«Запись № 156. 15 июля.
Сегодня не спал третьи сутки. Не потому, что много работы – работы всегда много. А потому, что боюсь закрыть глаза. Боюсь, что мне снова приснится он.
Вчера ночью я видел его мёртвым. Он лежал на снегу, хотя сейчас июль, и снега не может быть. Он лежал с открытыми глазами, и в них не было той жизни, того огня, который я полюбил. Пустота. И кровь на виске.
Я проснулся в холодном поту, дрожа, не понимая, где я, что со мной. Костыль стоял у кровати. Яблоня за окном шелестела листьями. Всё было как всегда. Но внутри поселилось что-то, что я не могу вытравить, – предчувствие. Чёрное, липкое, неотвязное.
Сводки с фронта приходят каждый день. Немцы наступают. Их танки прорвали оборону под Смоленском, наши части отступают, неся огромные потери. Я читаю донесения и ищу фамилию его части, его полка, его имя. Пока не нахожу. Но боюсь, что найду. Боюсь, что однажды утром открою конверт и увижу, что видеть совсем не хочу.
Полина говорит, что я себя убиваю. Что нужно спать, есть, перестать курить в таких количествах, в каких курю. Что я ничем не помогу ему, если свалюсь сам. Она права. Я знаю, что она права. Но не могу. Не могу перестать думать о нём. Не могу перестать бояться.
Вчера пришло письмо. Его письмо. Короткое, отрывистое, как всегда. «Жив. Нога ноет. Работаю. Скучаю. Скоро вернусь. Жди». Четыре строчки. Я перечитывал их сто раз, пока бумага не истёрлась на сгибах и не промялась по бокам от пальцев. Я знаю, он не вернётся скоро. Война не кончится завтра. Но он написал «вернусь». И я держусь за это слово, как утопающий держится за соломинку.
Пожалуйста, Серёжа. Не умирай. Я не переживу.
Д.»
– Из полевых записок военврача второго ранга Д. Московского
Среда, 15 июля 1942 года. Фронт дышал огнём. Третьи сутки немецкая авиация бомбила позиции без перерыва. Юнкерсы заходили волнами – сначала «мессеры» прочёсывали небо, потом тяжёлые бомбовозы с противным воем сбрасывали свой груз на окопы, блиндажи, батареи. Земля ходила ходуном, воздух был пропитан гарью, пылью и смертью. Сто сорок шестой стрелковый полк, в составе которого воевал разведотдел штаба армии, держал оборону на высоте 207,3, на клочке выжженной земли, которую уже трижды пытались взять немцы. И трижды откатывались назад, оставляя сотни трупов в серых мундирах. Но сейчас было по-другому. – Товарищ младший лейтенант, – связист, молодой парень с перевязанной грязным бинтом головой, протянул Серёже наушники. – Командир полка. Говорит, прорыв. Танки идут. Серёжа прижал наушники к ушам. Голос майора был рваным, с помехами, но слова угадывались: – …Татищев, вы единственный, у кого есть связь со штабом. Передайте координаты. Нам нужно подкрепление. Или мы не удержим… – Понял, – ответил Серёжа. – Передам. Держитесь. Он положил трубку, повернулся к карте. Нога болела, старый рубец ныл, тянул, напоминал о себе глухой, тупой болью. Костыль стоял рядом, прислонённый к стене блиндажа. Серёжа уже почти не пользовался им, приноровился хромать без опоры, но на долгие переходы сил не хватало. – Смольный, – он подозвал начальника разведотдела. – Мне нужно в штаб дивизии. Лично. Пакет с координатами. Иначе не передадут, связь глушат. – Один поедешь, – капитан Смольный был бледен, под глазами синие круги, руки дрожали не от страха, от усталости. Третьи сутки без сна сказывались на всех. – Водителя дам. Молодой, но толковый. Машина во дворе. Пакет оформи. Серёжа кивнул, взял карту, карандаш. Начертил координаты, точку, где сидел полк, и ещё три точки, где немецкие танки прорвали оборону. Сложил лист вчетверо, сунул в нагрудный карман, туда же, где лежали Данилины письма. «Вернусь, – подумал он. – Я вернусь. Честное разведческое». Он вышел из блиндажа. Машина, полуторка с брезентовым верхом, стояла у крыльца, двигатель работал на холостых. В кабине сидел водитель, совсем молодой, лет девятнадцати, с плешивым пушком над губой и испуганными глазами. – Фамилия? – спросил Серёжа, запрыгивая в кабину. – Рядовой Белов, товарищ младший лейтенант. – Звать как? – Коля. – Поехали, Коля. И гони, как только можешь. У нас мало времени. Машина рванула с места, подпрыгивая на воронках. Серёжа смотрел в боковое зеркало, как блиндаж, окопы, позиции полка остаются позади, исчезают в дыму и пыли. Полк держался. Пока держался. Но без подкрепления – недолго. – Товарищ младший лейтенант, – голос Белова дрогнул. – Немцы. Татищев всмотрелся вперёд. Километрах в трёх, по дороге, двигалась колонна, танки, бронетранспортёры, грузовики с пехотой. Серая, неумолимая масса, которая перемалывала всё на своём пути. Головной танк уже заметил их, башня медленно поворачивалась, нащупывая цель. – Сворачивай! – крикнул Серёжа. – В лес! Давай! Белов крутанул руль, полуторка нырнула в придорожные кусты, подпрыгивая на кочках, объезжая поваленные деревья. Сзади ударила пушка, снаряд разорвался в лесу, окатив машину комьями земли и щепок. – Гони, Коля! Гони, мать твою за ногу! – Серёжа обернулся, колонна сворачивала следом. Четыре танка, два бронетранспортёра, пехота. Многовато для одной полуторки. Они неслись по лесной дороге, подпрыгивая на корнях и камнях. Ветки хлестали по бортам, стучали по брезенту, как пули. Серёжа вцепился в приборную панель, молясь, чтобы колёса не пробило. Не помогло. Колесо попало в яму, полуторка дёрнулась, накренилась, заскрежетала металлом. Белов выругался, выжал газ, но машина не двигалась, передний мост завалился, колесо повисло. – Всё, – прошептал водитель. – Приехали. Серёжа выскочил из кабины, упал на землю, обдирая ладони. Нога подкосилась, старый рубец разошёлся, по ноге потекла тёплая, липкая кровь. Он попытался встать – не смог. – Белов, беги в лес! – крикнул он. – Я задержу! – Товарищ младший лейтенант… – Бегом! Это приказ! Водитель вывалился из кабины, побежал в чащу, низко пригнувшись, петляя между деревьями. Серёжа проводил его взглядом и вытащил ТТ. Обойма – семь патронов. Не для боя с танками. Из леса вынырнул бронетранспортёр, за ним второй. Солдаты в серых мундирах выскакивали из люков, бежали к нему, пригибаясь, с автоматами наготове. Серёжа поднял руки. Не потому, что сдавался, потому что понял: пакет нужно уничтожить. А для этого нужно время. А время покупается только жизнью. – Hände hoch! Он вскинул руки выше, показывая, что безоружен. Трое солдат подбежали, обыскали, вывернули карманы. Один нашёл пакет, сложенную карту с координатами, и сунул в карман. – Для командира, – сказал он по-немецки, и Серёжа понял: всё. Пакет ушёл. Полк обречён. Его ударили прикладом по лицу, сбили с ног. Он упал лицом в грязь, захлёбываясь кровью и землёй. Сапог вдавился в поясницу, прижал к земле. – Los, los! Его подняли, поволокли к бронетранспортёру. Нога отказывала, он спотыкался, падал, его поднимали снова, били, тащили. Он не кричал. Не просил пощады. Он просто повторял про себя: «Жив. Я жив. Пока жив – есть надежда». В бронетранспортёре было темно и тесно. Татищев сидел на железном полу, привалившись спиной к борту, чувствуя, как машину трясёт на ухабах. Рядом двое солдат с автоматами. Напротив офицер с холодными, ничего не выражающими глазами. – По документам вы – младший лейтенант Татищев, – сказал офицер по-русски, с сильным акцентом, но чисто. – Ваш полк будет уничтожен сегодня к вечеру. Мы получили координаты. Вы можете спасти своих людей, если ответите на вопросы. Серёжа молчал. Смотрел на свои руки, грязные, в крови, с обломанными ногтями. Руки, которые когда-то держали скальпель в госпитале, подавали Даниле зажимы, писали короткие письма: «Жив. Работаю. Скучаю. Жди». – Где штаб вашей армии? Где резервы? Вы будете говорить? Серёжа поднял голову. Посмотрел на офицера, в эти холодные, безжалостные глаза, и усмехнулся. Краешком губ, старой знакомой усмешкой, от которой Данила терял дар речи. – Пошёл ты, – сказал он спокойно. – Со своим штабом и резервами. Офицер ударил его по лицу. Серёжа не отвернулся. Он не трус. Допросы длились три дня. Или четыре... он сбился со счёта, вернее, попросту не считал. Его возили из деревни в деревню, из штаба в штаб. Каждый раз новый офицер, те же вопросы, те же удары, та же боль. Иногда били ногами, иногда шомполами, иногда просто кулаками долго, методично, без особой жестокости, как выполняют скучную работу. К концу второго дня Серёжа перестал чувствовать боль. Тело ныло, гудело, кровоточило, но где именно он не понимал. Всё слилось в один сплошной, фоновый гул, как дальняя канонада. Он думал о Дане. О том, как тот стоял у операционного стола, сосредоточенный, с морщинкой между бровей. О том, как его руки, длинные, аккуратные пальцы, держали скальпель, перевязывали раны, накладывали швы. О том, как он говорил: «Я приказываю вам выжить». О том, как они пили чай в ординаторской молча, обнявшись, глядя на яблоню за окном. О том, как он сказал в последний раз: «Я люблю тебя, Серёжа. И не хочу тебя отпускать». А Серёжа ответил: «Ты и не отпускай. Я вернусь. Честное разведческое». Он не вернулся. Не успел. На третий день его привели к офицеру, новому, в чине оберста, по-нашему – полковника, с седыми висками и усталыми, тяжёлыми глазами. Этот не бил. Не кричал. Сидел за столом, перебирал карты, пил кофе, иногда бросал короткие вопросы. Серёжа стоял перед ним, пошатываясь. Его держали под руки два солдата, иначе он упал бы. Гимнастёрка висела клочьями, под ней синяки, ссадины, следы от ударов. Лицо распухло, губы потрескались, из разбитой брови сочилась кровь. – Вы упрямы, младший лейтенант, – сказал полковник, не поднимая головы. – Я не ожидал такой стойкости. Русские хорошие солдаты. Жаль, что мы не на одной стороне. Серёжа молчал. – Ваш полк уничтожен. Вчера вечером. Мы прорвали оборону, остатки отошли в лес. Дальнейшее сопротивление бесполезно. Вы ничем не поможете им, даже если заговорите. Серёжа закрыл глаза. Где-то внутри, глубоко, что-то оборвалось. Не боль, не страх, та последняя надежда, что он успеет. Что пакет не дойдёт. Что полк выстоит. Что его товарищи живы. Они не живы. Он не успел. – Ваши документы, – полковник кивнул на стол. – «Ограниченно годен. Хромота. Ранение лёгкого. Разведрота особого назначения». Вы уже были на том свете, младший лейтенант. Вас вытащили. Но второй раз может не повезти. Татищев открыл глаза. Посмотрел на полковника, в эти усталые, тяжёлые глаза, и усмехнулся. Той самой фирменной улыбкой. – Вытащили, – сказал он, едва шевеля разбитыми губами. – И вытащат снова. Я живучий. – Не сегодня, – полковник поднялся, подошёл к нему вплотную. – Сегодня вы умрёте. Вопрос – как. Он вернулся к столу, открыл ящик, достал пистолет. Люгер. Старый, чёрный, с рифлёной рукояткой, оружие, которое убивало людей сотнями тысяч и продолжит убивать не смотря ни на что. – Ваш устав, как и наш, разрешает офицеру уйти с честью. – Полковник положил пистолет на стол. – Одна пуля. Для себя. Или выходите во двор, вас расстреляют как шпиона. Выбор за вами. Серёжа смотрел на пистолет. Голова шумела, нога пульсировала болью, в ушах стоял гул от разрывов, от криков, от всего, что он пережил за эти дни. – Что скажете, младший лейтенант? – Schießen, – сказал кто-то из солдат. – Стреляй. Серёжа поднял голову. Посмотрел на полковника. Посмотрел на солдат — молодых, уставших, таких же, как те, кого он убивал, и тех, кто убивал его товарищей. Посмотрел на портрет фюрера на стене, сутулый, с бледным лицом, смешной, гротескный, нелепый. Одним словом – свинья. – Дайте, – сказал он хрипло. – Дайте пистолет. Полковник кивнул. Солдат поднял Люгер со стола, протянул Серёже. – Schießen. Серёжа взял пистолет. Пальцы его, дрожащие, распухшие, с обломанными ногтями, обхватили рукоятку. Он внимательно осмотрел оружие, видя вместо привычного ТТ чужого, вражеского Люгера, и усмехнулся. Криво, болезненно, но своей старой, знакомой усмешкой. – Хорошая вещь, – прошептал он. – Красивая. Только не моя. Он знал, что это конец. Не было смысла тянуть, ждать чуда, надеяться на прорыв или спасение. Чудес на войне не бывает, только кровь, грязь и смерть. Он видел это сотни раз в окопах, на передовой, в госпитале, где Данила сшивал разорванные тела. И сейчас пришёл его черёд. Последние пять минут. Он невольно вспомнил московский госпиталь. Узкую палату, где он лежал, считая дыры в потолке. Ординаторскую, где пахло карболкой и старыми бумагами. Яблоню за окном, которая цвела белым, назло всем бомбёжкам, назло этой войне. Данилу, который стоял у окна, курил и смотрел в звёздное небо, не зная, что Серёжа смотрит на него. Только на него. Больше ничего и не нужно. Уезжая оттуда, он оставил там своё сердце – самое дорогое, что у него было. Он думал, что вернётся. Он обещал вернуться. Честное разведческое. Он не вернулся. Видимо, разведчики правда не бывают честными. Взяв пистолет в руки, Серёжа сглотнул кровь, во рту было солоно, горько, на вкус, как вся эта жизнь. Глупо улыбнулся. Приставив Люгера к виску, он судорожно выдохнул. Металл был холодным, чужим, противным, не как привычный ТТ, который грел душу. Пахло от него смазкой и медью. Серёжа закрыл глаза. Умирать не страшно, если у тебя ничего нет. Если не за что держаться, некого жалеть, некого любить. У него есть любовь, которая терпеливо ждёт его в Москве, нет, не в Москве, в тыловом госпитале, спасая больных и раненых, не зная, что он умирает здесь, в чужой избе, с вражеским пистолетом у виска. – Я люблю тебя, – прошептал он одними губами. Пуля врезалась в голову, разорвала ткани, сломала кости, превратила мозг в кровавое месиво. Серёжа не почувствовал боли, только оглушительный хлопок, яркую вспышку света, а потом – темноту. Тихую, глубокую, беззвучную темноту, в которой больше не было войны, не было криков, не было боли. Тело его обмякло, сползло по стене, оставляя кровавый след на грязных досках. Пистолет выпал из ослабевших пальцев, звякнул об пол. Глаза остались открытыми, но в них не было жизни, не было огня, не было той самой улыбки, краешком губ. Пустота. Полковник повернулся от окна, посмотрел на тело. Помолчал. – Хороший солдат, – сказал он. – Похороните с честью.***
Та же ночь. Госпиталь. Москва. Данила резко проснулся. Сердце колотилось где-то в горле, дыхание было рваным, поверхностным. Гул в ушах стоял такой, будто он только что вышел из боя, снаряды, взрывы, крики. Он сел на кровати, обхватив голову руками, и часто задышал, пытаясь успокоиться. Кошмар? Это был просто кошмар? В городе снова завыла сирена – воздушная тревога. Немцы бомбили Москву регулярно, и Московский уже привык к этому звуку, но сейчас он врезался в голову раскалённой иглой. От сирены начала болеть голова, тупая, пульсирующая боль, которая отдавалась в висках, в затылке, в глазницах. Он снова упал на кровать, раскинув руки в стороны. Простыни были мокрыми от пота, он весь дрожал, крупно, сухо, как в ознобе. Костыль Серёжи стоял у кровати, он машинально коснулся его, провёл пальцами по выщербленной ручке. Тёплый. Дерево сохраняло тепло или ему просто казалось. – Всё хорошо, – прошептал он в темноту. – Всё хорошо. Это просто сон. Он жив. Он вернётся. Он обещал. Честное разведческое. Он коснулся холодной ладонью лба, пот, жар, всё перемешалось. Встал, налил воды из кувшина, выпил залпом. Вода была тёплой, противной, но хоть немного успокоила. Сирена затихла. Вместо неё отдалённые разрывы зениток, гул самолётов, которые уходили на север. Данила подошёл к окну. Ночь была тёмной, безлунной, только где-то на западе небо подсвечивалось заревом пожаров. Яблоня стояла чёрная, неподвижная, с редкими, ещё зелёными плодами. Он знал – не услышит. Не ответит. Потому что это был не сон. Это было предчувствие. То самое, чёрное, липкое, которое поселилось в нём несколько дней назад и не отпускало. – Серёжа, – сказал он в стекло. – Пожалуйста, не умирай. Я не выдержу. Я вытащил тебя с того света один раз – вытащу и второй. Только дай мне шанс. Только останься жив. Ответа не было. Только тишина, и где-то далеко свой аркестр заводила канонада. Данила отвернулся от окна, подошёл к столу, сел. Карточки. Бесконечные, одинаковые, заполненные чужими именами. Но сейчас он не мог писать. Руки дрожали, буквы расплывались перед глазами. Он взял лист чистой бумаги, той, что берег для писем Серёже. И написал. «Серёжа, мне приснилось, что ты умер. Ты лежал на земле, в крови, с пистолетом в руке. Немецкий пистолет. Люгер. Ты усмехался, своей дурацкой улыбкой, краешком губ, а потом выстрелил себе в голову. Я кричал, просил тебя не уходить, но ты не слышал. Ты смотрел на меня пустыми глазами, и я понял: ты ушёл. Навсегда. Я проснулся в холодном поту. За окном выла сирена. Я боялся, что это не сон. Что это правда, которая пришла ко мне во сне, чтобы подготовить. Скажи мне, что это не так. Скажи, что ты жив. Напиши хоть слово. Я сойду с ума, если не получу от тебя вестей. Я не хочу тебя хоронить. Я хочу, чтобы ты вернулся домой... ко мне, к яблоне, к этой проклятой войне, которая когда-нибудь кончится. Пожалуйста, возвращайся. Твой Д.» Он запечатал письмо, надписал адрес, разведотдел штаба, Татищеву С.Ю., и положил на стол. Отправить сможет только утром, когда откроется почта. А пока – ждать. И надеяться. Потому что только это и остаётся.«Запись № 157. 16 июля.
Письмо не отправил. Закончил писать и понял, что боюсь. Вдруг он не ответит? Вдруг он не может ответить? Вдруг то, что мне приснилось, – правда?
Я не знаю. Я ничего не знаю. Война – это тьма, в которой нельзя различить, где правда, а где ложь. Где сон, а где реальность.
Я сидел у окна до рассвета, курил, смотрел на яблоню. Потом пошёл на обход. Промыл раны, перевязал, поговорил с Громовым, он уже собрал вещи, завтра уезжает в тыл, долечиваться домой. Позавидовал ему. Чёрной, глухой, нехорошей завистью, он поедет домой, к семье, к мирной жизни. А я останусь здесь, ждать писем, которые могут не прийти.
Полина заметила, что я не в себе. Спросила: «Что случилось, Данила Михайлович? Вы белый как полотно». Я ответил: «Не спал». Она не поверила, но не стала спрашивать. Только чаю принесла, как обычно настоящего, с травами. Сказала: «Пейте. И отдыхайте. Ничего не случилось».
А случилось. Я знаю. Я чувствую.
Серёжа, если ты жив – напиши. Умоляю. Я выдержу любую правду... ранение, плен, что угодно. Но не молчание. Оно убивает меня быстрее, чем пуля.
Д.»
– Из полевых записок военврача второго ранга Д. Московского
Через неделю. Письмо пришло в среду, 22 июля. Данила узнал конверт ещё издалека, серый, потрёпанный, с пятнами то ли от дождя, то ли от крови. Почерк был незнакомым, не Серёжин, чужой, казённый. Сердце его пропустило удар. Он разорвал конверт дрожащими руками, вытащил листок – официальный бланк, штамп, подпись. «Уважаемый товарищ Московский! Сообщаем вам, что младший лейтенант Татищев Сергей Юрьевич, 1919 года рождения, уроженец г. Челябинск, пропал без вести 15 июля 1942 года при выполнении боевого задания в районе г. Смоленска. Обстоятельства исчезновения выясняются. Дальнейшая информация будет сообщена дополнительно. С уважением, Начальник разведывательного отдела штаба 45-й армии капитан Смольный» Данила перечитал письмо три раза. Потом четвёртый, пятый. «Пропал без вести». Это не «убит». Это не «похоронен». Это – надежда. Маленькая, хрупкая, почти нелепая, но надежда. Он упал на стул, закрыл лицо руками. Плечи его затряслись, не от рыданий, он не умел рыдать, не перед кем, не зачем, от той страшной, выматывающей дрожи, которая бывает, когда отступает страх и приходит пустота. «Пропал без вести. Пропал без вести. Пропал без вести.» – Значит, есть шанс, – прошептал он в ладони. – Есть шанс, что он жив. В плену. В госпитале. Где угодно. Но жив. Он встал, подошёл к окну. Яблоня стояла зелёная, спокойная, равнодушная к человеческим трагедиям. Плоды наливались соком, к августу будут терпкими, кислыми, но живыми. Как он сам. Как его надежда. – Я буду ждать, – сказал он в стекло. – Сколько понадобится. Я умею ждать. Я хирург, я жду, когда раны заживут, когда температура упадёт, когда сердце забьётся ровно. Я подожду и тебя, Серёжа. Он взял чистый лист бумаги и написал новое письмо. Не в штаб – ему. «Серёжа, ты пропал без вести. Это значит, что ты не умер. Я знаю это. Чувствую. Ты жив. Ты вернёшься. Ты обещал. Я буду ждать. Пиши, как сможешь. Или не пиши – просто возвращайся. Я здесь. Я никуда не ушёл. Костыль твой стоит у кровати. Яблоня цветёт, уже плоды, скоро созреют. Ты должен их попробовать. Ты должен вернуться и попробовать их вместе со мной. Я люблю тебя, Серёжа. Не умирай. Пожалуйста. Я вытащил тебя один раз – вытащу и второй. Даже если для этого придётся пройти всю войну. Даже если для этого придётся дойти до Берлина. Твой Д.» Он не отправил это письмо, некуда. «Пропал без вести» не оставляет адреса. Он просто положил его в ящик стола, туда же, где лежали письма, которые он писал, но не мог отправить. На память. На надежду. На тот день, когда Серёжа вернётся и прочитает их все. Если он вернётся. Московский закрыл ящик, взял карточки и пошёл на обход. Работа. Работа спасала от мыслей, от страха, от пустоты. Он перевязывал, ампутировал, зашивал, делал уколы, разговаривал с пациентами, ругался с санитарами, курил в форточку, пил горький чай по ночам и смотрел на яблоню. На ту самую яблоню, на которую они когда-то смотрели вместе. И ждал. Как тогда, весной, когда Серёжа лежал на операционном столе и Данила вытаскивал его с того света. Он вытащил тогда – вытащит и сейчас. Даже если для этого нужно пройти через всю войну. Потому что это его пациент. Его младший лейтенант. Его Серёжа. И он не имеет права его потерять.