***
Он двинулся вдоль стены, огибая лужи, в которых, словно в битых зеркалах, корчились больные, желтушные отсветы портовых фонарей. Сзади, в гулкой глубине склада, воцарилась звенящая, ватная тишина. Дазай позволил себе кривую, рваную усмешку, больше похожую на гримасу. Он не обернулся. Не простился. Просто шагнул в ночь, как шагают в ледяную воду — с головой, без всплеска. Путь до моста занял около сорока минут рваным, быстрым шагом. Предрассветная Йокогама была чудовищно, невыносимо прекрасна той гнилостной, болотной красой, от которой у нормальных людей сосет под ложечкой. Мокрый асфальт блестел, отливая блеском, словно шкура дохлого кита, выброшенного на берег. Редкие машины проносились мимо, с шипением режа лужи, обдавая его вонючими выхлопами и ледяной взвесью. Горе-самоубийца, бредущий на свое последнее свидание с небытием. Если бы эти сонные водители знали, кого только что едва не сбили, они бы, может быть, даже не притормозили. А если бы притормозили — непременно обложили бы матом за испачканный бампер. Право на смерть в этом городе нужно еще заслужить, и лучше всего не причиняя неудобств чужой собственности. Мост Йокогамы проступил из темноты не сразу, а постепенно, как проступает фотоснимок в проявителе — сначала призрачные, смутные очертания ферм, потом тяжелая, кованая сталь конструкций, подсвеченная болезненно-желтыми огнями. Красивый мост. Надёжный. Метров пятьдесят до воды, если повезёт упасть аккуратно, проскользнув между сваями, чтобы не размазаться о бетон. Дазай на секунду прикрыл глаза, смакуя это знание. Он представил с чувственным наслаждением, как ледяная, тяжелая вода смыкается над головой, вышибая последний воздух из лёгких, как лёгкие разрывает от ледяной жидности, как сознание гаснет в агонии. Или не гаснет. Может быть, повезёт разбиться головой о бетонное основание по пути — мгновенно, без мучений. Варианты. Приятные, успокаивающие варианты, от которых на душе становилось иллюзионно хорошо. Он ступил на мост. Ветер здесь взбесился окончательно — злой, пронизывающий до костного мозга, он срывал мелкую, колючую водяную пыль с поверхности залива и с остервенением швырял её в лицо. Дазай зажмурился на секунду, впитывая это последнее ощущение. Последний ветер. Последний холод на этой стороне. Последний раз, когда он чувствует эту тонкую, как лезвие ножа, грань между жизнью и смертью, но пока ещё по эту сторону. Шаг. Ещё шаг. Чёрные, скользкие от влаги перила приближались с неумолимостью судьбы. Они манили обещанием абсолютной, всепоглощающей тишины. Сзади, в кармане куртки, валялся огрызок карандаша — Дазай сам не заметил, как сунул его перед уходом в какой-то рефлекторной попытке сохранить подобие нормальности. Привычка, мать её. Ладонь непроизвольно сжалась на грифеле, перемалывая его в труху. Он разжал пальцы, позволив серой пыли просочиться сквозь пальцы и улететь в ночь. Неважно. Всё неважно. Есть только он, ветер, перила и черная вода внизу. И тут он услышал. Шины по мокрому асфальту — звук, от которого кровь стынет в жилах у каждого, кому есть что терять. Не одна машина — две. Они шли медленно, крадучись, вязко, как несытые питоны к кроличьей норе. Дазай замер, не оборачиваясь. Сердце, пропустив удар, заколотилось где-то в горле, толкаясь в сонную артерию. Черные седаны с тонированными стёклами. Такси в четвертом часу утра вряд ли здесь ездят. Доставка пиццы — тем более. Они остановились метрах в тридцати. Двигатели заглохли, но свет фар погас не сразу — слепил, выхватывая его одинокую, жалкую фигуру из серой пелены дождя, как прожектором на концлагерной вышке. Дазай стоял, вцепившись в сумку с побелевшими пальцами, и смотрел, как из машин выгружаются люди. Четверо. Пятеро. Чёрные костюмы, которые не промокают. Лица, которые не выражают ровным счётом ничего, кроме тупой жестокости людей, обладающих правом делать с тобой что угодно, потому что закон для них пустой звук, а кровь отмывается деньгами. Знакомая униформа. Токийские псы его папаши. — Твою мать, — выдохнул Дазай беззвучно, одними губами. Воздух вышел из лёгких со свистом проколотой шины, и на судорожном вдохе в ноздри ударил запах мокрого асфальта. — Да когда уже мне дадут упокоиться? Они не спешили. Шли медленно, замечая его замешательство, растягивая удовольствие, как тягучую карамель. Знали, что деваться некуда. Мост — это идеальная мышеловка. Сзади они, спереди перила и вода. Выбор не богаче, чем у загнанной крысы. — Стоять, пацан, — голос низкий, прокуренный насквозь, усиленный влажным воздухом. — Руки так, чтобы мы их видели. Без глупостей, давай. Дазай медленно, словно во сне, повернулся. Четверо. Нет, всё же пятеро. Один остался у машин, подстраховывает, перекрывает путь к отступлению. Классика. Папаша учил своих цепных псов хорошо. Главный — здоровенный бугай с битым, как старая боксёрская груша, лицом и шрамом через левую бровь. Рожа человека, которому слишком часто и слишком сильно били по голове. Дазай видел его пару раз в отцовской квартире. Кажется, Такахаси. Или Сасаки. Впрочем, какая к чёрту разница. Просто мясо. Функция. — Господин очень хотел с тобой поговорить, — оскалился бугай, пытаясь выдавить улыбку. Зубы желтые, как у старой, объезженной лошади. — Ты пропал, мы обыскались. А ты, оказывается, тут, на мосту, прохладой наслаждаешься. Променад устраиваешь. Ай-яй-яй, нехорошо. Садись в машину, поедем, поговорим по душам. Отец скучает. Они подходили. Оставалось метров пятнадцать, а то и десять. Дазай чувствовал, как внутри, в самой глубине существа, разворачивается ледяная, скользкая змея. Не страх уже — страх кончился, испарился, сменившись чем-то иным. Холодной, концентрированной, кристально чистой яростью на вселенскую, чудовищную несправедливость бытия. Он наконец-то нашёл книгу. Наконец-то добрался до места, где можно всё закончить красиво, чисто, почти эстетично, без лишней грязи и шума. И тут эти уроды. Эти безмозглые куски мяса в дорогих, сшитых на заказ костюмах пришли всё испортить. Потому что если они его схватят — отец не убьёт его, о нет. Отец будет его пытать. Долго, профессионально, со своим фирменным, ласковым интересом коллекционера-энтомолога, от которого у Дазая до сих пор, при одном воспоминании, холодными судорогами сводило желудок. Папаша мафиози обожает копаться в людях, как часовщик в старых, сломанных часах, выискивая сломанные пружинки и со стуком вынимая шестерёнки. А когда найдёт — сломает ещё пару, просто ради удовольствия, ради того, чтобы посмотреть, как встанет механизм. Книгу отберёт. Выжмет из Осаму всё, что можно выжать, а потом выбросит, как использованную, промасленную ветошь. — Я сказал — руки в гору, щенок! — рявкнул бугай, брызгая слюной. Он сократил дистанцию до пяти метров. Дазай видел каждую пору на его битой, крупнозернистой роже, каждую каплю дождя, неторопливо стекающую по багровому шраму. Руки медленно, с неестественной плавностью, поползли вверх. — Вот так, умница. А теперь топай сюда, не дёргайс… Дазай дёрнулся. Он не побежал к ним. Не попытался прорваться сквозь живой строй, потому что это, хах, самоубийство. И даже не прыгнул с моста — слишком близко, успеют схватить за шиворот, как нашкодившего котёнка. Он метнулся в сторону, туда, где за перилами угадывался технический спуск — ржавая, покрытая слизью лестница для обслуживания моста, уходящая круто вниз, в абсолютную, непроглядную темень, к бетонным быкам. Он видел её краем глаза, когда подходил. Заметил краем сознания, запомнил, но не придал значения. А теперь она стала его единственным шансом. — Стоять, щенок! — рявкнули сзади, но он уже перемахнул через ограждение, больно ударившись коленом о скользкий, обледенелый металл. Лестница уходила вниз круто, почти вертикально, как трап в преисподнюю. Ступеньки ржавые, скользкие прутья, покрытые какой-то слизью. Одно неверное движение — и ты летишь вниз, ломая позвоночник о бетонные плиты. Дазай не думал об этом. Он просто мчался, цепляясь онемевшими пальцами за мокрый металл, чувствуя, как ржавчина, словно сотня игл, впивается в ладони, сдирая кожу до мяса. Сзади грохот — это бугаи, матерясь и ухая, ломанулись следом. Тяжёлые, неповоротливые туши в дорогих ботинках, они гремели подошвами по ступеням, осыпая Дазая сверху мелкой ледяной крошкой. Дазай рухнул на бетонную площадку у основания быка, больно приложившись копчиком так, что искры из глаз посыпались. Вскочил, не чувствуя боли, на затёкших ногах. Сумка тяжело хлопнула по бедру. Куда бежать? Вдоль берега? Там открытое пространство, расстреляют как мишень в тире. В воду? Он хотел утонуть, но не так — не с пулей в спине, не в животном адреналине, не в грязной воде у свай, где его потом выловят сетями рыбаки через неделю, раздутого, синего, похожего на бракованный муляж утопленника. Выбор за него сделал инстинкт. Из темноты, откуда-то сбоку, донесся лязг и шорох, запахло сыростью, гнилью и запустением. Канализация. Ливневый сток. Огромная бетонная труба, уходящая прямо в чрево набережной, в её гнилые кишки. Из чёрного зева несло такой убийственной, концентрированной смесью городской вони, что у нормального человека желудок вывернуло бы наизнанку мгновенно. Дазай не колебался ни секунды. Нырнул в чёрную дыру, как в спасительную утробу, которая должна была либо переварить его, либо выплюнуть обратно, но уже не этим псам. Темнота сомкнулась вокруг, как плотная, влажная вата. Запах ударил с такой силой, что глаза защипало мгновенно — сложный, тошнотворный букет из нечистот, бытовой химии, гниющей органики и ещё чего-то тошнотворного, от чего мозг попытался вырубиться в целях самосохранения. Дазай зажал рот и нос грязным, пропитанным потом и водой рукавом, прижимая локоть к лицу, и побежал, выставив вторую руку вперёд, нащупывая путь в этой абсолютной тьме. Сзади слышались крики, маты, потом тяжёлый топот — бугаи вломились в трубу следом. Идиоты. В этой темноте они переломают себе ноги через пять метров. Но у них были фонари. Дазай видел, как сзади заплясал слабый, дрожащий свет, отражаясь от мокрых стен, покрытых склизкой, шевелящейся биоплёнкой. Тени плясали, как в аду. — Не уйдёшь, паскуда! Слышишь?! Всё равно достанем! Вода под ногами ледяная, вонючая жижа, доходящая до щиколоток, а в некоторых местах и выше, хлюпала и чавкала, выдавая его с головой. Но фонари слепили, и он просто перестал думать, отключил сознание, позволив телу работать на автомате. Ноги сами находили дорогу, уворачиваясь от каких-то скользких препятствий — то ли коряг, то ли дохлых крыс. Крыс было много. Они шарахались от него с визгом, лезли по стенам, падали в жижу. Дазай чувствовал, как их скользкие, голые тельца трутся о его ноги, и не мог даже закричать — воздуха не хватало, лёгкие горели огнём. Развилка. Труба раздваивалась. Налево — темнее, чернее самой черноты. Направо — чуть светлее, откуда-то сочится тусклый свет уличных фонарей через зарешеченный сток. Дазай, не раздумывая, рванул налево, в самую густую, беспросветную тьму. Интуиция, мать её. Или просто древний, звериный инстинкт забиться поглубже, в самую тесную нору, подальше от преследователей. Сзади топот разделился — часть своры пошла направо, часть, самая шумная и злая, ломилась за ним. Дазай бежал, спотыкаясь, хрипя, хватая ртом воздух, который больше походил на отраву. Стены трубы сужались. Становилось тесно, душно, невыносимо. Потолок опускался, давил на плечи. Пришлось согнуться, потом пойти почти на четвереньках, погружая руки по локоть в ледяную, склизкую, шевелящуюся жижу. Сумку он закинул на спину, дабы не промокла. Что-то длинное, гибкое и холодное проползло по пальцам, заставив сердце на миг остановиться от омерзения. Угорь? Змея? Гигантская пиявка? Чёрт его знает, что водится в этих городских стоках. Дазай выдернул руку, содрогнувшись всем телом, и продолжил ползти, чувствуя, как бетон сдирает кожу на коленях до мяса. За спиной матерились уже не так громко, голоса звучали глухо, отдалённо, искажённые акустикой трубы. Потом раздался тяжёлый всплеск, отборный мат, и ещё один грохот, звон металла и снова всплеск. Кто-то из бугаев, не рассчитав габаритов, навернулся в жижу, утянув за собой второго. Дазай позволил себе мгновение злобной радости. Жрите, псы. Хлебайте дерьмо полной грудью, давитесь. Вот она, ваша высокая мафиозная доля. Труба снова расширилась. Он смог выпрямиться, вдохнуть полной грудью и чуть не задохнулся, закашлявшись до рвотных спазмов. В нос ударила новая волна вони, но к ней примешивался слабый, едва уловимый запах свежего воздуха. Сырости, но не канализационной, гнилостной, а нормальной, уличной, с нотками прелой листвы и выхлопных газов. Где-то впереди был выход. Должен быть. Дазай рванул на этот запах, как утопающий к спасательному кругу. Руки, ноги, лёгкие работали на пределе человеческих возможностей. Перед глазами плыли багровые круги, в ушах шумела кровь. Сумка, казалось, весила тонну, била по ноге, норовила вырваться и утонуть в этом вонючем месиве. Но он держал её мёртвой, судорожной хваткой человека, который хватается за последнее, что у него есть. Решётка. Вертикальная, ржавая, вмурованная прямо в бетон. За ней — серый, предрассветный, такой желанный свет, мокрый асфальт и какая-то узкая, пустая улочка. Дазай навалился на решётку плечом. Бесполезно. Навалился ещё раз, уже с разбегу, ударив ногой — бесполезно. Старая, но крепкая, как сама смерть, сука. Сзади снова послышались голоса, ближе, чем он думал, гораздо ближе. Они не отстали. Шли по следу, как натасканные ищейки, чуя кровь. Дазай лихорадочно, дрожащими пальцами ощупал края решётки. Пальцы наткнулись на петли. С внутренней стороны. Ржавые, но, кажется, на болтах, не на сварке. Он вцепился в ближнюю, рванул изо всех сил. Бесполезно. Рванул ещё раз, уже понимая, что это конец, что сейчас его схватят, выволокут обратно в этот ад, к отцу, к пыткам, к медленному, мучительному угасанию… Рука соскользнула с мокрого металла, и он боком, как подкошенный, рухнул в жижу. Вода сомкнулась над головой — ледяная, тяжёлая, вонючая, чёрная. Она заполнила рот, нос, уши. Дазай вынырнул, кашляя и блюя одновременно, судорожно хватая ртом воздух, больше похожий на яд. На вкус это было как его жизнь. И в этот момент, когда он висел на грани, захлёбываясь, прижимая к груди драгоценную сумку, измазанную дерьмом, в его мутном сознании что-то отчётливо щёлкнуло. Сработал последний, глубинный предохранитель. Не сейчас. Не так. Не здесь. И уж точно не этим ублюдкам. Он нашёл в себе силы подняться. Шатаясь, как тяжелораненый, как смертельно пьяный, подошёл к проклятой решётке. Нащупал болты. Взялся за первый, рванул, вложив в это движение остатки сил, всю ярость, всю боль, всё чудовищное, нечеловеческое отчаяние последних недель. Ржавчина хрустнула, осыпалась рыжей трухой. Болт поддался. Второй. Третий. Петли заскрежетали так, что заложило уши жалобным, предсмертным визгом. Дазай навалился плечом, вложив в этот рывок всё, что у него осталось. Решётка поддалась. С визгом, от которого, казалось, сейчас лопнут барабанные перепонки, она распахнулась наружу, и Дазай вывалился на мокрый, холодный, такой желанный асфальт, как выкидыш, как недоносок, извергнутый чревом города. Несколько секунд он просто лежал, распластавшись, как медуза, жадно, со всхлипами, глотая ртом воздух, пытаясь проветрить лёгкие от этой вони. Потом заставил себя подняться, цепляясь за стену. Ноги не слушались, дрожали крупной дрожью, подкашивались в коленях. Руки висели плетьми, с них стекала чёрная, вонючая жижа. Всё тело саднило, болело, горело огнём, но он был жив. И книга, что самое невероятное, чудом уцелевшая в этом аду, была с ним. Чистая. Сзади, из чёрной, разверстой пасти канализационного стока, уже доносился топот, хлюпанье и приглушённые маты. Скоро они будут здесь. Дазай огляделся мутным взглядом. Узкий, кривой переулок между какими-то старыми, обшарпанными складами. Мусорные баки, распухшие от дождей. Разбитый, давно не горящий фонарь. И лабиринт — настоящий, запутанный лабиринт старых построек, переходов, арок, тупиков. Йокогама. Его охотничьи угодья. Он вновь побежал. Не быстро, спотыкаясь, хрипя, падая и тут же поднимаясь, раздирая ладони в кровь, но бежал. Заворачивал за углы, нырял в тёмные подворотни, перелезал через шаткие заборы, пролезал в узкие дыры. Сзади всё гремело и ухало — псы ломились следом, но теряли драгоценное время, путались в лабиринте, разделялись. Он слышал, как они перекликаются, как матерятся, теряя след. Он бежал, пока не кончились силы. Пока лёгкие не превратились в два рваных, кровавых мешка, а ноги в вату. Он остановился в какой-то подворотне, прижавшись спиной к мокрой, ледяной стене, и просто сполз по ней вниз, садясь прямо в холодную лужу, уже не чувствуя холода. Сердце колотилось где-то в горле, в ушах стоял сплошной шум. Во рту был вкус железа и канализации. Сумка промокшая, вонючая, но, кажется, целая лежала на коленях, тяжёлая, как свинцовая плита. Дазай смотрел на неё мутным взглядом и не мог понять, плакать ему или смеяться, рыдать в голос или биться головой об стену. Он выжил. Опять. Он хотел умереть красиво, с книгой в руках, в чистом прыжке с моста, а вместо этого ползал на четвереньках в человеческих экскрементах, спасая свою шкуру от мясников отца. И выжил. Какая чудовищная, изощрённо-издевательская насмешка. И тут до него дошло. Медленно, как тягучий, смертельный яд, вползло ледяное осознание. Если они здесь, на этом мосту, в четвёртом часу утра, значит, они знают. Знают, что он был с Флагами. Знают, где склад. Отец прощупывает город, у него везде глаза и уши. Дазай, конечно, пытался заметать следы, но мафия — это огромная, чуткая паутина. Паук чувствует дрожание каждой нити. Дазай сидел в ледяной луже, воняя, как последний отброс общества, и смотрел на серое, тяжёлое, небо над мокрыми крышами Йокогамы. И в голове его медленно сворачивалась кольцами простая, как выстрел, мысль: деваться некуда. Если он останется один — отец найдёт его уже в ближайшее время, еще и такого обмякшего. Это только вопрос времени. Единственный способ спрятаться — спрятаться там, где тебя не будут искать. То есть среди тех, кто уже нашёл. Чуя прав. Идиотский, рыжий, самоуверенный, невыносимый чёрт, но прав. Ему некуда идти. Книга — это не билет на свободу. Книга — это якорь, тяжёлый, ржавый якорь, который привяжет его к этому гнилому месту, к этим странным, непонятным людям и к этой нелепой, бессмысленной жизни, от которой он так отчаянно хотел сбежать. Он встал, пошатываясь. Ноги дрожали, но держали. Сумка висела на плече, всё ещё непривычно привычно тяжелая. Дазай посмотрел на свои руки — грязные, в чёрных разводах, в кровавых ссадинах, с ободранными костяшками. Руки человека, который только что ползал в дерьме, спасая свою шкуру. И клоуна, разыгравшего фарс вместо трагедии. Жить, чтобы умереть. Умереть, чтобы жить. Какая бездна тоски. Он развернулся и побрёл обратно, в сторону порта, ориентируясь по запаху соли и гнили. В лабиринте Йокогамы он почти заблудился, но каким-то шестым чувством, нашёл дорогу. И через сорок минут, когда серое, тяжёлое небо над головой начало понемногу светлеть, предвещая очередной пасмурный, гнилой, безнадёжный день, Осаму стоял перед ржавой, облупившейся дверью чёрного хода того самого склада, из которого ушёл четыре часа назад, полный решимости умереть. От него несло так, что даже местные жирные крысы, шныряющие у помойки, шарахались в стороны с возмущённым писком. Под ногами противно хлюпало. Он толкнул дверь и вошёл внутрь. Внутри было тихо. Слишком тихо, напряжённо, как перед взрывом. Дазай двинулся по длинному, тёмному коридору, оставляя за собой на цементном полу мокрые, вонючие следы. В гостиной, в конце коридора, горел тусклый свет. Он заглянул туда. Флаги были в сборе. Все до единого. Альбатрос, Липпман, Пианист, Док, Айсмен. И Чуя. Чуя сидел в центре на старом, продавленном диване, в позе напряжённого ожидания, и смотрел прямо на дверь, прямо на него. В руке у него тлела сигарета, почти догоревшая до фильтра, длинный столбик пепла вот-вот грозил осыпаться, но Чуя этого не замечал. Он смотрел на Дазая. Смотрел долго, не моргая, изучающе. В его разноцветных глазах плескалось что-то очень сложное, многослойное — облегчение пополам с глухой злостью, усталость, и ещё что-то, чему Дазай пока не мог подобрать названия. — Ну надо же, — сказал Чуя тихо, но в абсолютной, гробовой тишине склада его голос прозвучал как удар грома, как пощёчина. — Блудный сын вернулся. И какого хрена ты так воняешь, Дазай? Ты что, в дерьме искупался? Или решил освежиться? — Не поверишь, — с кривой, болезненной иронией ответил Осаму, обнажив зубы в подобии улыбки. — Сауна с бассейном. Очень рекомендую, расслабляет. Флаги молчали. Альбатрос, обычно скалящийся своей дурацкой, беспечной улыбкой, даже не улыбнулся. Все они смотрели на него — на человека, который только что вернулся с того света, пропахший городскими нечистотами, с драгоценной сумкой наперевес и мёртвой, выжженной пустотой в глазах. Дазай открыл рот, чтобы сказать что-то остроумное, язвительное, чтобы прикрыть эту гнетущую, тягучую паузу. Чтобы вернуть себе контроль, чтобы снова надеть привычную маску. Но слов не было. Горло перехватило спазмом. Он просто стоял в дверях, мокрый, грязный, вонючий, жалкий, и молчал, как побитая собака. Чуя поднялся с дивана. Медленно, плавно, не сводя с него пристального взгляда, подошёл почти вплотную. Остановился в полуметре. Поморщился от ударившей в нос концентрированной вони, но не отшатнулся, не отступил. Смотрел в упор, снизу вверх, но так, что Дазай чувствовал себя маленьким и ничтожным. — Там, — начал Дазай, и голос его сел, сорвался на хрип, пришлось откашляться. — Там люди моего отца. На мосту. Я ушёл, но они пойдут по следу, рано или поздно выйдут на склад. Надо готовиться, надо… — Заткнись, — перебил Чуя. Без злости, без истерики, просто устало, как взрослый, уставший от глупого ребёнка. — Мы знаем. Айсмен видел их машины у порта ещё два часа назад. Мы всё уже решили без тебя. — Что решили? — Дазай похолодел, ожидая приговора. Сейчас они его сдадут и все кончится. — Что ты идиот, — Чуя усмехнулся, но как-то криво, по-своему, без привычной язвительной насмешки, за которой прячется презрение. — Что ты, блять, непроходимый, клинический идиот, если решил, что сможешь вот так просто уйти от нас. И что мы… — Он запнулся, на секунду отвел взгляд, подбирая слова. — Что мы своих не бросаем. Даже таких безнадёжных, вонючих, психованных придурков, как ты. Дазай смотрел на него. В странные, разноцветные глаза, на рыжие, вечно кудрявые вихры, на эту кривую усмешку, от которой хотелось биться об стену. И внутри, там, где всегда была только звенящая, ледяная пустота, что-то опять дрогнуло. Сильнее, чем вчера. Болезненнее, глубже. По живому. Начинало раздражать. — Я не ваш, — выдохнул он одними губами, скорее для себя, чем для них. — А куда ты денешься? — философски пожал плечами Пианист, не поднимая головы. — Ладно, хорош лирику разводить. Ты воняешь, как дохлый кот, которого неделю назад закопали в выгребной яме, а потом отрыли для особого случая. Дуй в душ, живо, пока мы тут все не передохли от твоего амбре. Док, есть у нас во что его переодеть? Док кивнул и скрылся в своём закутке, который он гордо именовал лабораторией. Дазай постоял ещё секунду, вбирая в себя этот странный, непонятный момент, потом резко развернулся и пошёл в душевую, в которой он не бывал ни разу за прошедшую неделю, — тесную, ржавую кабинку с вечно капающей лейкой и запахом сырости. Он разделся, брезгливо бросив вонючее, пропитанное городским дерьмом тряпьё прямо на пол, и встал под ледяные струи. Мылся долго, с ожесточением, с какой-то животной злостью, сдирая с себя кожу мочалкой, пока вода из прозрачной не превратилась в серую, а потом и вовсе в чёрную, уходящую в слив грязными потоками. Смотрел, как городское дерьмо, которое едва не стало его могилой, утекает в канализацию, и думал о том, что только что произошло. Они знали. Знали про людей его отца. И они… ждали. Не для того, чтобы наказать его за попытку побега, а чтобы убедиться, что он вернётся. Идиоты. Сентиментальные, наивные, безнадёжные идиоты. Они даже не понимают, кого впустили в свою берлогу. Какого зверя пригрели на груди. Когда он вышел, замотанный в казённое, жёсткое полотенце, в подсобке на футоне его ждала чистая, сухая одежда — чёрная, немного великоватая водолазка и тёмные брюки. И Чуя. Сидел на его футоне, нервно крутил в пальцах мятую пачку сигарет, не глядя на Дазая. — Одевайся, — буркнул он в пространство. Дазай оделся. Молча, не проронив ни звука. Когда натянул водолазку через голову, Чуя встал, решительно подошёл и молча сунул ему в руку пачку. Дазай посмотрел на сигареты, потом на Чую. — Я не курю. — А сегодня закуришь, — отрезал Чуя тоном, не терпящим возражений. — После такого, иронично, дерьма не курить — себя не уважать. Ритуал, блин. Дазай хотел возразить, вяло, для проформы, но Чуя уже ловко сунул ему сигарету в губы и чиркнул зажигалкой прямо перед носом. Пришлось затянуться, чтобы не сжечь ресницы. Горький, терпкий, обжигающий дым ударил в лёгкие, выжигая их изнутри. Дазай закашлялся так, что на глазах выступили слёзы, согнулся пополам, пытаясь откашляться. Чуя стоял рядом, наблюдая за этой картиной с непередаваемым, сложным выражением лица — смесь ехидной насмешки, глубокого удовлетворения и того самого чувства, которое он так старательно и неумело прятал за маской напускной суровости. — С первого раза у всех так, — сказал он наставительно, как бывалый курильщик. — Ничего, привыкнешь. Жить захочешь — не так раскорячишься. — Какая же ты мелкая падла, Чуя, — прокашлявшись, сказал Осаму. — Ну, спасибо. Накахара хлопнул Дазая по плечу и вышел из подсобки, оставив его одного. С сигаретой в дрожащей руке, с книгой в изголовье футона и с новым, незнакомым, пугающим ощущением в груди. Горьким, как табачный дым. И твёрдым, как чужое плечо, которого он никогда не знал. Чужим, как вся эта дурацкая жизнь, в которую он только что врос по самую макушку, против своей воли, назло всем обстоятельствам. Дазай затянулся ещё раз, превозмогая кашель. Дым заполнил лёгкие, и в этом было что-то почти приятное. — Йокогама, — повторил он одними губами, смакуя вкус табака и оставшийся в ноздрях привкус городской вони, намертво въевшейся в стены этого проклятого склада. — Ну ёбаный же в рот. Он вновь не знал, смеяться ему или рыдать в голос. Поэтому просто курил, глядя в серый, облупленный потолок, и ждал нового дня, который обязательно наступит. И который, возможно, не стоило так отчаянно приближать. В дверь негромко, но отчётливо постучали. — Можно? — раздался спокойный, аристократичный голос Липпмана. — А если я скажу «нет», ты уйдёшь? — усмехнулся Осаму в потолок, выпуская струйку дыма. Голос всё ещё сипел, но ядовитые нотки возвращались, на место. О, да, Чуя оказался прав. Второй раз подряд, рыжий черт. Курение определённо облегчает. — Я, вроде как, пленник или типа того. Имею право на одиночное заключение. — Час назад мы тебя своим назвали, а ты опять в привычный пессимизм ударился, — Липпман, не дожидаясь приглашения, проскользнул внутрь и прикрыл за собой дверь. Оглядел подсобку, задержав взгляд на мокрой, вонючей куче тряпья в углу, поморщился, но промолчал. — Что случилось вообще? Если, конечно, хочешь говорить. Можешь промолчать, я пойму. — А, долгая и невесёлая история, раз о пессимизме заговорили, — Дазай пожал плечами, давя окурок в консервной банке, заменявшей пепельницу. — Полная тоска. Я думал, вы и так в курсе. — Отчасти. Мы враждуем с токийской мафией уже долгое время, — Липпман облокотился о тумбу, скрестив руки на груди. — Конфликт интересов, сферы влияния, дележка порта, всё такое. Но детали… детали, Дазай, это наше личное дело. Мы не лезем в душу, пока нас не попросят. Но если ты сам вернулся… Дазай молчал, глядя в стену. Липпман терпеливо ждал. В его спокойствии чувствовалась уверенность. От этого было не по себе. — Эта книга, — наконец произнёс Дазай, глядя в серый бетон. — Обыкновенный томик детектива. Редкое издание. Мне её друг одолжил. А потом он умер и я случайно узнал, что отец как-то замешан в его смерти. Понятия, правда, не имею как именно. Я решил сбежать, а потом вас встретил. А люди отца вычислили склад, судя по всему, из-за того, что не далеко отсюда я выбросил телефон в стоячую воду. Когда меня найдут — это вопрос времени. — И поэтому ты хотел умереть сегодня? — Липпман не спрашивал, он утверждал. — Чтобы не подставить нас? Чтобы унести эту книгу с собой как трофей и хлопнуть дверью? — Я хотел умереть не поэтому, — Дазай наконец повернул голову и посмотрел на Липпмана в упор. В его глазах была такая бездна тоски и усталости, что Липпман на мгновение сбился с дыхания. — Я хотел умереть потому, что это единственное, чего я хочу по-настоящему. С тех пор, как себя помню. А вы, Флаги, Чуя… вы просто… вы просто мешаете мне это сделать. Вы даёте мне повод… — Он замолчал, подбирая слова. — Повод оставаться в этой клоаке. Липпман понимающе кивнул. В его глазах не было осуждения, была только усталая мудрость человека, много повидавшего. — Повод — это уже что-то, Дазай, — тихо сказал он. — Иногда повод важнее цели. Но я пришёл не за исповедью. Я пришёл сказать: мы рады, что ты вернулся. И да, Чуя прав. Мы своих не бросаем. Даже если они сами хотят, чтобы их бросили. Он уже собирался уходить, когда дверь резко, без стука, распахнулась. На пороге стоял Чуя — взъерошенный и злой. — Липпман, — бросил он, даже не глядя на старшего. Его разноцветные глаза были прикованы к Дазаю, вернее, к футону, на котором тот сидел. — Надо с ним поговорить. Липпман вопросительно поднял бровь. В подсобке повисла тяжёлая, напряжённая тишина. Чуя стоял, сверля Дазая взглядом, и, кажется, не знал, с чего начать. Это было на него не похоже. — Слушай, — наконец выдавил он, проведя рукой по взлохмаченным рыжим волосам. — Тут такое дело… Ты когда пришел первый раз, от тебя уже несло так, что крысы дохли на лету. Но сквозь это дерьмо… — Он запнулся, подбирая слова. — Сквозь всю эту вонь пробивался один запах. Лаванда. Я его уже неделю чую. Дазай моргнул. Из всех возможных претензий эта была наименее ожидаемой. — Лаванда? — переспросил он с лёгкой усмешкой. — Чуя, ты меня, конечно, прости, но я в каком дерьме только не бывал. Если там и росла лаванда, то исключительно мутировавшая и жрущая что то живое. — Не выёбывайся, — Чуя шагнул ближе. Глаза его нервно блестели. — Я серьёзно. Этот запах… он меня преследует. Всю последнюю неделю. Проснусь — лаванда. Заснуть пытаюсь — лаванда. Выхожу на улицу проветриться — а она, блядь, в воздухе висит! — Он сжал кулаки, явно борясь с желанием что-нибудь разбить. — Док говорит, у меня паранойя. Может, и паранойя. Но когда ты припёрся, провонявший всем дерьмом жизни, я сквозь это дерьмо учуял её. Ту самую. Которая мне спать не даёт. Откуда она у тебя, Дазай? Осаму смотрел на него и чувствовал, как внутри закипает привычное, спасительное желание съязвить. Потому что ответа у него не было. Тот мальчишка младшеклассник, сунувший ему в руку цветок, исчез и больше не вернулся. А теперь этот цветок, оказывается, сводит с ума Накахару, который стоит перед ним, дрожит от недосыпа и злости и явно ждёт какого-то объяснения. — Чуя, — Дазай откинулся на подушку, закинув руки за голову, и изобразил на лице максимум невинности. — Ты перечитал детективов. Лаванда — это, конечно, классика. Ядовитая леди в синем платье, тайный код мафии, всё такое. Но, боюсь тебя разочаровать, я не курю благовония и не принимаю ароматические ванны с сухоцветами. У меня от них аллергия. Чихнуть могу. Хочешь, чихну? — Заткнись, — Чуя шагнул ещё ближе, почти навис над футоном. — Я не шучу. Эта хрень меня реально достала. Если ты знаешь, откуда она взялась… — Понятия не имею, — перебил Дазай легко. — Может, это твой личный ангел-хранитель решил пометить тебя лавандовым маслом? Или у тебя в футоне завелись привидения, которые пахнут Провансом? Ты подушку давно менял? — Дазай! — А может, — продолжил Осаму, входя во вкус, — это твоя кармическая лаванда. Знаешь, бывает такое: в прошлой жизни ты был пчелой, целыми днями лазал по этим цветам, а теперь душа помнит, ищет, а найти не может. Трагедия, Чуя. Чистая трагедия. Я бы даже сказал, достойная пера Шекспира. «Чуя, или Лавандовый Король». Рыжий замер. Его лицо медленно наливалось краской. Кулаки сжались так, что костяшки побелели. — Ты… ты сейчас издеваешься надо мной? — прошипел он. — Я тебе про дело, а ты мне про пчёл и Шекспира? — Я пытаюсь помочь тебе взглянуть на проблему философски, — Дазай картинно развёл руками. — Ты жалуешься на запах, которого никто, кроме тебя, не чувствует, ведь эта лаванда давно иссохла в книге. У тебя бессонница. Ты видишь лаванду во сне, а может, и наяву. Классический случай сенсорной паранойи. Док прав. Тебе нужно лечить нервы, а не искать тайные смыслы в моих карманах. Тем более что карманы, как ты верно заметил, только что побывали в таких местах, куда живую лаванду не завезли даже для химической атаки на врага. Чуя смотрел на него с такой смесью ярости и растерянности, что Дазаю на мгновение стало даже весело. Но привычка испытывать людей сарказмом въелась глубже, чем запах канализации. — Ты… — начал Чуя, но осекся, выдохнул сквозь зубы и резко развернулся к двери. — Чтоб ты сдох, Дазай. Провались ты в свою канализацию вместе со своим дерьмом и своими шуточками. — Уже выбрался, как видишь, — крикнул ему вслед Осаму. — И тебе желаю сладких снов! В лавандовых полях, Чуя! Представляй, что ты порхаешь! Дверь за Чуей захлопнулась с такой силой, что с потолка посыпалась штукатурка. Дазай проводил её взглядом, и усмешка медленно сползла с его лица. Он посмотрел на сумку, на книгу, которая всё ещё лежала под подушкой. Лаванда. Чуя, который не спит неделю. — Чёрт, — сказал он тихо, одними губами. — Чёрт, чёрт, чёрт. Что-то здесь было нечисто. Но выяснять это прямо сейчас, когда за дверью кипит злой, невыспавшийся Накахара, желающий разорвать его на части, желательно без наркоза — не лучшая идея. Дазай вздохнул, вновь откинулся на подушку и уставился в серый потолок. Лаванда. Из всего дерьма, которое с ним приключилось этой ночью, лаванда была самой мелкой и самой странной деталью. Но почему-то именно от неё у него внутри шевельнулось чувство, не имеющее ничего общего с шутками про пчёл.Глава 2. Точка опоры.
5 марта 2026 г., 23:58
Примечания:
Люди едят, когда читают? С едой в этой главе крайне аккуратно. Удачи!
Неделя — срок, за который человеческое нутро либо адаптируется к новой реальности, либо ломается окончательно. Осаму не сломался. Он приспособился. Впитал эту вонь, как губка — промозглую сырость бетона, кислую затхлость немытого тела, приторно-сладкий шлейф разлагающейся плоти, который, казалось, сочился из самих стен этого проклятого склада. Запах старой крови, машинного масла и крысиного помета больше не выворачивал желудок наизнанку, отнюдь, он стал фоном, таким же привычным, как когда-то дешевые цветочные духи матери, въевшиеся в память вместе с ощущением липких рук на плечах. Мышцы, налитые свинцовой болью после разгрузки ящиков с чьей то контрабандой, теперь ныли с тупой покорностью, превратившись в привычный ритм тела. Ладони, покрытые сетью мелких порезов и ссадин от ржавых креплений и острого края груза, перестали привлекать его взгляд. Даже инструменты на столе Дока — хирургически сверкающие зажимы, скальпели с матовыми от времени лезвиями, банки с мутными растворами, в которых плавали смутные тени, — больше не будили в нем лихорадочного интереса. Они стали частью интерьера.
Но недели не хватило, чтобы притупить другое чувство. Счёт. Каждую минуту, каждую секунду, отделявшую его от момента, когда он сможет забрать книгу. Это было навязчивое тиканье в висках, ритм, который не совпадал с биением сердца.
Осаму сидел на своем футоне в подсобке, привалившись спиной к ледяной бетонной стене. Плесень под обоями уже нарисовала здесь свои причудливые карты, и Дазай иногда ловил себя на том, что прослеживает их линии, ища в них смысл. В пальцах он машинально вертел огрызок карандаша — того самого, графитового исповедника, которым когда-то, в другой жизни, рисовал на полях книг Оды Сакунори. За неделю карандаш сточился почти в труху. Осаму сам не замечал, как начинал водить им по случайным клочкам бумаги — обрывкам упаковки, газетным полям, если те попадались под руку. Просто чтобы занять руки. Просто чтобы не думать.
Сквозь тонкую фанерную перегородку, отделявшую его каморку от чего то наподобие гостиной, сочилась жизнь Флагов. Альбатрос, судя по интонациям, травил очередную байку про то, как он однажды… Дальше можно было не слушать, детали всё равно тонули в грохоте его собственного смеха. Пианист и Липпман вставляли редкие, но меткие реплики, как заправские конферансье. Док гремел посудой, готовя, наверное, очередную бурду, которую здесь именовали ужином. Голоса Чуи слышно не было… первое время. А потом тишину взорвал его раздражённый рык — Альбатрос вновь позарился на его сигареты без спроса. Обычный вечер в этом сумасшедшем месте.
Дазай уже почти привык. Вжился в роль бессловесной тени, таскающей ящики. Почти.
Но сегодня воздух был наэлектризован иначе. Голоса звучали с металлической напряжёнкой, движения за стеной — резче, отрывистей. А потом послышался тихий низкий голос Айсмена «Очнулся». Через время дверь его подсобки распахнулась, и на пороге материализовался запыхавшийся Альбатрос. Солнцезащитные очки, которые он, кажется, не снимал даже в выгребной яме, съехали набок, открывая белесые от постоянного полумрака глаза.
— Псих, — выдохнул он, хватая со стола какие-то грязные тряпки, которые здесь именовали ветошью. — Сиди здесь, даже не чихай. У нас клиент — кремень. Пианист сейчас ему «концерт» будет играть, а ты даже дышать забудь.
И испарился так же стремительно, как и появился, оставив после себя запах пота и дешёвого табака.
Дазай приподнял бровь. Клиент, да ещё и упёртый. Пианист «концерт» играет. Флаговский сленг он уже освоил: это значило, что у них пленник, который молчит, и парни взялись за него по старинке. Интересно. Апатия, дремавшая в костях последние дни, отступила, уступая место холодному, расчётливому любопытству.
После пары мужских криков, он бесшумно поднялся с продавленного футона и, тенью скользнув к двери, приоткрыл её на миллиметр. Этого было достаточно, чтобы слышать.
Из соседнего помещения, которое Флаги гордо именовали «комнатой для переговоров», доносились глухие, чавкающие удары, сдавленная ругань Пианиста и ледяное, вязкое молчание в ответ. Потом прорвался голос Чуи — раздражённый до скрежета зубовного, уставший от бесполезности усилий:
— Да что ж ты за скотина такая?! Ну, скажи хоть слово, паскуда!
— Бесполезно, — голос Пианиста звучал глухо, с горькой примесью бессильной злобы. — Он или немой от природы, или литой из чугуна. Я ему два ногтя под корень снял — ноль. Вообще ноль. Только зыркает, как волк на красные флажки.
— Может, Док подключит свою химию? — неуверенно предложил Альбатрос. — Сыворотку правды там… или что-то посильнее.
— Не успеет, — отрезал Чуя. Голос его звучал как удар хлыста. — Сердце встанет раньше, чем он рот откроет. Нам информация нужна, а не овощ. Труп мы и сами нарисовать можем.
Тишина. Густая, как смола. И в этой тишине Дазай вдруг услышал свой шанс. Не тот жалкий, унизительный шанс пленника, работающего за похлёбку и призрачную надежду когда-нибудь получить своё обратно. А шанс равного. Того, кто может предложить то, что нужно этим людям.
Книга.
Она была у Чуи. Лежала где-то там, в его логове. Дазай чувствовал её отсутствие физически, как фантомную боль в ампутированной конечности. Каждую ночь он засыпал с её образом, каждое утро просыпался с мыслью о ней. Она была путеводной нитью, единственной реальностью в этом тумане.
Он толкнул дверь и вышел в коридор.
Помещение было залито тусклым, болезненно-жёлтым светом единственной лампы под жестяным абажуром, засиженным мухами. В центре, на привинченном к полу стуле, сидел пленник — кряжистый мужик лет сорока с бычьей шеей и ручищами, привыкшими к кувалде. Лицо представляло собой кровавое месиво из гематом и ссадин. Пальцы левой руки, в бурых разводах засохшей крови, без двух ногтей, напоминали обрубки. Пианист постарался на славу. Но в глазах пленника не было боли. Только тупая, звериная упертость, какая бывает у затравленных, но не сдающихся волков.
Пианист стоял рядом, нервно теребя в пальцах струну. На лбу выступила испарина. Альбатрос притулился у входа. Док маячил в углу с капельницей под боком. Айсмен — высокий пепельный брюнет с отрешённым лицом военного, которого Дазай видел впервые вживую, — облокотился на дверной косяк, с отстранённым любопытством наблюдая за происходящим и пуская в потолок тонкие струйки дыма.
Чуя стоял в центре, скрестив руки на груди. Рыжие волосы в тусклом свете казались смоченными в крови. Увидев Дазая, он дёрнулся, как от пощёчины:
— Ты чего вылез? Сказано же было — сидеть в подсобке!
Дазай не ответил. Молча, не глядя на Чую, он прошёл мимо Пианиста, мимо остальных, и остановился напротив пленника. Просто смотрел. Минуту. Две. В комнате снова повисла тишина, такая густая, что, казалось, её можно было черпать ложкой. Флаги переглядывались, но никто не решался вмешаться.
Пленник дёрнулся, попытался оскалить разбитые губы:
— Чего вылупился, щенок? Батьку своего ищешь?
Дазай молчал. Сканировал. Руки мозолистые, но чистые — значит, не грузчик. Скорее водила или механик. Шея короткая, бычья — характер упёртый, но не фанатичный. Глаза… В глазах не было боли. Был страх. Но не за себя. За кого-то другого. Самый лакомый кусочек.
— Чуя, — наконец произнёс Дазай, не оборачиваясь. — Можно тебя на пару слов?
Чуя удивлённо вскинул бровь, но подошёл. Встал рядом, прожигая взглядом затылок Осаму.
— Для тебя — Накахара. Чего тебе?
Дазай отвёл его на выход, где их не могли слышать. Голос его звучал ровно, буднично, словно они обсуждали, что заказать на ужин:
— Я могу его разговорить. Полностью. За час.
Чуя усмехнулся, но в глазах мелькнуло недоверчивое любопытство:
— Ты? Ты вообще когда-нибудь этим занимался? Или в книжках вычитал?
— Нет. Но я знаю, как. Это не ракетостроение.
— И с чего бы мне тебе доверять? — Чуя прищурился, его разноцветные глаза сузились в щёлочки. — Ты у нас, между прочим, пленник. Неделю ящики таскал, а теперь решил в профи поиграть?
Дазай посмотрел на него в упор. В его пустом взгляде Чуя, кажется, разглядел что-то такое, от чего его собственная усмешка стала чуть менее уверенной. Бездонный колодец, в котором отражалось что то ещё, кроме холодного расчёта.
— У меня есть мотив, — сказал Осаму. — Книга. Вы забрали у меня единственное, что имело ценность. Я хочу её вернуть. А вам нужен этот бык, который молчит. Это сделка. Чистый бартер. Час моего времени на информацию, а ты мне книгу.
Чуя прищурился ещё сильнее. В глазах заплясали опасные искры, но не гнева, а странного, почти уважительного интереса.
— А если не выгорит?
— Тогда книга останется у тебя, а ты потеряешь час. — Дазай пожал плечами. — Риск невелик. Ставки копеечные.
Чуя молчал долго. Смотрел на Дазая так, будто видел впервые — не тощего пленника с пустыми глазами, а кого-то другого, опасного. Потом глубоко вздохнул, провёл пятернёй по рыжим вихрам.
— Ты псих, Дазай. Настоящий, клинический псих. — Он помолчал. — Ладно. Час. Но я буду рядом. Если что-то пойдёт не по плану — я лично пристрелю тебя. А книгу сожгу у тебя на глазах. Договор?
— Только с условием, что остальных здесь не будет, — кивнул Дазай. — И рядом не стой. От тебя разит табаком. Будешь отвлекать.
Чуя фыркнул, но промолчал. Осаму развернулся и пошёл обратно к пленнику. Чуя смотрел ему вслед, и на лице его застыло странное выражение — так смотрят на человека, который только что подписал контракт с дьяволом, и никак не могут понять, кто в этой сделке выигрывает, а кто проигрывает.
— Блять… — выдохнул он и громко сказал: — Ребята, все на выход. На час. Потом объясню.
Судя по тому, с какой скоростью комната опустела, авторитет Чуи здесь был непререкаем. Даже Айсмен, выпустив последнюю струйку дыма, бесшумно растворился в коридоре, хлопнув рыжего по плечу.
Дазай подошёл к столу, взял стул, поставил его напротив пленника, метрах в двух. Сел, закинув ногу на ногу. Руки сложил на коленях. Лицо — непроницаемая маска.
В комнате стало тихо, как в склепе. Чуя отступил в тень, в угол, но глаз не сводил, в его взгляде теперь сквозило острое, почти голодное любопытство.
— Ты знаешь, зачем ты здесь, — начал Дазай. Голос его звучал ровно, даже ласково. Так говорят с тяжелобольными или с очень старыми людьми, которым уже всё равно. — Ты знаешь, что я хочу узнать. И ты знаешь, что рано или поздно скажешь. Вопрос только в том, сколько времени ты потратишь впустую. И сколько нервных клеток безвозвратно сожжёшь.
— Пошёл ты, — пленник сплюнул на пол. Кровавый сгусток шлёпнулся у ног Осаму. — Я немой, понял? Хоть режьте, хоть жгите — хуй вам, а не информация.
Дазай вздохнул. Тихо, едва слышно. Потом наклонился вперёд, приблизив своё лицо к лицу пленника настолько, что тот мог разглядеть в его глазах собственное искажённое отражение.
— А я и не собираюсь тебя резать или жечь, — прошептал Осаму. — Это слишком… примитивно. И слишком быстро. — Он чуть отстранился, но взгляда не отпустил. — Скажи-ка мне… У тебя есть дети?
Пленник дёрнулся, словно от удара током, но смолчал. Только желваки на скулах заходили так, что, казалось, кожа сейчас лопнет.
— Есть, — кивнул Дазай, будто тот ответил вслух. — Девочка. Лет семи-восьми. Темненькая, кудрявая. Копия матери. Ты купил ей на день рождения розовый велосипед в прошлом месяце. Она учится кататься во дворе, а ты стоишь у окна и смотришь, чтобы не упала. Боишься, что разобьёт коленку. Или что кто-то другой её разобьёт. Правильно?
Пленник побелел. Губы его задрожали. Он смотрел на Дазая, как на привидение.
— Откуда… — прохрипел он. — Откуда ты, сука, знаешь?
— Я много чего знаю, — перебил Дазай, поднимаясь и начиная расхаживать по комнате, заложив руки за спину. Голос его теперь звучал громче, но всё так же ровно. — Знаю, что ты работаешь на Северный причал уже… мм, лет десять. Знаю, что твоя жена болеет — астма, да? И лекарства дорогие, импортные. Знаю, что ты должен три миллиона долларов за тот прошлогодний прокол с грузом, который по твоей халатности расколотили. И знаю, что сейчас, пока ты тут сидишь и строишь из себя героя-подпольщика, твоя семья дома одна. Без защиты. Без денег. Без тебя.
— Не трогай их, мразь! — мужик рванулся, стул под ним заходил ходуном, но стальные болты держали крепко. — Не смей к ним приближаться!
Дазай остановился, медленно повернулся к нему. В глазах не было ничего. Та самая звенящая пустота, от которой Чуе становилось физически не по себе.
— Я и не трону, — мягко сказал Осаму. — Зачем? Их тронут другие. Ты же знаешь, как это работает. Ты исчезнешь, а твой долг никуда не денется. Он материализуется на пороге твоей квартиры в виде двух амбалов с бейсбольными битами. Они придут к твоей жене. А она у тебя… красивая, да? Хрупкая. Она долго не протянет под таким давлением, с её-то астмой. А девочка останется одна. Семилетняя девочка с розовым велосипедом и плюшевым зайцем с оторванным ухом, у которой нет ни отца, ни матери. И никому не будет дела, что ты тут молчал как партизан. Никому, слышишь?
— Заткнись! — пленник орал уже в голос, брызжа слюной. — Заткнись, мразь! Не смей!
— Или, — голос Дазая стал ещё тише, почти интимным, — ты скажешь мне всё, что знаешь. Имена. Даты. Маршруты. Точки встреч. Явки, пароли, номера счетов. Всё. А мы… — он кивнул в сторону Чуи, — мы сделаем так, что твой долг исчезнет. Испарится. И твоя семья ничего не потеряет. Кроме тебя, конечно. Но ты ведь и так уже потерян, правда? Ты здесь — уже не ты. Ты здесь — уже труп. Так выбери, чей труп будет иметь значение.
Пленник замер. Дышал тяжело, с хрипами, разбитая грудь ходила ходуном. В глазах его металась агония — выбор между долгом и семьёй, между честью и страхом. Самый страшный выбор в жизни человека.
Дазай подошёл к столу, взял скальпель. Провёл пальцем по лезвию — на коже выступила тонкая, идеально ровная полоска крови. Он даже не поморщился, даже не взглянул на неё. Подошёл к пленнику, присел на корточки рядом с ним, глядя снизу вверх.
— Смотри, — он поднёс скальпель к его лицу. — Я не буду тебя пытать. Это пустая трата времени. Но я сделаю кое-что другое. — Лезвие легонько, почти невесомо, коснулось щеки мужика, оставляя тонкий, едва заметный порез, из которого тут же выступила алая капля. — Я буду резать тебя медленно. По кусочку кожи. Снимать её полосками. И каждую секунду рассказывать тебе про твою дочь. Про то, как она сегодня проснулась. Про то, что она ела на завтрак. Про то, как она плакала, когда ты не пришёл домой. Я знаю всё это, — продолжал Осаму, заглядывая ему в самую душу. — Я знаю, что она боится темноты. Что она зовёт тебя «папа» так, что у соседей сердце кровью обливается. Я буду резать тебя и говорить об этом. И каждую секунду ты будешь думать не о боли в сраной щеке. Ты будешь думать о том, что она останется одна. Что никто не защитит её от темноты, от монстров под кроватью, от злых дядей, которые придут за долгами. В этом ведь и есть настоящая пытка, правда?
Пленник сломался. Не вдруг, не с криком — просто обмяк, как тряпичная кукла, из которой разом выпустили воздух. Плечи его опустились, голова упала на грудь, и он заговорил. Глухо, быстро, проглатывая слова, но выдавая всё: имена, даты, адреса складов, номера машин, имена связных, пароли. Говорил без остановки, захлёбываясь словами, пока Дазай слушал, не перебивая, запоминая. Скальпель он положил на стол. Кровь на пальце уже запеклась. Лицо его оставалось спокойным, как у сфинкса.
Когда пленник замолчал, выдохшийся, опустошённый, глядя в одну точку перед собой, Осаму встал. Подошёл к Чуе, который так и стоял в углу, вжавшись спиной в стену.
— Ты всё услышал или мне пересказать? — тихо спросил Дазай. — Книга.
Чуя моргнул, будто выходя из глубокого транса. Смотрел на Дазая долго, не отрываясь. В его разноцветных глазах плескалась настоящая буря — шок, недоверие, странное, почти болезненное восхищение и что-то ещё, чему Осаму не мог подобрать названия.
— Ты… — Чуя сглотнул, сжал челюсть так, что желваки заходили под кожей. — Ты кто такой, мать твою? Откуда ты… откуда ты знал про дочь, про велосипед, про зайца? Ты же его видишь первый раз в жизни!
— Много ума не надо, чтобы сложить два плюс два, — Осаму глянул на мужчину, который теперь напоминал выжатый лимон. — Я видел фото семьи дня два назад. Мельком, когда Альбатрос свои фантики от конфет разглядывал. На фото его жена с ингалятором в кармане пальто и девчонка с этим зайцем на новеньком велосипеде. Остальное — просто пальцем в небо, статистика и знание человеческой натуры. Детали, которые добивают. А о его долгах Липпман Пианисту рассказывал. Вот и всё.
Дазай теперь смотрел на Чую в упор, протягивая руку. Жест был красноречивее любых слов. Чуя сглотнул ещё раз и, не говоря ни слова, вышел в коридор, жестом поманив за собой. Хлопнула дверь пыточной, отсекая от них обмякшее тело и запах страха. Дазай мгновенно последовал за ним, даже не взглянув на Флагов, которые сидели в гостиной, провожая их удивлёнными взглядами.
Комната Чуи находилась в торце коридора. Она была почти такой же каморкой, как и подсобка Дазая, но здесь чувствовалась жизнь, пусть и грубая, мужская. В углу небрежно заправленный футон с серым одеялом. У стены старый платяной шкаф с облупившейся краской, дверца которого была приоткрыта, являя взору стопки аккуратно сложенных футболок и висящие на плечиках рубашки. Над шкафом — полка с книгами в потрёпанных обложках: детективы, какие-то технические руководства, томик стихов Бодлера на французском. На столе, заваленном бумагами, картами и окурками, стояла пепельница, доверху наполненная бычками, а рядом сиротливо стоял кактус в глиняном горшке — видимо, единственное живое существо, которому Чуя позволял здесь существовать. Пахло здесь табаком, старыми бумагами и ещё чем-то неуловимым, чем-то, что можно было назвать «своим».
Чуя подошёл к шкафу, порылся на верхней полке и, достав потрёпанный томик в твёрдом переплёте, протянул его Дазаю.
Осаму взял книгу бережно, почти благоговейно. Прижал к груди, погладил обложку большим пальцем, ощущая подушечками знакомую шероховатость ткани. Вдохнул запах пыли и старой бумаги — лучший запах на свете.
— Ты не уйдёшь, — вдруг сказал Чуя. Это был не вопрос, не приказ, а утверждение. Констатация факта. — Можешь, конечно. Сделка выполнена, книга у тебя. Вали на все четыре стороны, ищи новый мост или надёжную верёвку. Но ты не уйдёшь.
— С чего вдруг такая самонадеянная уверенность? — Дазай действительно удивился. Слегка. Самую малость.
— Потому что там, — Чуя махнул рукой куда-то в сторону выхода, в сырую темень за стенами склада, — там тебе некуда идти. Там у тебя ничего нет. Только пустота и желание сдохнуть, которое ты в себе носишь, как дорогой костюм. И сегодня ты это доказал.
— Что доказал?
— Что ты один из нас, — ответил Чуя, глядя ему прямо в глаза. — Ты такой же больной на голову, как и все мы, собравшиеся здесь. Только твоя болезнь не в силе и не в ярости. Твоя болезнь в голове. В этом твоём проклятом даре видеть людей насквозь и знать, куда воткнуть скальпель, чтобы было больнее всего. — Он помолчал, закуривая. — Нам такие нужны, Дазай.
Дазай смотрел на него. На книгу в своих руках.
— А если я всё равно уйду? — спросил Дазай, просто чтобы увидеть реакцию.
Чуя усмехнулся. Криво, но как-то по-звериному азартно.
— Тогда я лично найду тебя. Перерою весь этот гребанный город, но найду. И притащу обратно за шкирку. А книгу снова отберу. И будешь мне ещё неделю доказывать, что достоин её. Только в следующий раз я придумаю задание посложнее. Гораздо посложнее.
— Я смотрю, ты в себя поверил. — Усмехнулся Осаму уголками губ. — Ну, удачи в поисках, мини-мясорубка.
Пустота внутри, которая была его постоянной спутницей столько лет, вдруг чуть дрогнула. Не заполнилась, нет, так не бывает. Но в ней появилась крошечная трещина. Сквозь которую сочилось что-то чужое, непривычное, почти тёплое. Может быть, просто любопытство. Может быть, что-то ещё.
Но ничего из этого не имело значения. Развернувшись, Осаму зашёл в подсобку, закинул потрёпанный томик в свою сумку, а потом, вспомнив, сунул руку под футон. Пальцы нащупали тонкую обложку другой книги — той, в которой хранилась лаванда и была с ним ещё до всего этого. Он аккуратно положил её сверху.
Когда он вышел в коридор, Флаги уже, как обычно, были в сборе. Липпман, сияя своей неизменной голливудской улыбкой, махнул ему рукой в белоснежной перчатке. И как его одежда оставалась чистой в этом месте?
— Не пропадай, Осаму. — сказал он. — И спасибо за помощь. Но смотри, не переусердствуй с этим в будущем. Пианист пытает тела, а ты сегодня пытал душу. В конечном итоге можно и самому с ума сойти.
Осаму кивнул и направился к выходу, уже мысленно прокладывая маршрут. Он уже успел запомнить здесь каждый закоулок, каждый тайник. Наблюдательность — вот его единственное оружие. Внезапно прямо перед ним, материализовавшись из полумрака, вырос Чуя.
— Так это от тебя так лавандой несёт? — спросил он, кивая на сумку. — А я думал, у Дока новые таблетки с ароматом.
— А ты у нас, я смотрю, не только мини-мясорубка, но и поисковая псина с тонким нюхом? — парировал Дазай, не меняясь в лице.
— За языком следи, бомж. Так и лишиться его можно.
Он обошел Чую и, наконец, ступил за порог подпольной группировки. Свежий, пропахший гарью и сыростью портовый воздух ударил в лицо. Что ж, осталось найти лишь хорошее место для самовыпила. Но книгу он теперь никому не отдаст. Ни за что.