Арьергард

Горячая работа
R
Завершён
18
2
автор
Размер:
54 страницы, 19 051 слово, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
18 Нравится 18 Отзывы 5 В сборник

IX. Илистое дно

Настройки
Что-то было во французской природе правильное, складное и изящное. Оно ярко горело пожелтевшими листьями, мягко придушивало пряным запахом сухой травы и монотонно свербило стрёкотом сверчков по ночам, окутывало его речной водой по самую макушку. Что-то было в нём, Эрвине, неправильное. Оно горчило абсентом на корне языка — омерзительно, зудело пульсацией вдоль уже почти сросшейся трещины в черепе, жрало его хаотичным и нестройным потоком мыслей. Эрвин нырнул, надеясь голову остудить — не помогло, совсем не помогло. Мысли копошились в его голове обречённым на смерть крысиным королём, что от страха истошно пищал какафонией голосов, и от них слишком быстро билось о рёбра немолодое уже сердце, и голова стучала мигренью ему в такт. Он сдавался в плен, надеясь переживать о чести и совести, а не о чужой любви — отвык думать о чувствах, они мешались ему, жрали время, и всё это — лишнее, и о делах любовных рефлексировать он и вовсе не привыкал: обычно было легче, обычно — давно, в молодости, в другое время и в другой стране. Лет пятнадцать Эрвин гнал прочь всякие чувства, и Фридриха он никогда не любил: ненавидел и презирал, но позволял ему виться рядом — принял, и Лу принял тоже — уважал её, наверное, до сих пор где-то глубоко внутри к ней тянулся. Однако ж Монтгомери — не тихий и неприлично послушный Фридрих, он не станет без конца проглатывать капризы, грубость, истерики — всё то, что с лихвой доставалось ему от Эрвина вот уже три недели. Зачем вчера стал брыкаться? Как будто впервой было бы терпеть. Да только не хотелось так, чтобы терпеть и стаскивать зубы, кусая угол подушки: терпеть хорошо, когда на раз, — но Монтгомери от него после одного раза не отстал бы, они с ним душами оказались ближе, чем нужно, им теперь вместе до конца войны точно — и Эрвин боялся одиночества, что нагонит его после. Жизнь у него получилась какая-то странная и нескладная. Не знал он, что дальше, зачем и как: сам варился в полной безопасности и злоупотреблял уважением во множестве его проявлений, семью отдал на поруки — и жили они в старом поместье в пригороде Лондона, учились английскому этикету, пока за ним нескромно ухаживал офицер — не лучший, но один из самых достойных в этой войне. А с утра дошли новости: позавчера повесили фон Клюге — принципиального и скромного фон Клюге, офицера, которого он уважал до конца. И секс — скромная плата за жизнь, за то, что позавчера он в петле рядом с ним не болтался, нет: пил и вечером разглядывал в зеркале свою лоснящуюся от сытости рожу. Эрвин вздохнул поглубже и нырнул снова, потянулся к тёмному илистому дну, к глубине. Реке некуда было его нести — они стояли у старой излучины, и течение в ней трепыхалось ленивое и слабое, вынырнул — голени обдало ледяным потоком, впереди него тянулось широкое пахотное поле, позади — лес, всюду стояли войска: напрячь слух — будут солдатские песни, громкие разговоры и шум двигателей, дым костров — от немецкой авиации толку всё равно мало. Но сначала попался стеклянный звон — пустая бутылка от абсента среди его вещей, на берегу, — и Эрвин обернулся. Знакомая фигура. — Я запрещу им к вам подходить. — Нас поили американцы! Эрвин пил в эти недели неприлично много и часто, и непьющий Монтгомери не говорил ему до этого ни слова — терпел запах перегара и пьяную возню у себя под боком по ночам, просто молчаливо принимал. Фигурка его на фоне старой ивы казалась совсем уж крошечной и ломкой, он зябко обнимал сам себя за плечи и переступал чуть заметно с ноги на ногу. — Почему вы ещё не спите? Время-то позднее, часов десять, а Монтгомери ложился обычно рано, до девяти, и среди ночи никогда не просыпался. В ответ он промолчал. И смотрел, кажется, на Эрвина. Красивый же — наглый, самовлюблённый и упёртый: мог бы вчера заставить, продавить, взять силой — не стал же, не стал. Интересно, почему? Неужто правда любил? — Вы заболеете, Эрвин. В Эрвине слишком много спирта для холода и болезней — и слишком мало, чтобы дурные липкие мысли перестали его беспокоить и мучить: и стыд, и писк совести, и нечаянное и непрошенное желание быть с Монтгомери нежным — ласковым, извиниться и отблагодарить за вчера, да и вообще — за всё. За всё внимание, всё смирение и всю выверенную мягкость. За безусловное принятие. Эрвин же умел благодарить, быть нежным — отвык, и ради него стоило научиться заново. — О, это тёплая вода! В семнадцатом году мы поздней осенью пробирались через бурную горную реку, и греться после было негде. А однажды, до того, пришлось в жуткую метель ночевать на горной вершине, без всякой возможности развести костёр. Идейка пришла внезапная: позвать его к себе, утянуть в пропахшую тиной и водорослями воду и обнять посильнее, чтобы вода эта, свободная и стылая, с них все проблемы смыла, и не пришлось бы им говорить о недопониманиях и недомолвках — в тихих прикосновениях они решились бы сами. И, может, после — на берегу, обнажённые и мокрые, они… — Идите ко мне? Я вас потом согрею. У меня и полотенце есть. Достигнут компромисса. И травяная мазь сойдёт им вместо масла, и руки у Эрвина всегда оставались горячими — на подмёрзшую кожу будет приятно. Реакцию Монтгомери он не знал, не видел: растущая луна светила слабо, и от берега он уплыл далековато — и предложение вдруг показалось до смешного глупым, значит, и отказ на него — единственный правильный ответ, но — вот. Ночь и речная вода не согреют, и суставы потом спасибо не скажут: Монтгомери жаловался, что и жара, и холод откликались ему долгой болью в локтях и коленях — всё равно принялся раздеваться, педантично складывая вещи: свитер, сорочка, брюки — Эрвин собирался отвернуться, честно, не смотреть. Любопытство, конечно, победило: он ни разу не видел его обнажённым, и с этого расстояния мог себе позволить небольшую подлость — пооблизываться на бледную-бледную кожу и правильные, спортивные пропорции. Интересно, как он в Африке выглядел? Загорелый? Весь в веснушках? Вечно обгоревший и красный? Не важно — Монтгомери уже спустился аккуратно по крутому и скользкому от ила бережку, вошёл в воду по пояс — резко, не привыкая, — и так точно быстрее, но сводило икры и бёдра. — Холодная. Его крупная дрожь просочилась в срывающийся голос. Эрвин нырнул, поплыл под водой к нему — так дурной голове вправду лучше: десяток-другой секунд на обдумывание дальнейших манёвров — и быстро наверх, подышать — повторить, и Монтгомери поймал его за волосы уже у своего тела, вытянул из воды, улыбнулся. Красивый. Весь светлый, плавный, складный: прямые плечи, выразительные ключицы, хорошие пропорции — сила, видел Эрвин теперь мышцы. И шрамы — на груди у него белел огромный и неровный шмат рубца, вдавленный в кожу, с широким рваным краем — инфекция. Эрвин не спросил, откуда и когда — незачем, всё как у всех: месиво Мировой войны, поле боя, вражеский выстрел, неудача — или наоборот, раз остался жив и столько лет упрямо дышал, и только трус после войны мог остаться с немеченной шрамами шкуркой. А на предплечьях — рисунки, Эрвин им удивился: у полного генерала чопорной английской армии синели на коже старые-старые татуировки с нечёткими от времени краями: на правом — нелепая бабочка, на левом — рогатая зверушка, антилопа или газель. Он погладил бабочку большим пальцем, движение — обнял его крепко, почувствовал всего — понял: они жались друг к другу голыми — меж ними было от ускользающего тепла зябко, и руки чужие в ответ легли на спину, чтобы ближе, сползли щекотно вдоль хребта — гладили поясницу медленными и вдумчивыми прикосновениями. — Знаете, почему вам сдался? Эрвин взболтнул и перехотел признаваться, но Монтгомери в ответ не промолчал, не позволил тему замять — к лучшему. — Почему? — Знал, что вы меня уважаете. Уважение к врагу ведь дорогого стоит. Признание далось легко. У Монтгомери в седых волосах блестела луна, высвечивала белёсым по светло-серому, он откинул голову чуть назад — выставил шею, кадык, разрешил Эрвину губами скользнуть от челюсти к ямке над ключицей, вздохнул — тихо-тихо, стыдно. Вчера Эрвин его испугался, сегодня — понял, что будет им хорошо: они друг к другу притрутся, привыкнут, — и вся эта уступчивость его убедила, осторожность — придавила и подтолкнула, заставила ненадолго забыть эгоизм и увидеть: Монтгомери сдерживается для него, старается, прогибается. — У офицеров не бывает врагов, Эрвин, лишь противники. Да, да, враги — в политике, в дорогих кабинетах из дерева, на скрипящих кожаных креслах, в бесчестных интригах и подлых поступках, а у них — кровопролитная демонстрация таланта и силы, с обычаями и правилами, по-хорошему — честная. Эрвин гладил его бока, чуть давил на живот, лез к бёдрам — мял и сжимал, больше не отказывался трогать, потому что жгло всё тело — ему хотелось. — Сколько вы выпили? — Меньше, чем вам кажется. Руки у него блудливые — надо б было держать при себе, но Эрвин его подсадил, немного подтолкнул — заставил обхватить ногами талию, беззащитно и близко на нём повиснуть. Совесть, где найти замолчавшую совесть? — Какой вы лёгкий. И насколько же вы в меня влюблены. Монтгомери от собственной покорности клокотал: Эрвин видел это в нём, чувствовал — как мышцы бёдер жёстко напряглись под пальцами, как выпрямилась спина и загрубел взгляд. Жуткий и уродливый его генеральский характер не терпел уступать, отступать, впрочем, не терпел тоже: он не оттолкнул и не поставил словами на место, и всё равно обнял Эрвина за шею теснее, когда надёжное и плотное марево воды их оставило. Спина, конечно, опротестовала живой вес. — Ночи уже холодные. — Холодные, да. Он жался к нему, искренне и трогательно, и Эрвин опустился на колени, в холодную от росы траву, одной рукой придержал его покрепче, второй — расстелил по траве свой новенький твидовый пиджак из колючей рейнской шерсти невнятного зелёного цвета. Монтгомери лёг поверх: раскинулся, красивый такой, улыбчивый, щурился довольно и совсем-совсем не закрывался — Эрвина потянул за собой, ноги свои сильные снова устроил ему на талию, стиснул до боли — откуда эта сила взялась? Поцелуй вышел смазанным, долгим — усы кололись хуже пиджака, от них обязательно пойдёт раздражение. — И не смейте кончить внутрь, Эрвин. Прикусил, цапнул за нервы — Эрвина стыд кольнул под рёбра ржавым штыком: он ему предложил сам и сам своими капризами отогнал, а теперь держал в своих наглых руках и напирал на него, хотя прав на то не имел никаких. Поэтому Эрвин чуть рванулся назад, чтобы его оставить, да не вышло, и пяткой он получил по пояснице. За поспешное решение. — Простите. А Монтгомери всё улыбался, смотрел на него игриво и строго. — Я не говорил вам прекратить. Пристыдить хотел — ткнуть в лицемерие носом, простил его — может, даже и не обижался. И Эрвин ему сдался, себе самому пообещал исправиться и не вести себя с ним больше по-скотски, а пока — под ладонями беспокойная грудь, узкая талия, хилые рёбра и аккуратный некрупный член, и Монтгомери гладил его плечи, несильно царапал, гнулся навстречу особенно чувственным прикосновениям — и Эрвин принимал, обнимал сильнее, грел. Потому что ночной ветер пробирал до костей, и вокруг густо несло сырой землёй, и от шеи Монтгомери легонько тянуло терпким и от цитруса кисловатым цветочным одеколоном. Он был у них один на двоих, но от себя Эрвин его совсем не замечал. Теперь же ловил с чужой кожи, которую так охотно пробовал губами, пока ласкал его неторопливо рукой, сухо и, стало быть, неумело, но Монтгомери — нет, теперь, наверное, Бернард, да, Бернард, — обнимал его только крепче и сопел на ухо тяжело, тихо. Презерватив был в кармане пиджака, там же мазь. Помятая бумажная упаковка порвалась с тихим шорохом, мазь на пальцах оказалась маслянистой и ароматной, Монтгомери для него — открытым и расслабленным, таким доверчивым и в желании своём неосторожным. Он позволил Эрвину, всё позволил — толкнуться внутрь, в жаркую тесноту, двигаться медленно, слушать хриплые вздохи и кусать красивые плечи, оставляя отметины, и в ответ его метил — царапал и шею, и спину. Правильно — хорошо, им шло друг с другом, и Эрвин слишком поздно подумал, что едва ли Бернард доверял так хоть кому, кроме него — соперника, нациста, — и судьба над ними точно посмеялась. Эрвин не прекращал ласкать его — двигался в нём, себя сдерживая, и кончил всё равно первым, прикусил сильнее нужного — Бернард застонал, рванулся — кончил тоже. Недолго они продержались. И разогретые близостью мышцы вдруг кольнул холод. Эрвин умаялся — лёг на него, к нему, поцеловал — вдумчиво, глубоко, мокро. — Спасибо.
Примечания:
18 Нравится 18 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (2)