуками ботинок и побежал обратно — он был, кажется, шифровальщиком или радистом, и работал побольше многих. Эрвин перевернул газеты — вчитался, от пойманных фраз и отрывков в глазах потемнело: нервы, нервы, нервы, он и пятого числа держался спокойнее, а тут — не выдержал, газеты едва не выскользнули из рук на примятую траву. Похоронили — на родине его похоронили.
«Генерал-фельдмаршал Эрвин Роммель погиб в результате удара британской авиации».
С почестями: с караулом, с процессией и со знамёнами, со свежими цветами и помпезными, призывными речами — использовали его для пропаганды даже теперь, сбежавшим предателем.
«Солдаты Вермахта во Франции должны отомстить американцам, французам и англичанам за своего генерала!»
Дышал, дышал, дышал — убеждал себя, контролировал: размеренно и плавно, под счёт, — унять гудение в ушах и навалившийся на плечи жар злобы. И звания не лишили, наград — всё при нём, при покойнике, хотя не полагались мёртвым ордена, и не было у них ни семьи, ни дома, ни родины — ничего, кроме гроба. Эрвину не досталось и этого. Он забрался по ступенькам фургона, споткнувшись, уселся на пол у самого входа — разбросал газеты с одинаковыми заголовками, с десятком разных его фотографий: искал письмо.
Букет эдельвейсов ещё не начал вянуть, и на весь фургон нежно пахло цветами — Эрвину стало вдруг душно от них до тошноты, и письмо оказалось в блёклом, но плотном конверте из хорошей бумаги — вскрыл и зубы стиснул, чтобы не завыть. Несколько слов ровным почерком Лу — и всё, ничего больше: ни подписи, ни беспокойства. Только один вопрос.
«Почему, Эрвин?»
Женщина, тебе ли не знать? Сколько пустых и отчаянных писем он ей написал из Африки, пока трясся от температуры и слабости, сколько рассказывал об ошибках командования, о дефицитах, вредных решениях — зря, вся жизнь получилась зря, и злость пробрала — он вздрогнул всем телом, письмо отшвырнул к газетам, кинулся к своему чемодану, спрятанному в дальнем углу, за диваном.
Эрвин разложил футляры с наградами поверх газет, трясущимися руками отколол от кителя все планки и знаки, достал оба жезла — зацепился за ласковый алый бархат, остался сидеть посреди беспорядка — ждал, у британцев на фронте неспокойно, но Монтгомери перед обедом всегда заходил поправить одежду. Руки горели от почестей этих избавиться: от бархата и серебра, от железа и латуни — от всего, что они означали.
Часы на запястье тикали тихо, мерно — Эрвин не следил, не считал и не двигался, пока не скрипнула тихонько дверь за спиной.
— Вы решили устроить выставку своих заслуг?
— Нет.
Он гладил маленькие железные кресты на жезле, от одного к другому, по диагонали, ходом шахматного слона. Обходил орлов. Монтгомери выругался себе под нос — впервые за всё время.
— Мальчики рассказали?
Эрвин почувствовал — не увидел и не заметил, что он встал на колени с ним рядом, напротив, растолкал с шумом футляры и прошуршал газетными страницами. В голове стало пусто-пусто-пусто, блаженное ничего и мерзкий звон в ушах, как от недосыпа.
— Это всё мне больше не принадлежит. Я мёртв.
Эрвин протянул ему свой жезл, тяжёлый и до смешного вычурный, и Монтгомери дотронулся до литья с его фамилией под навершием — резко одёрнул руку, точно обжёгся о металл.
— Не надо, Эрвин.
Взамен к нему потянулся, придвинулся, опять осторожно, как перед дикой зверушкой — лезть ли или успокаивать — ни того, ни другого Эрвину не хотелось, он упёрся жезлом в его живот, чуть надавил: несильно, с предупреждением, просьбой — не надо, не надо, не надо. Не для этого всё —
— Заберите.
— Я хочу, правда, но наград просто так не лишают.
Пальцы у него холодные, сухие — он руки Эрвина коснулся, стал гладить мелко и шероховато — долго, прихватил запястье и потянул в сторону, мягко отнял жезл — кинул его назад, в чемодан. «От Фюрера Роммелю» — кому из них не хватило чести? Ему — предателю и перебежчику, или Гитлеру, не сумевшему признаться перед народом в предательстве своего генерала?
— Вы заслужили их, и ваше бегство не стирает заслуг.
И всё-таки обнял, своей щекой прижался к его — злость не вернулась, Эрвин не задёргался, принял, обнял в ответ. Спокойнее.
— Не устраивайте больше истерик, вам совсем не идёт.