«СОЖГИ ЛЕДЫШКУ, ИЛЬЯ!»
«ВЫРРИЙСКИЙ ФЕНИКС — НАШ ОГОНЬ!»
«ХОЛЛАНДЕР, ПЛАЧЬ ЗАМЁРЗШИМИ СЛЕЗАМИ!»
— Тёплый приём, — пробормотал Эйрик, проводник, прижавшись носом к стеклу. — Последнее даже слегка поэтично. — Темпераментный народ, — невозмутимо согласилась Астрид. — Холландер, не делай такое лицо. Они тебя любят. — Это любовь? — Для выррийца — да. Ненавидеть всерьёз они умеют только своих, — она кивнула на толпу. — Чужака можно лишь страстно желать победить. Это почти комплимент. Шейн смотрел на скандирующие лица, на алые флаги, на собственное имя, исковерканное чужим языком и выкрикиваемое с яростным азартом — и держал маску. Безупречную, отработанную броню, за которой можно спрятать что угодно. Снаружи — спокойный наследник Холландеров, снисходительно-вежливый к чужому темпераменту. Внутри же скреблось нечто совсем иное. Тревога — да, разумеется. Но к ней примешивалось ещё одно чувство, которое Шейн отказывался называть, потому что у этого чувства было слишком отчётливое имя. Предвкушение. Он не видел Розанова месяц. С той ночи в зале Б-4. Вырриец ещё после вестморского матча откуда-то достал его контакт, но они не переписывались — после единственного сообщения «Следующий матч — в Златояре. Буду ждать. Р.» Шейн так и не ответил, перечитав его, по совести говоря, далеко не трижды. И вот теперь судьба привезла его прямиком в логово выррийского зверя. Или, как Розанова называли здесь — Феникса. Сегодня вечером они встретятся снова. И Шейн понятия не имел, что собирается с этим делать. «Золотой Грифон» — гостиница, отведённая для гостевых команд, оказалась под стать городу: пышная, с золочёными колоннами и алыми коврами, гулкая от музыки, доносившейся из обеденного зала. Эринорцев разместили на верхнем этаже, подальше от шума, и Шейн, поднявшись в свой номер, первым делом распахнул окно. Внизу пульсировал Златояр. Огни лавок, факелы, тёплое сияние, льющееся из бесчисленных окон. Где-то играла музыка — не одна мелодия, а сразу несколько, накладывающихся друг на друга, но при этом город не звучал какофонией. Он звучал как живое существо. Как нечто, у чего бьётся огромное беспокойное сердце. Шейн поймал себя на том, что ищет взглядом среди этого мерцания одно конкретное окно. Будто мог угадать, за каким из тысяч огней сейчас находится Розанов. Идиотизм. Он отвернулся от окна, прижал прохладные ладони к лицу и сделал глубокий вдох. Завтра — вернее, уже сегодня вечером — матч. Выездной, на чужой арене, в чужой стихии, под рёв пятидесяти тысяч глоток, желающих ему поражения. Вот о чём следовало думать. Вот что имело значение. Не губы. Не горячие пальцы на затылке. Не янтарные глаза, в которых на одно мгновение, всего одно, мелькнуло потрясение, прежде чем закрылась неведомая Шейну дверь. — Соберись, — велел Шейн пустому номеру. Номер, как и зеркало месяц назад, ответил выразительным молчанием.***
Пламенный Колизей подавлял. Шейн вышел из тоннеля в разминочную зону и невольно задрал голову. Если Штормовой Купол Вестмора брал изяществом и светлой бирюзой, то главная арена Выррии била наотмашь самим масштабом. Пятьдесят две тысячи мест — крупнейшая арена континента, не считая стадиона в нейтральном Эдельвейсе — уходили ввысь крутыми ярусами, и казалось, трибуны нависают прямо над игровым полем, готовые обрушиться лавиной алого и золотого. Стены украшала мозаика с языками пламени, и в свете заходящего солнца, льющегося через открытый купол, чудилось, будто весь Колизей объят пожаром. И жар. Здесь, в отличие от Вестмора, жар чувствовался ещё до начала игры — в осветительных факелах, в одеждах зрителей, в полыхающих жаровнях. Сам воздух дрожал над камнем. Шейн ощущал, как его собственный дар недовольно поджимается внутри, будто кот, которого гладят против шерсти. — Тяжёлая будет арена, — заметил Ледников, оказавшийся рядом. Тренер щурился на трибуны со смесью профессионального уважения и старой, въевшейся неприязни. — Привыкай. Здесь даже воздух играет за них. — Я заметил. — Конфигурации будут жаркими — Ветров своего не упустит. Береги резерв в первой трети. Не дай им сжечь тебя на старте. — Ледников помолчал, потом добавил тише: — И не лезь в дуэли с Розановым на их среде. Он тебя там переиграет. Работай через команду. Шейн кивнул, хотя был уверен: он полезет. Он всегда лез. Он увидел его, когда «Золотое Пламя» вышло на разминку. Розанова невозможно было не заметить — и дело было даже не в росте. Дело было в том, как двигалась толпа выррийских игроков, как она будто разворачивалась вокруг него, признавая первенство. Илья шёл впереди, в домашней алой форме с золотыми полосами на плечах, и трибуны, завидев его, взорвались таким рёвом, что Шейн почувствовал вибрацию ступнями сквозь подошвы. Пятьдесят две тысячи человек выкрикивали одно имя. Розанов поднял руку, приветствуя своих, и улыбнулся — той самой острой, кривоватой улыбкой, обещающей противникам грандиозные неприятности. На своей арене, в своей стихии, обожаемый родным городом он выглядел совершенно иначе, чем месяц назад в холодном тренировочном зале. Он выглядел как нечто, рождённое прямо из языков пламени. Будто древний бог из легенд, вышедший на этот свет, чтобы немного поразвлечься. А потом он повернул голову. Через всё поле, через дрожащий горячий воздух, через гул пятидесяти тысяч зрителей. И посмотрел прямо на Шейна. Внутренности Холландера сделали уже привычный — отвратительно привычный — кувырок. Розанов не помахал. Не кивнул. Он смотрел — долго, в упор, не отрывая взгляда. А затем медленно, нарочито медленно, провёл языком по нижней губе. Жест был коротким. Едва уловимым на таком расстоянии. Любой на трибунах списал бы его на жажду, на напряжение перед матчем, на что угодно. Шейн понял всё. Жар бросился в лицо мгновенно, предательски, и он возблагодарил всех богов Глубин за то, что краснота на щеках под здешним пеклом сойдёт за реакцию на жару. Он резко отвернулся, делая вид, что поглощён растяжкой, и обнаружил, что сердце колотится так, словно он уже отыграл два периода. — Холландер? — Сольвейг, проводница, тронула его за плечо. — Ты в порядке? Раскраснелся весь. — Жарко, — буркнул Шейн, ненавидя, как ровно прозвучало это слово, и как мало в нём было правды. «Соберись. Это просто игра. Он — просто провокатор. Это всё, чем оно когда-либо может быть». Откуда-то снизу живота поднялось тянущее ощущение неискренности, и Шейн затолкал его поглубже, туда, где держал всё, что не вписывалось в сценарий его жизни. Усиленный магией голос глашатая возвестил начало. Команды вышли строем — «Золотое Пламя» под оглушительный рёв трибун, «Серебряные Стражи» под жидкий свист и редкие, почти уважительные аплодисменты. Капитаны сошлись в центре. Астрид Вейнгард и Алина Тархан обменялись рукопожатием, и Шейн, занимая позицию, в последний раз поймал взгляд Розанова. На сей раз вырриец не улыбался. Он смотрел серьёзно, тем самым изучающим взглядом, который Шейн помнил по их рукопожатию после первого матча. Будто читал в Холландере что-то, чего тот сам о себе не знал. Шейна посетило щекочущее ощущение, будто кто-то аккуратно провёл пером по его душе. «Эмпатия крови», — внезапно кольнула Шейна неприятная догадка.Это бы многое объяснило. Шейн читал об этом редком даре у пламенных чародеев. Способность чувствовать чужие эмоции через магические потоки, через тепло тела. На арене, в пылу схватки, когда они окажутся в нескольких сантиметрах друг от друга… Что почувствует Розанов? Арбитр поднял руку. Буря вспыхнула над центром арены — белоснежная сфера чистой силы, единственное прохладное пятно в этом царстве пламени и жара. Сигнал. Оба Ловца сорвались с места одновременно. С первых секунд Шейн понял: Ледников был прав, игра предстоит тяжёлая. На домашней арене, в родной стихии «Золотое Пламя» играло иначе — жёстче, наглее, быстрее. Выррийские Проводники мелькали по полю огненными росчерками, Дмитрий Волков давил с такой яростью, что Астрид с трудом удерживала оборону, а среда — среда откровенно ненавидела эринорцев. Первая же конфигурация оказалась «Пеклом». Раскалённые потрескавшиеся камни, гейзеры огня, бьющие из трещин по двадцатисекундному циклу. Шейн чувствовал, как его дар сопротивляется, как лёд тает на полпути к цели, как каждое заклинание требует вдвое больше сил, чем в более дружелюбных конфигурациях среды. Розанов же чувствовал себя как рыба в воде. Огненные гейзеры огибали его, словно приветствуя хозяина. Он скользил между ними с небрежной грацией, и каждый раз, перехватывая Бурю, успевал бросить через плечо что-нибудь язвительное. — Жарковато для ледышки? — крикнул он, уходя от ледяного веера Шейна и сжигая половину снарядов на лету. — Могу остудить! Шучу. Не могу! — Прибереги остроумие! — рявкнул Шейн, посылая Бурю Сольвейг длинным пасом. — Тебе понадобится утешение после матча! — О-о, — Розанов сверкнул зубами, перехватывая пас выррийского Проводника. — Утешишь меня, принц? Слова ударили ниже, чем следовало. Шейн на долю секунды сбился с ритма — и эта доля секунды стоила Эринору перехвата. Дмитрий выбил Бурю, выррийский проводник подхватил, и через три стремительных паса «Золотое Пламя» уложило сферу на свой Алтарь. Синяя вспышка. Удержание. — Сосредоточься! — крикнула Астрид, проносясь мимо. — Он тобой играет! Шейн стиснул зубы. Она была права. Розанов знал, куда бить. Знал, что одна реплика, произнесённая нужным тоном, выбивает Холландера из колеи вернее любого огненного снаряда. И — Шейн похолодел от этой мысли посреди раскалённой арены — Розанов, кажется, наслаждался этим знанием. Они столкнулись по-настоящему в середине второго периода. Конфигурация сменилась на «Тлеющие угли» — раскалённая земля, наказывающая ожогами за промедление, марево, искажающее видимость. Буря была свободна, упавшая после неудачного паса, и оба Ловца рванули к ней одновременно. Они достигли её в один миг. Четыре руки на сфере. Лёд и огонь, столкнувшиеся над раскалённым камнем. Печати Шейна вспыхнули серебром, Печати Розанова — золотом, и воздух между ними зашипел, заклубился паром — совсем как тогда, в зале «Б-4». — Отпусти, — выдохнул Шейн, упираясь. — Сам отпусти. — Лицо Розанова было в считаных сантиметрах. Жар его тела ощущался даже сквозь общий зной арены — живой, узнаваемый. — Не хочешь? Так я и думал. И в этот момент Шейн почувствовал нутром, как чужой дар коснулся его. Нагло, испытующе. Сомнений не осталось: эмпатия крови. Розанов будто заглянул ему в душу, прямо в тот тщательно запертый ящик, куда Шейн складывал всё лишнее и неудобное. Глаза выррийца чуть расширились. Он почувствовал. Шейн не знал, что именно, но по тому, как дрогнули янтарные зрачки, как на одно мгновение сошла с лица привычная насмешка, — он понял: Розанов нащупал что-то, сумевшее его не на шутку удивить. — Не смей, — прошипел Шейн, имея в виду уже не Бурю. — Поздно, — тихо ответил Розанов. Без издёвки. Почти растерянно. А потом он перехитрил Шейна — банально, грубо. Резко усилил жар в ладонях так, что Бурю стало невозможно удержать без ожога, и в момент, когда хватка Холландера дрогнула, вырвал сферу и ушёл стремительным разворотом. — Игра, принц! — бросил он через плечо. — Только игра! Но Шейну показалось, что голос его дрогнул на последнем слове. И Шейн, поднимаясь на ноги посреди раскалённой арены, под рёв зрителей, с отчётливостью внезапного прозрения понял: вырриец врёт. Точно так же, как врал самому себе Шейн каждую ночь последнего месяца. Матч превратился для эринорской команды в настоящее испытание на прочность. «Серебряные Стражи» сражались отчаянно. Астрид творила чудеса в обороне, Сольвейг и Эйрик разыгрывали безупречные комбинации, Шейн вырывал Бурю снова и снова, цепляясь за каждую секунду удержания зубами и когтями. Дважды Эринор выходил вперёд. Дважды Выррия отыгрывалась — на родной арене, в родной стихии, ведомая своим несокрушимым ловцом. Шейн играл лучше, чем когда-либо. И всё же чувствовал, как утекают силы — пекло истощало его резерв, капля за каплей, а каждое столкновение с Розановым оставляло после себя не только пот и синяки, но и жгучую, мучительную ясность: дело здесь не только в игре. Что-то, прорывалось наружу всякий раз, когда они касались друг друга. Дикое, будто магия, прорывающаяся сквозь перегретую Печать. Последние минуты слились в лихорадочный вихрь. Счёт балансировал на лезвии ножа. Конфигурация сменилась на «Огненное кольцо» — горящий периметр, перемещающиеся огненные стены, и где-то раз в минуту с купола обрушивался огненный дождь. Шейн нёс Бурю к Алтарю, уворачиваясь от плевков пламени, чувствуя, как обжигающе близко проходит очередная стена.Эринор: 6:47 / Выррия: 6:54
Шесть секунд. Выррии не хватало шести секунд до победы, и Буря была в руках Шейна. Если он удержит её, доведёт до Алтаря, выждет две секунды контакта, а затем ещё семь секунд — счёт сравняется, и матч уйдёт в овертайм. У него был шанс. Реальный, осязаемый шанс. Он рванул вперёд. И Розанов возник на пути — будто из самого пламени, окружённый жаром, с горящими золотом Печатями. Не с издёвкой на устах, а молча, сосредоточенно, опасно. Шейн ушёл влево — Розанов перекрыл ему манёвр. Вправо — снова стена огня и широкая фигура выррийца преградила ему путь. Холландер метнул ледяную обманку, рванул в просвет, почти прорвался… И горячая ладонь сомкнулась на его запястье. На том самом запястье. На долю секунды Шейна захлестнул чистый, животный ужас — память о юниорском финале, о вспыхнувшей и погасшей Печати, о темноте, накрывшей сознание. Но обновлённые Печати выдержали; они вспыхнули яростным серебром, отбрасывая чужой жар, удерживая дар в узде. Но удержать Бурю Шейн, увы, не смог. В тот единственный миг, когда всё его внимание метнулось к запястью, к старому страху, к горячим пальцам на коже, Розанов вырвал сферу. Развернулся одним текучим движением. И понёсся к выррийскому Алтарю, оставляя за собой шлейф пламени и обожание трибун. — НЕТ! — Шейн рванул следом, но было поздно. Розанов уложил Бурю на Алтарь. Выждал две секунды. Синяя вспышка контакта.6:55.
Шейн бросился к Цитадели, прорываясь сквозь оборону, замораживая камень под ногами выррийских защитников.6:56.
Астрид кричала что-то, Сольвейг рвалась на помощь, но клиновидные щиты Алины отрезали ей путь.6:57.
Так близко, ещё рывок, ещё несколько секунд…7:00.
Золотая вспышка озарила Пламенный Колизей. Пятьдесят две тысячи человек поднялись на ноги единой ревущей волной. Алые флаги взметнулись к небу. Где-то загремел гимн Выррии, и его подхватили десятки тысяч зрителей, и звук этот был осязаем, как удар в грудь.Выррия победила. 7:00 / 6:47.
Розанов снова победил. Шейн стоял посреди арены, опустив руки, и смотрел, как Розанов поднимает Бурю над головой. Толпа сходила с ума. Вырриец стоял в центре поля, залитый алым светом, с белоснежной сферой в вытянутых руках, и стадион ревел его имя так, что дрожали камни. Он был великолепен в этом триумфе — взмыленный, ободранный, с потемневшими от пота прядями, прилипшими ко лбу, — и совершенно, абсолютно счастлив. А Шейн снова проиграл ему. Странное дело — пустоты, которую он ожидал, не было. Не было и той жгучей, разъедающей злости, что отравила ему юниорский финал три года назад. Было что-то другое, чему Шейн не находил названия и не хотел искать. Он смотрел, как Розанов опускает Бурю, как товарищи по команде налетают на него гурьбой, хлопают по плечам, по спине, как Дмитрий заключает его в медвежьи объятия, — и ловил себя на том, что не может отвести взгляд. — Подними голову, — тихо сказала Астрид, поравнявшись с ним и вырывая из мрачных дум. Лицо у неё было каменное — лицо капитана, проигравшего на чужой земле. — Мы держались до последней секунды. Они это видели. Не позволяй им увидеть тебя сломленным. Шейн поднял головую Расправил плечи. Натянул маску. И пошёл вслед за командой к центру арены — на ритуал, который ненавидел всякий проигравший: рукопожатие победителям. Команды сходились двумя цепочками, и Шейн двигался вдоль линии выррийцев, пожимая мокрые от пота ладони, бормоча положенные слова. Хорошая игра. Поздравляю. Хорошая игра. Лица сливались — раскрасневшиеся, торжествующие, чужие. А потом перед ним оказался Розанов. Вблизи он был ещё растрёпаннее. Грудь под алой формой ходила ходуном, на скуле наливался лиловым синяк — память о столкновении в третьем периоде, — и от него волнами шёл тот самый жар, дымный и пряный, который Шейн узнал бы теперь среди тысячи других запахов. Янтарные глаза смотрели в упор. В них больше не было насмешки. Только что-то напряжённое, неуверенное, почти вопросительное. — Холландер, — сказал Илья. — Розанов. Они подали руки. Ладонь выррийца была обжигающе горячей — естественно, после такого матча, после такого накала стихии, — и Шейн стиснул её крепче необходимого, скрывая за этим всё, что не имел права чувствовать, и уж тем более — показывать. Хорошая, мол, игра. Чистая победа. Ничего личного. Розанов сжал его пальцы в ответ. И Шейн почувствовал, как ему в ладонь вдавливается что-то маленькое, твёрдое, скомканное. Клочок бумаги, спрятанный в чужом кулаке. Илья прижал его к центру ладони Шейна и держал — лишнюю секунду, две, — пока тот машинально не сомкнул пальцы, пряча. Никто не заметил. Камеры трансляции висели над ареной, выхватывая лица крупным планом, но руки двух соперников, сцепленные в обыкновенном рукопожатии, не значили для них ничего. Ещё одна формальность проигравшей стороны. — Хорошая игра, — произнёс Розанов ровно, для всех вокруг. А потом, тише, одними губами, добавил только для Шейна: — Прочитай. Он отпустил руку и двинулся дальше по цепочке — пожимать ладонь Сольвейг, Эйрику, Астрид, и больше ни разу не обернулся. Шейн стоял с зажатым в кулаке клочком бумаги и чувствовал, как тот жжёт ладонь сильнее любого огненного снаряда. «Не читай, — сказал разумный голос, тот самый, что командовал его жизнью пять лет подряд. — Скомкай. Урони. Раздави в мусор. Ты догадываешься, что там. Ты знаешь, что добром это не кончится». Шейн затолкал записку в карман формы. Церемония награждения прошла мимо него. Он стоял в шеренге проигравших, пока выррийскому капитану вручали промежуточную награду этапа, пока гремел гимн и взлетали к открытому куполу алые ленты, пока Розанов — снова в центре, снова сияющий — принимал поздравления от каких-то важных лиц в ложе. Шейн аплодировал, где полагалось. Сохранял лицо, где полагалось. Мыслями же он пребывал в ином месте — он остался где-то на арене, в том мгновении, когда чужая горячая ладонь вложила ему в руку приглашение к неминуемой катастрофе. Интервью в смешанной зоне он отбарабанил на автопилоте. — Шейн, тяжёлое поражение на чужой арене. Что скажете? — «Золотое Пламя» сегодня было сильнее. В своей среде они играют блестяще. Мы держались до последней секунды и проиграли достойно. Я поздравляю Выррию. — Заученные фразы лились гладко, как вода с обледеневшего ската. — Впереди ещё долгий сезон. — Ваше противостояние с Розановым — снова в центре внимания. Каждая встреча с ним — это… — Это вызов. — Шейн позволил себе тень холодной улыбки — ровно столько, сколько ждали камеры. — Розанов — выдающийся игрок. Играть против него — честь и испытание. Сегодня он проявил себя лучше. — Личной неприязни между вами нет? «В двух словах и не объяснить», — подумал Шейн. — Соперничество остаётся на арене, — сказал он вслух. — За её пределами я не держу зла на достойного противника. Журналисты строчили, кристаллы записи мерцали. А клочок бумаги в кармане жёг бедро сквозь ткань формы, и Шейн отвечал на вопросы, не помня собственных слов, считая минуты до того момента, когда сможет наконец остаться один. В раздевалке он дождался, пока схлынет команда. Ледников произнёс короткую речь — о том, что чужая арена есть чужая арена, что счёт говорит сам за себя, что в следующий раз будет иначе. Астрид задержалась дольше всех, разглядывая Шейна с тем своим проницательным прищуром, от которого никогда не было спасения. — Ты сегодня играл как зверь, — сказала она. — И всё равно витал где-то не здесь. Половину матча — на поле, половину — внутри собственной головы. — Я проиграл. Анализирую ошибки. — Угу. — Она не поверила, разумеется, но оказалась достаточно милосердной, чтобы не давить. — Ну, анализируй. Только не до утра. Завтра выезжаем рано. — Капитан направилась к двери, но на пороге обернулась. — И, Холландер. Что бы там у тебя ни творилось в голове — не делай глупостей в чужой стране. Здесь у нас нет ни друзей, ни защиты. Только мы сами. Дверь за ней закрылась. Шейн остался один. Он сидел на скамье, всё ещё в форме, перемазанный сажей и потом, с гудящим от перегрузки даром, — и смотрел на собственный сжатый кулак так, будто тот принадлежал кому-то другому. «Не читай». Он разжал пальцы. Записка была крошечной — клочок, оторванный от чего-то большего, измятый, влажный от пота и сжатый так сильно, что отпечаток ребра ладони было видно на бумажных складках. Шейн осторожно расправил её на колене. Почерк был чужим — резким, угловатым, торопливым. Вестморский торговый диалект, на котором писали и в Эриноре, и в Выррии, но буквы выдавали руку, привыкшую к иной, выррийской вязи. Несколько слов, написанных явно второпях — может быть, перед самым выходом на арену, может быть, ещё в раздевалке, когда Илья уже знал, что именно собирается сделать.«Золотой Грифон. Комната 412. Полночь.
Если не придёшь — пойму. Но я буду ждать.
Р.»
Шейн прочитал это трижды. А потом ещё раз. Внизу живота свернулось то самое чувство — горячее, тянущее, постыдное, — которому он отказывался давать имя. Он сидел в пустой раздевалке на чужой арене, во вражеской столице, в полусотне шагов от человека, который только что разгромил его на глазах у пятидесяти двух тысяч зрителей и всего континента — и держал в руках приглашение совершить самую опасную глупость в своей жизни. «Золотой Грифон». Та же гостиница. Соседний с эринорцами этаж. Илья всё рассчитал — назначил встречу у них под носом, понимая, что Шейну не придётся даже выходить из здания: ни ночных вылазок по чужому городу, ни риска быть узнанным на улицах. Только пара лестничных пролётов, коридор и нужная дверь «Что за игру он ведёт?» — подумал Шейн. Розанов коснулся его в схватке, заглянул внутрь — и нашёл там не злость соперника, не азарт игрока, а нечто иное. То, что Шейн не мог сформулировать даже для себя. — Бред, — сказал Шейн раздражённо, и пустая раздевалка проглотила это слово без эха. Вот в чём была вся беда. Если бы он мог честно ответить «нет», если бы мог убедить себя, что той ночью в зале Б-4 им двигало временное помешательство, выброс адреналина, что угодно объяснимое и забываемое, он смял бы записку и забыл о ней навсегда. Холландеры не позволяют себе помешательств. Но он не сделал этого. Месяц. Месяц он просыпался, в ярости отгоняя от себя непрошенные образы воспоминаний, возвращавшиеся к нему снова и снова. Месяц перечитывал то единственное сообщение, на которое так и не ответил. Месяц лгал зеркалу, отцу, Астрид, самому себе — и лгал столь бездарно, что даже собственное отражение будто смотрело на него с откровенным укором. А теперь Розанов написал ему записку с приглашением: нагло, не оставляя пространства для отступления. И самое страшное было даже не в риске. Не в том, что наследник Холландеров пробирается ночью в номер выррийского мага. Не в политике, не в долге, не в отце, не в роде. Самое страшное было в том, что Шейн хотел пойти. Хотел так сильно, что у него тряслись руки. Он стоял под душем дольше необходимого. Гостиничная вода была тёплой, и это его раздражало — дома он любил холод, ледяная купель прочищала голову лучше любой медитации. Здесь же вода лилась мягкая, ласковая, и Шейн машинально, не задумываясь, остудил её выбросом дара — пока струи не сделались колючими, ледяными, почти болезненными. Они помогли. Немного. Он стоял, упёршись лбом в холодный кафель, и считал доводы — те самые, что перечислял себе по дороге домой месяц назад. Он мужчина. Это вырриец. Враг. Шейн абсолютно никак, ни в коем случае не может себе такого позволить. У него есть долг, род, Корона. Будущее, расписанное до последнего дня, в котором нет места для… Чем бы оно ни являлось. Доводы были правильные, безупречные. Выстроенные годами дисциплины в неприступную крепость. И увы, ни один из них больше не работал. Шейн выключил воду и вытерся. Оделся — не в форму, не в парадное, а в простое тёмное, неприметное, то, в чём можно пройти по гостиничному коридору, не привлекая внимания. На всякий случай натянул капюшон. Часы на стене показывали 23:31. Он сел на край кровати, положил руки на колени и попытался в последний раз воззвать к голосу разума — тому, что командовал его жизнью так долго и так успешно. Голос, почему-то с отцовскими интонациями, безжалостно перечислял риски, и риски были реальны, и каждый из них мог стоить Шейну всего. Но рядом с разумным голосом, тише и упрямее, звучал другой. Тот, который месяц назад на дороге в Сильверхолм коварно заметил: «Ты лжёшь себе». Тот, что не желал затыкаться, как бы Шейн ни старался его заткнуть. Тот, что сейчас произнёс с тихой, неумолимой ясностью: «Ты весь этот месяц ждал этой ночи. Перестань притворяться, что выбираешь. Ты выбрал ещё месяц назад, когда не удалил его контакт. Шейн закрыл лицо ладонями. — Это ничего не значит, — сказал он вслух, в тысячный раз, повторяя ложь, в которую и сам не верил. Никто не ответил. Ни зеркало, ни пустой номер, ни знойный город за окном, пульсирующий золотыми огнями. 23:47. Шейн поднялся. Сунул в карман кристалл связи. Затянул капюшон потуже. Подошёл к двери и замер, положив ладонь на ручку. За дверью был коридор. За ним — лестница на нужный этаж. За лестницей — дверь с цифрами 412, за которой ждал человек, написавший ему: «Если не придёшь — пойму. Но я буду ждать». Ещё можно было остаться. Запереть дверь, лечь, погасить свет, проснуться утром безупречным наследником Холландеров, который не совершил никакой глупости, который сохранил маску, долг, честь. Ещё можно было притвориться, что приглашения не было, что записка ему почудилась, что это всё — лишь примерещившееся ему наваждение. Шейн стоял очень долго. А потом нажал на ручку и вышел в коридор. Дверь мягко затворилась за его спиной с тихим, окончательным щелчком — звуком, с которым закрываются одни возможности и открываются совершенно другие. Холландер, ступая боязливо, будто по раскалённым гвоздям, пошёл к лестнице, чувствуя, как колотится сердце, как жжётся в районе бедра сквозь карман сложенная записка, как с каждым шагом тает стена невозмутимости, которую он возводил годами. Часы в дальнем конце коридора показывали без шести минут полночь. Комната 412 ждала.