Гвардеец и казачка

PG-13
Завершён
11
автор
Фэндом:
Размер:
49 страниц, 24 407 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
11 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник

Дети – цветы жизни.

Настройки
      Дети – цветы жизни, говорят люди, у которых эти самые дети либо уже выросли и живут своей жизнью, либо никогда не сталкивались с ребёнком, который засыпает исключительно на руках у отца. А отец, как назло, именно сегодня благополучно убежал в лавку за продуктами. И совершенно неважно, что Вера сама его отправила – ужин готовить надо, а в доме ни муки, ни масла. Факт остаётся фактом: Константина нет, а Машенька не спит. — Машенька, ну ты чего опять? — шептала Вера, сдувая со лба выбившуюся прядь и мерно покачивая дочь на руках. Девочка сопела, прижималась тёплой щёчкой к маминому плечу, но стоило Вере чуть замедлить шаг – сразу хныкала и требовала продолжения. — Сейчас папа вернётся, — поцеловала она дочь в лоб, чувствуя знакомый детский запах – молоко, сон и чуть-чуть летнего солнца, хотя за окном уже давно октябрь. — Вот он придёт, я ему…       Чего греха таить, Мария Константиновна Жданова была той ещё упрямицей. Она чётко усвоила главную житейскую мудрость: с мамой капризы работают через раз, а с папой – всегда. Стоило только надуть губки, пустить слезу или, наоборот, ослепительно улыбнуться и показать какой-нибудь детский трюк – и Константин уже готов был бежать за новой игрушкой, хоть на край света. С мамой же этот номер не проходил. Строгий взгляд карих глаз – тех самых, кузнецовских, от которых у самого Константина до сих пор поджилки тряслись, – моментально остужал пыл проказницы. Машенька знала: если мама так смотрит, лучше не спорить.       Вот только сейчас мама смотрела не на дочь, а в приоткрытый шкаф, где на верхней полке, прикрытая платком, пряталась новенькая кукла. Фарфоровое личико, кружевное платьице, настоящие туфельки – явно не по возрасту, явно дорогая, явно очередной папин сюрприз, который он припрятал до подходящего момента. — Ну я ему устрою, — улыбнулась Вера, но в улыбке этой было столько тепла и нежности, что любая угроза звучала чистым признанием в любви.       Машенька проследила за маминым взглядом и мгновенно ожила. Маленькие ручки потянулись к заветной полке, но наткнулись на холодное стекло шкафа. Девочка нахмурилась, перевела взгляд с куклы на маму, снова на куклу – и, поняв, что слёзы и улыбки не помогут, выдала последний аргумент: показала язык. — Мария! — ахнула Вера, но тут же рассмеялась, прижимая дочь крепче. — Ну точно в отца. Тот тоже, когда аргументы кончаются, языком показывает. Только он мысленно.       Машенька, довольная произведённым эффектом, ткнулась носом в мамину шею и притихла. Вера продолжила ходить по комнате – туда-сюда, туда-сюда, как маятник. Шаги убаюкивали, мысли текли своей чередой.       Боже, надо было не поддаваться на его очарование в двадцать четвёртом, когда он уговаривал переехать в Ленинград. Надо было связать его, пока спал, и самой построить хату. Своими руками. Глину месить, крышу крыть, печь класть – легче было бы, чем теперь одной управляться, пока он на службе.       Мысль эта была уже старой, привычной, почти ласковой. Вера знала: не променяет она свою жизнь ни на какую другую. Ни на девичью волю в станице, ни на спокойное одиночество. Потому что есть он – Константин Васильевич Жданов, её муж. Официальный, между прочим. С тех самых пор, как…       Она остановилась у окна, глядя на серое ленинградское небо, так не похожее на кубанскую синеву. За стеклом моросил дождь, где-то внизу громыхала пролетка, пахло сыростью и углём. А перед глазами вдруг встало другое – яркое, солнечное, обжигающее.       Екатеринодар. Площадь. Крик.       Тот день она не забудет никогда. Гражданская война ворвалась в их жизнь не где-то там, на фронтах, а вот так – прямо на площадь, где они гуляли, держась за руки, ещё ничего не зная. Константин вдруг остановился, вслушиваясь в выкрики, вглядываясь в лица людей, и Вера впервые увидела в его глазах что-то новое, пугающее и решительное. — Я коммунист, Верочка, — сказал он тогда тихо, но твёрдо. И эти слова упали между ними, как стена. — Ты казачка. Твой род веками служил царю. Моя семья – простые рабочие. Я не могу иначе. Понимаешь? Не могу.       Она понимала. И от этого понимания было ещё больнее. — Я вернусь, — пообещал он, сжимая её руки так, что побелели костяшки. — Если захочешь меня ждать — я вернусь и сделаю тебя своей женой. Если нет – приму твой выбор. Но смириться с ним… не смогу никогда. Прости.       Она тогда не заплакала. Стиснула зубы, кивнула и ушла, не оглядываясь. А потом была ночь, были слёзы в подушку, были долгие месяцы без вестей, были слухи, от которых замирало сердце. И была шпилька-нарцисс, которую она сжимала в ладони каждую ночь, шепча: «Живи. Только живи. Остальное – потом».       А потом наступило двадцать шестое октября.       Вера узнала о событиях в Петрограде много позже, когда всё уже свершилось. О том, как сторонники новых идей – Маркса, Энгельса, Крылова – пробивались к сердцу магической столицы. О том, как один из высших чинов, разозлившись на слишком шустрого мальчишку из простых, ударил его, не рассчитав силы. Или рассчитав – кто теперь разберёт. И эта искра стала последней. Люди, видевшие, как дворянин безнаказанно избивает ребёнка, открыли огонь. По дворянам, по охране, по всем, кто был в мундирах.       Это Вера узнает лишь через четыре долгих года.       Четыре года, которые растянулись в вечность. Четыре года, вместившие в себя столько, сколько иные не проживают за всю жизнь. Она видела, как полыхает станица – не от пожаров, а от лютой ненависти, что разделила людей на красных и белых. Как те, кто ещё вчера сидел с ними за одним столом, сегодня смотрели волками и отводили глаза. Как улицы, помнившие только свадьбы да ярмарки, заполнялись толпами озлобленных, испуганных, потерянных людей.       А потом была магическая площадь Екатеринодара.       Вера не видела этого своими глазами, но слышала рассказы – и каждый раз её бросало в дрожь. Кровавая баня за власть над администрацией города. Волшебники против волшебников. Соседи против соседей. Заклинания, которые должны были защищать, убивали. Артефакты, хранившиеся веками, обращались в прах. Она думала о Косте, о знакомых, о тех, кто мог оказаться там по обе стороны баррикад.       Все эти новости ей рассказывал Алексей Волков – друг детства, который к осени 1922 года осточертел ей хуже горькой редьки. Он появлялся на пороге её хаты с завидной регулярностью и каждый раз находил новый способ испортить ей настроение. То рассказывал с леденящими душу подробностями, как дела на фронтах, то живописал ужасы, творящиеся в Петрограде, то – и это было хуже всего — с кривой усмешечкой намекал, что Костя не вернётся. — В живых таких, как он, не оставляют, Верка, — цедил он сквозь зубы, глядя куда угодно, только не в её глаза. — Подумай сама: гвардеец, магический лицей, присяга… Да его в первую очередь к стенке ставят, если он сразу к новым властям не переметнулся.       Вера молчала. Сжимала зубы так, что скулы сводило, и молчала.       А Лёшка не унимался: — Тебе сколько уже? Век бабий короткий, Вер. Девка ты ещё видная, казачки вон который год сохнут, а ты всё в девках сидишь. Хоть бы пару детишек завела, пока не поздно. А то останешься одна, как перст, и кто тебе стакан воды подаст?       В тот день она стирала во дворе. Руки замёрзли, вода в корыте была ледяная, а Лёшка, как назло, припёрся с утра пораньше и теперь стоял над душой, разливаясь соловьём. — И от кого же мне, по-твоему, рожать? — прошипела Вера, разгибая затёкшую спину. Глаза её метали молнии, но Лёшка, кажется, ничего не замечал. — Да хоть от меня, — выпалил он и для верности пнул ногой таз с бельём.       Тут Веру было уже не остановить. Мокрое полотенце само прыгнуло в руку, и в следующую секунду она с размаху, на который только была способна, огрела им друга детства по лицу. — А ну пошёл вон! — закричала она, и следом посыпалась целая череда безжалостных ударов. Полотенце хлестало по плечам, по спине, по рукам, которыми Лёшка пытался прикрыться. — Сам-то! Сам-то сидишь за мамкиной юбкой прячешься! Герой выискался! Свататься пришёл, пока мужиков в станице не осталось! — Я работаю! — уклонялся Волков, прыгая по двору, как угорелый. — И ты хорошо это знаешь, Верка! Под прикрытием я! Разведываю информацию, доношу руководству настроение народа… — У нас хорошее настроение! — рявкнула Вера, нанося очередной удар. — Можешь так и передать!       Она ударила его в последний раз – по голове, с такой силой, что полотенце хлопнуло, как выстрел, – и, гордо откинув длинную косу за спину, схватила таз и, не оглядываясь, пошла в дом. Сердце колотилось где-то в горле, в глазах щипало то ли от злости, то ли от подступающих слёз. — И долго будешь его ждать?! — крикнул Лёшка вдогонку, вытирая мокрое лицо. Голос его сорвался, и в нём вдруг проступило что-то настоящее, не напускное. — Век бабий короток, Верка! Оглянуться не успеешь – и всё, и никто не придёт!       Вера остановилась на пороге. Не оборачиваясь, бросила через плечо: — На похороны не зову!       И захлопнула дверь.       Похороны отложились на неопределённый срок.       Месяцы тянулись один за другим – серые, холодные, тоскливые. Вера работала не покладая рук – только бы не думать, только бы не ждать, только бы не считать дни. Но по ночам, лёжа в темноте, она всё равно считала. И ждала.       Декабрь 1923 года выдался морозным. Вера уже собиралась ложиться, когда в дверь кто-то настойчиво забарабанил. Громко, требовательно – не как соседка, вечно жалующаяся на больные колени, и не как Лёшка с его вечными ночными визитами.       Она накинула платок, нащупала засов. Пальцы замёрзли, дерево не поддавалось. — Иду, иду, — пробормотала она, спросонья злясь на ночного гостя.       Дверь распахнулась.       И вместе с декабрьским морозом, вместе с колючим снегом, вместе с запахом зимы и далёкой дороги в хату ворвалась охапка цветов. Живых, настоящих, немыслимых в этом холоде. А следом чьи-то руки – сильные, родные, до дрожи знакомые – подхватили её и закружили над полом.       Платок слетел с головы, коса хлестнула по воздуху, мир завертелся разноцветным калейдоскопом. Вера зажмурилась, вцепилась в эти руки, боясь поверить, боясь открыть глаза. — Живая, — выдохнул знакомый голос прямо в ухо. Хриплый, усталый, невероятный. — Живая, Господи. Верочка. Верунька.       Не успела Вера Андреевна опомниться, как её тут же поцеловали знакомые губы. Как тогда, в августе 1916 года, когда он впервые осмелился прикоснуться, и мир вокруг перестал существовать. Или в Рождественскую ночь 1917-го, когда она впервые в жизни выехала за пределы станицы – в Польскую губернию, к его родителям. Как они стояли под снегопадом, и он смотрел на неё так, будто она была самым дорогим сокровищем на земле. Или как тогда, на рассвете, перед самым его отъездом, когда он поклялся вернуться… — Живой, — прошептала Вера в ответ и тут же снова поцеловала мужчину, обнимавшего её. С жадностью, с отчаянием, с неверием. — Живой.       Она целовала его – сначала губы, потом нос, щёки, лоб, колючий подбородок, закрытые веки. Целовала лихорадочно, торопливо, словно боялась, что он исчезнет, растворится, окажется сном. Только бы убедиться, только бы почувствовать, только бы поверить.       Что это не горячечный бред, не игра уставшего сознания. Не тот страшный год, когда она переболела тифом и лежала пластом, а мать отпаивала её настойками и молитвами. В те долгие ночи, когда температура зашкаливала, Вера в забытьи звала его. Кричала, умоляла, рвала на себе рубаху: «Вернись, Костенька, вернись, брось ты эту проклятую войну, наплюй на всё – и на красных, и на белых, просто будь рядом. Просто живи.».       Она тогда выжила. А он всё не ехал.       И вот теперь – стоит. Смотрит. Дышит. — Верочка, — выдохнул Константин, прижимая её к себе так, будто хотел защитить от всего мира сразу. — Я здесь. Я вернулся. — Вернулся, — эхом повторила она, и слёзы хлынули из глаз — солёные, горячие, долгожданные. — Вернулся, Господи. Спасибо Тебе, Господи.       Она билась в его руках, смеялась и плакала одновременно, колотила кулаками по груди – за четыре года страха, за бессонные ночи, за каждую минуту, когда думала, что больше никогда не увидит. А он только гладил её по голове, по спине, по мокрым щекам и шептал что-то бессвязное, нежное, глупое – как тогда, в августе 1916-го, когда их мир только начинался.       Вера оторвалась от него, чтобы перевести дыхание, и наконец-то посмотрела внимательно. Вгляделась – и сердце её сжалось от боли и нежности одновременно.       Господи, как же он изменился! Исхудал так, что скулы заострились, под глазами залегли тени, которых раньше не было. В уголках губ появились горькие складки, которых она не помнила. Волосы, прежде цвета спелой пшеницы, теперь тронула ранняя седина – на висках, в прядях над лбом. И морщины... Морщины, которых не могло быть у её двадцатилетнего Кости. Глубокие, как шрамы, – от перенесённого, от увиденного, от потерянного.       Шинель на нём была чужая, латаная-перелатаная, не та, гвардейская, в которой он уходил. Сапоги стоптаны до невозможности. Руки – те самые руки, что когда-то ловили её шпильку на лету, – теперь были в мозолях, ссадинах, а на левой, возле запястья, темнел неровный шрам, похожий на след от проклятия. — Костя... — выдохнула Вера, проведя пальцем по этому шраму. — Что это? Где тебя так?       Он перехватил её руку, поцеловал в ладонь. — Потом, — хрипло сказал он. — Всё потом, Верунь. Сейчас не надо.       Она подняла глаза и встретилась с его взглядом. И тут поняла главное. Глаза. Они остались теми же. Те самые, петроградские, синие-синие, как небо над Кубанью в редкий ясный день. В них всё ещё жил тот мальчишка, что смущался и краснел, когда она смотрела на него слишком долго. Тот гвардеец, что ночью через балку перся, только чтобы увидеть её. Тот упрямец, что поклялся вернуться – и сдержал слово.       Ни война, ни разлука, ни годы не смогли вытравить из этого взгляда то, что она полюбила тогда, летом 1916-го. — Ты не изменился, — прошептала Вера, и слёзы снова хлынули из глаз. — Совсем не изменился.       Константин усмехнулся – той самой, знакомой усмешкой, от которой у неё всегда подкашивались колени. — Дурочка, — сказал он ласково. — Я весь изменился. Снаружи вон какой страшный стал, как пугало огородное. — Страшный, — согласилась Вера сквозь слёзы. — Жуть просто. Бабы на ярмарке шарахаться будут. — Ты со мной была. Все эти годы. В каждом бою, в каждом переходе, в каждой бессонной ночи. Я шёл к тебе, Вер.       Она обхватила его лицо ладонями, вглядываясь в каждую чёрточку, каждую новую морщинку, каждую седую прядь. — Вернулся, — повторила она, словно не могла надышаться этим словом. — Вернулся, Костенька. Живой. — Живой, — эхом отозвался он. — Твой. Навсегда.       За окном выла вьюга, заметая следы, стирая границы между прошлым и будущим. А в хате было тепло. Наконец-то тепло. После четырёх бесконечных, выстуженных войной лет.       Потом она его отмыла.       Горячей водой, которой натаскала от колодца пять вёдер, пока он сидел на лавке и смотрел на неё так, будто боялся моргнуть – вдруг исчезнет. Отстирала его рубаху, зашила шинель в трёх местах, приговаривая сквозь слёзы: «Господи, в чём ты только ходил, в чём ты только спал, родимый мой». Накормила тем, что нашлось в хате, – картошкой, квашеной капустой, куском сала, припасённым на самый крайний случай. И отправила спать в свою комнату.       А когда Константин, уже в дверях, обернулся и вопросительно глянул на тёщу, Феодосия Семёновна только рукой махнула: — Иди уж, чего встал. Не съест она тебя.       Вера замерла с чашкой в руках, не веря своим ушам. Она ждала строгого материнского: «До свадьбы в одной комнате спать не положено!» – приготовилась спорить, доказывать, может, даже слёзы пустить. Но мать... мать просто улыбнулась и кивнула. Коротко, но так, что сомнений не оставалось – добро даёт. — Но почему? — прошептала Вера, когда дверь за Костей закрылась. Она принялась убирать со стола, чтобы скрыть предательский румянец.       Феодосия Семёновна усмехнулась – хитро, по-кубански, с прищуром – и с гордой походкой направилась к сундуку, делая вид, что ищет там что-то важное. — Мне внуки нужны, — бросила она через плечо. — И чем быстрей, тем лучше. А то заждалась я уже, старая. — Мама! — ахнула Вера, роняя ложку. — Что «мама»? — Феодосия обернулась, и в глазах её плясали озорные искорки. — Нечего тянуть, дочка. Жизнь – она вон какая, короткая. Любите друг друга, пока можете. Благословляю.       И уткнулась обратно в сундук, делая вид, что очень занята перебиранием приданого.       Через месяц, когда от Константина перестало разить дорогой и войной, а в хате запахло мужским духом и чем-то новым, прочным, семейным, он завёл разговор. — Вер, — сказал он как-то вечером, глядя в окно, за которым чернела кубанская ночь. — А хочешь... переберёмся в Краснодар? — Куда? — не поняла она. — В Краснодар. Екатеринодар теперь так называется. Переименовали.       Вера промолчала. Она знала, что рано или поздно этот разговор случится.       И тогда Константин рассказал ей всё. Как в семнадцатом, когда всё рухнуло, они с Вовой Воротниковым сорвали с себя мундиры – те самые, которыми когда-то гордились, – и примкнули к тем, кто обещал новый мир. Как белогвардейцы атаковали их отряды, как бывшие одноклассники, с кем вместе учились, желали им смерти, потому что считали предателями. Как он стрелял в тех, кого ещё вчера называл товарищами, и как до сих пор просыпается по ночам от кошмаров. — Но ты знай, Вер, — он взял её руки в свои, сжал крепко, до боли. — За эти годы никого у меня не было. Кроме тебя. Ни в мыслях, ни наяву. Ты одна. Всегда одна.       Она верила. Как можно было не верить этим глазам?       В Краснодар они перебрались в начале двадцать четвёртого. На служебную квартиру – маленькую, тесную, с окнами во двор, но свою. Константин добился своего: получил звание в местном органе управления силовых магических структур. Работал сутками, возвращался затемно, иногда не приносил зарплаты совсем – то задерживали, то не платили вовсе. Но Вера видела, как он горит этим делом. Как расправляются плечи, когда говорят о службе. Как загораются глаза при слове «порядок». Ему нужно было это место. Там, где нужна смелость, сильная рука и надёжный тыл.       Она стала этим тылом. Научилась экономить так, что каждая копейка пела. Научилась растягивать продукты на неделю вперёд, хотя их хватало на три дня. Научилась улыбаться, когда он приходил уставший, и не спрашивать, почему опять пусто в кошельке.       Но каждую ночь, засыпая, она вдыхала запах степи, которого не хватало до крика. И думала о маме – как та там одна, в пустой хате, где когда-то звенели детские голоса.       Сентябрь 1924-го выдался дождливым. Вера возилась на кухне, перетирала посуду, когда в прихожей замер Константин. Он стоял на пороге, в шинели, с каплями дождя на плечах, и не решался зайти дальше. Смотрел на неё так, будто решал что-то страшно важное. — Вер! — крикнул он, хотя она была в двух шагах. — Шо? — отозвалась она по привычке, вытирая руки о полотенце и подходя ближе. Улыбнулась, заметив его нерешительность. — Ты чего застыл, как вкопанный? Проходи давай, простудишься. — Вер, мне... — он сглотнул, провёл рукой по мокрым волосам. — Повышение предлагают. — Это же хорошо! — обрадовалась она. — Ты ж хотел, так долго добивался... Поздравляю, Костенька! — В Ленинград, — выдохнул он и зажмурился, будто ждал удара.       Повисла тишина. Только дождь барабанил по подоконнику, да где-то во дворе лаяла собака.       Вера смотрела на него и видела всё: и страх в его глазах, и надежду, и готовность отказаться, если она скажет «нет». Он боялся. Боялся оторвать её от земли, от матери, от всего, что составляло её жизнь. Боялся, что она не выдержит ещё одного переезда, ещё одной разлуки. И в этот момент она поняла: это её выбор. Её, а не чей-то. — Костя, — тихо сказала она, подходя вплотную. — Посмотри на меня.       Он открыл глаза. В них плескалась такая мука, что у Веры сердце разрывалось. — Ты дурак, Константин Жданов! — сказала она, и голос её дрогнул. — Думаешь, я тебя отпущу? Думаешь, я позволю тебе отказаться от мечты? Да я за тобой хоть на край света, хоть в эту вашу промозглую столицу, хоть к чёрту на рога! — Она взяла его лицо в ладони, заставила смотреть в глаза. — Ты – моя земля. Понял? Не Кубань, не станица. Ты. Где ты, там и дом. — Верочка... — выдохнул он, и голос его сорвался. — А мама... — она сглотнула комок в горле. — Мама поймёт. Она всегда понимала. И потом, не навсегда же едем. Будем приезжать, письма писать, гостинцы возить. А когда дети пойдут – она сама к нам примчится, её не остановишь. Ты ж знаешь нашу маму.       Константин смотрел на неё, и в глазах его стояли слёзы. — Я не заслужил тебя, — прошептал он. — Никогда не заслуживал. — Заслужил! — твёрдо ответила Вера. — Ещё как заслужил! Так что собирай вещи, гвардеец. Едем в твой Ленинград.       Она улыбнулась, а по щекам уже текли слёзы – и от боли, и от счастья, и от гордости за него и за себя.       Константин рванул её к себе, прижал так, что у неё хрустнули рёбра, и зарылся лицом в её волосы. — Спасибо, — шептал он. — Спасибо, Верунь. Спасибо, родная. Я тебе всю жизнь буду благодарен. — Живи, — ответила она, гладя его по спине. — Просто живи со мной рядом. Это и есть благодарность.       За окном хлестал дождь, смывая старую жизнь, открывая дорогу новой. А в маленькой квартирке, пахнущей щами и сыростью, двое волшебников держали друг друга так крепко, будто за ними стояла вечность. Вера поняла тогда одну важную вещь. Скажи она мужу «нет» – и он остался бы. Не спорил бы, не уговаривал, не давил. Просто вздохнул бы, кивнул и остался. И прожили бы они жизнь в Краснодаре, ездили бы каждые выходные к маме в станицу, ходили бы в городской парк, растили бы детей под южным солнцем. И, может быть, были бы счастливы. Может быть.       Но Константин Васильевич Жданов не прижился бы здесь. Вера знала это точно, как знала, что трава зелёная, а небо синее. Не его это место. Его место там, где много людей, где кипят страсти, где культура, театры и библиотеки, где по вечерам зажигаются огни, а не звёзды над степью. Культурная столица для людей и магическая – для волшебников. Там, где он прожил долгие годы юности, где сформировался его характер, где он стал тем, кем стал. И никакие красоты её любимой Кубани – ни бескрайние степи, ни тихие станицы, ни разливы рек – не смогут выбить из него эту тягу к столичной жизни. Она приняла это. И отпустила. — Я сделаю всё, чтобы ты была счастлива, — прошептал он ей в волосы, когда она, сидя на кровати, заплетала их в длинную тугую косу. — Всё, что захочешь, у тебя будет. Обещаю.       Вера обернулась, посмотрела на него – такого родного, такого своего, такого – и улыбнулась. — У меня уже есть ты, — сказала она тихо и поцеловала его в уголок губ. — Большего мне и не надо. — А твоей маме – надо, — усмехнулся он, положил подбородок ей на плечо и заглянул в глаза. — Сказала, внуков хочет. Ну так что? Будем выполнять план? — Шо? — Вера притворно нахмурилась, укладываясь на подушку и утягивая его за собой. — Шо-шо, — передразнил Константин, ткнувшись носом в её щёку. — Сама знаешь что. — Отстань, — пихнула она его в плечо, но беззлобно, скорее ласково. Помолчала, потом повернулась и хитро прищурилась: — А шо? — Дочку хочу, — выпалил он и улыбнулся по-глупому, совсем по-мальчишески, и от этой улыбки у Веры сердце растаяло. Он положил голову ей на грудь, прислушиваясь к ровному стуку. — Чтобы она была такая же красивая, как ты. И чтобы шоколад любила. И чтобы косу носила длинную. — И чтобы ты читал ей лекции о том, что в культурном обществе нужно изъяснять свои мысли с помощью... чего там у вас в Ленинграде принято? — Вера закатила глаза, но пальцы её уже перебирали его волосы – мягкие, светлые, с проседью. — Что, не так разве? — Именно так, — он продолжал глупо улыбаться, щурясь от удовольствия, как кот на солнце. — Воспитание начинается с пелёнок. Кстати... — Он замялся, и Вера почувствовала, как напряжение вернулось в его тело. — Мама просит присмотреть им с отцом где-нибудь домик. Не могут они вот так, после войны, — он выдохнул, — в другой стране. Как думаешь, может... — Найдём, — перебила Вера твёрдо. Она приподнялась, заглянула ему в глаза. — Обязательно найдём. И маме Августине, и папе Василию. Места всем хватит.       Константин благодарно прижался щекой к её руке. — Спасибо, Вер.       Она помолчала, потом спросила тихо: — А почему ты мою маму не называешь мамой? Всё «Феодосия Семёновна» да «Феодосия Семёновна». Она же теперь тебе тоже мать.       Константин замер. Потом медленно поднял на неё глаза, и в них плескался такой неподдельный ужас, что Вера едва сдержала смех. — Ну, Вер... — простонал он жалобно, утыкаясь носом в её шею, будто прячась. — Я... я боюсь Феодосию Семёновну, понятно? Боюсь! Она на меня так смотрит иногда, что мне кажется, я сейчас в таракана превращусь или в половик прикроватный. У неё взгляд тяжелее артиллерийского снаряда!       Секунда. Две. Три. Десять.       Константин уже выдохнул с облегчением, решив, что пронесло, как вдруг на всю маленькую квартиру разлетелся звонкий, заливистый Верин смех. — Верка! — зашипел Жданов, в панике прижимаясь к жене и оглядываясь на стену. — Тише ты! Соседей разбудишь! Люди же спят уже! — Ты... ты... — Вера давилась смехом, утирая выступившие слёзы. — Ты всю войну прошёл, Костя! Через огонь, через воду! А боишься мою маму! — Вообще-то это не повод для смеха! — горячо заявил Константин, приподнимаясь на локте и пытаясь придать лицу строгое выражение. — Назови мне хоть одного, кто не боится твою маму, и я хоть завтра куплю тебе целую коробку шоколада! Нет, две коробки!       Вера задумалась, приложив палец к губам. — Мишутку, — выдала она торжествующе.       Константин открыл рот, закрыл, снова открыл. — Домовой не считается! — возмутился он. — Он не человек! Он бессмертный! — А уговор был – назови того, кто не боится, — напомнила Вера, победно улыбаясь. — Так что шоколад за тобой.       Константин вздохнул, притянул её к себе и поцеловал в макушку. — Ладно, — проворчал он. — Шоколад так шоколад. Но имей в виду: я всё равно буду называть её Феодосия Семёновна.       И купил ведь всё-таки, паразит!       Шоколад. Тот самый, обещанный. Целых две коробки: одна в подарок, другая «для выполнения плана», как он тогда пошутил. Правда, принёс он их в тот день, когда Веру выписывали из роддома, и она, уставшая, счастливая и совершенно обессилевшая, держала на руках их Машеньку. Крошечный свёрток, в котором умещалось всё их будущее.       Машенька, которая... — Вера, я дома! — крикнул голос из прихожей, громкий, радостный, с нотками какой-то детской гордости. — Морковки не было, я купил свёклу! — Тише ты! — зашипела Вера, выскальзывая из комнаты и на ходу прижимая палец к губам. — Только-только заснула, а ты орёшь, как на плацу!       Константин замер на пороге кухни с авоськами в руках, виновато округлив глаза. Он уже открыл рот, чтобы извиниться, как вдруг из комнаты донеслось сонное, но отчётливое: — Апа...       Вера обернулась. Машенька, завёрнутая в пушистое одеяльце, приоткрыла свои огромные зелёные глаза. Рыжеватые волосики, смешные, торчащие в разные стороны, словно одуванчик, обрамляли крошечное личико. — Апа! — повторила девочка уже бодрее и улыбнулась беззубым ртом, протягивая пухлые ручки в сторону прихожей.       Он в два шага оказался рядом, присел на корточки перед женой и дочкой и смотрел на это чудо так, будто видел в первый раз. Хотя видел уже каждый день вот уже полтора года. — Да, Машенька, — прошептал он осипшим вдруг голосом. — Папа дома. Папа пришёл.       Он осторожно, почти благоговейно, поцеловал дочь в лоб, и девочка рассмеялась – звонко, заливисто, на всю квартиру. Смех у неё был Веркин – такой же тёплый, такой же солнечный. — Ну всё, разбудила, — вздохнула Вера, но в голосе её не было и тени упрёка. Только усталое счастье. — Иди поешь, — сказал он тихо. — Я тут сам. Мы с Машей пока посекретничаем, да, доча? — Апа! — подтвердила Машенька, хватая отца за нос пухлыми пальчиками.       Вера покачала головой, улыбаясь. — Кстати о секретах, — сказала она, направляясь на кухню. — Я тут в шкафу нашла кое-что. Фарфоровое, с кружевами. Ты не знаешь, откуда?       Константин замер. Попытался сделать невинное лицо – и с треском провалился. — Это... ну... я ещё до рождения купил, — признался он, глядя в сторону. — Думал, пригодится, когда подрастёт. — До скольких лет она, по-твоему, должна дорасти, чтобы играть в куклу, которая стоит как месячный паёк? — прищурилась Вера.       Константин открыл рот, закрыл, снова открыл. — До семи? — предположил он жалобно. — До семи, — кивнула Вера. — И уберёшь её подальше, так, чтобы до того момента, пока Маше не исполнится семь, я её не видела. Иначе я её тебе на голову поставлю. Вместе с кружевом.       Вера рассмеялась – устало, счастливо – и пошла на кухню, оставив их вдвоём. Своего великого гвардейца, прошедшего войну, голод, разлуку и полжизни, и крошечную рыжеволосую волшебницу, которая уже держала его за нос и не собиралась отпускать. Ни сейчас, ни, кажется, никогда. — Апа, — сказала Машенька строго, дёргая отца за ухо с таким видом, будто уже всё про него поняла и вынесла вердикт. — Да, доча, — вздохнул Константин, косясь на дверь кухни и понижая голос до заговорщицкого шёпота. — Я понял. Будет тебе новая кукла. Ещё лучше той, что мама нашла! Я уже присмотрел одну, с глазами как у тебя, зелёными, и волосами...       Из кухни донеслось грозное: — Я слышала, Жданов! — Я люблю тебя! — крикнул он в ответ, прижимая дочку покрепче и делая вид, что ничего не случилось. — Это тебя не спасёт! — донеслось в ответ, но в голосе Веры уже явственно слышалась улыбка.       Машенька засмеялась снова – заливисто, звонко, на всю крошечную квартирку. И этот смех был лучше любой музыки. Лучше всех симфоний, что играли в петроградских театрах, лучше всех песен, что пели в станице по праздникам. В этом смехе было всё: и их любовь, и все пережитые страхи, и надежда на завтрашний день.       Возможно, дети и вправду цветы жизни?       Даже со своим детским упрямством в зелёных глазах. Даже с этим врождённым умением очаровывать отцов и раскручивать их на новые куклы, зная, что он не откажет. Ни за что не откажет. Даже с привычкой показывать язык маме – просто так, без причины, потому что весело. Потому что можно. Потому что так по-семейному.       В этой маленькой однокомнатной служебной квартирке, с тонкими стенами, сквозь которые слышно, как соседи ругаются, и с вечно не той крупой, которую удалось достать по карточкам. Со свёклой вместо морковки.       Вера стояла в дверях кухни, вытирая руки о полотенце, и смотрела на них. Как Машенька, уже сонная, трёт кулачком глаз, но упрямо цепляется за отцовский рукав. Как Константин, убаюканный собственной дочерью, тихо рассказывает ей что-то – кажется, про боевые атаки и стратегии ведения боёв. Смешно, нелепо, совсем не по-детски. Но Машенька слушает, затаив дыхание, и глаза её слипаются сами собой. — ...и тогда мы пошли в обход, через балку, — бубнил Константин, мерно покачивая дочь. — А командир мне говорит: «Жданов, ты куда? Там же белые!» А я ему: «Ничего, товарищ командир, я через терновник уже лазил, не страшно»...       И Вера вдруг поняла:       Дети – цветы жизни. По крайней мере, пока они спят на руках у отца, пока тихо сопят в колыбельке, пока не отвлекают от готовки и не требуют новую куклу каждую неделю. Пока они просто есть – тёплые, родные, пахнущие молоком и счастьем.       А когда просыпаются и начинают командовать парадом – ну что ж. Значит, это уже не цветы, а маленькие садовники, которые знают, как лучше. И которым всё равно, морковка в доме или свёкла.       За окном шумел Ленинград: где-то тарахтел трамвай, где-то перекликались запоздалые прохожие. А здесь, в маленькой квартирке, было тихо и тепло. И пахло свёклой, которая так и не стала морковкой. И это было неважно. Совсем неважно.
11 Нравится 2 Отзывы 1 В сборник