_____
На следующий день Руденко ведёт себя спокойно, его не швыряет из крайности в крайность, и он даже не пугается Щавиной в коридоре, хотя та пытается придумать, как оскорбить его посильнее. Я по глазам вижу, что ничего доброго от нее ждать не следует. День проходит неспешно, с расстановкой. Потом и другой, и третий. А на четвёртый у нас выпадает урок алгебры и геометрии, и Руденко начинает трещать в преддверии трёх стоящих друг за другом уроков. Я захожу в класс первым, за мной Алиса. Заметив, что стол пуст, мы многозначительно и вместе с тем ненавязчиво смотрим на Руденко. Перемена тихая. В коридоре гул, а в классе гробовая тишина. Слышно перелистывание тетрадных листов и осенние болезненные всхлипы носом. За несколько минут до урока приходит Щавина и, глядя только перед собой, гордо проходит к своему месту. Я пытаюсь ей улыбнуться (основы демократии, ах, что с них взять), потом поворачиваюсь к Алисе с Димой. — Ребятки, чего вы такие кислые? — спрашиваю у них. Руденко начинает судорожно расписывать ручку. Алиса наклоняет голову и опирается локтями о стол. — Холодно, — выдыхает она. На этом импровизация заканчивается. Звенит звонок, но математичка не приходит. Я не нервничаю. Начинает светлеть, по полу разливаются розовато-иневые заоблачные лучи. Воздух наполняется свежестью. — Так где она? — не выдерживает первым Федункевич. И тут же ему ответ от Авдеева, который говорит громким голосом, чтоб слышал весь кабинет: — Я поговорил по этому поводу с отцом, — мне оставалось только ошарашенно глядеть на него. — Он сказал, что со всем разберётся. Кажется, он разобрался… И тут же, прерывая все наши сомнения (если они вообще могут в такой ситуации быть), открывается входная дверь, и в кабинет входит сама наша классная преподавательница, а за ней завуч, пожилая женщина с седой гулькой на голове, перекрученной два раза. — 10 «А», случилась такая ситуация, что сегодня урок будет подменять Антонина Сергеевна, пожалуйста, проявите терпение. — А что?.. — выкрикнул я и на всякий случай дождался, пока на меня посмотрят, после чего продолжил: — А что с Валентиной Григорьевной?.. Классная вздохнула, посмотрела в дальний конец класса (там, кажется, и сидел Авдеев), переглянулась с завучем, и мне на уши оглушительной кувалдой опустилось: — Валентина Григорьевна в нашей школе больше не работает. Вопросы пошли потом, а так я (да и все другие) находились в трансе. Первым вернулся в мир Авдеев, чтобы выйти к доске и начать разбирать задание. Потом был вопрос от Щавиной: — Скажите, а вы озвучите результаты контрольной работы? Завуч взяла крайнюю стопку тетрадей и начала их поочерёдно открывать. Некоторые раскрыла и выложила в ряд перед собой. На одной из них я заметил наклейку с Молнией Маккуин — это была моя тетрадка. Пауза затянулась, и кто-то переспросил «что с результатами?». Завуч прикоснулась пальцами к дужкам очков и приспустила их ниже. — Я… я вижу, что некоторые работы не проверены. Ваша прежняя преподавательница ушла, а я не могу делать выводы, потому что не знаю расценок, — она почему-то доверительно посмотрела мне в глаза, и я по инерции кивнул. — Поэтому я бы предложила вам подождать ещё немного, чтобы я… перепроверила… ваши… работы. Последнее она говорила уж совсем неуверенно, будто сомневалась в собственных словах. Следующий вопрос был от Федункевича. Он задал его с ехидной интонацией, словно знал что-то, о чём другие не подозревали (или подозревали, но говорить стеснялись). — А что, собственно, случилось с Валентиной Григорьевной? Завуч натянуто улыбнулась: — Семейные обстоятельства. — Переезд что ли? — Да, переезд… И, наконец, финальный, от Руденко. Тихий и скромный, но в удушающей тишине звучавший громче всяких колоколов: — А кто у нас будет вести алгебру и геометрию на… на постоянной… основе? — На основе… на постоянной… будет… — я прямо удивился, чего они все так разговаривают полузадыхаясь, обрывая слова на средине. — Будет, наверное, ваша прежняя учительница, которая вела в прошлом году. Она, конечно, никогда не готовила егэшников, но все случается в первый раз._____
На следующей неделе, когда к Руденко возвращается прежнее меланхолично-волнительное настроение, я сижу с ним на уроке английского и взглядом цепляюсь за плакат, висящий за спиной Руденко. На нём правило времён, какое когда нужно употреблять. Огромная таблица с примерами. Гротескно, думаю я. Но из мыслей приходится вынырнуть, и возвращение это как выход в летний день обратно под солнечное пекло. И тут же в голове просыпается новое воспоминание — мы с Алисой и Руденко у меня на даче. Я попросил родителей взять друзей, они с радостью согласились. Маме нравилось, что я общался с Руденко — она знала его отца, и я тоже. Отец Руденко — деловой человек, хоть и бывает дома редко. И Алиса маме тоже нравилась, потому что была спокойная и рассудительная. Я знал, родители мечтают, что однажды это мерное хладнокровие перейдёт ко мне. Так или иначе, мы впятером погрузились в машину — родители впереди, я между Руденко и Алисой на заднем сидении. Было тесно и весело. Я не переставал болтать всю дорогу, пока, наконец, за окном не начали мелькать дачные постройки. Потом мы долго разгружались, день проходил жарко и неспешно. Алиса была закутана в рубашку с длинными рукавами и панамку, потому что ее кожа выгорала на солнце в считанные секунды. Она была как снежок, лишь волосы грязно-русые, взятые взаймы. Отец выставил нам два шезлонга и закрепил меж двух вишен гамак. В гамаке смогла уместиться только Алиса. Руденко шезлонг был безмерно мал, а мне, по словам мамы, шило в причинном месте не давало лежать спокойно. Я бегал из дома к друзьям, от одному к другому. Приносил то воду, то тарелку с нарезанными огурцами. Потом Алиса начала ходить между грядок и вдруг присела на корточки, чтобы выщипать мелкие травинки из лука. Я спросил: — Вау, а что ты делаешь? — Убираю сорняки. Мне почему-то тоже стало интересно выдёргивать сорняки, даже когда ощутимо напекло затылок. Мама заставила меня нацепить кепку и рубашку с длинными рукавами и дала Алисе тяпку. К нам присоединился Руденко, но у него получалось плохо. Он пару раз вырвал вместо травы начавшую давать хвост морковь, и мы каждый раз закапывали её обратно, мол, ничего не было. — Как кошки, блин, — пошутила Алиса. Потом мать отправила нас на водоём охладиться. Мы взяли полотенца и двинули к лесу, предварительно побрызгавшись несмываемым спреем от комаров. От него пахло химией, Алиса постоянно чихала. Первым, сдернув футболку и шорты, в воду полез Руденко, притом с такой уверенностью, будто так и надо было. После него, сняв юбку и оставшись в футболке и трусах, в воду забежала Алиса. Ну и потом я, трясясь от охватившего тело холода. Руденко сел на дно, сверху осталась его голова, Алиса сделала звезду на поверхности и поплыла на середину. Она, конечно, умела плавать, но я всё равно постоянно кричал ей, чтобы не расслаблялась. Я сам чуть два раза не поскользнулся на иле. Через час, когда ладони начали скукоживаться, мы вылезли на берег и попытались обсохнуть. В конце концов Руденко сказал Алисе: — Отвернись. Алиса отвернулась, а Руденко, сняв мокрые трусы, быстро натянул на ноги шорты. Я подумал, ну ладно, тут до дома недалеко, и сделал как он. Алисе пришлось идти мокрой, но мы старались идти самыми безлюдными тропами. В доме она переоделась и закинула вещи на портативную сушилку. Спать легли на веранде. Чтобы не было комаров, мать поставила нам вертушку, которая дымила. Она чмокнула меня в щёку, и я с привычным «Да ну ма-а-а-ать» попытался вывернуться, но только чтобы поддержать привычный уклад вещей. Руденко быстро заснул, а мы с Алисой долго перебрасывались какой-то фигнёй и смеялись в подушки, чтобы не было громко. Потом она сказала: «Уф, как я устала» и через пять секунд засопела. Я долго не мог уснуть, ворочаясь с боку на бок и смотря на выглядывавшие из-за крон вишен звёзды. Мне думалось, как классно, что я их вижу. Как классно. За этими размышлениями я тоже уснул. — А ты помнишь, как мы летом гоняли ко мне на дачу? — спрашиваю я Руденко. Вот так вот, без никаких переходов, от насилия к беззаботному лету, наполненному солнцем и отдыхом. Руденко на секунду вытягивается лицом, потом берёт себя в руки и кивает: — Ага. К чему ты это? — Да вспомнилось вдруг… В класс заходит Алиса, на входе поздоровавшись с учительницей на английском. Это обязательное условие, особенно если есть проблемы с произношением. Они у нас у всех есть. — Спортзал опять затопило, — оповещает Алиса, садясь за парту. — Физ-ры, скорее всего, не будет. Но надо посмотреть по времени, как управятся. Трубы — извечная школьная проблема. Из-за этого десятым и одиннадцатым классам переставили физкультуры и ОБЖ на последние уроки, а самые трудные, — физики и математики, — на первые. — Было бы круто, — отзываюсь я. — А то на сегодня уже… уф, прямо невозможно больше терпеть. — Да, — соглашается Руденко, но без энтузиазма. Он-то недавно решил заняться собой. — Я ж не сделал биологию… Есть у кого ответы? — А что там? — спрашивает Алиса. — Про кроманьонцев. Или углеводы. Я не помню. — Сейчас посмотрю. Алиса лезет в рюкзак, достает оттуда зелёную тетрадь, обёрнутую в прозрачную плёнку — ещё одна предъява от учителя, — и произносит: — Углеводы и белки. На. От одного только взгляда на таблицу, усеянную мелким почерком, хочется завыть в голос. Ещё перемену на это тратить… Ну нет, проскочу как-нибудь. — Ага, спасибо, — говорю я и протягиваю тетрадь обратно Алисе. Тошно от всей этой суеты. Тошно, но ничего, прорвёмся. Отсидеть тут, и по домам. Обычно мы сидим у меня. Мне это нравится, я не люблю одиночество. Хотя в последнее время только в нём и приходится жить. Со звонком учитель поднимает нас фразой «Плиес, стэнд ап, май деар фрэндс». Я сижу за первой партой перед преподавательским столом. Мне это нравится — можно, не вставая с места, спрашивать что-нибудь у учителя, а сзади ещё Руденко с Алисой. Чистое счастье без примеси. Один минус — смотреть на задние парты сложно, и мой взгляд, когда я поворачиваюсь, перехватывает Руденко, а иногда даже Алиса. Мне жаль, что Алиса плохого мнения о Федуке и его окружении. Авдеев, например, адекватный. — Лёша, — меня трогают за плечо. — Передай это. И дают стопку тетрадей. Тетрадь Беззубова, по обычаю, передаю отдельно от остальных, придерживая за край двумя пальцами. — В облаках летаешь, Вознесенский. Давай работать. Мне приходится послушаться учителя и склониться над учебником._____
Родная квартира встречает глухой тишиной. Я ненавижу оставаться один, мне всегда нужна компания. Родители заимели привычку возвращаться после девяти часов вечера, а иногда и позже. В первое время мне это очень нравилось. Мне казалось, что весь дом в моем распоряжении, и я могу делать, что хочу. Со временем эйфория притупилась, радость приутихла, оставив после себя пустоту. Дома одному страшно. Дома холодно. Дома тихо. — Фшш, — так звучит тишина. Я разогреваю себе макароны, обсыпанные ярко-жёлтым сыром, устраиваюсь за кухонным столом и обкладываюсь учебниками. Пресно, очень пресно. Между зубов застревают крахмальные кусочки. Такое себе чувство. Два из пяти. Раньше от скуки я брал в руки гитару и пытался что-нибудь наигрывать. Аккорды получались скомканными, нескладными. Я откладывал инструмент, преисполненный уверенностью в том, что это не мое. Когда-нибудь я одолею лень, засажу себя за многочасовые тренировки. Но не сегодня. Сегодня что-нибудь другое. Сахарница и солонка. Моя любимая игра. Хотя и игрой не назовёшь, так, развлечение. Сахарница — глиняная, покрытая чем-то глянцевым и вытянутая по бокам. Напоминает женскую фигуру. Солонка высокая, белая. И лысая. Они подходят идеально. В дополнение я кладу поверх сахарницы смоченные в марганцовке ватные комочки — будто причёска. Сам поудобнее устраиваюсь на стуле и выставляю рядом с собой маму-сахарницу и папу-солонку. — Как день прошел? — интересуется сахарница. Я изображаю её писклявым голосом. — Нормально. Сегодня отменили последние уроки, и я вернулся домой пораньше. Было скучно. Но зато я сделал все уроки! — Ох, ну какой ты молодец! — гремит солонка. Её голос изображаю хриплым и обязательно глубоким. — Ты ни с кем не ссоришься, я надеюсь? — Нет-нет, конфликтов у меня не возникает, — я глажу затылок и тянусь за фломастером в рюкзак. Вроде был тут… ага, вот. Пририсовываю солонке усы и довольно смотрю на получившийся результат. У моего отца нет усов, но это нужно для антуража. — Классные усы, пап, — говорю я. — Спасибо, сынок. Это то, что я хотел услышать. — Ммм, а у тебя, мам, стильная причёска. Когда подстриглась? — О-хо-хо, спасибо, что заметил, о-хо-хо! Имитировать женский смех у меня не получается, но я из-за этого не страдаю. Правил игры это не нарушает. — А я тут классное приложение нашёл, кстати, — говорю. — В общем, там можно печатный текст сделать написанным от руки. То есть загружаешь, и он переделывает это в текст с красивым шрифтом. Это трудно объяснить, но вещь полезная. — О-хо-хо, сынок, ты главное не забудь, как люди пишут. А то можно превратиться в необученную обезьяну. — Не забуду, ма, не забуду. — О-хо-хо, вот, правильно. Молодец. — А у Руденко вообще нет телефона, — продолжаю я. — Он есть, конечно, но кнопочный. Там даже некоторые кнопки стёрлись, он набирает сообщения вслепую. И мне его так жаль, потому что я бы сдох от того, что у меня нет телефона. Ну то есть невозможно переписываться с кем-нибудь, с кем в реальной жизни нельзя говорить… Ой, нет, не говорите Алисе. — О-хо-хо, да мы уже поняли, Лёша. — Да, мы поняли, — подтверждает отец и выгибает шею, как обычно. — Дело молодое. Мать толкает его под столом. Они думают, я этого не замечаю, но стол-то шевелится. Я стараюсь ничем не выдать себя и продолжаю. — Мне его очень жалко. Он с такими деспотичными людьми живёт… — А кто не живёт? Всегда так кто-то да живёт. — Но сейчас-то другие времена. И у нас же… вот, нормально всё. Повисает тишина, и на несколько секунд грань, делящая на две стороны мир мой и мир реальный, с тихим скрипом дёргается, рвётся в нескольких местах, но всё же держится. Мать зависает над столом, накладывая миску салат. Отец убирает в карман телефон, хотя на него продолжают приходить бренчащие сообщения. Треск — мать недобро косится в его сторону, но молчит. — А как у тебя дела, мам? — спрашиваю я. Мать садится на стул и поправляет завитые в американские кудряшки волосы. — Все как всегда, только не так, как хотелось бы. Полный бардак. Перепутали цифры — и привет, как говорится… Смотри — когда будешь делать свой бизнес, смотри как орёл. — Я не хочу открывать бизнес. — Успеется. Я тоже в твоём возрасте не думала, что когда-нибудь решусь. В тишине раздаётся чавк, мать смеряет отца тяжёлым взглядом. Он, потеряв крупицы благоразумия, замечает: — Я тоже такое даже и предположить не мог. Треск. Пора валить. Всё. Сахарница. Перечница. Пора с этим завязывать. До глубокого вечера я сижу, уткнувшись носом в тетради. Уже ничего в голову не лезет, уже ничего не укладывается, но попыток я не оставляю. А попытки всё так же безуспешны… Голова кипит, я иду на балкон освежиться. Отсюда видно железную дорогу и переход со светофором. И немного Плохие районы. Если точнее, то длинный ряд кирпичных пятиэтажек. За ними частный сектор, — в небе над ним длинные дымные ленты, — и жёлто-белое общежитие. Интересно, баню топят? Или дом? Это не так весело — однажды Алиса мне рассказала, что у её западного друга как-то были проблемы с газом, и ползимы им приходилось спать в куртках и шапках по нескольку человек на кровати под двумя одеялами. Я её верю. Много сплетен, много слухов. В детстве нам с Руденко не разрешалось ходить туда. Нас запугивали «плохими дядями». Восточники и западники. Где-то там, дальше по движению поезда, деление заканчивается, но именно тут, на нашем переходе, оно резче и красноречивее. Мне не нравится думать об этом из-за Алисы. Она — мой друг, а значит, я должен соблюдать дисциплину по отношению к своим мыслям. И к словам. Думать о плохих западниках — нельзя, обличать их — тоже нельзя. Другим — можно. Тех, кто убивал или сидел, — единицы. Просто мне попалась в друзья Алиса. И всё. В голове от воздуха становится легче. Я, еще раз посмотрев на дымные завитушки, ухожу с балкона в тёплую кухню. После я подбираю школьные принадлежности и бреду к себе в комнату. Включаю колонки — надо ведь использовать шумоизоляцию. Пол под ногами дребезжит, пульсирует в ушах. Приходится приглушить звук. Здоровье — одно. Буду беречь, что поделать. Говорят, у меня ужасный вкус. Может и так. Я не вслушиваюсь в текст, мне нравится мелодия. Я даже не против мата в песнях, а вот Руденко с Алисой его не жалуют. Ирония. Я запоздало вспоминаю, что надо переодеться. Загнул я сегодня с этим и не заметил. Шея болит, чувствуется давление школьного галстука. В один момент, когда я вытаскиваю с полки пижамные штаны, из-за шкафа выкатывается резиновый шарик. Смутно припоминаю, что не видел его год или около того. Почти щенячья радость заполняет с головой. Проходит две или три песни, пока я забавляюсь со старой игрушкой, кидая её в стенку и ловя обратно. Мои ладони слишком большие, потому в один момент шарик выскальзывает и укатывается обратно под шкаф. Ладно. Я не гордый. Сменяется музыка, и комната погружается в томное состояние. Под такое нужно лежать на полу, задрав ноги к дивану, и думать о вечном. Или о любви. Или о тщетности бытия. Велик соблазн переключить трек, но я этого не делаю. Внезапно со стороны прихожей, перекрывая тихую фортепианную музыку, слышится звук ключа, роящегося в замочной скважине, а после дверь ударяется об стенку. Я быстро встаю и выключаю музыку. — Почему свет горит? — слышу отцовский голос из прихожей. Мой косяк, сознаюсь. Я выхожу к источнику шума и виновато смотрю в пол. Отец отряхивает куртку от снега и, видимо, забыв о прошлой фразе, смотрит в сторону кухни. — Мать ещё не пришла? Это звучит грубо. Я отрицательно качаю головой. — Еда есть? — Макароны там. — Вчерашние? — Ну да. Но если разогреть с сыром, то нормально. Отец грузно качает головой и тяжело выдыхает. В свете маленькой люстры блестит его лысина. Смешно. Я немного перерос его, плюс у отца привычка сутулиться. Но больше тут замечать нечего, тем более отец идёт мыть руки в ванную. Я сбегаю к себе в комнату, чувствуя, что сейчас снова разразится гроза. Выключаю тихую классическую музыку и втыкаю в телефон наушники. Минут через пять приходить мама. Слышно, всё равно блин слышно, как громко бьются её сапоги об пол. — Домой… и сразу… да?! Наушники. Кто их придумал, если всё равно всё слышно? Всё против меня — и музыка на радио тихая, и наушники плохие. — … что? Ко… претензии? — О… слова пошли? Как! … посмотри… — Я… только что… Не хотелось бы мне сейчас оказаться рядом с ними. Или в ванной, с намыленной спиной. — А мне нельзя… домой прийти и спокойно? Тебе… мне… нельзя? — Повод… — …этих поводов … найдётся, — я слышу, как открывается дверь в ванную. — Вот тебе повод — … спокойно. Мужик… Вода… невозможно. — Ну что невозможно? … и сидите! Розу… покрошите. Слышу грохот. Надеюсь, это не от того, что кто-то из них вывалился из окна. — Давай! Весь! Собрать… ещё! — А ты?.. А сама?! Когда … готовила? В доме два … нам есть надо. — А ничего, а! Стыдно — пятьдесят лет … не умеет! — … меньше думай! … сыне! … жрёт макароны с сыром! — Он умеет себе готовить! — Ну и кого? …ника? Музыка становится громче. Я облегчённо выдыхаю. Не хочу быть подкаблучником. И неблагодарным сыном. Я выключаю свет и расстилаю кровать. Заворачиваюсь в одеяло, будто спускаюсь в спасательный бункер. Уши по-прежнему заткнуты, из прихожей долетают грохот и редкие выкрики. По стене вибрация. В один момент дверь раскрывается. Мужской силуэт на пороге активно жестикулирует. Я должен что-то ответить, но в этом нет никакого смысла, потому что человек на пороге меня не услышит. Он сейчас далеко, в своем мире — метает колкие фразы и мастерски парирует аргументы. Мне лучше не высовываться из своего бункера. Тень пропадает, на смену ей приходит мама. Она входит в комнату и приближается ко мне. Тёплая ладонь треплет волосы, и я инстинктивно тянусь за ней, когда она пропадает. Я выключаю музыку. — Ты поел сегодня? Киваю головой, путаясь подбородком в одеяле. — Уже спишь? Снова кивок. Надо было лечь раньше, чтобы не наткнуться на очередной скандал. Тем более, когда я притворяюсь спящим, родители и ругаются тише. — Не разбудили тебя? — Нет. Мать той же тёплой ладонью тянется к моей шее и вытаскивает из-за ворота футболки провод. — Не усни с ними. Уши испортишь. Я преданно смотрю в глаза матери. Она улыбается в последний раз и встаёт. Я прикрываю глаза и чувствую, как мне подтыкают одеяло. В детстве я просил делать так, чтобы было как гнездо. Я в нем птенчик. Через полчаса в комнату заваливается отец и молча расстилает на полу матрас с подушкой. Издавая неразличимые ругательства (меня почему-то пробивает истерический смех), закрывает за собой дверь, и комната погружается в темноту. На следующий день я не слышу будильник с утра и прихожу ко второму уроку. Авдеев придерживает мне дверь на входе. С оконного ряда машет моя подруга. Мне становится легко на душе, и я иду, нет, лечу к своей парте. Есть фильм (жуткий артхаус), где герою после смерти предлагают вместо рая перенестись в самый счастливый свой момент в жизни. Я, в силу своего возраста, других ярких отпечатков не имею. И если бы меня поставили перед выбором, я бы выбрал именно эту секунду. Когда я вошёл в класс, довольный, что никакой угрозы не последует, что впереди только безмятежность и спокойствие._____
При всей моей ненависти к литературе и школьным произведениям, Валентину Алексеевну я люблю. Она хороший учитель, а её уроки — что-то из разряда «вау». В конце ноября, обмусолив и обсудив «Преступление и наказание», мы устраиваем суд над Родионом Раскольниковым: у нас есть прокурор в лице Данилы, адвокат в лице Авдеева и судья, как ни странно, я. Я очень долго и скрупулёзно прорабатываю свой образ. За основу взял отца. Во-первых, мне нравится его стиль, хоть он и не судья. Во-вторых, он часто ходит по судам. В общем, я спросил его, как мне одеться, ведь я собираюсь стать судьёй. Он посмотрел на меня странным взглядом (я даже не могу объяснить, он посмотрел так, будто я смешал апельсиновый сок с кетчупом и выпил это). Я уточнил: «Это надо в школу. Я буду судить Родиона Раскольникова». Отец выдохнул "а-а-а", поправил одежду и посоветовал надеть строгий черно-белый костюм, а поверх него натянуть мантию. И уложить волосы, чтобы чёлка лежала завитушкой-волной. Я попрактиковался, но ничего толкового не вышло — сперва голова выглядела так, будто я не мылся месяц, а потом волосы потемнели (мне нравился цвет моих волос, и маме нравился, она называла меня ангелочком). Я решил, что прическа дела не испортит, и начал рыться в шкафу в поисках мантии. Мантию не нашёл, но нашёл старое пальто и длинный кусок кожзама. Валентина Алексеевна перед уроком помогла мне собрать из этого костюм. На уроке класс делится: слева сидят свидетели прокурора, а справа люди адвоката. Тех, кто не определился со своей позицией, отправляют к стене как присяжных. Таковых немного — Федункевич, Марта, Руденко и ещё парочка. Почти все свидетели на стороне Данилы, прокурора. Среди них Беззубов, который косит под авторитета из 90-ых, со своей немногочисленной шайкой — все в чёрных рубашках. А Алиса как-то смогла пересилить себя и сесть на сторону Авдеева, адвоката. Весьма любопытная ситуация… Я, в чёрной «мантии» и с кухонным молотком в руке, наблюдаю за сложившейся картиной как бы свысока. Я стою на возвышенности за вытянутой кафедрой. Мне неловко. Не будь я судьей, я бы сбежал с урока. А ведь я даже в текст произведения не заглядывал. Первым выходит Данила. — Ваша честь, первым делом я хотел бы спросить у присутствующих, есть ли среди них истинные христиане? Одна рука, две… не густо, я рассчитывал на большее… — Ваша честь! — вскакивает Авдеев. — Прокурор говорит неправду. — Возражение принято. В классе правда не было ни одной поднятой руки. Очевидно, это сценический ход или что-то вроде того. Говорит Данила уверенно, без запинки, и слушать его одно удовольствие. — Прошу прощения, — смущается парень. — Но что я хотел сказать? А сказать я хотел вот что: одна из заповедей гласит — не убивай. И тут, думаю, больше нечего добавить, кроме, разве что, напоминания, что библия является священной книгой, в ней записаны основы морали, правила жизни. К этим правилам человечество прислушивается две тысячи лет. И что же теперь? Оскудение. Оскудение человеческой души, вследствие как раз-таки того, что забыта… — Ваша честь! Прокурор говорит о времени настоящем, а осуждаемый жил в 19 веке. — Возражение отклонено. Продолжайте, пожалуйста. Уж очень сильно мне хочется дослушать речь до конца. Данила хорошо подготовился к защите. Но, если он начнет читать молитвы, я сойду с ума. Тут я задумываюсь, не стоило ли мне поклясться на Библии, что я буду справедливо судить Родиона Раскольникова и не предам ли самого главного судью — того, кто сидит там, наверху, и кто наблюдает за мной. Или это делают врачи? Нет, они дают клятву Гиппократа. — От себя добавлю, что идея Раскольникова, будто он мог убивать беззащитных людей… — Ваша честь! Товарищ прокурор высказывает личное мнение. — Возражение отклонено. — Да как так-то? — мычит себе Авдеев под нос. И его глаза, а вместе с тем и выражение лица буквально кричат о том, что он в любой момент готов вскочить с криком: «Ваша честь!». Он щурит глаза и в предвкушении поджимает губы. — Действия подсудимого нельзя рассматривать как благородное действие, потому как… как… подобное действие должно означать принесение человечеству пользы. Как понимаете, убийство — это не польза. Слышу шепот Федункевича: — Как посмотреть… — Тишина в зале суда! Федункевич фыркает и откидывается на спинку стула. Весь вид говорит о неприязни. — У меня всё, — произносит финальное Данила и прячет руки за спиной. Я смотрю на своего одноклассника. Рост низкий, сам он полноватый и не-слегка кособокий. Ещё у Данилы широкий нос, глубоко посаженные глаза и мелкие бараньи кудряшки. Ничуть не элегантные, как у Пушкина. Словом, доверия товарищ прокурор не вызывает. Прокурор-христианин само по себе понятие мутное. — Вызывайте свидетелей, — требую я. На защиту выходит Селезнь, один из друзей Беззубова. Он, помяв мелкую бумажку в руках, встает перед классом. — Раскольников — полная мразь… че ржете?.. — Тишина в зале суда! — … полнейшая мразь… он убил ни в чём не повинную старушку. Да, она, может, была грымзой… — Тишина! — Но что она-то? Она выполняла свою работу. Всем было плохо. Никто же никого не убивал. Да даже если и хотелось сильно, зачем было убивать безобидную процентщицу? В смысле, нашёл бы кого другого на роль жертвы. — Ваша честь! Свидетель пропагандирует насилие! — Возражение принято. Мне начинает нравится, когда ко мне обращаются на «вы». «Ваша честь». Так и привыкнуть не сложно. Среди присяжных сидит мой друг Руденко, сцепив пальцы в замок и положив на него свой подбородок. Справа от него располагается Федункевич, лениво пожевывая какую-то палочку. За ними забавно наблюдать. С каждым вздохом они стараются отсесть друг от друга подальше. — Принято — не принято, а у меня всё, — чеканит Селезнь и идёт к своему месту, не прощаясь. После него выходит Беззубов. Я смотрю на него, моргаю, но видение не исчезает. Мой одноклассник сегодня пришел в школу в отглаженной рубашке и зачесанными на бок волосами. Мне кажется, что Авдеев даже встает со своего стула, чтобы заценить его обувь — черные туфли вместо ярко-зеленых цветастых кед. Готовился. Или Данила надоумил. Хотя нет, не верю я в это. Только выживший из ума человек осмелится сделать замечание Беззубову. Иногда мне кажется, что даже учителя ему не указ. Иногда мне кажется, он сам себе не указ. — Кхм, — кашляет Беззубов, приоткрыв рот, и магия момента пропадает. Лучше бы Беззубов оправдывал свою фамилию. Я не знаю, как у человека могут быть настолько кривые зубы. — Я начинаю, — повторяет парень и смотрит на меня. Я киваю. — Так вот, Раскольникова надо осудить не только потому, что он убийца, но и потому, что он — вор. Он забрал у бедной старухи её деньги. — … не её, — шепчет кто-то с переднего ряда прокурора. — Тихо. — Свидетелю подсказывают! Попахивает дачей ложных показаний. Дача ложных показаний? Это уже что-то новенькое. Я смотрю на Авдеева — тот смотрит мне в глаза. — Возражение отклонено, — без комментариев говорю я и стучу кулаком по кафедре. Потом осознаю, что в левой руке у меня есть кухонный молоток, но слишком поздно. Мизинец начинает ныть. — Спасибо, что поправили… Обокрал не старуху, а её клиентов. Они когда-то продали ей вещи, а эти самые вещи украл Раскольников. Ужасный поступок. И я даже верю Беззубову (вернее, в то, что он об этом скорбит и что он, возможно, лично присутствовал на месте приступления), пока он не сморкается в рукав. — А что ещё тут можно сказать? Эти деньги могли вернуться к владельцам. Этими людьми были бедные люди, а если и не бедные, то деньги лишними никогда не будут. А Раскольников взял эти… сокровища. Можно же так сказать? Я неопределенно киваю. — Ну, он и украл, и спрятал. Ни себе, ни людям. Очень странный поступок. Ведь мог же отдать их куда-нибудь, скажем, на благотворительность. Если она в то время была… Но, думаю, лучше бы он вообще не брал чужое. Правильно же говорю? — Ваша честь! Свидетель обращается к публике! — И что? — Это запрещенный прием. Беззубов удивляется. — А мы на ринге, да? — Прошу оштрафовать прокурора. Зря я в это ввязался. Дело становится сложным… — Адвокат, давайте не будем обращать внимания на такие мелочи, — прошу я. Почему-то Авдеева моё предложение не устраивает. — Не обращать внимания на мелочи? Как нам тогда вообще этого Раскольникова судить? — Поведение Беззубова к делу не относится. Ему можно кривляться. Какая вообще разница, как он доносит мысль? Я сам от себя в удивлении. Сказать такое, да Авдееву? Вот что с человеком мантия делает. — Возражение отклонено. — Судью на мыло, — шепчет кто-то их присяжных. Подозреваю, Федункевич. — Тишина в зале суда! Беззубов без какого-либо заключения или прощального слова направляется к своему месту. Просто уходит за парту и тихо садится, стараясь не привлекать к себе лишнего внимания. Странно это — вдруг похорошевший Беззубов, да в отглаженной рубашке. Эти его новые джентльменские повадки. Ни за что бы не поверил, что это все для суда. Беззубов и ради похорон пальцем не пошевелит. Даже ради своих. Без приглашения на середину класса выходит Щавина (что это они тут расходились, может им замечание сделать?). Эффектная девушка. И единственная девушка, с которой общается Беззубов. Каким таким образом решила примкнуть к ним — не понятно. Как и то, с чего бы Беззубову принимать её… Наверняка, когда говорит с ней, запинается и расплескивает по сторонам слюни… Я опираюсь на кафедру поудобнее. Картинка начинает проясняться. Знать бы, как влюбить в себя такую девушку, как Щавина. Я, на самом деле, раньше страдал одним грешком — думал, что Щавина — лесбиянка. Уж больно стереотипно она выглядела. У неё был грубый начёс в виде кисточки, похожей на ту, с помощью которой отец учил меня мазать пену для бритья. Если поставить несколько таких Щавиных в кучку, то получится собор Василия Блаженного. — Я считаю, Раскольникова надо судить. И чем строже, тем лучше, — она обводит взглядом класс, — Есть некоторые виды средневековых пыток… Думаю, в самый раз. — Юля, — раздается со стороны голос Валентины Алексеевны. Боже, а я и думать забыл, что учитель здесь. — Выплюньте жвачку. Щавина смотрит на учителя с недовольством. Она тоже удивлена, будто видит её впервые. Однако идет к мусорке, перед этим картинно закатив глаза и раздраженно выдохнув. Я про себя удивляюсь. Юля Щавина. Такое мягкое имя и такая грубая фамилия. Необычный контраст, хотя мне нравятся неожиданные решения. Наверное, я таким образом пытаюсь оправдать собственную неблагозвучность. Дмитрий Руденко — звучит красиво. Алиса Крапивина — хоть и остро, а все равно прекрасно. Лексей Вознесенский — что это такое? Как будто торпеда по кочкам катится. Розовый комочек приземляется на бумагу в мусорном ведре. Класс терпеливо дожидается, когда свидетель продолжит речь. Наверное, Щавина того и дожидается (именно нетерпения), потому что, когда она возвращается на середину, вид у неё довольный. В это время мне вспоминается одна вещь. Не рассказать её можно, но все же (и раз уж говорить правду, то говорить ее полностью). Так вот, я вспомнил, как однажды в октябре решил устроить небольшой эксперимент. Скорее всего, к тому меня подтолкнуло любопытство (излишнее, прущее из всех щелей). Проводя эксперимент, я не учел того, что мои подопытные будут крайне остро реагировать на провокационные вопросы. Вернее, у меня был только один подопытный — Данила (потому что с ним у меня были отношения не такие крепкие, как с Алисой и Руденко, но и не достаточно шаткие, как с Федункевичем). Я просчитался. Мне нужно было прежде составить психологический портрет испытуемого. Вот как это произошло. Я кивнул в сторону Рыжиной (милая девчушка, она мне нравилась, конечно, в том плане, в каком могли нравится девушки) и спросил у ничего не подозревающего Данилы: — Ты бы стал встречаться с Рыжиной? Такие вопросы надо было задавать четко и быстро, иначе оппонент, не поняв вопроса, мог переспросить, и эффект неожиданности был бы испорчен. Отпадала бы возможность прочитать истинные эмоции (это единственное, что я знал о психологии человека на момент начала эксперимента). Я подозревал, что для ответа Даниле понадобится чуть больше времени. Однако молчание затянулось, и на душе стало неловко. Парень, ни разу за это время не моргнув, приоткрыл рот. Мне стало думаться, что я переборщил с прямолинейностью — Ч-что? Рыжина? — переспросил Данила. Тихо, очень тихо, будто нас кто-то мог подслушивать. — Я не хочу ни с кем встречаться. Уже тогда мне должно было прийти в голову, что ничего дельного из эксперимента не вырастет и что надо забросить это дело. И даже при желании я не смог бы проверить данные на подлинность — не было ещё в науке такого прибора, способного уловить настроение человека. — Да, я понимаю, — согласился я с Даниловским суждением. — Конечно, такое возможно, что ты не хочешь встречаться. Совсем или только сейчас… — Совсем. Я пропустил его фразу мимо ушей. — … это теоретический вопрос. Абстрактный, — для верности я развел пальцы веером. Кажется, в Даниле что-то пошатнулось, потому что он, отбросив свои принципы (именно что его, остальные о таком говорить не бояться), решил поддержать разговор: — Ну… Рыжина… В смысле Саша… Хороший человек. И я бы, наверное, дружил с ней. Но не встречался или что-то такое… Я понимающе кивнул и истерично рассмеялся (специально, чтоб вывести его на эмоции): — Ха, дружил бы с девочкой, серьезно? Ха-ха… Это же… ахаха… это же смешно! Данила посмотрел на меня так же, как когда-то на меня посмотрел отец во время просьбы помочь стать судьей. Я и сам начал осознавать, что говорю абсурдные вещи. Я прокашлялся и сказал: — Ладно, дружище, спасибо тебе… Но Данила вдруг продолжил: — А ведь с любовью совсем другие законы работают… — он сказал это с придыханием, будто сам сомневался в своих словах, но не сказать их не мог. Я не понимал, что он имеет ввиду, а потом до меня начало доходить. Тогда я перешёл к следующему этапу. Я спросил: — Слушай, да, это сложный вопрос про любовь — все эти шуры-муры. Но у меня есть еще вопросик: ты бы стал встречаться с… скажем… Щавиной? Парень подавился воздухом и покрылся бело-розовыми пятнами. Карандаш начал ходить между пальцами, а ступни выстукивать рваный, неизвестный ритм. Глаза широко раскрылись. Данила наверняка думал, что так выглядит увереннее и нахальнее. Но нет. Даже близко нет. — Такие вопросы задаёшь странные. — Нормальные вопросы. — Да ну… Окончание фразы осталось в его мыслях. — Ну правда странные. Я предпочел продолжить тему: — Она очень яркая девушка. Посмотри! — я хотел как в каком-нибудь мюзикле подскочить к Даниле, схватить за голову и развернуть лицом в сторону Щавиной, — Свой стиль, самостоятельная, сильная, а голос! Крикнет, и пожалеешь, что на белый свет родился. Данило скривил лицо. Да, в чем-то «плюсы» совсем не были плюсами. — Не нравится ее черная одежда? Да не беда. Уверен, у нее есть что-нибудь светлое. Ну или… нет, не в этом дело? — Нет, — проговорил Данила тихо и для убедительности покачал головой. — Так бы прямо и сказал, я же не экстрасенс. Мысли не умею читать. — Телепат, — поправил меня парень. — В голову к другим могут забираться телепаты. Он шмыгнул носом и повел глазами в сторону, горбясь. Привычку горбиться из него пытались выбить ещё в начальных классах — сначала специальными корсетами, потом уговорами, а к концу прикладыванием длинной линейки к спине. Ничего не помогало. Данила превращался в Квазимодо. — Ну ладно, — прервал я спор по поводу терминологии. — Чем тебе Щавина не угодила? Она ещё всегда ходит в чёрном, а чёрное, как тебе известно, охотнее «впитывает» тепло. И как она ещё не растаяла, ха?.. Данила наклонился ближе. — Она очень грубая. — Не сказал бы… — А я сказал бы. И ещё она некрасивая. — Это субъективное мнение. — Да? А кто-то считает по-другому? Я почесал затылок, и мне пришлось согласиться с Данилой. Отчасти он был прав. Щавину редко кто понимал. Ее и ее стиль в особенности, пусть он и был навеян модой Беззубова. Возможно, таким ценителем был один только я. — Ладно, дружище. Спасибо, что согласился со мной поговорить. Данила в ответ кивнул, и в его глазах явственно прочиталось «давай уже, иди отсюда». Хорошее воспитание явно мешало высказать ему это вслух. На время я прекращал эксперимент. Вычитал в интернете, что даже лабораторным крысам дают передышку. Хотя странно, какую такую передышку им надо и зачем, но… я поставил на то, что ещё являюсь человеком, притом цивилизованным человеком, и решил отложить до поры до времени свои гестаповские опыты. Но судьба распорядилась иначе, и следующим день Данила совсем не появился в школе. И после следующего дня, и после выходных. Потом вернулся, сказал, что болел, но ко мне почему-то подходил с опаской. Мне показалось, что за это время он переосмыслил своё существование. И сразу же, как Данила пришел, я продолжил эксперимент. Где-то посреди урока достал из рюкзака небольшой листок бумаги. На нем написал вопрос: «Что насчет Никифоровой?» и передал его в известном направлении Даниле, благо между нами была только парта моих друзей. Он не ответил (а я ждал, очень муторно и долго ждал, и интерес съедал меня), но стоило звонку прозвенеть, Данила со всех ног побежал из класса. Я попытался догнать его, но он словно исчез в бесконечном количестве школьных тел. На следующие уроки он приходил аккурат к началу. Так эксперимент закончился без каких-либо выводов. Конечно, я мог что-то там подкорректировать, выбрать другой объект… Но почему-то не стал. Розовый комочек летит в мусорное ведро, Щавина, уложив ладонью выбившиеся волосы, встает на середину класса. — Можно мне продолжить, да? — Конечно, — киваю я, отмечая про себя учтивую нотку в голосе девушки. — Я считаю, что Раскольникова нужно посадить. Или отправить на тяжелые работы, чтобы было совсем нетерпимо. Или что там еще можно с ним сделать? За последней фразой следует затяжная пауза, слишком короткая, чтобы быть окончанием, и слишком длинная, чтобы обозначать запинку. Я легонько прокашливаюсь, но в гробовой тишине звук расходится по комнате раскатом грома. — Причина? — спрашиваю я. — А какая она тут должна быть? Зарубить бабку мало, что ли? Со стороны прокурорского ряда слышатся смешки. Ясно, что кто-то из беззубовцев, потому что только они умеют смеяться, не привлекая внимания. Хорошие чревовещатели, мне это нравится. — Тишина в зале суда! Ходит легенда, что мода смеяться, еле раскрывая рот, пошла от Беззубова. — Я считаю, что убийство человека нечем оправдать. Нет такого. А Раскольников еще избегал следствия, а это отдельная статья. — Ваша честь! — Что? — Свидетель обращается к современной конституции, а во времена Раскольникова такого не было. — Возражение отклонено. Юля выражается так, как ей привычнее. Тем более, она права. Авдеев снова замолкает и складывает руки на груди, а я снова чувствую топящую меня с головой неловкость. Щавина приподнимается на носки, и пол под ней коротко скрипит. — Кхм… Мне больше нечего сказать. Щавина уходит, но вдруг Данила встает, останавливает ее и притягивает к себе, чтобы прошептать что-то в подставленное почти вплотную ухо. Тайное послание, думаю я. Щавина бормочет под нос с безучастным видом: «Ага, угу, мм…», потом отталкивает от себя Данилу (он на ее фоне выглядит очень маленьким) и смотрит на меня. Почем-то именно на меня. Я не знаю, за что становлюсь целью этого отнюдь не дружелюбного взгляда. — А еще Родион вечно лез не в свое дело. Заставил сестру расторгнуть помолвку, хотя ей бы от этого было только лучше. Свел ее со своим другом. Возомнил себя Купидоном… Я замечаю такой же взгляд Данилы, направленный в мою сторону. Только не выходит у него как у Щавиной. Может, виной тому разбросанные кудряшки, может, широкий нос. Я отчаянно не понимаю, о чем идет речь. Должно что-то быть, я что-то упускаю. Оно на поверхности… — Протест! Это вскакивает Алиса с оконного ряда, с ряда адвоката. Я перевожу взгляд на нее, она на меня, и мне почему-то кажется, что Алиса сама от себя в удивлении. Но не стала бы она так просто влезать в разговор, а что случилось-то?.. Загадка прямо. В такие моменты мне становится предельно ясно, насколько я недалекий и жалкий. В ответ на ее выкрик от группы присяжных прилетает громкая фраза Федункевича: «Не по правилам! Удалить с суда!». После поднимается (с некоторой угрозой) Авдеев и жестом просит своего друга успокоиться. Потом, за неимением результата ему приходиться сказать: — Я как раз хотел возразить. — Все равно удалить. Не по правилам. Федук еще раз зачем-то произносит «удалить», а Алиса в его сторону шипит: «Кого тут удалять, так это тебя», Федук ей в ответ: «Что ты сказала?!», и они одновременно выходят со своих мест и идут друг на друга. У обоих губы поджаты, глаза прищурены. Я успеваю взмолиться, чтобы кто-нибудь из них заметил чудовищную разницу в росте. — Тишина в зале суда! Валентина Алексеевна тоже встает (да что они все встали?!) и пытается остановить этих двух: — Крапивина, на место! Влад! Но ее никто не слышит. Все происходит за несколько секунд, и я, конечно, не могу никак среагировать, тем более в руке у меня кухонный молоток, а ноги путаются в мантии-отцовском-старом-плаще. Я жду бойни. Но её не случается. Потому что Руденко успевает (в отличие от меня) среагировать и ухватить Федункевича за воротник, и тот от неожиданности заваливается назад, с коротким матом и высоким возгласом. В тот же момент Авдеев не-по-джентельменски дергает Алису назад. Влад, пытаясь вырваться из захвата Руденко, цедит сквозь зубы: «Да отцепись ты уже от меня!», а я вижу, что они вдвоем упали на пол и катаются по нему, как неуклюжие букашки. Валентина Алексеевна выходит на середину класса и встает между Алисой и Федункевичем, раскинув руки в стороны. В комнате разносится тишина._____
Приближался конец декабря. Руденко с Алисой сидят, тесно прижавшись друг к другу. На некоторых уроках, где учитель просто даёт нам задание, и мы можем выполнять его самостоятельно, Алиса достаёт телефон и включает музыку. Они делят между собой наушники и приваливаются друг к другу. Какую они слушают музыку, я не знаю. Но иногда жалею, что нет наушников для треухих. Мои друзья выглядят как влюблённая парочка. Незнающие люди так и думают. Алиса называет их недалёкими. Я сам начал воспринимать их как единый, слившийся в симбиоз организм. Я их рудимент и иногда могу быть сам по себе. Могу выбирать, с кем общаться. Мне не обязательно блюсти обет молчания в сторону Федункевича, как это делает Руденко. Мы сидим на уроке литературы, до невозможности тихом и спокойном. Атмосфера давит, тяжелит душу. Один я из класса посвящён (к сожалению или к счастью) в то, что Валентине Алексеевне после того скандального «суда» запретили отходить от учебного плана, потому что тот случай вылился в скандал. Мне мама рассказала. Я ей доверяю — она сидит в родительском комитете. И иногда она прикрывает Алису. В сентябре, когда у неё возникли проблемы с Классной, она пришла разбираться, а ещё благодаря её стараниям Алису кормят в столовой по льготе. Валентина Алексеевна сидит за столом печальная, как потухшая свечка. Я оглядываюсь назад, на Алису. Она исподлобья смотрит на учительницу и мнёт пальцами левой руки ворот рубашки. Мы встречаемся взглядами. Наверное, ей тоже жаль, что все так сложилось. Я отпрашиваюсь выйти из кабинета. Валентина Алексеевна тяжело смотрит из-под опущенных век, но отпускает. Перед тем, как выйти, проверяю, нет ли на последней парте Федункевича с Авдеевым. Оба отсутствуют. Значит, сейчас пересечёмся. Я иду по коридору и против воли вспоминаю тот урок. Воспоминания становятся ярче, когда на глаза мне попадается Федункевич. Он стоит за окном на улице и с хмурым видом расчищает дорожку от снега. Не так уж и холодно, но парень, перехватив лопату, постоянно дует себе на пальцы и подпрыгивает то на одной, то на другой ноге. Заметив меня, отворачивается и делает вид, будто увлечён делом. Через минуту он идёт к чёрному выходу, и я туда же. — Эй! Дружище! — кричу я, когда вижу Федункевича, входящего в здание. — Дружище, я здесь! На Федункевиче длинная куртка, щедро набитая утеплителем, тонкая тушка парня не выглядит болезненно-худой, но ноги выдают дистрофика. Я раньше часто раздумывал над тем, почему именно Руденко получил кличку «швабра», когда на самом деле Федуку это звание подходило больше. Его волосы как веник, стоячие во все стороны и чёрные. У Руденко не так, у него борьба с причёской, и не дай бог как-то не так подышать на неё, сразу же «ну вы что, я же просил, ну просил же не трогать». — Дружище! Я кое-что принёс для тебя! Федункевич идёт к стоящей у входа мягкой скамейке и садится на неё, попутно расстёгивая молнию на куртке. Я сажусь рядом с ним. — Ты ведь от меня не отстанешь, да? — выдыхает он. Я не обращаю на его слова внимания и лезу в карман. Роюсь долго, чтоб подогреть интерес. Сначала в одном кармане, потом в другом, потом снова возвращаюсь к первому. Во взгляде Федункевича начинает проглядывать нетерпение. — У тебя там склад что ли? — иронизирует он. Странное чувство — пытаться создать иллюзию полных карманов, хотя в них одна только зажигалка и маленький плотный пакетик. Наконец, я достаю из кармана маленькую бутылочку виски. Глаза Федункевича загораются, он забирает бутылку и прячет в карман брюк. Через несколько минут он обращает на меня подобревший взгляд. — Ладно, — говорит сиплым голосом. — Считай, что ты прощён. Но только ты. Не твоя шизанутая подружка и её дружок. Я стараюсь уйти со скользкой темы: — Холодно там? — Ага. Капец. Пальцы себе отморозил, — Федункевич показывает мне белую, без каких-либо покраснений тыльную сторону ладонь. — Есть еще? — Нет. Надо было? — Да, надо было. Тогда б ещё и Швабру простил. Но не эту психованную, её ни за какие подачки. Даже если сама приползёт. Мысль о том, что Алиса и думать не думает извиняться перед Федункевичем, я оставляю при себе, понимая, что ни к чему хорошему это не приведёт. Я скажу: «Никто не будет просить у тебя прощения», а мне: «Чё ты там бормочешь себе под нос? Как это не будут? Если по школе захочет нормалью ходить — будет». Федункевич никогда свои угрозы ещё не воплощал в реальность, и я надеюсь, что до этого не дойдёт. — Это у тебя откуда вообще? Я неловко чешу голову. — Отец принёс с работы. У него много таких… подарков от коллег. — И он не заметит, думаешь? — Хе-хе. Я слил с каждой бутылки по пять миллилитров и разбавил всё чаем. Какой же я артист… — Крепкое пойло? — Очень! Федункевич улыбнулся самой приятной улыбкой и спросил: — У тебя есть сигареты? — Сигарет нет, — думаю я вслух. — Зато есть зажигалка. — Ты ж не дымишь, — Федук прищуривает глаза. — В чём смысл? — Просто так ношу. — Ага, конечно. Как собачник с поводком и без собаки. Смело, ничё не скажешь. Смеётся, а потом резко становится серьезным и уточняет как бы невзначай. — А Руденко не курит? — Вроде не курит. — О-хо, какой послушный мальчик. Я молчу. Алиса ненавидит сигаретный дым, об этом она прямо говорила два раза. В первый — когда жаловалась на пропахшую дымом, из-за курящей в доме Ларисы, кофту, во второй — когда мы проходили мимо Беззубова. Алиса шла впереди, а Беззубов выдохнул сизый дым ей прямо в лицо. Реакция была соответствующая. Но есть несостыковка. Для человека, ненавидящего сигареты, она слишком часто приходит в школу пропахшая дымом. Однажды я спросил её об этом, она ответила, что ее друг устроил утреннее барбекю. Я сделал вид, что поверил. Да и если поверил… не могут люди каждый день устраивать барбекю. — Ладно, я понял, — выдыхает Федункевич. — Вы все такие правильные, ни капли спиртного, ни затяжечки. Я пожимаю плечами. — Это вредно для здоровья, и я не хочу умирать молодым. — Как будто тебя от одного глотка вырубит. — Не вырубит. — А… Так ты проверял. Проверял-не проверял, а потом сидел в обнимку с белым другом, прямо оторваться не мог. Это было очень давно, нам тогда, может, было двенадцать лет. Жуткий, странный эксперимент. Алиса нашла у себя в шкафчике бутылку забытого, покрытого пылью коньяка. У бутылки была странная форма. Оглядев её вдоль и поперёк и пару раз облизнувшись, мы вчетвером (с нами был голодный друг Алисы) спрятались в одной из беседок и начали выпивать по глотку, передавая бутыль по кругу. После третьего оборота колеса Сансары меня повело, в груди затеплилось, веки стали тяжёлыми. Я задремал в беседке, проснулся, когда Руденко начал бешено трясти меня. Я сначала заворчал на него «Я ни-ча-во не ха-чуууу», а потом мне на лицо легла тень кого-то очень высокого, очень большого, из головы улетели последние мысли, и улетело желание быть пьяным и весёлым. Не знаю, каким надо было быть везунчиком, чтобы пьяным попасться на глаза отцу Алисы. — Сидите? — спросил он. Я до сих пор помню этот голос и интонацию. Так говорят, когда знают правду, но намерено строят из себя дурака. — Да… Си-сидим. — Ну сидите. И он, криво усмехнувшись, развернулся и ушёл. Просто ушёл. Федук удивлённо тянет: — Не ожидал. Мне нечего ответить на его замечание, поэтому я ёрзаю на сидушке. — Нет, но скажи, что это странно, а? — Что именно? — уточняю я. — Что меня заставили чистить снег на улице. В такой мороз. Перед каникулами. — Сочувствую. — Угу… Только ничуть ни лучше стало. Федункевич сидит, завалившись к стенке. — Класс, никогда не пробовал. Если ещё что отец принесёт — сразу неси. Я до этого только замазки нюхал. Знаешь, когда самый кайф? — Федук говорит тихо. — Когда это жижица. Не когда в тюбике, а в банке такой, ну там ещё кисточка есть, чтоб мазюкать её. Надо приставить отверстие к носу и не дышать. Надо ждать, пока пар сам тебе в нос заползёт. Главное не вдыхать ни ртом, ни носом. И вот когда почувствуешь, что защекотало, нужно слегка пошевелить ноздрями, и этот запах сам пойдёт. Вот когда идёт — вообще кайф. Разом всё тело прошибает. Не совсем понимая того, к чему мне эта информация и где мне её в дальнейшем использовать. Руденко такими извращениями не занимается, Алиса тем более. — Вот и молодец, что понял. Не хочется мне потом объясняться, почему тебя прям на уроке пришлось откачивать. — Я не планировал. — Что не планировал? — Дышать корректором. — Корректором? Пф-ф, ну и название. — Обычное название. Не героином же его называть. — Не героином, — соглашается Федук. — Но все нормальные люди зовут это замазкой. Я снова молчу. — Ладно. Говори, как хочется. Ты куда шёл вообще? Догадался, что не ради него сбежал с урока. Хотя и ради него тоже, но наладить отношения можно было в другой момент. — В туалет шёл. — И чё тогда тут сидишь? Уже не надо? — Да надо… — Ну и? Вопросы у Федука интересны — однозначные и простые, а попробуй ответить на них, сразу в лужу сядешь. — Я в курилку хотел. А теперь думаю, не поймают ли по пути. Неприятно будет. — Такая себе отговорка, — замечает Федук. — Чтоб не поймали, надо сидеть там с начала урока. Тут только если через охранника идти, но он может заметить… А вообще, знаешь, что на самом деле неприятно? Разговор заходит на второй круг, и, стоит заметить, я этому никак не способствую. Хотя я, на самом деле, тоже иногда зацикливаюсь на одной вещи и не могу перестать говорить о ней, пока меня не заткнут. — А неприятно то, что я тут на улице горбачусь, мороз такой, спину гну, а она там спокойно себе в классе сидит. Это справедливо? Где равноправие? Я поджимаю губы. — Валентина Алексеевна сказала, что не хочет видеть вас вместе на уроках. Что не так? — Мне не нравится то, как между нами распределили обязанности. Почему я чищу снег на улице, а она моет полы в коридорах? Если и давать работу, то одинаковую. Не знаю, что ответить, чтобы не нарваться на очередной конфликт. Федункевич уже пытался развести эту тему в классе, но поддержал его только Беззубов, да и то с натяжкой. Остальные, кроме меня и Руденко, сохраняли нейтралитет, даже Авдеев не вступился за друга. В конце концов Алиса не выдержала и сказал что-то вроде: «Как дело доходит до наказаний и работы, то ты вдруг ярый феминист, да?», тогда весь класс посмотрел на нее как на героя. По пути домой я решил подбодрить Алису, сказал, что если её заставят работать на улице, то мы с Руденко героически пойдём с ней. Алиса тяжело вздохнула, но лицо осталось страдальческим. Федункевич шевелит плечами и вытягивает вперёд ноги. — Слушай, скажи честно. Ты на её стороне только потому, что она твоя подруга? Да? На самом деле ты думаешь по-другому? — Я не знаю. Я думаю только, как хорошо, что Валентина Алексеевна не дала вам совместную работу или не скрепила вам вместе руки, чтобы вы помирились. — Чё за бред вообще? — Это не бред, это в интернете пишут. — Фиговый интернет, знаешь ли. — Не знаю. На меня смотрят как на олуха, и в глазах я вижу: «Это был сарказм, не надо было поправлять, балда». Я уже хочу сказать «Не называй меня балдой!», но вовремя вспоминаю, что весь этот диалог только что прокрутил у себя в голове. — И что, мне сейчас никак не дойти до курилки? Федук что-то прикидывает в голове, смотря на потолок. — Ну… можешь по улице пройти по бордюру. И влезть через окно. В кармане брюк вибрирует телефон, я достаю его и читаю пришедшее от Руденко сообщение: «Куда ты пропал?». Федук склоняется надо мной дугой, но я быстро убираю телефон, попутно выключив на нём звук. — Кто-то потерял? — издевается он. Я качаю головой: — Не. Но давай, покажи, как пройти к курилке, и больше мы с тобой не пересечёмся. Федук нехотя и лениво встаёт со скамейки, потягивается. Потом выдыхает натужное: «Ладно, пошли, мне как раз уже к завхозу идти надо», и мы выходим на задний двор школы. Когда оказываемся в шаговой доступности от туалетного окна, я оборачиваюсь и смотрю на узенькую вытоптанную нами с Федуком тропинку по краю школьного двора. Ноги утопают в заснеженном газоне, холодит. В припрыжку я обгоняю парня. Тропинка выглядит очень подозрительно. Наверняка Федункевича про неё спросят, а он ответит что-то вроде: «Вознесенский, мой одноклассник, решил прогулять лит-ру и попросил проводить его до туалетного окна, а я человек добрый, мне не жалко». Потом вопросы будут задавать мне. — Ты весь по колено в снегу, — замечает парень и начинает бить меня метлой. — Почищу ща, не дёргайся. — Премного благодарен. — Всё, теперь лезь. Мы останавливаемся около одинарного полузаклеенного окна, и я понимаю, что мы добрались до нужного места. Я подпрыгиваю и замечаю за чистым стеклом две фигуры. — Дружище, постучи туда, — прошу я. Федункевич поднимает руку и бьёт костяшками пальцев по оконному стеклу, после чего делает шаг назад. Чрез секунду оконная рама летит мою сторону, я в последний момент успеваю пригнуться. — Оп, — голос Авдеева. — Ты чего тут делаешь? Федункевич выходит из слепой зоны и заглядывает в тёплую комнату, широко улыбаясь. — Рвался к вам, как не знаю кто. Вот, довёл. Я берусь за подоконник двум руками и, подпрыгнув, забираюсь на окно коленом. Там уже меня тянет на себя Авдеев, и в конце концов я благополучно встаю на кафельный пол. — Чего рвался? — спрашивает Авдеев, когда я приглаживаю штанины. Спрашивает добродушно, без подколов. Хоть и дует с улицы ветер, а по сердцу начинает разливаться тепло. — Скучно было. Решил развеяться. Я поворачиваю голову, заметив движение, и удивлённо вскидываю брови. Губы расползаются в улыбке. — О! И ты здесь! Данила смотри на меня так, будто пройдёт мгновение, и он вцепиться мне в шею острыми клыками. Губы плотно сжаты, в глазах читается «Какого чёрта ты сюда притащился? И не думай снова заваливать меня похабными вопросами, потому что, клянусь, я хоть и духовный человек, вмажу так, что ни один пластырь обратно не склеет». Авдеев кричит на улицу: — Я окно закрываю, а то ветрено. Техничка заметит. — Стой! — Что? — Сигарета есть? — Щас. Авдеев хлопает себя по карманам, достаёт из одного целую пачку. — До звонка немного осталось, успеешь? — Успею. Давай сюда. Передачка проходит мгновенно. — А огонь? — спрашивает Федункевич. — Нету. — Как это, нету? — Ну нет. — Вот дрянь, а. Я вытаскиваю из кармана зажигалку. — На. Держи. Зажигалка, и нечему тут удивляться. Может, специально для этого я и ношу ее с собой. Чтобы произвести впечатление, конечно же. — Круто, — радуется Федункевич, поджигая сигарету. Его лицо от короткого всполоха огня приобретает странные черты — более вдумчивые и лаконичные. Потом он внимательно смотрит на зажигалку и спрашивает: — Л.В. Вознесенский… Отцовская? — Да. — Он знает, что ты у него зажигалку спёр? — Нет. — Вот ты экстремал. — Я не экстремал. Он сам дал. Брови Федункевича ползут вверх, на лбу образуются задумчиво-уродливые складки, которые парню совсем не идут. — Он разрешает тебе курить? Серьёзно? Разрешает. Говорит, что лучше под его надзором, чем где-то в подворотне. Маме, конечно, ни слова. Изо рта Федункевича вырывается пар. Хорошо, что противопожарную систему давным-давно сняли. Она была, но после трёх ложных сигналов её решили убрать насовсем, причём во всех туалетах. Завучи курильщиков не любили, но ничего поделать не могли. Запрещали курить в здании школы — дети бегали в соседние дворы, местные жильцы начинали писать на школу жалобы. Припугивали штрафами за курение общественном месте, и дети перебегали обратно в школу, посчитав, что выговор лучше, чем материальные убытки. Так по кругу. Авдеев снова хватается за оконную раму. — Ну всё, давай, щас точно техничка прибежит. — Не-не-не, погоди. Чё реально разрешает? Я киваю головой. По прищуренным глазам и сжатым кулакам вижу, что Федук запутался. — Всё, давай, друг, — говорит Авдеев. — Давай, до встречи. Закрывается окно. От Федункевича видно только тонкую серую струйку дыма. — У тебя вся голова в снегу, — говорит Авдеев и засовывает пятерню мне в волосы, чтоб взъерошить их. — Спасибо. Назвать Авдеева «дружище» язык не поворачивается. — Там очень скучно. Решил проветриться, по пути вот Федука встретил. Данила опирается на стену спиной, складывает руки на груди и прожигает во мне взглядом дыры. Мне кажется, я прервал их разговор на каком-то очень интересном моменте. Становится неловко. Данила подносит пальцы ко рту и начинает дуть на них. — Заморозили мы тебя, да, дружище? — я пытаюсь поддержать светскую беседу. — Нет, — цедит сквозь зубы Данила. Я понимаю, что лучше помолчать. — Кхм, — кашляет Авдеев и опирается боком о подоконник. — Как там Алиса? — А что с ней? — Ну… Не знаю. Возможно, иногда я очень туп и не могу уловить сути вещей, но не ослышался ли я, Авдеев интересуется, как дела у Алисы? — Они так сорвались тогда, — произносит он задумчиво. — Я испугался, что он убьёт ее. Федук никогда с женщинами не дрался, тем более прям в классе… тем более при учителе. Не знаю, что на него нашло. Я пожимаю плечами. — У всех чайничек закипает. — Конечно, — соглашается Авдеев. — Но чтоб прямо у обоих в один момент? Если б не Руденко… — Ага. Но ты тоже молодец, быстро среагировал. — Хорошо, что обошлось без жертв. Я снова смотрю на Данилу. Он достаёт из кармана телефон. На дисплее удаётся разглядеть сплошной текст крупным шрифтом. — Да, это очень хорошо, — поддакиваю я и пытаюсь улыбнуться. Авдеев достаёт пачку сигарет и просит у меня зажигалку. — Федук совсем от рук отбился. Сейчас он постоянно с Мартой, а Марта постоянно с ним. Знаете, — он довольно улыбается, обнажая верхний ряд белоснежных зубов, — мне кажется, меня просто вычеркнули из жизни. Если б у меня была девушка, тогда бы мы ходили вчетвером… — Да, я тебя понимаю… Я чувствую себя странно. Это чувство можно сравнить с ситуацией, когда ты киллер, и тебе в почтовый ящик подкидывают фотокарточку цели, ты открываешь её и видишь на бумаге своё лицо, вырезанное с общей фотографии на выпускном. — У тебя нет никого? — задаёт вопрос Авдеев, смотря мне в глаза. Моя мама говорит, что по глазам можно прочитать человеческую душу. — Нет, — мотаю головой. — Я почему-то думал, что есть. Забавная ситуация. Я ведь тоже ровно до этого момента думал, что Авдеев водится с кем-то. Он личность яркая, его не захочешь, а всё равно заметишь. Или это мне так кажется. Не знаю. — Нет, абсолютно точно нет — А разве… — тянет неуверенно Авдеев и суёт руки в карманы, пытаясь уйти от всё ещё витающей в комнате прохлады. — Нет, ты не пойми меня неправильно, но вы с Алисой вместе ходите со второго класса, и за это время ни ты, ни Руденко не чувствовали к ней ничего? — Да нет. Не было такого. — Прямо совсем? Не уверен насчёт Руденко, но говоря о себе я совершенно точно говорю «нет». Хотя три или четыре года назад родители невзначай поинтересовались за ужином, не обижаю ли я свою подругу, а потом перед сном ко мне в комнату пришёл отец, сел на кровать и прочитал лекцию о том, как плохо быть наглым пестиком, если тычинка этого не хочет. Он так и назвал это. Утром мама подловила меня в душе и через шторку наказывала не лезть к бедной девочке, ведь за неё и так некому постоять, «так что только попробуй сделать что-то не так, первым же рейсом полетишь к бабушке». Ошалелый от такого поворота, я задумчиво натирал себе спину жёсткой вехоткой и долгое время боялся выходить из душа. Мне казалось, что мама до сих пор стоит в комнате, поджидает меня с тесаком в руках. Мне тогда было так страшно, особенно было страшно, что Алиса обидится из-за чего-нибудь на меня и пожалуется моим родителям. Данила за время разговора не произносит ни слова, зато отколупывает от стены приличный кусок застывшей синей краски, теперь уже мелкими осколками лежащий около его носков. Вид у парня расстроенный и потерянный. Если может быть расстроенным и без того не особо весёлый человек. — Дружище, что с тобой? — спрашиваю я и хочу положить руку ему на плечо, но в последний момент одёргиваю себя и для верности засовываю ладонь в карман. — Не называй меня дружище, — огрызается Данила и пинает стенку. — Никакой я тебе не дружище. — Что-то ты нервный. Случилось чего? — Не лезь. — Слушай, если дело в тех вопросах, то я прошу прощения. Я же не знал, что ты на них так остро отреагируешь. Правда не знал. — Да не в этом дело От души будто откалывается громадный булыжник. Хотя облегчение так и не наступает — Данила же до сих пор злится на меня за что-то. — А в чём тогда? Данила неопределённо ведёт рукой и подпирает лбом стену, отвернувшись от нас. Авдеев, набрав в лёгкие воздуха, выдыхает: — У него неразделённая любовь. Я хочу себя побить. Не знал, но незнание не освобождает от ответственности. Как я мог так с ним поступить?.. — Ну зачем! — восклицает Данила и смотрит на Авдеева, сморщившись. — А что? Я ж имён не назвал. — Да он уже всё понял. Перевожу взгляд от одного к другому. — Кто? Я? Я понял?! Я ничего не понял! — Скажи, — шипит Данила. — Ты придуриваешься или реально такой дебил? — Эй! Прекращай! — кричит Авдеев, уже и сам забывая о том, как опасно повышать голос. Данила сжимает руки в кулаки и делает глубокий вдох, так шумно, что по комнате начинает ходить звук, напоминающий змеиное шипения. — Меня, — произносит он тихо, — бес попутал. Увидеть Данилу в бешенстве своеобразная мера чести. Насколько ты крут? Два бешенных Данилы из пяти. Хорош! — Да ладно, — успокаиваю я парня. — Забыли. Честно говоря, я понятия не имею, что делать в таких ситуациях. Сильно давит атмосфера. Не так я представлял сегодняшнюю встречу. — Слышьте, — говорит Авдеев, смотря на часы на руке. — До звонка немного. Я пойду, ладно? Только не грызитесь здесь. Сомнительное удовольствие — драться с тем, перед кем виноват, кого довёл до состояния трясучки. В груди от накатившего чувства вины разливается что-то холодно-тянущее. Потому я неопределённо киваю Авдееву, тем самым пытаясь сказать «Всё в порядке, можешь идти, куда ты там хочешь», и парень, ничего не говоря, проходит мимо меня. Хлопает дверь, комнату заполоняет тишина, разбавленная шипением водосточных труб. — Знаешь, мне надо извиниться перед тобой, — выходит очень неуверенно и скомкано. — Я же не знал, что такая ситуация, и обидеть тебя не хотел. Правда. Я чешу в затылке. Не знаю, что ещё можно сказать, никаких нормальных слов в голову не приходит, и я просто молчу, ожидая, помилуют меня или нет. Скорее всего, нет. Потому что на душе моей и так слишком много грехов, от мала до велика. Я часто задаю дурацкие вопросы, вывожу людей из себя, лезу не в своё дело. Перебиваю людей, если мне не нравится, что они говорят, не умею слушать того, что идёт в разрез с моими принципами, нескладен, в чём-то очень глуп. Я не сумел два года назад предотвратить разлад в семье, из-за чего мужчина и женщина, называемые мной папа и мама, запустили процесс бесконтрольной ненависти друг к другу, и вчера мы с отцом столкнулись в дверях. Он — спешащий, с массивной спортивной сумкой в руках, и я — прижимающий к груди пакет с выпечкой из магазина и вернувшийся рано из-за отменённого последнего урока (физкультура). Я через силу промямлил: «Ты пытаешься пронести труп в этой сумке?» (ужасное чувство юмора), но отец виновато ответил: «Я ухожу». Потом добавил: «Пока что». Потом ещё: «Если что-то понадобится, деньги там и ещё какой другой личный вопрос, я всегда на связи, можешь звонить в любое время». И потом с глубокой мудростью в глазах: «Понимаешь, у взрослых свои заморочки, их тоже надо решать, но по-своему, тут всё не так просто, поэтому я…». Но мне пришлось перебить его и спросить: «А мама знает?». Отец ничего не ответил, надвинул на глаза шапку и, опустив глаза в пол, сухо попрощался, после чего быстро сбежал по лестнице вниз, будто боялся нарваться на соседей в лифте. Мама не знала и, вернувшись поздно вечером домой, долго ходила по квартире. Потом зашла ко мне и спросила меня, свернувшегося на диване: «Не видел, где папа ходит?». У меня духу не хватило сказать ей. Я думал о взрослых заморочках и тяжёлой сумке в руках, в которой будто уносили не только пару костюмов и зубную пасту со щёткой, но и часть меня. Мама тихо прикрыла дверь и ушла на кухню. Через некоторое время я услышал крики, хлопок. Она вроде бы даже плакала, но я боялся выйти из комнаты. Так что у Данилы есть все основания на то, чтобы обижаться на меня. Это справедливо. — Всё нормально, — выдыхает парень тихо и практически беззвучно. — Уверен? — Да, уверен. — И не сильно обижаешься на меня за то, что я задавал тебе бестактные вопросы? — Обижаюсь, конечно. Но я руководствуюсь правилом: прощение — высшая мера человечности. Ни один другой вид до этого не додумался. Хочешь расскажу про это поподробнее? — Э… Давай. Но потом, сейчас как-то атмосфера не располагает. Его слова колят в самое сердце. Мне не нравятся тяжёлые философские разговоры. После них солнце светит не так ярко, мужчины из домов уходят медленнее. — Что-то меня снова занесло. Ещё не успокоился, видимо. — Может и так, — соглашаюсь я, но говорю так, что не было похоже на лесть. — Слушай, я просто хотел сказать, что со мной ты можешь выпустить своего внутреннего дракона, или как там говорят, монстра. Типа можешь доверять мне, потому что я… Эм… Я очень гибкий и все слова пролетают мимо меня. Я даже не помню, какой сейчас день неделе, хех. Данила опустил задумчивый взгляд. — По поводу девчонки… — М? — Могу назвать имя. — Серьезно? И кто это?