***
Илья поймал его за миг до падения. Он не помнил, как пробежал последние шаги — только что Шейн стоял, вскинув руки к куполу, объятый белым огнём, заслоняя собой смерть от всех, кроме себя — и вот уже он оседал, и Илья был там, под ним, ловил, прижимал, не давал упасть. Шейн был лёгким. Невыносимо, страшно лёгким — будто взрыв выбил из него не только магию, но и саму тяжесть живого тела. Голова запрокинулась, лицо стало белее снега, белее льда, который он только что призвал, — а руки, прекрасные руки Холландера, расчерченные серебристой вязью, были теперь голыми и обугленными. Пустыми. Печати погасли все до единой, оставив на коже только выжженные борозды следов — призраки того, что некогда здесь были изящные узоры. — Шейн. — Голос Ильи не слушался, ломался, превращался в чужой хрип. — Шейн. Нет. Открой глаза. Открой глаза, принц. Тишина. И вдруг — рёв. Звук вернулся разом, обрушился стеной: тысячи зрителей, кричащих в ужасе, в смятении, не понимающих, что произошло на их глазах, почему серебряный принц лежит на руках выррийца посреди арены, почему Буря исчезла, почему пахнет гарью и магией. Где-то завыл сигнал тревоги. Где-то арбитр на платформе наконец дал серую пульсацию остановки — слишком поздно, бессмысленно поздно. Илья не слышал ничего из этого. Для него мир сузился до бледного лица, до груди, которая — он впился в неё взглядом, — которая поднималась. Едва. На волос. Поднималась. Дышит. — Дышит, — выдохнул он, и собственный голос показался ему незнакомым. — Ты дышишь. Хорошо. Хорошо, слышишь? Так и дыши. Только дыши. Он не дал бы его никому. Это была первая ясная мысль, прорвавшаяся сквозь животный ужас, — и Илья действовал прежде, чем додумал её до конца. Печати на его предплечьях вспыхнули золотом, и вокруг них двоих поднялась стена огня — не жгущего, нет, но плотного, опоясывающего кольцом, отгораживающего их от мира, от бегущих со всех сторон фигур, от хаоса. — Не подходите! — заорал он на смеси двух языков, прижимая Шейна к себе, заслоняя. — Назад! Все назад! Первыми сквозь огонь прорвались целители — в бело-зелёном, со знаками Гильдии, и при виде этих цветов что-то в Илье дрогнуло, опустило пламя на ладонь. Он узнал эти одежды. Такие носила его мать. Люди, которые лечат всех, даже врагов. Им — можно. — Пропусти, — резко сказала старшая целительница, опускаясь на колени. Немолодая, с цепким взглядом, с руками, которые уже светились мягким зелёным. — Парень. Пропусти нас к нему. Мы поможем. Слышишь? Илья не разжал рук. — Он сдержал взрыв, — сказал он, и не узнал собственного голоса. — Он всю магию... всё отдал. Печати. Все сгорели. Я видел. — Я вижу. — Целительница уже работала, водила ладонями над голыми, выжженными руками Шейна, и лицо её было сосредоточенным, мрачным. — Магическое истощение. Полное. Откат от перегрузки. Печати придётся восстанавливать заново, все. Если выживет. «Если». Это слово вошло в Илью, как фирменный ледяной клин Холландера — насквозь, до самого сердца. — Он выживет, — сказал он. Не целительнице. Шейну. Бледному, неподвижному лицу. — Ты выживешь. Я тебе закат должен, помнишь? Над Златояром. В полнеба. Ты обещал дожить. Так доживи, упрямая ледышка. Доживи. Где-то за стеной его огня нарастал хаос. Илья услышал — краем сознания, сквозь туман ужаса — голос Астрид. Капитан вырвалась из недр арены, от своих генераторов, и кричала, кричала на весь Ледяной Чертог, чтобы перекрыть рёв: — Это саботаж! Слышите?! Конфигурацию подменили! Устройство в системе среды! Это покушение, а не несчастный случай! Арестуйте... — голос её сорвался и тут же окреп снова, зазвенел железом, — арестуйте лорда Виктора Морроу! НЕМЕДЛЕННО! Илья вскинул голову. В VIP-ложе, высоко над ареной, среди поднявшихся в смятении короля и сановников, он увидел его — высокую, худощавую фигуру в безупречном тёмном костюме. Морроу. Лорд-казначей пробирался к выходу из ложи — не торопясь, плавно, как человек, у которого ещё есть время, как человек, привыкший, что для него всегда найдётся открытая дверь. Но в этот раз двери не было. Стража КЛШС сомкнулась вокруг ложи прежде, чем Морроу сделал третий шаг. Астрид успела. Дмитрий, выросший из сектора D огромной тенью, уже был там, наверху, и его широкая фигура отрезала Лорду-казначею последний путь. Илья увидел, как друг что-то говорит — коротко, веско, — как стража берёт Морроу под локти, как любезная улыбка наконец сползает с этого лица, обнажая под собой что-то иное. Холодное. Выжженное. Их взгляды встретились — Илья и Морроу, пламя и пепел. И Морроу улыбнулся снова. Беззвучно, разборчиво, одними губами, так, как умел, бросил последнее — не Илье даже, а самому небу, всему миру, что смотрел сейчас матч в прямом эфире: «Слишком поздно». Илья не понял, что это значит. Тогда — не понял. Он отвернулся. Морроу был не важен. Стража, Астрид, Дмитрий, короли, континент, война, мир — ничто из этого не было важно. Важным было только бледное лицо у него на руках, только слабое, рваное дыхание, только тепло, утекающее из тела, которое он держал. — Носилки! — рявкнула целительница. — Несём в лазарет! Живо, пока он ещё дышит! Парень, дай нам его. Дай. Ты сможешь пойти рядом. Обещаю. Но дай нам сделать нашу работу. Илья разжал руки. Это было труднее всего, что он делал в жизни, — труднее любого матча, любого манёвра, любого признания. Разжать пальцы. Позволить чужим рукам поднять Шейна, переложить на носилки, укрыть. Он встал — ноги не держали, и он не сразу понял почему, а потом понял: колени дрожали, всё тело дрожало, как у мальчишки, как тогда, в семь лет, когда он спалил сарай и едва не сгорел сам. Он пошёл рядом с носилками. Огненная стена опала за его спиной, и в неё хлынул мир — крики, вспышки кристаллов трансляции, чьи-то руки, пытающиеся остановить, оттеснить, расспросить. Илья не видел их. Он шёл, не сводя глаз с белого лица, держал безвольную, голую, обожжённую руку Шейна в своей — горячей, целой, живой — и шептал, не заботясь, кто слышит, какие камеры ловят это и разносят на весь Эвернис: — Я рядом. Слышишь? Я рядом. Я никуда. Что бы там ни было — я рядом. В тоннеле, ведущем с арены в недра Ледяного Чертога, их нагнала Астрид. Лицо у неё было серое, пепельного оттенка, но глаза — живые, яростные, торжествующие и испуганные разом. — Морроу взяли, — выдохнула она, поравнявшись, не сбавляя шаг. — Дмитрий держит его. Стража, свидетели, короли — всё на виду, всё под камерами. Он не отвертится. Не в этот раз. — Она глянула на носилки, и голос её дрогнул. — Илья. Он... он сдержал. Я не успела заглушить конфигурацию, не успела, опоздала на секунду, и он... он сделал это сам. Собой. Он спас всех. Понимаешь? Весь Чертог. Сорок пять тысяч человек. Он герой. — Мне поебать, что он герой, — глухо отозвался Илья, не отрывая взгляда от бледного лица. — Мне нужно, чтобы он открыл глаза. Астрид замолчала. И больше ничего не сказала — потому что говорить было нечего, потому что она думала о том же самом, потому что между «герой» и «жив» лежала пропасть, и никто из них не знал, на каком краю окажется Шейн в итоге. Двери лазарета распахнулись. Магический свет, бело-зелёные фигуры, столы, кристаллы, гул сосредоточенной, торопливой работы. Носилки внесли внутрь. Целители сомкнулись вокруг — и Илью, дошедшего было до самого порога, чья-то рука мягко, но уверенно остановила. — Дальше нельзя, — сказала молоденькая целительница. — Простите. Нам нужно работать. Подождите здесь. — Я не уйду. — Никто и не гонит. — Она глянула на него — на выррийца, на врага, на звезду «Золотого пламени», стоящую в недрах эринорской арены, держащуюся за дверной косяк так, что белели костяшки, — и в её взгляде не было ни вражды, ни страха. Только усталое, человеческое сочувствие. — Ждите здесь. Я буду выходить. Буду говорить вам, как он. Обещаю. Но дальше — нельзя. И дверь закрылась. Илья остался в коридоре. Он сполз спиной по холодной стене — стене Ледяного Чертога, дома Холландеров, у самого Зеркального озера, под которым спало Ледяное Сердце, — и сел прямо на пол, обхватив колени, как в детстве, когда был ещё мальчишкой. Его всё ещё трясло. На ладонях, на форме, на коже остался след родного холода — последнего, что отдал Шейн, прежде чем погасли его Печати. Илья смотрел на свои руки — горячие, целые, бесполезные — и впервые в жизни не знал, что делать с собственным огнём. Где-то наверху бушевала арена. Где-то стража вела закованного в магические путы Морроу. Где-то Дмитрий, Астрид, короли, послы, весь континент пытались осознать, что только что произошло на глазах у миллионов. Где-то рождалась новая буря — политическая, неизбежная, та самая, ради которой Морроу всё это и затеял. Илье было всё равно. Он сидел под дверью лазарета, в чужом холодном доме, и ждал. Считал минуты, как Шейн всю жизнь считал секунды удержания Бури на Алтаре. Слушал тишину за дверью, ловил каждый звук, каждый шаг, каждый отблеск зелёного света в щели. «Доживи до заката, — думал он, сжимая в кулаке призрак холода чужой ладони, которой там уже не было. — Слышишь, ледышка? Ты обещал дожить. Не смей нарушать обещание. Не смей. Только не ты. Ты же Холландер. Холландеры держат слово». Дверь лазарета не открывалась. Минута. Две. Десять. А потом — глубокой ночью, когда Ледяной Чертог давно опустел, когда снаружи отгремела первая волна хаоса и наступило страшное, выжидающее затишье — дверь наконец дрогнула. И на пороге, в бело-зелёной мантии, с лицом, по которому невозможно было ничего прочесть, появилась старшая целительница. Илья вскочил. Сердце оглушительно ударило раз — и замерло. Целительница посмотрела на него. Долго. Слишком долго. И произнесла лаконично: — Он будет жить. Три слова. Илья услышал их — и не услышал единовременно, потому что в первое мгновение они не вошли, не уместились, отскочили от него, как отскакивает Буря от выставленного вовремя щита. Он стоял, вцепившись в дверной косяк, и смотрел на усталое лицо целительницы, и ждал продолжения — «но», «однако», «впрочем», того страшного слова-крючка, на котором всё перевернётся. «Но» не было. — Будет жить, — повторила она, мягче, разглядев, должно быть, что он не понял с первого раза. — Слышишь меня, парень? Жить. Истощение тяжёлое, печати выжжены подчистую — все, до единой. Восстанавливать придётся с нуля, долго, болезненно. Будет ли он когда-нибудь снова ловить Бурю — не скажу, не знаю, никто сейчас не скажет. Но сердце бьётся. Дыхание ровное. Разум — целый. — Она помолчала. — Он сильный. И упрямый. Цеплялся за жизнь так, будто кому-то крепко задолжал и не желал помирать должником. «Закат», — оглушённо подумал Илья. — «Он задолжал мне закат над Златояром. И я ему — закат. Вот и не помер. Холландеры держат слово». Что-то у него внутри — туго натянутое, звеневшее с той самой секунды, как он увидел Шейна, объятого белым огнём посреди арены — лопнуло. Не больно. Наоборот. Будто кто-то перерезал стальную струну, на которой держалось всё его тело, и оно наконец вспомнило, как дышать. Он сполз обратно по стене. Сел на холодный пол. И закрыл лицо ладонями — горячими, целыми, бесполезными — и плечи его затряслись, и Илья Розанов, гроза континента, золотой феникс Выррии, человек, не плакавший с семи лет, заплакал в коридоре чужого холодного дома, беззвучно, страшно, с облегчением, которое ощущалось больнее любого отчаяния. Целительница не сказала ничего. Положила тёплую руку ему на плечо — на миг, по-матерински, как умела бы его собственная мать, — и направилась обратно за дверь, возвращаясь работе. — Можно к нему? — выдавил Илья ей вслед, не отнимая ладоней от лица. — Он спит. Глубоко, до утра как минимум. — Она задержалась на пороге. — Под утро пущу. Посидеть. Если не уйдёшь до тех пор. — Не уйду. Она кивнула — без удивления, будто другого ответа от него и не ждала — и дверь затворилась. Под утро в коридоре стало людно. Сначала пришла Астрид — помятая, выжатая, но с прямой спиной и решимостью, читавшейся в походке. Она опустилась рядом на пол, не побрезговав, и просто привалилась плечом к его плечу, и они сидели так, выррийская кровь и эринорская кровь, перебежчица и враг, два человека, любивших одного и того же упрямого засранца каждый по-своему. Она ничего не спрашивала. Он ничего не рассказывал. Слова были не нужны. Потом — Дмитрий, бесшумной горой возникший из сумрака коридора, опустился на корточки напротив. — Морроу взяли, — сказал он тихо. — Держат под печатями в подземельях КЛШС. Дело уже не замять — слишком много свидетелей, слишком много важных людей смотрело. Король Эдмунд в бешенстве. Крон-принц тоже. Впервые на моей памяти эти двое в чём-то согласны: оба хотят голову Лорда-казначея. — Дмитрий помолчал, и в его медвежьих глазах мелькнуло что-то нечитаемое. — Но он спокоен, Илья. Слишком спокоен для человека, который всё потерял. Сидит и улыбается. Будто это ещё не конец. Будто он чего-то ждёт. «Слишком поздно», — беззвучно сказал Морроу. Илья вспомнил это — и холодок пробежался у него по спине. — Что он имел в виду, — пробормотал Илья. — «Слишком поздно». Поздно для чего? Никто не ответил. Никто не знал.***
Серый рассвет уже сочился в узкие окна госпиталя, когда целительница наконец впустила Илью. Лазарет был тих. Бело-зелёный свет приглушён до сумерек. Шейн лежал под белоснежными простынями и был так бледен, так неподвижен, что Илья на миг снова обме. Но грудь поднималась, ровно, упрямо, раз за разом, и этого было достаточно, чтобы дышать самому. Руки Шейна лежали поверх одеяла. Голые. перебинтованные. Серебристая вязь, которой Илья столько раз любовался — на матчах, в зале Б-4, на берегу озера, — исчезла. Кожа на открытых участках была чистой, бледной, незнакомой. Будто у Шейна выжгло не магию — а часть его самого, ту, что весь мир знал и боялся. Илья придвинул табурет. Сел. Осторожно, едва касаясь, взял эту голую, холодную руку в свои ладони. — Я здесь, — сказал он тихо, на родном языке, потому что чужой сейчас не давался. — Слышишь, принц? Я никуда не делся. Давай, просыпайся. Шейн не ответил. Но пальцы его — Илья мог бы поклясться, мог бы спорить на что угодно — пальцы его едва ощутимо дрогнули в чужой ладони. Сжались. Совсем немного. Илья замер. Сердце оглушительно громыхнуло в его грудной клетке. — Вот так, — выдохнул он, и голос сорвался. — Вот так. Держись за меня. Я не отпущу. За окнами Ледяного Чертога медленно, неотвратимо разгорался сверкающий северный рассвет — первый рассвет нового мира, в котором всё уже было не так, как вчера. Где-то наверху просыпался потрясённый континент. Где-то в подземельях КЛШС сидел под печатями человек, обронивший с арены своё беззвучное «слишком поздно» — и улыбался спокойнее, чем имел право улыбаться проигравший. Но Илья не думал об этом. Не сейчас. Сейчас он держал холодную руку в своих ладонях, чувствовал, как сквозь неё, медленно, по капле, возвращается тепло, — и сторожил каждый слабый, упрямый вздох спящего, как сторожат единственный уголёк костра, тлеющий в долгую северную ночь.