***
Они приходили по одному, в редкие часы, когда целители впускали. Астрид появилась первой, под вечер вторых суток. Она держалась прямо, как держится капитан после проигранного финала — деревянная спина, каменное лицо — но глаза выдавали всё. Светлые, с глубоко залёгшими вокруг тенями, они метнулись к койке, к бледному лицу, к голым выжженным рукам — и Илья увидел, как капитан «Серебряных Стражей» на одно мгновение перестала быть капитаном. — Как он? — спросила она, опустившись на второй табурет напротив. — Дышит. Спит. Целители говорят — кома. — Илья не отрывал взгляда от Шейна. — Печати нужно будет восстанавливать с нуля. Долго, может, годами. Если он очнётся. — Очнётся. — Астрид сказала это так же твёрдо, как говорил он сам. И тут же добавила тише: — Он спас всех, Илья. Я была у генераторов. Я опоздала — на секунды, на проклятые секунды, дестабилизатор сработал раньше, чем я добралась до контура. Я кричала ему в кристалл, чтоб бросал Бурю, чтоб уходил — а он не бросил. Он понёс её в центр. В самую середину. Туда, где никого. — Голос её дрогнул, окреп. — Сорок пять тысяч человек, Илья. Король и крон-принц в ложе. И ни одной жертвы, кроме него самого. Он принял каскад на себя и уберёг всех. Это... я не знаю, возможно ли такое вообще. Никто не знает. Целители говорят, его должно было разорвать. — Но не разорвало. — Не разорвало, — Астрид посмотрела на спящего, и в её взгляде была странная смесь — гордость, ужас, что-то почти благоговейное. — Он теперь герой, понимаешь? Весь континент видел. Серебряный принц, заслонивший собой королей, обе команды и целую арену от бомбы предателя. — Она помолчала. — Это меняет всё. Для него. Для нас. Для того, что будет дальше. — Ебись они все конём, кого он спас, Астрид, — сказал Илья. — Я хочу, чтобы он очнулся. Астрид не стала спорить. Она просто кивнула, придвинулась ближе — и положила свою ладонь поверх их сцепленных рук. Эринорка и вырриец, два человека, любивших одного и того же упрямца каждый по-своему. Дмитрий пришёл к ночи — бесшумной горой, заполнившей собой узкий проём двери. Он постоял на пороге, оглядывая палату медвежьими глазами, потом подошёл, опустился на корточки рядом с табуретом друга, так что их лица оказались на одном уровне. — Морроу всё ещё держат под печатями, в подземельях КЛШС, скоро в Эдельвейс перевозить будут — там Инквизиция Пакта, там надёжнее. Дело уже не замять. — Он помолчал. — Блэктерна тоже взяли. Этот сразу запел — выторговывает себе смягчение приговора. Сдаёт всё: устройство, каскад, как вписали «Разлом» в реестр, кто платил. Цепочка тянется прямо к Морроу. Концы сходятся. — Хорошо, — глухо сказал Илья. — Илюша. — Дмитрий положил тяжёлую руку ему на плечо. — Ты двое суток не ел. Не спал. Я тебе перекусить принёс. — Он выудил из-за пазухи свёрток — хлеб, что-то завёрнутое в тряпицу. — Ешь. Ты не для того в это всё ввязался, чтоб ты тут рядом с голодухи свалился. Ешь, я сказал. Илья посмотрел на свёрток. На друга. На бледное лицо Шейна. И вдруг понял, что Дмитрий прав, что тело его — предательски, нелепо — действительно требует своего, что руки дрожат не только от страха, но и от пустоты в желудке. Он взял хлеб. Откусил, не чувствуя вкуса. Прожевал. — Спасибо, — сказал он. — На здоровье. — Дмитрий пожал плечами, и в этом движении была вся его медвежья, неуклюжая преданность. — Раз он твой — значит, и мне не чужой теперь. Я видел, как ты его на руках нёс. Видел твоё лицо. — Он отвёл глаза. — Я за такое лицо любого на куски порву. Хоть северянина, хоть кого. Ешь. И Илья ел, а Дмитрий сидел рядом на корточках, огромный, молчаливый, и сторожил их обоих — спящего эринорца и не спящего выррийца — в чужом холодном доме, у самого Зеркального озера. *** Лорд Дэвид Холландер явился в лазарет на третью ночь. Илья почуял его раньше, чем увидел, — по тому, как изменился воздух. Целители расступились, бело-зелёные фигуры подались к стенам, и в палату вошёл человек, при виде которого Илья понял разом, без слов, чей это сын лежит на койке. Та же осанка — прямая, негнущаяся, будто вместо позвоночника вставлен клинок. То же лицо — холодное, выверенное, безупречное. И тот же взгляд — острый, пронзительный, который Илья видел у Шейна тысячу раз, на арене, в темноте гостиничных номеров и на берегу озера под северным сиянием. Только у Шейна за этим взглядом всегда теплилось что-то живое. У лорда Дэвида — Илья вгляделся — лёд шёл до самого дна. Или так казалось. Лорд Холландер остановился в нескольких шагах от койки. Его взгляд прошёлся по сыну — по бледному лицу, по голым выжженным рукам, по следам от серебристой вязи, которой больше не было — и на одно неуловимое мгновение что-то дрогнуло в этом лице, тончайшей трещиной, тут же затянувшейся льдом. А потом он повернулся к Илье. — Вы, — сказал лорд Дэвид. Не вопрос. Констатация — точь-в-точь как делал его сын, и от этого нелепого сходства у Ильи свело челюсть. — Розанов. — Да, — сказал Илья. Он не встал. Не разжал рук, держащих ладонь Шейна. — Я. — Вы держите руку моего сына. — Да. Целители замерли у стен. Где-то за дверью переступала стража — Илья услышал металлическое позвякивание. В палате повисла тишина, плотная, как лёд на поверхности озера, и в этой тишине двое — отец и чужак, эринорский лорд и выррийская звезда — смотрели друг на друга над телом человека, который связывал их и которого ни один из них не желал отпускать. — Уходите, — сказал лорд Дэвид. Ровно. Холодно. Тем тоном, которому, Илья знал, не привык перечить никто и никогда. — Нет, — ответил Илья. Что-то изменилось в лице лорда Холландера — едва заметно, как меняется поверхность замёрзшего озера за миг до того, как надломится ледяная корка. Он не привык к этому слову. Илья видел: за всю его жизнь ему почти никто не говорил «нет» — и уж точно не говорил вот так, тихо, не повышая голоса, сидя на табурете в чужом холодном лазарете. — Вы не понимаете, где находитесь, — произнёс лорд Дэвид. — Это мой дом. Это мой сын. Здесь, в Сильверхолме, на этой земле, одного моего слова довольно, чтобы вас — выррийца, пересёкшего границу в дни, когда два народа на грани войны, — вывели отсюда и бросили в подземелье рядом с человеком, устроившим всё это. Вы это понимаете? — Понимаю, — сказал Илья. — Зовите стражу. Зовите армию. Я не уйду. — Он поднял глаза, и в них плескалось жидкое золото, как тлеют угли под золой, готовые разгореться в пожар. — Можете тащить меня силой. Но пока я в сознании, пока у меня есть руки и в них есть огонь — я буду рядом с ним. Я нёс его с арены на руках. Я трое суток сторожу каждый его вздох. — Голос Ильи сорвался было, но снова окреп. — Так что нет, лорд Холландер. Я не уйду. Хоть режьте. Повисла гнетущая тишина. Лорд Дэвид смотрел на него — долго, тяжело, тем самым взглядом, под которым, Илья знал, ломались люди покрепче безродного выррийца. Но Илье было плевать. Он держал этот взгляд так же, как держал холодную руку Шейна, — упрямо, насмерть, потому что иначе было нельзя. И тогда лорд Холландер сделал то, чего Илья не ждал. Он перевёл взгляд с него — на сына. На бледное лицо. На голые, выжженные руки, лежащие поверх одеяла. На две сцепленные ладони — горячую, целую, живую, и холодную, неподвижную, со стёртой начисто серебряной вязью. Он смотрел на это долго, очень долго, и лёд в его глазах — Илья мог бы поклясться — на одно мгновение подёрнулся чем-то, что у обычного человека назвали бы влагой. — Он закрыл собой королевскую ложу, — произнёс лорд Дэвид наконец, и голос его был тих. — Зрителей на трибунах. — Он помолчал немного, будто выбирая следующие слова. — А вы говорите, что несли его на руках. — последовала новая пауза, длиннее. — Мой сын. Который с пяти лет не слышал от меня доброго слова, потому что я полагал, что дисциплина будет для него полезнее. Который вырос в доме, где любовь измеряли соответствием. — Он сглотнул — едва заметно, и это движение далось ему труднее, чем произносимые им слова. — И в час, когда он умирал, рядом с ним был не я. Не род. Не корона, которой ему предначертано служить. Рядом был выррийский маг, которого ему полагалось ненавидеть. Илья молчал. Сказать было нечего. Лорд Дэвид постоял ещё мгновение. Потом — медленно, будто каждое движение давалось ему через силу, отступил на шаг от койки. — Оставайтесь, — сказал он. И это прозвучало как уступка. Как первая трещина во льду, шедшем до самого дна его пронзительных глаз. — Сидите с ним. Стражу я отзову. Утром... — Он помедлил, и в этом слове, оборванном, повисшем, было больше, чем во всех его прежних холодных сентенциях. — Утром мы поговорим. Все трое. Если он очнётся. — Когда, — поправил Илья. — Когда очнётся. Лорд Дэвид посмотрел на него ещё раз — и в этом взгляде Илья впервые разглядел не врага, не лорда, не угрозу. А усталого отца, который слишком поздно понял, как мало тепла дал сыну — и который сейчас, возможно, впервые в жизни был благодарен, что это тепло сыну дал кто-то другой. — Когда, — повторил лорд Дэвид тихо. И вышел, шурша камзолом цвета морозной ночи, и за ним подались бело-зелёные тени целителей, и металлическое позвякивание стражи стихло в коридоре, удаляясь. Илья остался один. С Шейном. Он выдохнул — медленно, протяжно, чувствуя, как отпускает то, что скрутило его в тугую струну с появлением лорда. Опустил голову, прижался лбом к холодной руке, которую держал. — Слышал, принц? — прошептал он. — Твой отец отозвал стражу. Ради тебя. Ради того, чтоб я остался с тобой. — Кривая, мокрая усмешка. — Видишь, что ты творишь. Лёд топишь, который до дна промёрз. Тебе бы послов обучать, а не Бурю ловить. — Он сглотнул. — Очнись, и я тебе это в лицо скажу. Очнись и поспорь со мной. Ты же любишь спорить. Кто первый зал застолбил, у кого закаты красивее. Очнись и поспорь, упрямая ты ледышка. Я соскучился по твоему голосу. Трое суток тишины. Я больше так не могу.***
Северное сияние уже начинало гаснуть за узкими окнами, уступая место серому, медленному рассвету четвёртого дня, когда это случилось. Илья не спал — он давно перестал различать сон и явь, провалы и бдение сливались в одно тягучее, бесконечное дежурство. Он сидел, уткнувшись лбом в сцепленные руки, и в полудрёме бормотал — то по-выррийски, то на ломаном эринорском, — обрывки, бессмыслицу, имя, закаты, озеро, всё подряд, лишь бы не молчать, лишь бы держать свет маяка для Шейна зажжённым. И вдруг — он ощутил это раньше, чем понял. Не зрением. Не слухом. Нутром — той самой эмпатией крови, протянутой между ними нитью, что не порвалась даже сейчас, даже через истощение, через выжженные печати, через грань комы. Что-то дрогнуло на другом конце этой нити. Слабо. Едва различимо. Как первый, нерешительный всполох тепла в стылом, мёртвом очаге. Илья вскинул голову. Пальцы Шейна — голые, холодные, неподвижные трое суток — шевельнулись в его ладони. Сжались. — Шейн, — выдохнул Илья, и сон слетел с него мгновенно, как слетает иней под огнём. Он подался вперёд, сжал чужую руку в ответ, второй ладонью накрыл бледную щёку. — Шейн. Слышишь? Я здесь. Я рядом. Открой глаза. Открой глаза, принц, ну же. Веки Шейна дрогнули. Раз. Другой. Будто он силился разлепить их через невозможную тяжесть, через толщу льда и сна, через всё то, что отделяло берег смерти от берега жизни. Грудь поднялась — глубже, резче, чем все прежние ровные, размеренные вздохи. Что-то изменилось в лице — оно перестало быть маской, вырезанной изо льда, в нём проступило живое: усилие, боль, возвращение. — Целителя! — крикнул Илья, не оборачиваясь, не выпуская руки, не отрывая взгляда от этого лица. — Целителя сюда! Он приходит в себя! Слышите?! ОН ПРОСЫПАЕТСЯ! За дверью загрохотало, забегало, бело-зелёные фигуры хлынули в палату — но Илья не видел их, не слышал, для него весь мир сузился до трепещущих век, до пальцев, что сжимались в его ладони всё крепче, до груди, что вздымалась всё резче. — Вот так, — шептал он, и по лицу его текли от глаз влажные дорожки. — Вот так, родной. Возвращайся. Я тебя держу. Я никуда. Слышишь? Вернись ко мне. И веки Шейна разомкнулись. Узкая щёлка. Серо-голубое — мутное, расфокусированное, тонущее в боли и слабости, — но живое. Взгляд блуждал, не находя опоры, по бело-зелёному потолку, по светящимся рукам целителей, по чужому холодному своду лазарета — и наконец, медленно, мучительно, нашёл. Нашёл янтарные глаза в нескольких дюймах от своих. Губы Шейна дрогнули. Шевельнулись — беззвучно, потом с хрипом, с трудом проталкивая воздух через пересохшее горло, через трое суток молчания. Илья наклонился ближе, к самым его губам, ловя малейшее колебание звука и стараясь не дышать. И Шейн выдохнул — тихо, едва слышно, одно-единственное слово, которое прозвучало в гудящей, замершей палате громче любого крика, громче рёва зрителей на арене, громче взрыва, расколовшего Ледяной Чертог: — ...закат...