Терновый неликвид

Горячая работа
NC-17
В процессе
82
1
автор
j_Siil соавтор
Фэндом:
Бригада, бригада (кроссовер)
Размер:
планируется Макси, написано 493 страницы, 233 060 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
82 Нравится 11 Отзывы 13 В сборник

Глава 8

Настройки
Врывается, перебивая Баха, я не виню ее – стена моя тонка. Блатная музыка, ни горечи, ни страха, одно невежество, бессмыслица, тоска. Шальная, наглая, как будто нету смерти, девица липкая, глаза как два нуля. ...И что мне Бранденбургские концерты, зачем мне жизнь моя, что стоит жизнь моя?

***

Сидеть в машине, с двух сторон прижатой неизвестными тебе мужиками занятие, скажем прямо, не для слабонервных. И даже не для стальных. Вообще ни для каких нервов это не занятие, потому что нервы тут отдыхают, а работает исключительно инстинкт самосохранения, который сейчас орал благим матом. Она вот какое-то время наивно полагала, что если им ещё несколько раз сказать, что она не местная, что вообще зовут её не Надежда Орлова, а какая-нибудь Елена Тряпкина, построить глазки, ну или расплакаться на крайняк – они войдут в положение. Поверят её актёрской игре. Проникнутся. Отпустят с богом. Но, как выяснилось, актриса из Нади, никакущая. Любительский театр, уровень дворца культуры с протекающей крышей. А из них эмпатов не вышло. Эмпатия, видимо, в их табели о рангах вообще не значилась. Шла факультативом, который они все дружно прогуляли. В общем, усадили. В машину. И теперь она ехала к Сильвестру. К одному из самых жестоких лидеров группировок, чьё имя даже в определённых кругах произносили с понижением интонации, как имя древнего божества, требующего жертв. Ну, справедливости ради, Надя не то чтобы удивлена. У неё без происшествий вообще ничего не бывает. Если у нормальных людей бывает «просто вечер», то у Нади вечер – это всегда приключение на одно место. С мордобоем, похищениями и философскими беседами с криминальными авторитетами. Жалко только, что Светке деньги отдала, а пользы – ноль. Ну, не совсем ноль – информацию получила, но воспользоваться не успела. И Ткачука она не допросила. А такой ведь шанс был. Сидел он там, один, со своими псами, и, может быть, даже готов был говорить. А она теперь едет в неизвестном направлении с неизвестными целями. И Валера... Интересно, что подумает Валера, когда заметит, что его черноволосая подруга резко пропала. Снова. Надя очень хотела верить, что он всё поймёт. Что он где-то рядом. Что если ей прямо сейчас будут откручивать голову, а вариант, сука, вполне реальный, то Филатов подоспеет еще до полного откручивания. Хотя бы на этапе «голову слегка отвернули, но еще можно прикрутить обратно». Машина мерно покачивалась на московских ухабах. За окном проплывали огни, мокрый асфальт, редкие прохожие, кутающиеся в воротники. Обычная октябрьская ночь. Обычные люди идут домой, пьют чай, смотрят телевизор. А Надя едет на встречу с человеком, который, по слухам, собственноручно закапывал трупы конкурентов в лесах под Москвой. Идиллия. — Зачем я Сильвестру? — решила нарушить гнетущее молчание Надя. Голос прозвучал на удивление ровно. Даже самой понравилось. Никакой дрожи, никакой истерики. Просто деловой запрос от деловой женщины, которую вот так вот невежливо, без предварительной записи, оторвали от важных дел. Водитель – мужик лет сорока с лицом, которое явно не один раз знакомилось с чужими кулаками, – даже не обернулся. — За надом, — буркнул он, не разжимая челюстей. Надя мысленно закатила глаза. «За надом». Полная херня, конечно. Почему нельзя сказать проще? Почему нельзя объяснить? Ну вот сели бы они, нормально поговорили: «Надежда, Сильвестр хочет вас видеть, затем-то и затем-то, готовьтесь к тому-то и тому-то». Стало бы понятно, к чему настраиваться. К смерти – так к смерти. К беседе – так к беседе. К сделке – так к сделке. А тут – «за надом». За каким надом? — И всё-таки... — снова начала Надя, но сидевший справа тип – молодой, но уже с волчьим прищуром – легонько сжал её локоть. — Не встревай, Орлова, — сказал он тихо, но так, что сразу стало ясно: продолжит шуметь – пожалеет. — Приедем – узнаешь. Надя замолчала. Замолчала и принялась смотреть в окно. Смотреть по сторонам желания не было никакого – не дай бог не то в глазах прочтут. А в глазах у неё сейчас читалось примерно всё. Профессионалы такие вещи считывают мгновенно. А эти ребята вроде как профессионалы. Это по всему видно: по посадке, по рукам, по тому, как они даже в машине умудряются контролировать пространство. Сейчас она была готова даже через одного из бугаёв перелезть и в открытую дверь на высокой скорости выпрыгнуть. Всё лучше, чем ничего. Сидеть сложа руки, не зная, чего от тебя хотят, — занятие для самоубийц. А хотят, судя по мордам и манере общения, навряд ли чего-то хорошего. Хорошее обычно предлагают по-другому. С цветами, улыбками и предварительным звонком. А тут — хваталово, молчанка и «за надом». Главное, чтобы пистолет не отобрали, скотины. Он хоть и бесполезен против троих в машине, но даёт иллюзию контроля. Иллюзия, она знаете, иногда дороже правды. Пока он при ней, хотя бы не так страшно. С отцовским пистолетом, тяжёлым, тёплым, с запахом оружейной смазки и папиных рук, она ещё чувствовала себя человеком. Без него — просто баба в машине с волками. А бабу в машине с волками, как известно, ждёт незавидная участь. — Выходим, — повторил тот, что слева. Надя выдохнула. Медленно, чтобы никто не заметил, как дрожит. Открыла дверцу сама – не дожидаясь, пока ей помогут. Это важно. Это сигнал: «Я не жертва, я сама по себе, со мной можно разговаривать, а не только приказывать». Ноги коснулись мокрого асфальта. Октябрьская Москва встретила привычным набором: мелкий противный дождь, холодный ветер, запах прелой листвы и выхлопных газов. Надя подняла голову, разглядывая здание. Старая постройка. Дореволюционная, судя по лепнине на фасаде, которую давно никто не обновлял. Или советская, но стилизованная под старину. В Москве таких много – бывшие доходные дома, потом коммуналки, потом конторы, а теперь чёрт знает что. Окна тёмные, только на втором этаже тусклый свет пробивается сквозь плотные шторы. Парковка пустая всего три машины, включая ту, на которой привезли Надю. Место глухое, переулок какой-то, даже фонарь горит через один. — Не задерживаемся, — подтолкнули сзади. Надя шагнула ко входу. Дверь тяжёлая, дубовая, с коваными петлями, такие в музеях показывают, рассказывая про купеческий быт. Открылась бесшумно – смазывают, значит. Заботятся. Внутри пахло сыростью, табаком и еще чем-то неуловимо казенным. Как в старых советских учреждениях, где десятилетиями не меняли линолеум и протирали пыль по праздникам. Лестница вверх – широкая, с мраморными ступенями, стертыми миллионами ног. Перила чугунные, с витиеватым литьем – тоже, видимо, память о былом величии. — На второй, — коротко бросил один из сопровождающих. Надя пошла вверх. Каблуки цокали по мрамору, нарушая тишину. Сзади топали бугаи – тяжело, грузно, как слоны в посудной лавке. Им бы только ломать, а не по таким лестницам ходить. Второй этаж встретил длинным коридором с высокими потолками. Когда-то здесь, наверное, висели люстры, лежали ковры, сидели важные люди в сюртуках. Теперь – обшарпанные стены, пара дверей с табличками, одна из которых светится тусклой лампочкой. Как-то всё нагнетающе. Даже очень. Воздух в этом коридоре, казалось, можно было резать ножом и раскладывать по тарелочкам – порционно, как студень из советского общепита. Надя всё ещё надеялась, что можно развернуться, стрельнуть этим бугаям промеж глаз и домой поехать. Такси какое-нибудь словить, своя-то машинка далеко, у гостиницы осталась. Или пешком дойти, в конце концов. Но как будто не время. И не место. И бугаи, судя по их спокойным рожам, стрелять промеж глаз не дадут. У них на такие фокусы рефлексы наработаны, покруче наверное, чем у Надиных актёрских талантов. За дверью слышались голоса. Глухо так, неразборчиво, но интонации ясны: кто-то заканчивал договариваться. О какой-то очередной ерунде вроде территории, или бабок, или прочей ахинеи. Надя сейчас думала только об одном: чтобы голову не открутили. Всё остальное – потом. Потом можно и пофилософствовать, и повыживать, и даже погеройствовать. Но сначала, чтобы голова была на месте. Желательно прикрученная к шее теми же самыми болтами, которыми ее природа снабдила. Вокруг ни души. Странно. Эти два бугая, в кабинете люди, а коридоры пустые. Ни охранников на этажах, ни секретарш, ни случайных прохожих. Обычно такие конторки, как эта, кишат людьми, как муравейники – муравьями. Вот у Белова, целая армия по коридорам шастает, не протолкнуться. У Нади в Лондоне, в её маленькой конторке, и то народу больше было. А тут – тишина. Мёртвая. С учётом, что человек в этих стенах сидит уважаемый, охрана тут явно есть. Просто сидит на других этажах, в других кабинетах, за другими дверями. Или, может, вообще в подвале базируется, чтобы глаза не мозолить. Но если Наде придётся стреляться, отбиваться или молиться – кто-то подоспеет. И свернут ей шею. Быстро, профессионально, без лишних разговоров. Ей в любом случае свернут шею, если что-то пойдёт не так. Но она, наверное, не откажется от такой привилегии, как «отбиваться». Привилегия, конечно, сомнительная, но лучше уж так, чем как овца на заклание. Один из бугаев поднял руку, чтобы постучаться. Но едва костяшки коснулись дерева, дверь распахнулась сама. Из кабинета, в свете красивой люстры, Надя даже в такой момент успела отметить: хрусталь, старинный, явно не чета той мишуре, что в Метелице висит, вышел человек. Витя. Пчелкин. Надя замерла. В прямом смысле – ноги приросли к этому дурацкому мраморному полу с вытертыми ступенями. Глаза, кажется, полезли на лоб, хотя она старалась держать лицо. Витя тоже замер. На секунду. Всего на секунду. Но этой секунды хватило, чтобы они оба всё поняли. Он раскрыл глаза – именно раскрыл, широко, как ребёнок, увидевший новогоднюю ёлку, – когда понял, что под ручки ореховских прихвостней, компании двух мордоворотов, стоит Надя. Стоит истуканом, замерев, и смотрит на Пчелкина с выражением, которое трудно было описать одним словом. Это была смесь удивления, надежды, страха и какой-то дурацкой радости, потому что вдруг, может быть, из-за Пчелкина ей шею не открутят? Ну, навряд ли. Она если честно, точно не знала. Понятия не имела, какие у Вити отношения с ореховскими, с Сильвестром, с этой всей братией. Знала только, что он из их мира, из их кругов, но насколько близок – бог весть. А она сейчас немного не в духе, чтобы выяснять такие тонкости. Она вообще сейчас в таком состоянии, когда любое знакомое лицо кажется спасательным кругом в открытом море. Даже если этот круг потом окажется с дырой и камнем на шее. — Надя? — Витя произнёс это почти шёпотом, но для Нади будто из колонок на максимум выкрученных. Голос ударил по ушам, по нервам, по всему, что еще трепыхалось внутри и пыталось сохранять видимость спокойствия. Бугаи переглянулись. Тот, что держал Надю справа, чуть ослабил хватку. Не отпустил, но ослабил. Видимо, Витю они знали. Может, видели здесь не раз. Может, даже работали с ним. Это хорошо. Это значит, что его слово здесь что-то весит. Но главное не это. Главное, что Надя его узнала. И очень надеялась, что он как принц на белом коне ее сейчас из этого замка с драконом вызволит. Ну, хотя бы попытается. Не то чтобы Надя привыкла жить мечтами и фантазиями – жизнь отучила от этого ещё в детстве, когда она поняла, что никакой принц не приедет, а если и приедет, то с какими-нибудь своими, отнюдь не рыцарскими интересами. Но окажись на её месте любой другой человек – начал бы верить и в бога, и в сказки, и в чудесное спасение. Потому что когда вариантов нет, мозг начинает судорожно хвататься за любую соломинку. — Вить, — выдохнула она. И больше ничего не смогла добавить. Горло сдавило. Не от страха даже – от накатившего вдруг облегчения пополам с неверием. Витя здесь. Витя, которого она знала. С которым пила чай на кухне отцовской квартиры, когда он приезжал, по первому зову. Который называл её «Родная моя» и смотрел с какой-то странной смесью уважения и жалости. Который, кажется, никогда не желал ей зла. Если бы рядом не стояли два бугая, Надя бы точно кинулась ему на шею на радостях. Честное слово, кинулась бы. Обняла, уткнулась носом в плечо и выдохнула всё напряжение, что копилось с того момента, как её усадили в машину. Но рядом стояли два бугая. И Надя ещё не сошла с ума – по крайней мере, не настолько, чтобы при свидетелях демонстрировать свои слабости. А значит, пока что держим свое достоинство в руках и притворяемся человеком стальным. Железобетонным. Которому всё нипочём. Витя, кажется, её взгляд прочитал. Хотя бы потому что коротко ей кивнул — будто услышал всё, что она не решилась сказать вслух. Он повернулся к ореховским прихвостням. Надя про себя именно так их и назвала – прихвостни. Не грубо, не с вызовом, а спокойно, как человек, который имеет право здесь голос подавать и глазами сверкать. Уверенно так, по-хозяйски. Надю даже гордость пробила – за него, за то, что есть ещё мужики, которые умеют разговаривать без крика, но так, что сразу ясно: с этим шутки плохи. Но тут же притихла эта гордость. Потому что самой бы от этих идиотов отбиться, а не за Пчёлкиным прятаться. Хотя прятаться – тоже приятное дело, кто спорит. Приятное, но стыдное. Отец бы такую слабость не принял. Отец бы нотацию прочитал, о важности сохранения собственного достоинства, о том, что за себя надо уметь постоять, что принцы на белых конях в реальной жизни не задерживаются, потому что кони дохнут, а принцы устают спасать всех подряд. Надя бы слушала долго-долго, кивала, а потом делала по-своему. Как всегда. В общем, Надя сама хочет быть принцем на белом коне. Только принцесс всяких, кроме Наташки, не спасать. А по-другому, собственно, нельзя. Потому что если не ты, то кто? Если не сейчас, то когда? — Всё, мужики, спасибо, — сказал Витя коротко. — Дальше я сам. Бугаи переглянулись. Тот, что держал Надю справа, нахмурился – видимо, инструкция была чёткая: доставить лично, сдать из рук в руки. А сделай он по-другому, ему бы тоже, как Наде, намеревались бы шею свернуть. Потому что такая лёгкая, поставленная задача не выполнена, значит, позор. И ничего другого поручить нельзя. В их мире это работало просто: не справился – вылетел из обоймы. А из обоймы вылетать чревато. Там, за обоймой, обычно ничего хорошего не ждёт. — Нам велено доставить лично, — подал голос старший. Голос глухой, прокуренный, не терпящий возражений. — Так что мы заходим. Витя чуть прищурился. На лице мелькнуло недовольство – быстрое, почти неуловимое, но Надя уловила. Ему явно не нравилось, что эти двое будут торчать в кабинете во время разговора, какой бы он ни был. Но спорить не стал. Потому что понимал: переть против воли Сильвестра себе дороже. Витя взял Надю под руку – галантно, почти по-старомодному. Как кавалер даму в театр ведёт. Только вместо театра – кабинет Сильвестра, а вместо антракта – разговор, от которого может зависеть жизнь. Надя вцепилась в руку Вити с такой силой, будто это был спасательный круг в открытом море, хотя отчаянно желала отдёрнуть её и идти так, будто совсем его не знает. Бороться сейчас между своими страхами и чувствами было сложно. В большинстве своём проигрывали страхи, потому что будь иначе – она бы отдёрнула руку. Но не отдёрнула. Оставила. Потому что тепло живого человека, даже такого чужого и своего одновременно, было сейчас единственным, что удерживало её от того, чтобы развернуться и побежать. Витя шагнул к двери, бугаи двинулись следом, и вся эта процессия ввалилась в кабинет. Внутри было просторно. Очень. Настолько, что Надя на мгновение забыла, где находится. Высокие потолки с лепниной, которая помнила, наверное, ещё купеческие приемы начала века – а может, и более поздние времена, когда здесь заседали какие-нибудь важные советские начальники. Люстра – огромная, хрустальная, переливающаяся тёплым светом, похожая на те, что висят в музеях или старых театрах. Такая же точно висела когда-то дома, в гостиной. Надя даже вздрогнула от этого воспоминания – неуместного, колючего, резанувшего по сердцу. Стены обиты тёмным деревом. Дуб, кажется. Или что-то похожее – Надя не разбиралась, но выглядело дорого и основательно. На полу паркет «ёлочкой», натертый до такого блеска, что в нём отражался свет люстры и мебель. Всё здесь дышало солидностью, устойчивостью, властью. Не показной, не той, что выставляют напоказ с золотыми цепями и малиновыми пиджаками, а настоящей – глубокой, въевшейся в стены, впитавшейся в каждую половицу. За столом сидел он. Сильвестр. Надя узнала его сразу, хотя не видела несколько лет. С тех самых пор, как всё рухнуло. Он почти не изменился – всё то же простое лицо, которое легко потерять в любой толпе, всё те же глаза. Тёмные, глубокие, бездонные. В них не было ни страха, ни сомнения, ни жалости. Только холодный расчёт и та самая усталость, которая бывает у людей, слишком долго смотревших в бездну. Бездна, как известно, тоже смотрит в них, и отпечаток этого взгляда уже не стереть. Его профиль всегда пугал её. Не сказать чтобы человек этот был симпатичен – если честно, совсем нет, и Надя бы это обозначила, не знай, что за такие кривляния её тут же швырнут мордой в пол. Но дело было не во внешности. Дело было в том, что от него исходило. Ощущение абсолютной, непоколебимой уверенности в своём праве решать – кому жить, кому умереть, кому уйти, кому остаться. И это пугало больше любых угроз. Он сидел в кресле, откинувшись на спинку, и курил, пуская дым в потолок. Дым лениво поднимался вверх, завивался в причудливые кольца и таял под хрустальными подвесками люстры. Перед ним на столе – стопки бумаг, пепельница, полная окурков, и початая бутылка коньяка. Дорогого, судя по этикетке. «Наполеон», кажется. Отец такой любил. Рядом, у стены, замерли бугаи. Те, что были в кабинете с самого начала – не те, что привели Надю, а свои, местные. Старший скрестил руки на груди, приготовившись наблюдать. Молодой остался стоять чуть поодаль, но тоже контролировал пространство. Профессионалы – это читалось в каждом их движении, в каждом взгляде, в том, как они даже дышали в такт друг другу. Ореховские бугаи, что привели Надю, встали у двери, перегородив выход своими тушами. Теперь их было четверо – двое у стены, двое у входа. Надя оказалась в клетке. Красивой, дорогой, с хрустальной люстрой и дубовыми панелями, но клетке. Витя отпустил Надину руку. Медленно, нехотя – или ей только показалось? Глянул на Сильвестра, потом на охрану у двери – и в этом взгляде читалось всё то же недовольство. Какая-то его часть была направлена и на Надю. И Надя прекрасно понимала это недовольство, потому что и сама им сейчас была переполнена. Витя для начала даже не понимал, почему и по какому поводу Орлова оказалась у ореховских в гостях. Надя, если честно, тоже не знала. Она не могла прочитать в его глазах даже доли вопросов, но примерно представляла их посыл. Что она здесь делает? Как её угораздило? И главное – чем это теперь всем грозит? Ясное дело – они в жопе. Ясное дело – ситуация напряжённая. Ясное дело – неизвестность пугает. Но выбора как такового нет. А делать что-то надо, и желательно так, чтобы всё закончилось более-менее. Более-менее в их мире означало: живыми выйти. Всё остальное – детали. Сильвестр перевёл взгляд с Вити на Надю. Задержался на ней. Долго так, изучающе. Будто пытался между строк вычитать её эмоциональный подтекст. Так просто на людей влиять удобнее – когда знаешь, чего они боятся, на что надеются, от чего отталкиваются. Надя заставила себя стоять ровно. На лице не дёрнулся ни единый мускул. Она отчаянно изображала из себя девочку, готовую на всё. Готовую слушать, готовую подчиняться, готовую играть по чужим правилам. Потому что свои правила здесь не работали. Здесь работали только его. — Проходи, Надя, — сказал он наконец. Голос низкий, спокойный, без лишних интонаций. — Садись. Давно не виделись. Он указал на стул напротив себя. Обычный деревянный стул, без подлокотников, без мягкой обивки – специально, чтобы человек чувствовал себя неуютно, чтобы не расслаблялся, чтобы помнил. А надя и так знала кто перед ней, лишний ведь пафос и желание показать свое величие. Грязной и чепорное, потому что на костях империи распадаются быстрее, чем бетонные чистые стены. Так ведь? По головам шел, и сейчас пойдет, невежа. Надя сделала шаг вперёд. Потом ещё один. Села. Спина прямая, руки на коленях, взгляд – в глаза, не отводить, не прятать. Страх показывать нельзя. Страх здесь как кровь в воде – привлекает акул. — Здравствуйте Сергей Иванович — отрезала она ровно, не отводя взгляд, хотя хотелось по честному взглянуть на Витю. От Вити жути нету. Сильвестр чуть приподнял бровь, хмыкнул. Секунду-другую осматривал Надю, будто прикидывал, сколько она простоит, если вынуть из неё главный стержень, а потом наконец подал голос: — Помнишь, значит, хорошо. А как, спрашивается, таких мразей не запомнить? Память у Нади была дырявая,: имена вылетали, даты путались, лица стирались. Но подлецов, сволочей и прочую мразь она запоминала намертво. Это был единственный талант, который отец в ней развил до автоматизма – чуйка на дерьмо. И сейчас этот прибор, встроенный куда-то под рёбра, зашкаливал так, что, казалось, ещё чуть-чуть – и пойдёт дым из ушей. Она всё ещё боролась с желанием встать и побежать, и неважно – перехватят у входа или проделают дыру в голове. Инстинкт самосохранения, штука упрямая, даже когда рассудок давно махнул рукой и ушёл пить чай. Бежать-то всё равно хочется. Хоть в стену головой, хоть на амбразуру, только бы не сидеть здесь, под этим взглядом, который буравил её, словно нефтяную скважину на предмет наличия чёрного золота. А золота у неё не было. Была только головная боль и стойкое ощущение, что она зачем-то надела чужую шкуру, которая вот-вот разойдётся по швам. Тимофеев затушил сигарету, вжав её в пепельницу с таким остервенением, будто давил таракана, который мало того что выжил после дезинфекции, так ещё и обнаглел до невозможности. Отодвинул бумаги в сторону, сложив руки на столе. Прямо учитель, перед двоечником. Только линейки не хватало, для большего антуража. — Ты знаешь, зачем ты здесь? — спросил он, не переставая сверлить её взглядом, специально, нацеленно. Отец учил её тому же. Жути учил. Смотреть так, чтобы у человека внутри всё обрывалось и падало в лифтовую шахту без страховки. Надя всегда была плохой ученицей – взгляд у неё был скорее затравленный, чем устрашающий. Но теорию она вызубрила. За надом. Ответила бы Надя, если бы не было страшно. Если бы язык не присох к нёбу, а мысли не разбежались. Потому что ей сказали, что она едет за надом. Не известили настоящую причину. Кто ж предупреждает курицу, что её везут не на птичий рынок, а прямиком в суп? Но она начинала догадываться, и ей очень хотелось, чтобы это оказалось неправдой. Вера в чудеса – последнее, что умирает в идиотах. Надя в этом списке была если не почётным председателем, то уж точно членом профсоюза. — Понятия не имею, Сергей Иванович, — честно ответила она, пытаясь сдержать дрожь в голосе. Честность в её положении была как флаг на тонущем корабле: красиво, но бесполезно. Сильвестр кивнул, пожевав губы – то ли переваривая ответ, то ли пробуя на вкус собственную желчь, скопившуюся за годы. Затем окинул взглядом рядом стоящую охрану и охрану у дверей. Надя сейчас думала только о том, что если этот знак подаст, и ей все таки отвертят голову, то Наташа останется совсем одна. конечно, У неё будет Алёна, будут Космос, Саша, Валера, Пчела тоже будет, но Нади – у неё больше не будет. А она это наврядли пережевет. Потеряв родителей она мучалась, и мучается до сих пор от воспоминаний. Пропадет - надя, окончательно пропадет и Наташа. Тут Нада поймала себя на мысли, что думает о себе в третьем лице, словно уже покойница, читающая некролог. Плохой это знак. Нельзя ей с открученной головой остаться. Нельзя. Иначе Наташа будет страдать. А старшая этого допустить не может.Вот так и живёшь: мечтаешь не о миллионе в банке или путешествии куда нибудь где тепло, а о том, чтобы голову на плечах оставили, потому что дома сестра ждёт, и очень между прочим волнуется. Скромные желания у людей, ничего не скажешь. Прямо-таки аскетизм. Сильвестр кивнул охране у двери, мазнув рукой. — Выйдите, — попросил он негромко, но твердо. Витя пристально наблюдал за охраной, стоящей рядом с Тимофеевым, будто что-то предугадывая. Надя оглянулась на него всего секунды на три. Он был таким же напряжённым, как вообщем-то и она. Но если бы он сейчас сказал, что всё будет хорошо, она бы, дура, поверила. Ей почему то хотелось ему верить. Охрана у двери переглянулась и тут же юркнула за дверь, исчезая из виду. Осталось всего два. Надя сглотнула. Если Сильвестр держит здесь эту охрану, значит, она точно доверенная. Держит её сейчас, потому что не доверяет кому? Вите или Наде? Или обоим. Надя бы тоже не доверяла. Надя бы тоже стереглась любого. Но это смешно. Они даже сумку не умудрились забрать. Сумку, в которой лежал пистолет. Заряженный пистолет. Это же халатность, граничащая с идиотизмом, – пустить человека с заряженным пистолетом в кабинет к тому, кого они на полном серьезе боготворили. Или настолько уверены в своей силе, что пистолет в руках бабы для них – как спичка в луже? Хотя совсем не удивительно. Для них женщина, и неважно чья и из какой семьи родом, останеться слабой. — Твой отец, Надя... Мы с ним двадцать лет были знакомы. — Сильвестр взялся за бокал, выпил мутную жижу, называвшуюся коньяком, и поглядел на чёрные волосы напротив. Двадцать лет. Срок, за который можно вырастить ребёнка, построить дом, посадить дерево и похоронить надежду. Тут уж сами выбирайт какую. — Вместе поднимались, кровь проливали, конкурентов хоронили. Я ему доверял. А ты знаешь, доверие в нашем деле, вещь редкая. Он помолчал. Вынул сигареты, сунул пачку Наде – что-то вроде жеста вежливости. Надя отказалась. Мало ли что там, помимо никотина, в эту дрянь намешано. Сейчас вообще ничему доверять нельзя. Даже табаку. Даже собственным лёгким, которые, кажется, вот-вот решат взять и просто перестать работать от греха подальше. Бережёного бог бережёт, а дурака — кривая вывезет. Надя надеялась, что кривая сегодня возьмёт отгул. — Что твой отец делал с предателями? — спросил он вдруг. Ну вот, наконец намек. Надя сразу поняла, куда ветер дует. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы сложить дважды два, когда перед тобой сидит мужик с таким лицом, словно он цианид вместо чая хлебал, а на закуску съел собственную совесть. Отец, значит, предал. Сделал что-то такое, что Тимофеева до сих пор корежит, как от удара током. Интересно, что он там придумал? Подставил? Кинул? А может, просто перешёл дорогу в нужный момент, когда решались вопросы? И что теперь Серёжа потребует за папины художества? У Нади ничего нет. Вообще. Кроме головной боли и этого неприятного ощущения, что она сейчас в чужом спектакле играет роль трупа, который ещё не знает, что уже умер. Самое смешное в этой ситуации: она даже не может сказать, что отец за свои поступки сам бы и ответил, – его-то самого давно нет. Мёртвые сраму не имут, как говорили древние. Имут живые. Потребовать могут что угодно. Обычно требуют самое дорогое. А самое дорогое у неё – это она сама, Наташка с Аленой. И Витя вон рядом. Тоже, кстати, дорогой. Прямо золотой запас, блин. С такими активами только в банкроты идти. — Разные способы были... — Надя помедлила, оглянулась на Витю. Взгляд у него был как у сапёра, который понял, что перерезал не тот провод, но надеется, что никто не заметит. — Под разные ситуации. Воздух в лёгких был, а толку? Он не проходил. Застревал где-то в горле комом. Надя вдруг поймала себя на дурацком желании: взять Пчёлкина за руку, зажмуриться и проснуться, в своей кровати. Где максимум проблем – это слипшиеся макароны или косо сидящая юбка. Потому что если это не сон, то всё взаправду очень плохо. А если всё настолько плохо, Наде отчаянно захотелось оставить за собой последнее слово. И слово это, было бы не «спасибо» и уж точно не «прости». Оно было бы коротким, ёмким и абсолютно не соответствующим моменту. Матерным, проще говоря. — А что бы ты сделала сама, предай тебя твой близкий? — уточнил Сергей, и в голосе его сквозило неподдельное, почти научное любопытство. Будто он не палач, а диссертант, изучающий поведение подопытных в стрессовых ситуациях. Надя задумалась. Перебрала в голове все варианты, как старуха перебирает засаленный карточный колоду – в надежде, что на этот раз выпадет не шесть пик, а хоть что-то приличное. Отец в таких случаях поступал просто: лишал человека возможности выбирать вообще. Отрубал все пути, кроме одного – в могилу. Или на колени, что для него, видимо, было одно и то же. Человек на коленях – он ведь уже наполовину покойник, только дышит пока. А Надя… Надя до такого цинизма не доросла. А когда казалось, что вот-вот поймёт эту высшую математику подлости, отца не стало. Экзамен отменили по причине смерти преподавателя, а студентку оставили на второй год с вечным вопросом: что делать, если тебя предали? — Отобрала бы самое дорогое, — ответила она. Отец бы ответил именно так. И подразумевал бы жизнь, любовь, семью, детей — всё то, что делает человека человеком, а не просто мясом с паспортом и пропиской. Ведь логика железная: отбирая у человека того, кто ему дорог, ты отбираешь у него самого себя. Работает безотказно, как топор – махнул, и нет проблемы. Не убиваешь, а оставляешь жить, но уже пустым. Сначала ищешь слабое место, а у каждого оно есть, даже у святого. У святого особенно, потому что святость его и есть самое уязвимое место – бей туда, не промахнёшься. Потом давишь. Не спеша, с чувством, с толком, с расстановкой. Сначала неприятно, потом больно, потом человек начинает думать об этом каждую секунду, а ты всё давишь и давишь, пока у него в голове не останется ничего, кроме этой боли. Пока мысли не заглушат всё остальное, страх не сожрёт желания, а уныние не выест душу до состояния стерильной пустоты. Пустота – она ведь удобная. Вообщем человек страдает, но уже не понимает, что страдает. Просто есть, и всё. Существует, как предмет интерьера. А зачем для чего и что будет дальше – совсем неясно. Да и неважно уже. Когда из человека вынули душу, вопросы мироздания его больше не волнуют. Волнует только одно: когда это кончится. А кончится это, как известно, только тогда, когда кончится он сам. Надя поймала себя на том, что рассуждает об этом слишком спокойно. Слишком отстранённо. Будто не о человеческих жизнях речь, а о каком-то рецепте. Вот она, настоящая плата за отцовские грехи: ты становишься им, даже когда изо всех сил хочешь быть другой. — Умно, — кивнул Сильвестр, мерно покачиваясь в кресле, словно патриарх на троне, которому подданные только что доложили о сборе налогов. Кивнул, как учитель – отличнице за правильный, но совершенно бесполезный в практической жизни ответ. Потому что теория теорией, а когда тебя самого сейчас начнут методично превращать в пустой сосуд, вся мудрость вылетает быстрее, чем пробка из бутылки советского шампанского. А Надя всё больше укреплялась в мысли, что бежать всё-таки надо. Очень скоро. Ноги в руки – и вперёд, без оглядки. Предчувствие у неё было отвратительное. Она смотрела на Сильвестра странно. Голову склонила, глаза из-подлобья, взгляд недобрый. В зоопарке так смотрят волки на посетителей, которые суют пальцы сквозь прутья клетки: вроде бы решётка есть, а всё равно неуютно. Она знала эту породу: подвернись случай – надавит на рану, или что более подходяще под ситуацию – голову открутит. В прямом, так сказать, смысле. Кстати, одна из этих ран сейчас стоит рядом с ней и сверлит его точно таким же взглядом. Виктор Палыч, между прочим, тоже не пальцем деланный человек. И ему, в отличие от Нади, терять, наверное, особо нечего. — Знаешь, в чём была его проблема? — подал голос Сильвестр, и Надя поняла, что сейчас начнётся самое интересное. Лекция о моральном облике строителя коммунизма в отдельно взятом криминальном мире. Бесплатный мастер-класс от мастера спорта по подлости международного класса. Почему-то все авторитеты считали, что они больше всех знают о жизни и смерти. А как показывает практика, люди, которые якобы дохрена знают, не знают, как правило, ничего. — Он хотел союзников везде. Думал, если каждой гниде по куску отрежет, все его за это зауважают. Ну, знаешь, как дворовая шавка, которая кость грызёт и всем по очереди даёт куснуть – мол, не откусит. Он усмехнулся, затянулся, и дым поплыл к потолку, как его мысли – медленно и ядовито. — А вышло наоборот. Потому что, пока он подлизывался к одним, другие на него уже ножи точили. И точили те, кого он за ближний круг считал. Надя слушала и думала: а ведь он прав. Только прав с той стороны реальности, где всё встало с ног на голову и приплясывает. Отец действительно хотел союзников везде. Но разве это преступление? Разве плохо – пытаться найти общий язык с людьми, даже с теми, кто тебе как заноза в одном месте? Выгодно ведь иметь вокруг себя людей полезных. Чем дальше в лес, как говорится, тем толще партизаны. И тем сложнее понять, где свои, где чужие, а где просто ряженые, которые примазались к чужим заслугам. Может, поэтому отец и не выжил – слишком хотел всех к себе хорошему поближе. — К чему это? — подал голос Витя. Он шагнул ближе, встал за спиной Нади, положив на спинку стула руки. Надя сглотнула, когда через секунду его руки легли ей на плечи, чуть их сжав. Неясно только, что он этим хотел сказать. Чтобы она собралась наверное. Или наконец начала думать головой. Но как назло, его руки ей это мешали делать. Потому что когда мужчина который тебе симпатизирует, а в ее случае даже больше чем симпатизирует, стоит сзади и сжимает твои плечи, мысли путаются совсем не в ту сторону, куда надо в такой напряжённой ситуации. Организм требует одного, а мозг, прямо противоположного. Идиотская конструкция человек, честное слово. Никакой специализации. — А к тому, — Тимофеев откинулся на спинку кресла. Кресло скрипнуло, словно жалуясь на тяжёлую ношу, Надя казалось, сейчас тоже скрипеть начнёт. Как минимум от этого разговора, как максимум – от рук Пчёлкина, которые, кстати, были тёплыми и тяжёлыми. Хорошие руки. Надёжные. Жаль только, что в данной ситуации они помогают мало. — Твой отец, Наденька, мне должен. Крупно должен. Жизнью. В голове у Нади лихорадочно заметались мысли. Она судорожно пыталась понять, что конкретно отец натворил. Будь это деньги – ну, перехватить, занять, отдать, не то чтобы сложно решить этот вопрос. Не смертельно, в конце концов. Будь доля в бизнесе – переписать, поделиться, чёрт с ним, наживное дело. Но если жизнь… Жизнь, это ж не рубли в сберкассе. Тут и отдать нельзя, и принять как-то неудобно. А Кровный долг – не ипотека, тут проценты капают не в банке, а в совести. И расписку не возьмёшь, в суд не подашь. — В девяностом, — продолжил Сильвестр, голос его стал тише, ровнее, но от этого только напряжённей стало. Воздух в кабинете сгустился до состояния киселя. — Когда были разборки с казанскими, твой отец пообещал мне поддержку. Божился, на детях своих клялся, что люди его прикроют. А сам, сука, в самый важный момент увёл их в другую сторону. Как будто договорённости и не было. Мои люди погибли. Сильвестр подался вперёд, придвинулся к Наде так близко, что она почувствовала запах табака и ещё чего-то горького, лекарственного. Или это так от него самой смертью пахло? Говорят, у тех, кто много убивал, появляется особый запах. Не то чтобы Надя была специалистом в этом вопросе, но поверить была готова. Всему была готова поверить, только бы это поскорее закончилось. — Мой младший брат был там. — Голос его на секунду дрогнул, и в этой дрожи было больше правды, чем во всех предыдущих словах, вместе взятых. — Ему пробили голову. И оставили истекать кровью на асфальте. Как собаку. Надя моргнула. Сначала ей показалось, что ослышалась. Бывает такое: сидишь, слушаешь чужую боль, а в голове шумит, как в старом телевизоре. Орлова понятия не имела о младшем брате Сильвестра. О сыне знала, о жене информацию имела – так, по касательной, для общего развития. Но о младшем брате – ни слова. Вообще никакого. Честно говоря, она об этом человеке знала только то, что он держит множество точек, носит дурацкое прозвище, которое в приличном обществе и вслух не произнесешь, и когда-то, кажется, сидел, если ей, конечно, память не изменяет. А память, надо сказать, в последнее время работала избирательно. А тут – брат. Еще и мертвый. Это уже не разборки, это кровная вражда, получается. Око за око, зуб за зуб, жизнь за жизнь, ну а дальше, до бесконечности. Она даже примерно понимала его горечь. Потеря близких – это вообще дело, после которой люди либо святыми становятся, либо зверьми. Третьего не дано. Середины нет. Или ты прощаешь и отпускаешь, или ты точишь нож и ждешь своего часа годы и десятилетия. Сильвестр, судя по всему, выбрал второе. И сидел сейчас перед ней, как живое доказательство того, что месть – это блюдо, которое подают холодным. Отец, кстати, никогда святым не был. Морали для него не существовало, были только интересы. Деньги, власть, люди как расходный материал, как салфетки – промокнул и выбросил. И в этой истории он, видимо, опять наплевал на всё, что можно. Переставил пешки на доске, не подумав, что у пешек могут быть братья, сёстры, матери, отцы и прочие родственники, которые потом придут с вопросами. С очень неудобными вопросами. И с очень убедительными аргументами. Иногда Надя ловила себя на мысли, что он и её бы продал. Не задумываясь. Будь на одной чаше весов она, родная дочь, а на другой – возможность стать чуточку влиятельнее, откусить кусок пожирнее, подняться на ступеньку выше. Продал бы с потрохами и ещё бы сдачу попросил, возможно. За упаковку, так сказать. И только сейчас до неё дошло окончательно, насколько всё плохо. Жизнь детей обычно стоит дороже любой другой валюты. Это вам не доллар, не евро, даже не нефть с газом. Это актив, который нельзя купить, нельзя продать, нельзя обменять. Можно только потерять. И если из-за отцовского хладнокровия Сильвестр потерял родную кровь, то Надя, как ни крути, в глубокой заднице. В такой глубокой, что без акваланга не выплыть. Потому что отец оставил ей в наследство не только счета в банке и пару бизнесов, схемы, максимум нервов и сестру-красавицу, но и долги. — Орлов не просто предал, Надя. — Тимофеев смотрел ей прямо в глаза, и взгляд его не сулил ничего хорошего. Взгляд его сулил долгую и мучительную ночь, после которой может и не наступить утро. — Он убил моего брата. И не важно – своими руками или бездействием. Результат один: человека нет. А тот, кто должен был его прикрыть, этого не сделал. Пчёлкин, стоявший сзади, провёл ладонями по лицу, словно пытаясь стереть с него всё лишнее – усталость, раздражение, злость. Надя бы сделала то же самое, если бы могла пошевелиться. Но она словно примерзла к месту. Прикипела, как язык к железу на морозе. Молчала, смотрела в упор на Сильвестра и молчала. Не знала, что сказать. Не её вина, что отец был эгоистом и мразью. Не её руки по локоть в крови, хоть и приходится теперь расхлебывать эту кухню. Обвинения в её адрес казались несправедливыми и идиотскими, как минимум потому что она тут не причём. Она вообще в это время, скорее всего, уроки учила, или с друзьями шаталась, пока взрослые дяди решали вопросы. Но кто сказал, что в этом мире вообще есть справедливость? Должно быть, нелегко живётся людям, которые до сих пор в неё верят. Брать на себя отцовские ошибки не хотелось. Совсем. До зубного скрежета, до тошноты, до желания заорать в голос: «Да не я это! Я вообще тут ни сном ни духом!» Но, видимо, в этом и заключается ее проклятье: отвечаешь не только за себя, но и за того урода, который тебя породил. Генетическая ответственность, мать её. И поделать с этим ничего нельзя. Только смотреть в глаза врагу и ждать приговора. Адвокатов здесь нет. Последнее слово – и то вряд ли дадут. Разве что мысленно. И оно, как назло, опять было бы матерным. — Так как долг-то закрывать будешь, Орлова? — серьёзно спросил Сильвестр. Надя нахмурилась. Чем отдавать? Да с какого хрена она вообще ему что-то должна? Приволок сюда, усадил, историю поэтичную рассказал, про брата прослезился почти – и сразу долги трести стал. Только какие тут, спрашивается, долги, если тот, кто долги эти себе на счет намотал, в земле лежит? С отца весь спрос. А с отца, теперь уж спрос только на том свете. И то, говорят, очередь там большая, не пробиться. Надя собралась с духом, уже было открыла рот, чтобы сказать что-то нейтральное – авось пронесёт, авось рассосется, авось кривая вывезет туда, куда нам надо. Но Сильвестр её перебил. Не дал и слова вставить. Типичный мужик: сначала вопрос задаёт, а потом ответ слушать не хочет. — Или может лучше сестрёнку твою сюда усадить, чтобы она за отцовские замашки отвечала? — сказал уже более грубо, улыбнувшись. Улыбка у него была – отдельный вид искусства. Такая, знаете, когда человек улыбается, а у вас внутри всё холодеет и просится наружу. — К ней наведаться? Про папу поспрашивать? Она у тебя, говорят, хорошенькая, сразу всё поймёт. С полуслова, так сказать. Внутри у Нади всё перевернулось. Не просто перевернулось – взорвалось, разлетелось на мелкие осколки и собралось обратно в тугой, колючий комок ярости. Она была готова встать и вмазать этому ублюдку, да так чтобы зубы повылетали. Вмазать, не думая о последствиях, не думая об охране за дверью, не думая о пистолете в сумке – просто взять и врезать, как учили на улице, как показывал отец, когда был в настроении учить дочь «женской самозащите». Специально давит, гад. Специально упоминает, чтобы запугать. Нашёл, сука, рычаг. Наташа – это не просто сестра. Это всё, что у Нади есть светлого в этой жизни. Это её совесть, её надежда, её оправдание за то, что она до сих пор дышит и ходит по земле. Если с Наташей что-то случится, Надя превратится в такое, что Сильвестру и его брату вместе взятым не снилось. — Иваныч, ты давай-ка притормози, — подал голос Витя. Он звучал ровно, но в этой ровности чувствовалась сталь. Хорошая такая, закаленная, которую на излом не возьмёшь. — Ты девочку сюда не приплетай. Мы поняли ход мысли, без угроз обойдёмся. Надя почувствовала, как его пальцы сильнее сжали её плечи. Поддержка? Предупреждение? Сигнал, что он рядом и готов рвать за неё и за Наташу? Наверное, всё сразу. Витя вообще был человеком-многослойным, как пирог. Сверху корочка, а внутри – сюрприз. — А своего сюда усадить уже не получится, да? — она улыбнулась, говорила так, будто совсем не понимает, что делает. Или понимает, но ей уже всё равно. Есть такое состояние – когда страшно так, что дальше некуда, и вдруг прорывает, и ты перестаешь быть собой, а становишься кем-то другим. Кем-то, кому плевать на последствия. Кто готов жечь мосты, даже если сам на этих мостах стоит. — Отец мой – урод, предатель, спорить не буду. Но вы, Сергей Иванович, вспомнили бы, что в восьмидесятых творили. Развернули бизнес там, где вас быть и не должно. Земля была чужая, разрешения не спрашивали, бойню устроили, наших людей как скотов резали. А мой отец по натуре не толстовец, такое терпеть не стал. И вот теперь братик ваш лежит и за ваши ошибки платит. Око за око. У Нади дрожали руки. Она понимала, что делает совсем всё не правильно. Провоцирует даже. Злость вообще вещь хреновая, состояние, при котором язык вместо мозга начинает работать. Знаете, как бывает: мозг кричит «заткнись, дура!», а язык уже разогнался, и тормоза отказали. Внутри всё так скрипело, так выло, что сил молчать уже не было. Желание пакостное, но не менее приятное – по полной ему в платочек гадостей всяких завернуть и за шиворот. Потому что она и слова сказать не успела, а он уже угрозами кичится. Урод. Улыбка с губ Сильвестра медленно сползла. Не просто сползла – стекла, даже. Он поднялся. Медленно, тяжело, будто каждый сустав сопротивлялся. И Надя поняла, что теперь ей точно открутят голову. И, скорее всего, ещё помучаться заставят для профилактики, чтоб неповадно было. Двое здесь, двое за дверьми кабинета, сколько ещё людей в здании – неизвестно. Но если она положит сначала двух сзади, быстро, и так чтоб они не успели додуматься, что она делает, успеет положить всех и скрыться быстрее, чем поймут, что положили не её, а Сильвестра. Ну, это на случай, если ей прямо сейчас начнут голову откручивать. План, конечно, так себе. Прямо скажем, план идиотский. Но других планов у неё не было. А на безрыбье, как говорится, и рак – рыба. Даже если рак этот сдохнет через пять минут. — Ты базар свой фильтруй, сука, — выпрыснул сзади Головорез. Мебель с пульсом, как любил говорить отец. — А я и фильтрую, — отрезала Надя, не оборачиваясь. — Если правила у вас такие, что отвечают дети за родителей, то давайте тогда по полной. Я сяду, посчитаю, сколько вы нашим должны за эти годы. За точку на Профсоюзной, которую вы в девяносто первом отняли. За двух парней зелёных, которых в Москве-реке нашли. За подставы с ментами, из-за которых Белов полгода мотался. За ту резню в девяностые, после которой вам, сука, надо было глотки повырывать, но с вас только бабла стрясли. Как вы с бауманскими сцепились, а наших подставили, чтоб внимание отвлечь. Как отца из-за вашей наводки чуть не убили. Она перевела дыхание. Голос не дрожал. Странно. Видимо, когда переходишь определённую черту, все эти мелкие телесные слабости отключаются за ненадобностью. — Я всё посчитаю. И людям, с которыми вы в дружбу играете, тоже про ваши проебы напомню. Тем же солнцевским. Напомнить, может, как вы с ними обошлись в восемьдесят седьмом, скинув все на бауманских? — Баба мне ещё условия ставить будет? В моём же доме? — криво усмехнулся Сергей. Усмешка вышла такой, что впору было креститься. — Я на вашем языке вещи понятные излагаю, — ответила она. — Хотите мне долги выставить, так про свои не забывайте. У вас тоже процент с них капает. Меня запугивать не надо, мне терять нечего, я буду давить. И мне плевать, чем это закончится. Если хоть волос с моего близкого круга упадёт, я самолично твоих всех до одного перебью. Надя сделала паузу, чувствуя, как руки Пчёлкина давят сильнее, намекая, чтоб она заткнула рот. Потому что ясно одно: хорошим это не закончится. Но поздно. Слово – не воробей, вылетит – не поймаешь, а если это слово пуля, то тем более. — Павлика вашего, которого в английскую школу отправили, которого так бережете, что фамилию матери дали, я пробила. Мальчишка знает, кто его отец? Или весточку отправить и фотографии прикрепить, моих ребят с Москвы-реки? Чтобы наглядно понял, кто с ним под одной крышей все эти годы жил? Надя переходила черту. Она это ясное дело осознавала, и это, наверное, было страшнее, чем если бы она просто была на голову отбитой. Потому что отбитые не понимают, что творят. А она понимала. Странная ситуация, конечно, выходила. Ехала – руки тряслись. Приехала, и начала угрожать лидеру группировки. Неадекватный поступок, однако. С медицинской точки зрения – чистая шизофрения. Но с точки зрения выживания – может, и сработает. Кто знает. — Ты че, падаль, совсем берега попутала? Тебе может в голову шмальнуть, чтобы поняла, что несёшь и кому? — Он сказал это очень даже убедительно, так что слюни изо рта полетели. И Надя бы вжала голову в плечи, Надя бы сползла по стулу и извинилась бы, если такой тон не был для неё обыденностью. Сильвестр ничем от Орлова не отличался. Разве что Орлов был более холоден и умён. А этот — горячий, как таджикский плов. Вспыльчивый. А значит — уязвимый. Витя поднялся, рывком отодвинув её от стола, встав напротив Сергея. — Серег, ты лучше подумай, не кипятись. Мы сюда не врагами заходили. Надя погорячилась – с кем не бывает, ты ж её сестру упомянул. А у неё родные – святыня. Сильвестр слушал его, всё ещё смотря на Надю поверх Витиного плеча. Взглядом, которым смотрят на таракана, прежде чем раздавить. Затем, медленно, будто через силу, перевёл взгляд на сигареты. Взял. Закурил. Руки не дрожали. Жаль. — У нас с тобой конфликт вышел, — продолжал Витя, — но из любого конфликта можно выйти. Хочешь, чтоб долг закрыли, ты конкретные вещи говори. Давай думать как это сделать, чтоб и волки сыты, и овцы целы. Надя сидела позади Пчёлкина, смотря на него с каким-то новым чувством. Не то чтобы презрительно – скорее, с горьким пониманием. Понял, что дело жареным пахнет, и вмешался. Начал говорить то, что слух режет. Что Надя погорячилась, что Надя не то ляпнула. А она всё то и ляпнула. Так, как и нужно было. Таким уродам только той же монетой платить. Зуб за зуб, глаз за глаз, угроза за угрозу. Другого языка они не понимают. Но где-то в самой глубине, там, где ещё теплилась Надя, которая умела думать, а не просто реагировать, шевельнулся противный червячок сомнения: Возможно Витя прав. Возможно сейчас дипломатия нужнее, чем ее праведный гнев. Руки всё ещё дрожали. Коленки тоже. Адреналин делал своё чёрное дело, разнося по крови кислород и страх в пропорции один к трём. Надя сжала кулаки так, что ногти впились в ладони. — Тебе репутацию портить ни к чему. Пойдет слух, что ты на детей авторитетов давишь и семьями шантажируешь – кто с тобой после этого разговаривать станет? — продолжал Пчёлкин, пока Надя смотрела на охрану за спиной Сильвестра. Голос у Вити был ровный, убедительный, прямо адвокат дьявола. Впрочем, сейчас не до биографии. Сейчас вопрос жизни и смерти, а биографию потом напишут. Если будет кому писать. Надя лихорадочно прикидывала варианты. Успеет перебить их всех. В любом случае живыми и здоровыми отсюда не выйдут. Она, конечно, в ораторских способностях Пчёлкина не сомневалась – тот болтать мастак. Но дело ведь совсем в другом. Не убьет сейчас – потом проблем будет еще больше. А враги вроде Ореховских – дело неудобное. Сильвестр не забудет. Ему баба угрожала, перед его же людьми. Такое не спускается. Это вам не «извините, я больше не буду». Тут другие правила. Он её в любом случае либо убьёт, либо сделает так, чтобы прощение вымаливала на коленях. Поулыбается сейчас, покивает, а завтра закажет, с киллером зелеными обменяется – и дело с концом. Ищи-свищи. Пистолет в сумке. Хороший пистолет, стечкин, надёжный, как лопата. Чтоб достать – хватит и двух-трёх секунд. Один магазин, двадцать патронов. На всех хватит, если стрелять метко и без истерики. Первыми надо в тех двоих, что за Сильвестром. Потом в него самого. А дальше – те, кто за дверью. Если повезёт – уложится секунд за пять. Если не повезёт – труп. Просто труп, который хоть и был прав, но правда, как известно, не спасает от пули. — Слышь, Вить, — перебил Сильвестр, выпуская дым и глядя на Пчёлкина как на надоедливую муху, которую пора прихлопнуть. — ты мне тут лекции не читай. Без тебя с репутацией разберусь. А ты, — он ткнул сигаретой в сторону Нади, — за базар свой ответишь. Надя поднялась. Медленно, без резких движений, чтобы не спровоцировать пальбу раньше времени. Вышла из-за спины Пчёлкина, встала почти на одной линии с ним. — Я уже всё сказала. Хочешь войны – получишь. — Ты моего пацана приплела, это край. Ты знаешь, что за такое делают? — Голос Сильвестра был тихим, шипящим, как у змеи перед броском. Таким голосом обычно приговоры выносят. Без права обжалования. — Знаю, — хмыкнула Надя. — Но ты ж меня уже приговорил, так чего тянуть? Она смотрела ему прямо в глаза. В них читалась ярость – дикая, первобытная, та, что заставляет людей рвать друг друга зубами. И холодный расчёт, что присущ людям его породы, тем, кто выжил в девяностые, потому что умел вовремя нажать на курок. Назад пути не было. Она перешла Рубикон, сожгла мосты, взорвала плотину – выбирайте любую метафору, все они сейчас были к месту. Пчёлкин посмотрел на Надю как на человека, который окончательно слетел с катушек. Нарывается ведь. И нарывается открыто, даже не стесняется. С каким-то даже, прости господи, удовольствием. — Нарываешься, Орлова, — шепотом сказал Витя, склонив голову набок. В этом шепоте было всё: злость на её глупость,, восхищение, и отчаяние от того, что он ничего не может изменить. Одним махом сейчас потеряет всё парень. И партнера, и надю, и жизнь может быть — Значит, так… — начал Сергей, но договорить не успел. Головорез, что был сзади, который ранее выплёвывал угрозы, вдруг рванул вперёд, выхватывая из-за пояса пистолет. Всё произошло за долю секунды, но Надя успела заметить детали: пот на его лбу, кривой оскал, хватку на рукоятке ствола. — Да че ты с ней цацкаешься, Сергей Иваныч! — рявкнул он, наводя ствол на Орлову. — Да я её прямо щас… Времени не было. Совсем. Витя тут же шагнул вперед, заслонив Надю собой. Шагнул, даже не думая, не просчитывая, не взвешивая «за» и «против». И одновременно с этим движением рука Нади нырнула в сумку. Пальцы нащупали привычную тяжесть, скользнули по рифленой рукоятке. Щелчок предохранителя. Она уже вскидывала ствол, целясь куда-то в район головы Головореза, когда грохнул первый выстрел. Пуля ушла в потолок – Витя успел, толкнул ствол Головореза вверх, одновременно въехав ему по челюсти с такой силой, что хруст костей прозвучал громче выстрела. Головорез завалился набок, но пистолета не выпустил – видно, намертво прирос, собака. Надя получила секунду. Всего одну секунду, но в такой ситуации это была вечность. Она не думала – тело работало быстрее мозга, на чистых рефлексах, которые отец вбивал в неё годами, таская по тирам и загородным полигонам. Первые две пули ушли в охрану слева от Сильвестра. Попала ровно в голову. Он уже намеревался обойму в Орлову пустить, да не успел – только глаза вытаращил, когда его повело назад, заваливая на дубовую панель. Красиво лёг, прямо как в кино. Только в кино после такого встают и отряхиваются, а здесь – навсегда. Третья и четвёртая – направо. Там второй охранник оказался шустрее: успел выстрелить в ответ, и пуля пропорола воздух, прошла сквозь рукав, порвав красивое платье, которое Надя сегодня надела, как нарочно – черный шёлк. Тряпка теперь, в лохмотья. И рука тоже. Слава богу левая – писать не надо, а стрелять можно и правой. Надя скривилась, но боли из-за адреналина в общем-то и не чувствовалось. Потом приползет, потом будет ныть. Сейчас не до сантиментов. — Платье, сука, новое! — выдохнула она сквозь зубы, и в этом выдохе было злости больше, чем во всех предыдущих словах. Шёлк, блин, итальянский. Теперь на тряпки. Головорез, которого Витя отоварил по челюсти, продолжал палить – живучий оказался, гад. Надя скоординировалась, поймала его в прицел. Выстрел в голову – аккуратно, ровно, как учили. Брызги, хруст, и тело упало за стол, оставляя на паркете тёмный след. Такими темпами она сегодня весь интерьер испортит. Уборщицы будут рыдать. — Ты че стоишь! — Орлова уже кричала. — Ты может поможешь, нас щас перестреляют к чертовой матери, Пчелкин! Оставался Сильвестр. Тимофеев, поняв, что дело швах, попытался перевернуть тяжелый дубовый стол, чтобы укрыться за ним – видно, вспомнил армейскую молодость. Но стол был старше и тяжелее, чем его армейские воспоминания. Надя, не целясь, выпустила в него почти всю обойму. Пули взрывали деревянную столешницу, выбивали щепки, одна за другой вгрызались в массивную крышку. Сильвестр дергался, как марионетка, но держался – то ли бронежилет под пиджаком, то ли просто упрямство, то ли смерть решила взять паузу, закурить. Грохот стоял неимоверный. В ушах звенело так, что Надя перестала слышать собственные мысли. Только пульс – бум-бум-бум – отдавал где-то в висках, заглушая реальность. — Магазин! — рявкнул Витя, но она и сама уже поняла. Щелчок. Пусто. Двадцать патронов – и все приветы разосланы. Но расслабляться было рано. Дверь распахнулась, и встали по обе стороны в проеме те двое бугаев из коридора. Со стволами наготове, с злыми, перекошенными рожами. Оглядели картину маслом: два трупа у стен, третий за столом, Сильвестр, чудом ещё живой, пытается выпрямиться, и две мишени – Надя с пустым стечкиным и Витя без оружия. Прямо натюрморт с убийством. — Вниз! — Витя рванул Надю за плечо с такой силой, что она кубарем покатилась на пол, приземлившись прямо на него. — Совсем охренел? — выдохнула она ему в шею, чувствуя, как под ней ходуном ходит его грудь. — Заткнись! — рявкнул он в ответ, но руки уже шарили по полу, ища хоть что-то, чем можно стрелять. Надя, высунувшись из-за опрокинутого стола, увидела, как головорезы начали поливать пространство свинцом. Пули вгрызались в столешницу, выбивая щепки, одна чиркнула по волосам – Надя физически ощутила горячий воздух у самого виска. Еще миллиметр, и вместо причёски было бы просто мокрое место. В следующую секунду пальцы Вити сомкнулись на холодной стали – он подобрал макаров убитого Головореза, тот, что валялся под столом. Надя, не теряя времени, подползла к телу второго и рванула его ствол. Пальцы слушались плохо – дрожали, скользили по металлу, как по маслу. Она всё-таки вогнала магазин на место, передернула затвор и высунулась снова. Бугаи стреляли без остановки, словно патроны у них были казенные – не жалко. Одному Надя попала в плечо – тот взвыл, но продолжал стрелять, закусив губу. Второй почти всадил ей в голову, пуля порезала кожу, оставив царапину на щеке. Кровь потекла по лицу, но Надя даже не вытерла – некогда. Они не заходили в комнату, только высовывались в проём, когда Надя с Витей переставали стрелять. Умно, ничего не скажешь. Так и стояли в дверях, как в тире, только ролями поменялись. — Живучая, зараза, — выдохнула она и нажала на спуск. Надя стреляла как заведённая. Не целилась – просто посылала свинец в ту сторону, откуда летело в ответ. Интересно, кто-нибудь задумывался, каково это – держать в руках кусок металла, который делает человека трупом быстрее, чем он успевает сказать «мама»? Она не задумывалась. Некогда было. Руки работали на автомате, глаза выхватывали силуэты, пальцы жали на спуск. И никаких тебе моральных терзаний. Потом будут. Если выживут. А пока – стреляй, Надя, стреляй. Или убьют. В ушах звенело так, что собственное дыхание казалось далёким эхом из другой вселенной. Будто кто-то включил пожарную сирену и забыл выключить. И где-то на фоне, сквозь этот звон, пробивались крики, хрипы, матюги. Русский язык – великий и могучий, в такие моменты обогащается такими оборотами, что филологи бы загрызлись от зависти. Наконец наступила тишина. В ушах стоял такой звон, что тишина эта казалась ватной, плотной, как стена звукоизоляции. Только дышишь – и слышно, как воздух проходит по горлу. Только сердце колотится и слышно, как оно пытается выпрыгнуть из груди и свалить подальше от этого бедлама. Прихвостни лежали. Один, с простреленной головой, и это было некрасиво. Входное отверстие маленькое, аккуратное, а выходное – размером с кулак. Кто сказал, что смерть бывает красивой? Врали. Смерть всегда уродлива. Второй, с дырой в груди, поверх которой медленно расплывалось темное пятно. Глаза открыты, смотрят в потолок. Может, увидел там что-то интересное? Ангелов, трубу, свет в конце? Или просто так – белый кафель и трещина в углу? Тишина. Только капает что-то со стола. То ли кровь, то ли разлитый коньяк. Какая, в сущности, разница. Жидкость есть жидкость. Химия, физика, биология. Красная она или коричневая – значения не имеет. Имеет значение только то, что эта жидкость вытекла из людей, которые пять минут назад дышали, матерились и хотели их убить. Надя медленно поднялась, опираясь на стол. Но она всё ещё сжимала пистолет, готовая стрелять дальше. Палец на спусковом крючке – ни грамма расслабления. Потому что расслабишься и всё. Привет, Надежда Сергеевна, спасибо за весёлую жизнь. Витя уже был на ногах – вскочил, как пружина, которую отпустили. Реакция, выработанная годами дворовых разборок и уличных подстав. Схватил её за рукав и рванул к выходу. Дёрнул так, что ткань затрещала. Плевать. Ткань – дело наживное. Жизнь – нет. — Бегом! — рявкнул он, не оборачиваясь. — Куда бегом? — выдохнула Надя, спотыкаясь на каблуках. Туфли, мать их, на шпильках. Лучшая обувь для перестрелки, ничего не скажешь. Конструкторы обуви явно не предусматривали сценарий «побег с места преступления через трупы». Видимо, в их картине мира женщины после шести вечера только на банкетах сидят и шампанское потягивают. А не по трупам скачут, собирая улики. Руки её уже шарили по полу, собирая всё, что валялось. Папки, листы, тетради и блокноты. Вся эта макулатура, которая пять минут назад была просто бумагой, а теперь стала доказательствами. Или уликами. Или просто хламом, который может стоить жизни. Всё, что здесь лежало, было Тимофеевским. А значит, там что-то важное. Надя чувствовала это нутром, тем самым нутром, которое еще ни разу не подводило. Чуйка, как говорят блатные. Интуиция, как говорят интеллигенты. Один хрен. — Документы сгребай, Пчёлкин! — Какие документы, Орлова! — огрызнулся Витя, пытаясь вразумить видимо уже не совсем адекватную Надю. Адекватность в такие минуты – понятие растяжимое. Что есть адекватность? Способность мыслить логически в условиях, когда логика давно застрелилась от безысходности. — Нас щас тут перехерачат, ты с этими бумажками на том свете че делать будешь! Орловой было плевать. Она в принципе не слушала других. Хроническая болезнь, неизлечимая. Целью было найти хоть что-то значащее. Что-то, что она сможет предъявить, когда начнется охота за её головой. А она начнётся, и Надя это прекрасно понимала. Убить криминального авторитета – это тебе не пришибить муху надоедливую. За муху никто не мстит. За авторитета будут, стопроцентно. Обязательно будут. Такая работа у людей – мстить за своих. Кровная месть, мафиозные разборки, вендетта по-русски. С поправкой на менталитет и отсутствие итальянского солнца. — Пчёлкин, ради бога собери всё, что под руку попадётся! — снова прикрикнула Надя, даже не поднимая взгляда от пола, по которому было всё разбросано. Глаза лихорадочно шарили по поверхности, выхватывая бумаги. Листы с печатями, рукописные записи, какие-то фотографии, блокноты в кожаных обложках. Вся эта биомакулатура, которая теперь стоила дороже денег. Витя был больше, чем просто в шоке. Он был в конкретном ахуе от происходящего. И это мягко сказано. Если подбирать медицинские термины – состояние острого психоза с элементами полного неприятия реальности. Потому что реальность была такова: Надежда Сергеевна, мало того, что Сильвестра грохнула. Мало того, что сама чуть не отправилась к праотцам. Так ещё и орёт на него за то, что тот не ползает по полу на карачках и не собирает проклятую макулатуру, пока трупы ещё тёплые и кровь не засохла. — Ты ебнулась? — выдохнул Витя, но сам непроизвольно присел, подбирая какую-то папку, валяющуюся у ножки стола. Дрессировка. Если Орлова сказала – значит, наверное, надо. Потом разберёмся, зачем. — Ебнулась, — подтвердила Надя коротко, запихивая бумаги в первую попавшуюся сумку, которая валялась под столом. Чья сумка – неважно. Хозяйка уже не спросит. — Помогай давай. Витя помогал. Матерился сквозь зубы, но помогал. Потому что не помогать этой ненормальной было нельзя. Она либо выживет и будет права, либо... Либо тогда уже всё равно, кто что собирал и зачем. У Нади уже было прилично собрано. Руки двигались быстро, почти профессионально. Будто всю жизнь только тем и занималась, что собирала улики с места преступления. Интересно, кем бы она стала, если бы не вся эта жизнь? Может, следователем? Или адвокатом? Или просто нормальной женщиной, которая по субботам печет пироги и ругает мужа за разбросанные носки? Глупые мысли. Не время. Она подскочила, прижимая к груди набитую сумку, и глянула на всё ещё стоявшего в ахере Витю. Тот смотрел на неё круглыми глазами, в которых читалась одна-единственная мысль: «С кем я связался? И главное – зачем?» — Сколько там патронов? —Бросила она ему, доставая и на ходу перезаряжая пистолет. Пальцы слушались чуть лучше, но всё равно тряслись, как у алкоголика с похмелья на утренней дозе. — В этом? — Витя глянул на свой ствол. — Два. У тебя? — Полная. Еще одну вытащила у охраны. — Значит, прорвёмся. — Оптимист, блин. — Надя оглянулась на кабинет. Сильвестр лежал за перевернутым столом, явно мертвый. Обойма в груди навряд ли оставила бы его живым. Слишком много дырок для одного тела. — Дай угадаю: плана у нас нет? — Есть план, — Витя рванул дверь, вылетая в коридор. — Валим нахрен, потом разбираемся. — Гениально. Прямо стратег. — Надя выскочила следом, и они понеслись по коридору, не разбирая дороги. Только ветер в ушах и стук каблуков, которым здесь явно не рады. *** Витя не проронил ни слова. Когда они сбежали по лестнице вниз, чуть ли не кубарем потому что витя вот вот бы и пизданулся, ну или если без всяких сквернословий ебнулся, будто за ними черти с крючьями гнались – молчок. Когда он затолкал ее в машину, а она, заметьте, даже не пикнула, только платье это дурацкое помялось – ни гу-гу. Когда сам сел за руль и втопил педаль в пол, да так, что волга взвизгнула, как резаный боров, и кажется, трос акселератора навернулся к чертям собачьим – тоже слова не сказал. Только зубы сжал так, что скулы занемели. А в голове, знаете, тишина не тишина, а одна сплошная сирена воет, и по башке долбит не переставая. Разум, он, сука, своеобразный товарищ. В такие моменты не паникует, не истерит, он приказ отдает, четкий как командир взвода на передовой: «Смываться» и «Валим на хрен». Чувствовал сердцем: сейчас нагрянут. Повяжут их, голубчиков, вывезут в лесок – берёзками полюбоваться, и закопают к едрене фене. И поминай как звали. Делов-то на полчаса. Вместо страха внутри, в грудной клетке, разлилось что-то тягучее, как мазут, и закипело. Раздражение, злость, и главное – непонимание дикое. Конкретный такой, вязкий тупняк. Ни слова не сказал, хотя в башке уже час набатом долбило, колоколом: «Дебил ты, Витя. Дебил. Полный. Даже не просто дебил, а двойной дебил» Вот на кой хер? На кой ляд он ввязался в эту авантюру? Зачем, спрашивается, потащился с ней в этот вертеп, где сам черт ногу сломит? Он же знал. Нутром чуял, что добром это не кончится. Как только Орлова рядом объявляется – все, жизнь спокойная и размеренная она тут же машет рукой и ее обратно вернуть это ж не получиться, она не вернется уже. Это не примета даже, из разряда: черная кошка дорогу перебежала. Это, блядь, закон физики, ньютоновское яблоко. Орлова вытесняет спокойную жизнь с такой скоростью, что у бедного Вити аж уши закладывает. Вытесняет по всем статьям, без остатка, по формуле: «Был Витя с баблом и перспективами – стал Витя нищеброд с трупом Сильвестра за спиной» Злость закипала – вот-вот пар из ушей повалит, как из паровозной трубы. Из-за этой перестрелки, совсем, понимаете, неуместной. И, прости господи, дико невыгодной. Коммерчески невыгодной. Для Вити, который себя всегда коммерсом мыслил, пусть и с немного кривыми дорогами, это было святотатство. Как храм ограбить. Как минимум,Тимофеев, царствие ему небесное, хотя какое там небесное, ему теперь одна дорога – в котел вариться, отстегивал очень хорошую долю. И выгоды с него было – вагон и маленькая тележка, доверху набитая деньгами. Схема работала как швейцарские часы: бабло капало регулярно, без задержек. А они, Ореховские, продлевать контракт собирались на таких условиях, от которых у любого дельного коммерса слюни потекут ручьем, и в этом ручье можно будет купаться, как в Сочи. Как максимум, потому что они не успели подписать этот хренов контракт о передаче фирмы. Рядом с которой Витя терся уже почти месяц, как кот возле сметаны. Высиживал, вынюхивал, мосты наводил, подходы искал. С людьми договаривался, в доверие втирался, тратил нервы, время и деньги на подмазку. Представить только, сколько нервов стоило убедить старых советских директоров, что работать с ним – это выгодно? Что волки сыты и овцы целы? Это ж дипломатия чистая, и с этой дрянью почему то возиться пришлось именно ему, зоят кандидатура в виде космосовской рожи Саше по вкусу видите ли не пришлась. И теперь этого контракта ему не видать, как своих ушей без зеркала. Сильвестр жмурик, а значит, все договоренности коту под хвост. А те, кто придут на смену, начнут делить по новой, и кто их знает, что у них на уме. Своя рубашка ближе к телу, закон джунглей. Полез на свою голову, как баран на новые ворота. Вопросов – целый ворох, и все с иголками внутри. С какого, спрашивается, хера Орлова вообще оказалась в конторе Ореховских, да еще с их сопровождением в придачу? И почему нарядилась так, будто собиралась на прием к английской королеве, а не к отбитому авторитету, который и слов-то таких – «фрак» да «декольте» – отродясь не знает? Платье это идиотское, макияж, шпильки… Вся при параде, как на смотрины. Кого она там соблазнять собралась? Сильвестра чтоли? Шапито. Язык у неё – как помело, это Витя знал. Знал очень хорошо, потому что не раз и сам выслушивал от нее: о жизни, о деньгах и о её драгоценной бухгалтерии. Там, что ни слово, то угроза, херь какая-то мутная чего только не наплетет. Но это если Орлову не знать и с Орловой дружбы не водить. А Витя водил. И ещё как водил. Короче, она могла ляпнуть что-то эдакое, хоть стой, хоть падай. И вечно ему потом выкручиваться приходилось. Вот и здесь свои пять копеек, конечно же вставить не забыла, иначе ведь, посидеть смирно и поулыбаться ей извините уж Сергей Иваныч, опять же царствие небесное не по духу. По полной программе прошлась. И ведь надо ж было додуматься? Это ж надо иметь нулевое чувство самосохранения. Просто ни-хре-на. А если бы его, Вити, там не было? Если бы у неё пистолета не оказалось? Если бы… Он готов был её прямо здесь и сейчас придушить. Хотя бы для профилактики, чтобы раз и навсегда на корню эту её гребаную гордость и независимость отрезать. Но, если признаться честно… А себе-то можно, кто ж услышит? То, что она каким-то чудом имеет представление о личной жизни Сильвестра, что как будто бы и вязалось с ее жизнью в целом, там что ни спроси она каким то Макаром заведомо знает, что её угрозы, в общем-то, очень даже убедительные и отчасти продуманные, будто заготовленные заранее… Это ему даже понравилось. С какой-то странной, извращенной стороны понравилось. Потому что это была именно его Орлова. Та, которую он похоронил в своей памяти долгих три года назад. Похоронил, закопал глубоко, а она, всё равно прорастала. Жил он, вроде, нормально, девушки у него были приличные, периодически даже постоянные, а просыпался иногда с мыслью об Орловой, Ненормальной такой мыслью. Знал ведь он её, как себя, потому что нравилось ему знать, и видеть как она на эту муть реагирует в моменте. Знал, что она любит чай исключительно крепкий с двумя ложками сахара и обязательно кипяток. Знал, что по ночам под подушкой всегда ствол держит – привычка, у неё такая отцовская, от которой отвязаться она так и не представилось случая. Знал, что бухгалтерию эту ненавидит лютой ненавистью, потому что там всё по правилам, а она по правилам жить не умеет, и не любит. Что красный цвет ей очень нравится. Что собак обожает, а кошек только терпит, и то за неимением лучшего. Что ненавидит, когда ей на её ошибки указывают, и готова мозги вынести за любую критику. Знал. И вот сейчас, когда она ляпнула это всё Сильвестру, он вдруг понял: она совсем не изменилась. Ни капли. Всё та же гордая, независимая, сумасшедшая Орлова, у которой крышу сносит по любому поводу. И от этого почему-то стало тепло. В голове крутилась одна и та же мысль, заезженная пластинка: что теперь делать-то? С мертвым Сильвестром и его людьми, которые скоро начнут шевелиться, а это точно произойдет. С контрактом, который теперь ему не видать. И с ней. Которая втянула их в историю, что мама не горюй. Он глянул в зеркало заднего вида. Вроде пусто. Могут и догнать. А прознают скоро. Ой, чувствовал Витя: пиздец им. Полный пиздец, и даже не крест, а целое кладбище. И самое обидное, что пиздец этот – с женским лицом. С красивым, наглым и, блин, таким родным, что хоть вой, хоть стреляйся сразу, чтоб не мучиться. — Вить, у тебя ремень есть? — вдруг сказала Орлова, и голос у неё был такой, будто она интересуется, есть ли у него закурить. Будничный такой голос, обычный, даже с какой-то ленцой. Только вот вопрос, мягко говоря, не совсем обычный для ситуации, когда вы несетесь по ночному городу от места перестрелки, и у тебя в голове до сих пор эхом разносятся выстрелы. Он нахмурился. Брови сошлись на переносице, образовав глубокую складку, которая обычно появлялась у него в моменты крайнего недоумения. А недоумение было конкретное. Ясное дело, ремень есть. Только вот на кой хрен ей ремень и почему именно сейчас она решила его раздеть? Витя тупанул. И конкретно, по-крупному. Потому что мысль свернула явно не в ту степь. В такие дебри, откуда обратная дорога – через три часа санобработки и самобичевания. Ну а что ожидалось? Нормальный, здоровый мужик, с нормальными инстинктами, которые никуда не денешь, даже когда тебя только что пытались убить, а в крови до сих пор адреналин замешивается с ужасом. Сидит рядом женщина. Женщина эта, между прочим, конкретная, от одного взгляда на которую внутри всё переворачивается и встаёт с ног на голову. И эта женщина просит ремень снять. Ну и какие, скажите на милость, мысли должны быть в голове? — Есть, — ответил он хрипло, не поворачивая головы. Руки на руле сжались, глаза впились в дорогу. Нет, и вправду не время и не место, только гормоны пляшут канкан. — Снимай. — Чего? — Ремень снимай, — повторила Надя, и в голосе появились металлические нотки. А до него, доходило туго. Ничего он не понял. Витя повернул к ней голову. Медленно так повернул, как в кино, когда герой не верит своим глазам и пытается разглядеть что-то важное в полумраке салона. Секунд десять разглядывал её лицо, которое от каждой кочки корчилось, да так, будто ей в рожу прилетало. Каждая яма на дороге, каждая трещина в асфальте отдавались на её лице гримасой боли, зубы сжаты до скрежета, на лбу испарина, а глаза... Витя вдруг похолодел. Глаза то испуганные. — Ремень снимай! — уже крикнула она, и голос её сорвался на визг, и только после этого до Вити дошло. Дошло окончательно, бесповоротно, со всей дури, как обухом по голове, ударило. Она сжимала одной рукой вторую, да так, что костяшки побелели, стали почти прозрачными, как у покойника. А рука-то вся в крови. Вся, от пальцев до локтя, и выше тоже, судя по тому, как быстро темнеет платье. Кровь не останавливалась. Она сочилась, капала на сиденье, на платье, на ее туфлю без шпильки, которую она по всей видимости оставила как некий презент в том же кабинете. И ничего хорошего в этом не было. Совсем ничего. В груди у Вити похолодело так, будто ему туда кусок льда засунули. А следом жаром обдало. Он же даже не заметил. А она молчит. Ни слова не сказала. Ни слова! Пчёлкин резко затормозил, вжав педаль тормоза так, что чуть в лобовое оба не вылетели. Машину занесло, повело юзом по асфальту, визг покрышек резанул слух. Надя взвизгнула, да так, что Витя чуть не оглох – голос у неё оказался неожиданно высоким и пронзительным, когда ей было по настоящему больно. Ему сейчас на самом деле было плевать. На все плевать. Потому что всего одна мысль крутилась: она ранена, в нее попали, она могла умереть еще там в кабинете, а он бы даже не заметил. — Твою мать! — рявкнул он, разворачиваясь к ней всем корпусом, забыв про дорогу, да про всё на свете. Он не знал даже как подступиться, потому что руки трясутся, а в голове каша — Какого хера ты молчишь? Совсем больная? Я же такую херь надумал! Дура, дура, дура! Какая же она дура. Молчала, пока он думал о деньгах, о контрактах, о том что делать, о глупостях. Сидела рядом и молчала в тряпку, зажимая руку. Молчала сука как партизан на допросе. И ведь ни звука не издала, ни стона ни жалобы. Только сейчас , когда поняла что кровь не останавливается сказала. А он, идиот, еще и не сразу понял. Думал о полной ерунде. Не заметил. Провтыкал, проморгал, и просрал бы сейчас все что только можно. — Это что это ты там надумал? — спросила надя, с ухмылкой смотря на него, не скрывая смеха. — Выживешь, — начал он, — Расскажу. Глаза у него были бешеные. Будто Надя ему что-то совсем нехорошее сделала. Внутри все кипело. Ну почему не сказала? Почему она вечно ведет себя так будто все вокруг лишь ее касается? Надя смотрела на него. В глазах ее плескалась боль пополам с удивлением. Кажется, она не ожидала такой реакции. Думала, что он как-то иначе отреагирует. А он, собственно, и сам не знал, как отреагирует, пока не увидел эту кровь. Пока не дошло, что он ее сейчас потерять может. В этот раз с концами. — Я... — начала она, но Витя не дал договорить. — Заткнись! — рявкнул он, уже хватая её за руку. Осторожно, стараясь не причинить ещё больше боли, но руки тряслись, не слушались, и получалось хреново. Пальцы налились свинцом, дрожали, и он ничего не мог с этим поделать. — Сиди и не дергайся! Блядь, блядь, блядь... Как она вообще терпит? Как можно терпеть такую боль и не единого звука не издать? Или может Витя совсем задумался, и не слышал даже. Он видел ранения, знал, что это такое. Раньше, конечно, бывало, что пуля попадала. Не в него, правда, но в тех, кто рядом – насмотрелся. Когда пуля входит в тело, это не просто боль – это ж адский огонь, который разливается по венам, сжигает всё внутри, лишает рассудка. Кровь, крики, маты, попытки заткнуть дыру чем попало – он это всё проходил. Но она молчала. Сидела рядом и молчала, только зубы сжимала до скрежета, только желваки ходили под кожей, только на лбу испарина выступила. И ни звука. Ни стона, ни жалобы. Дура. Какая же она дура. Витя заметался взглядом по салону, соображая, что делать. Ремень – это правильно, ремень точно нужен, чтобы перетянуть выше раны и остановить кровь. Это он знал точно, ещё со школьных времён на ОБЖ, где их учили оказывать первую помощь. Но ремень на нём, а как его снять, если руки не слушаются? Пальцы дрожали мелкой дрожью, никак не могли попасть в застёжку, ремень никак не хотел поддаваться, будто назло. — Да чтоб тебя...! — выругался он сквозь зубы, продолжая безуспешно дёргать пряжку. Пот на лбу выступил, хотя в машине было не жарко. Сердце колотилось уже где-то в горле, перекрывая дыхание, мешая соображать. Надя смотрела на него с каким-то странным выражением. Боль, усталость и что-то ещё, чему он не мог подобрать названия. Может, удивление. Может, благодарность. Может, всё сразу. А может, ей просто было плевать, потому что боль затмевала всё остальное, и она уже не понимала, что происходит вокруг. — Вить, — сказала она тихо, — успокойся. Не дергайся ты так, я ещё живая. Не паникуй раньше времени. — Закрой рот, Надь! — воскликнул он, наконец справившись с пряжкой и выдергивая ремень из шлевок брюк одним резким движением. Штаны сразу ослабли, сползли чуть вниз, но сейчас было не до того. Сейчас главное – Надя. Её рука. Её жизнь. — Давай сюда, — сказал он, разворачиваясь к ней всем корпусом. Голос охрип, осел, стал чужим, едва незнакомым. Он пытался, звучать уверенней, спокойней, хотя бы на долю, хотя бы для неё. Ну нельзя, чтобы она поняла, как ему сейчас хреново. Нельзя, чтобы видела этот страх в его глазах. Потому что если она увидит – запаникует. А если запаникует – всё, пиши пропало. Надя послушно протянула руку, и Витя увидел то, чего так боялся. Рана была страшная. Артерия не задета, это он сразу понял – кровь не фонтанировала, как из прорванной трубы, значит не все так плохо? Но вытекло всё равно недурно. Платье вокруг раны пропиталось насквозь, и тёмное пятно расползалось прямо на глазах, захватывая всё новые и новые участки ткани. К горлу подкатывала дурнота. — Придётся перетягивать выше, — он помолчал, осторожно протягивая ремень под рукой. Старался не смотреть на рану, но глаза сами лезли туда, в эту рваную дыру, из которой сочилась кровь. — Чтоб кровь остановить. Будет больно. Очень больно. — А когда мне больно не было? — усмехнулась Надя криво, но в глазах её плескался страх. Самый настоящий, животный страх, который невозможно скрыть никакой бравадой. — Пчёлкин, не тяни. И так уже пол машины кровью залила. Потом отмывать замучаешься. — Издеваешься? — буркнул Витя, накидывая ремень на ее руку выше локтя. Откровенно говоря, витя все равно тупил. Даже если примерно картина онятна и куда этот ремень пришпарить тоже отчасти ясно, все равно хрень. Прям на рану надо, или выше, может вообще ниже. Он в этой теме совсем ноль, хотя подумывал поизучать, вдруг что? Вот это вдруг что и произошло, а он не поизучал. Она не ответила. Только зубы сжала крепче. И Витя затянул. Резко, сильно, насколько хватило сил. Потому что чем быстрее – тем меньше боли. Чем быстрее – тем меньше крови она потеряет. Чем быстрее – тем больше шансов, что всё обойдётся. Логика простая. Действует безотказно. Надя зашипела, вцепилась здоровой рукой в сиденье так, что ногти, наверное, в обивку впились. Лицо её побелело ещё сильнее. На лбу выступила испарина, губы дрожали, но она всё равно молчала. Только смотрела куда-то в одну точку и молчала, стискивая зубы. И ни звука. Ни стона, ни жалобы, ни мата даже. Не понять ему этого феномена. Все таки Надя железная. Только железо, как известно, ржавеет. А она почему то и не намеревалась. Упрямая, как баран. Гордая. Витя смотрел на неё и чувствовал, как внутри всё переворачивается. Три года. Три года он жил с мыслью, что больше никогда её не увидит. Что всё кончено, что точка поставлена, что можно забыть, вычеркнуть, выкинуть из головы эту Орлову. Ан нет, не выкинулось. Не забылось. Три года он убеждал себя, что перерос уже как десять раз. Что ему чихать. Что шла бы эта Надя куда подальше – хоть к чёрту на рога, хоть на хер, тогда уже без разницы было. Что она ему не нужна, не интересна, не важна. Что и без неё спокойно живётся. Без нервов, вечных переживаний, и моментов когда лежишь и думаешь, где она, с кем она, что с ней, жива ли вообще. Что Наде на него плевать, и ему должно быть тоже. Плевать – и всё тут. Зеркально. Злился ужасно. Бесился при любом её похожем образе. Мелькнет где-то в толпе женщина с такими же волосами – и всё, сердце ёкает, а потом злость накатывает. Понимаешь, что ты себе врешь, а остановиться не можешь. На неё злился. На себя злился. На жизнь, которая так повернулась, что они почему то теперь чужие. На судьбу даже, которая, видать, решила поиздеваться над ним в своё удовольствие. Но врал же. Врал сам себе. Потому что каждый раз, когда говорил себе, что она ему больше никто и звать её по сути никак, открывал эту тупорылую детскую тетрадь в клеточку. Обычную такую тетрадь, за сорок две копейки, с мятой обложкой, С засаленными уголками, которую хранил с тех пор, как из ее родного дома вывез. В которой остался её почерк – красивый, быстрый, размашистый, с этими её «щас» вместо «сейчас» и «хочешь» с запятыми, которые не к селу не к городу. В которой остался его почерк – и их разговоры, и их планы. Всё это лежит в тумбочке. И сейчас, когда она наконец вернулась – живая, настоящая, здесь, рядом, в его машине, заливая кровью сиденье, – глядя на эту рану, бледное лицо, глаза, которые смотрели сквозь него, он вдруг понял одну простую вещь. Если она умрёт – ему ничего не будет нужно. Ни деньги, ни контракты, которые высиживал месяцами, втираясь в доверие к людям, которых на дух не переносил, с которыми в одной комнате находиться было противно. Ни эта дурацкая фирма, из-за которой он тёрся в приёмных целый месяц, улыбаясь тем, кому улыбаться-то не хотелось, и пожимая руки тем, кого хотелось послать подальше лесом, полем, огородами и далее по списку. Ничего. Потому что она – это единственное, что у него было по-настоящему. Единственное, что грело душу и заставляло чувствовать. Именно чувствовать, потому что будь то другая любая девушка, он не испытал ни с одной и толики того что Надя ему давала хотя бы этой своей кривой улыбкой. Надо было раньше понять. Надо было раньше сказать. Надо было найти её, догнать, развернуть и обратно взяв за шиворот отвезти. Не отпускать, несмотря на гордость, обиды, которых накопилось не меньше трех точно, по пунктам, несмотря на эту детскую глупость, которая сожрала столько времени. Сколько времени? Три года. Три года жизни, которые могли быть совсем другими. А теперь – поздно. Или не поздно? Теперь только молиться всем богам, в которых никогда не верил. Смотреть на неё каждые пять секунд – дышит ли, жива ли, не отключилась ли, не ушла ли. Чтобы доехать, успеть. Чтобы врачи оказались на месте и сделали своё дело – заштопали, перевязали, вкололи что надо, поставили на ноги. Чтобы Надя не вздумала умереть раньше времени. Потому что если она умрёт – он себе этого никогда не простит. — Так, — сказал он, отпуская её руку и поворачиваясь обратно к рулю. — Сиди и не дёргайся. Одной рукой он вцепился в руль, другой потянулся через Надю к бардачку. Пришлось перегнуться через неё, почти лечь. Она зашипела от боли, когда Витя нечаянно задел её плечом. — Витя! — выдохнула она сквозь зубы, хмурясь. — Прости, прости, — бормотал он, лихорадочно шаря рукой в бардачке. Там валялось все: документы, кассеты, какие-то тряпки, зажигалка, пачка сигарет. Где телефон, где этот телефон? — Да где же ты, сука?! — выругался он, продолжая шарить. — Что ты ищешь? — Телефон, — буркнул Витя, наконец нащупав трубку. — не дергайся говорю. Он выпрямился, бросил взгляд на дорогу – вроде пусто, никого. И начал лихорадочно набирать номер. Пальцы все еще тряслись. Гудки. Один, второй... — Давай, Саша, давай, твою мать, бери трубку, — шептал он, вжимая педаль газа в пол. Машина рванула с места, отчего Надю тут же откинуло на сиденье. Она застонала, прижимая к себе перетянутую ремнём руку, но Витя не мог сейчас сбавить скорость. Каждая секунда была на счету. Каждая секунда могла стоить ей жизни. А он с этим играть не мог… Третий гудок. Четвертый. Пчелкин уже хотел бросить трубку и попробовать ещё раз, когда на том конце ответили: — Да? — голос Саши, обычный, будничный, без тени сна. Витя даже не удивился – Саша кажется всегда был на очке, всегда был начеку, всегда готов сорваться в любой момент. — Вить, ты где мотаешься? Я.. — Саш, — выдохнул Витя, и голос его дрогнул. — Надю ранили. В руку. Сквозное. Крови ручьём. В трубке повисла тишина. Наверное, секунды три. Но для Вити они растянулись, он даже на секунду подумал что Саня трубку кинул. — Где вы? — голос Саши изменился – стал жёстче, собраннее, без лишних эмоций. Как в общем то в любой стрессовой ситуации. Витя даже завидовал периодами такой холодности. Потому что сам сейчас как осиновый лист трясется. Стыдобище. — Я везу её в больницу — Витя выкрутил руль, объезжая какую-то яму, и Надя снова застонала. — Позвони, предупреди, чтобы встретили. — Понял, — выдохнул Белов, слышно было как он вскакивает с кресла. — Я выезжаю. — Саш, только без толпы, — начал Витя, но Саша его перебил. — Ты сколько ехать будешь? — Минут пятнадцать, если без пробок, — прикинул Витя. — Я буду раньше, — ответил Саша. — Встречу вас, прослежу, чтобы без сюрпризов. Ты главное довези её. Слышишь? Довези. — Довезу, — пообещал Витя. — Сейчас позвоню, предупрежу, — Саша уже говорил на ходу – видимо, одевался. — Ты не теряйся. Держи меня в курсе. — Хорошо, — кивнул Витя, хотя Саша его уже не видел. — Спасибо, брат. Витя выкинул телефон на заднее сиденье, ударив по рулю машины так, что ладони заныли. Злость, страх, отчаяние – всё смешалось в один тугой комок, который застрял где-то в горле и не давал дышать. Нормально, Пчёлкин, нормально. Ещё немного и приедем. Ещё немного и врачи её заберут. Ещё немного…Если получится. — Сашка? — спросила Надя слабым голосом, и этот голос резанул по сердцу острее ножа. — Что он сказал? — Сказал, что сам в больницу едет, — ответил Витя, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Встречать нас будет. Сказал, всё организует. Надя слабо улыбнулась. Витя даже на секунду сам чуть лыбу не начал давить – такая она была родная, такая знакомая, такая...хорошая. Но улыбка застряла где-то внутри, не дойдя до губ. Странно видеть такой Орлову. Слабой, совсем больной на вид, с этим белым как мел лицом, с запавшими глазами, и этой дрожащей улыбкой, совсем не уместной сейчас, но такой уместной в жизни. А она всё продолжает улыбается. А она всё держится. И это в ней вите очень нравилось. Внутри кололо – то ли сердце, то ли рёбра, когда легкие слишком много воздуха набирали. Он и не знал, что так бывает. Что можно задыхаться от страха, когда рядом сидит человек, которому... Который... Да ладно, чего уж там. Который все эти три года не выходил из головы. Который снился. Которого он ненавидел, проклинал – и всё равно ждал. Ждал, как дурак, каждый день, каждый час. Страшно. Он, наверное, впервые так боялся. Не за себя – за неё. Боялся, что Надя сейчас закроет глаза и замолчит. Навсегда. А ему не хотелось, чтобы она замолкала. Ему вообще не хотелось ее терять. Не сейчас. Не после трех лет. Не после того, как она снова появилась в его жизни – пусть даже таким вот диким способом, с пальбой и кровью, с трупами и перестрелкой. Пусть так. Лишь бы была жива. — Хороший он... Сашка хороший... — Надя говорила с трудом, делая паузы между словами, но всё равно говорила. И это было единственное, что сейчас держало Витю в тонусе. — Всегда приедет, если надо... На него всегда можно положиться... — Хороший, — согласился Витя, вглядываясь в дорогу. — Ты только не отключайся, ладно? Говори со мной. Пожалуйста. — О чём? — спросила Надя, прикрывая глаза. — О чём хочешь, — Витя почти крикнул, заметив, что она закрыла глаза. — Надь, открой глаза! Смотри на меня. О платье своём говори. О чём угодно говори. Только не молчи, слышишь? Не смей молчать! Надя с трудом разлепила веки, посмотрела на него мутным взглядом. В глазах её плескалась усталость, боль и ещё что-то такое, чему Витя не мог подобрать названия. Но где-то в глубине, на самом донышке, теплился тот самый огонёк, который он помнил все эти три года. Тот самый, ради которого хотелось жить. Живучая, зараза. Настоящая Орлова. — А ты мне новое платье купишь? — вдруг выпалила она, и в голосе её, несмотря на боль, послышалась улыбка. Та самая, прежняя, от которой у Вити всегда внутри всё переворачивалось и трепетало, как флаг на ветру. — Только учти, я теперь без итальянского даже смотреть не буду. Испортил ты меня, Пчёлкин. Раньше в любом тряпье ходила, а теперь — подавай ей шёлк. — Куплю, — пообещал Витя, и в горле снова запершило. — Хоть пять. Хоть десять. Хоть весь магазин. Хоть в Италию свожу, там купим, в оригинале. Будешь ходить, как английская королева, вся в шелках да кружевах. Только не молчи. — Ладно, — кивнула Надя, и улыбка её стала чуть шире, хотя сил, казалось, уже не оставалось. Каждое движение давалось ей с трудом, каждое слово вылетало будто сквозь вату. — Тогда слушай. Знаешь, я это платье в комке нашла... Полгода назад. Там такое смешное местечко, знаешь? На Нагатинской, за рынком. Там всякий стафф продают, винтаж, барахло разное, бабки старые свои тряпки тащат... А оно висело в самом углу, на плечиках таких кривых, будто его туда закинули и забыли на веки вечные. Я сначала прошла мимо – ну что с того барахла взять? — а потом что-то дернуло вернуться. Словно кто-то за рукав потянул. Смотрю – размер мой, цвет мой, фасон – ну всё моё, как будто специально для меня шили, под мою фигуру, под мой характер. Продавщица сказала, что это итальянское, из какой-то там коллекции, чуть ли не ручная работа, чуть ли не сам Версаче подписывал. Я, дура, повелась. Отдала пол зарплаты, представляешь? Три дня потом доедала макароны с кетчупом, зато ходила счастливая, как слон. — Представляю, — буркнул Витя, но внутри у него всё пело от того, что она говорит. Говорит, не замолкает, не отключается. — Ты всегда на тряпки велась. Помню, ты ещё в восемьдесят восьмом за какие-то туфли удавиться была готова. Ещё тогда, когда мы только... Ну, когда только всё начиналось. — Ага, — Надя усмехнулась, и в этом смешке проскользнуло что-то тёплое, почти интимное. — Туфли были – закачаешься. Красные, лаковые, на каблуке – с ума сойти. Я в них на Новый год пошла и каблук сломала. Прямо в разгар, на первом же танце. Я чуть ли не рыдала, честное слово. Думала, жизнь кончена. Помнишь? — Помню, — тихо сказал Витя, и на губах его сама собой появилась улыбка. — Ты тогда надулась, весь вечер сидела в стороне, с такой грустной миной, будто у тебя кто-то умер. Космос тебя развеселить пытался, анекдоты эти свои тупые травил, про Штирлица, про чукчу, а ты на него даже не смотрела. — Дурак он, — заулыбалась Надя, то закрывая, то открывая глаза. — Но хороший. Космос хороший. И Сашка хороший. И Валера, и ты... вы все хорошие. Мне с вами повезло, Вить. Правда повезло. — Да мы все просто ангелы, — буркнул Пчёлкин, всё сильнее и сильнее сдавливая руль. Ладони вспотели, пальцы занемели, но он не мог расслабиться. Ни на секунду. Потому что, начни он отвлекаться, не увидит дороги, снизит скорость, забудет что и куда он едет, потому что все внимание уйдет на Надю. — Крылья за спиной чешутся, нимбы натирают. Специально их сняли, чтобы не отсвечивать. Пчёлкин тут же повернул голову и похолодел. Она облокачивалась на окно, прикрыв глаза, и лицо Надькино было таким бледным, безжизненным даже в какой-то степени, что у Вити сердце ухнуло в пятки. Прямо провалилось куда-то в область желудка и там застряло холодным комом,причем размером с кулак, – и давило, давило, давило, не давая дышать. Такое чувство было только однажды, и то несоразмерное, отчасти даже меньше и скорее не страх, а именно волнение, тревога и паника, когда он узнал, что она исчезла три года назад. Тогда тоже показалось, что земля уходит из-под ног. Но тогда хоть надежда была – вдруг жива, вдруг объявится, вдруг всё обойдётся, и Орлова вновь чушь учудила, а она тогда и в состоянии таком невминозмном. А сейчас он сидел рядом, чувствовал запах крови, видел, как жизнь уходит из неё буквально по каплям, и ничего не мог сделать. Ну ничегошеньки, блядь, немог. Единственное что он мог это баранку крутить да языком мелить, только вот Надьке от этого ничуть не лучше. — Надя, не смей закрывать глаза! — выпалил он громко, почти крикнул, что вполне естественно, для человека в ситуации по русски называющейся пиздец полный, но витя кажись сам своего голоса испугался — Надя! Она не реагировала. Секунда, вторая, третья – вечность. — Надя, я тебя прошу, открой глаза! — Витя уже не кричал – он молил. В голосе его звучало такое, чего он сам от себя не ожидал, а если и ожидал все равно удивился — Ну пожалуйста, Орлова! Только не сейчас. Нам немного осталось! Надя вздрогнула, с трудом разлепила веки, посмотрела на него сквозь пелену, застилала она глаза наглая, и ничуть не стыдилась. Надя плакала, а Надя почти никогда не плакала. Никогда. В глазах её плескалось что-то далёкое, будто она уже была там, где не положено, и возвращаться не хотела. А Витя все больше и больше хотел влететь на полной скорости в какую нибудь замызганную фуру, отчаянно так хотел, оттого что смотреть на нее в таком состоянии ему вовсе не хотелось. — Вить... — выдохнула она. — Ты только не злись, ладно? Я сейчас, наверное, глупости говорить буду...Но ты послушай, хорошо? Ты только послушай меня, ладно? — Говори, — разрешил Витя, чувствуя, как внутри всё сжимается от дурного предчувствия. Не дай бог щас начнет какую то чушь о смерти нести, — И не вздумай отключаться. — Если я... если что не так, — Надя говорила тихо, с трудом подбирая слова, будто пробиралась сквозь туман. — Ты за Наташкой присмотри, хорошо? Она у меня одна... совсем одна останется. Совсем одна, понимаешь? Скажи ей, что я её очень люблю. Что каждую ночь о ней думала. Что её фотография у меня всегда в кошельке лежала – где она с бантиками, смешная такая. Я ей студию обещала, Вить... Ты если вдруг... На счетах моих деньги есть. Ты забери их обязательно, хорошо? Ты ей студию купи, она же художница у меня. Талантливая. Она из-за меня рисовать перестала, я же ей столько нервов вымотала... А она талантливая, Вить. Ты посмотри её рисунки – там душа, там жизнь… — Прекрати, — Витя сжал руль сильнее, до хруста, до боли в суставах. Ладони вспотели так, что руль стал скользким. — Не неси бред, Надь. Сама ей это скажешь. Сама студию купишь. И рисовать она начнёт, когда ты рядом будешь. Ты ей нужна, понимаешь? — Алене обязательно скажи, — продолжала Надя, будто не слыша его. Будто заведенная, будто пластинка, которая играет последний раз. — Скажи, что она для меня роднее сестры стала. Роднее, чем если бы мы кровью связаны были. Что я её люблю. Отдай ей фотоальбом, который я вела, слышишь? Он у меня под кроватью, в коробке из-под обуви. Там все наши фотки, все смешные моменты, все посиделки. Пусть у неё останется на память. — Надь… — И Сашке передай, — перебила она, не давая ему вставить слово. — Скажи ему, что он мне стал настоящим братом. Что я его очень ценю. Что если бы не он – я бы, наверное, с ума сошла в какой-то момент. Он всегда был рядом, даже когда я не просила. Пусть он это знает, ладно? Витя молчал. Только сжимал руль и гнал машину вперед, обгоняя машины которые вслед бибикали. — И Космосу... — Надя запнулась, собираясь с силами. — Космосу обязательно отдай кассеты, те, наши, подписанные. Мы с ним их вместе смотрели, когда мне совсем плохо было. Там записи старые. У меня его пистолет тот идиотский остался, который он без патронов таскал, для понта. Помнишь? Он его везде с собой возил, думал, что крутой. Пусть заберёт, если захочет. Но ты скажи ему, что я... что я всё понимаю. И что не держу зла. Ни за что. — Орлова, заткнись! — рявкнул Пчёлкин, ударив по рулю вновь так, что ладони заныли. Он обгонял впереди едущие машины с такой скоростью, что можно было и разбиться вдребезги, но ему было плевать. — Замолчи, я сказал! Я тебя не для того три года ждал, чтобы ты сейчас ласты склеила! Слышишь? Ты мне живая нужна. Надя кивнула, но глаза её снова начали закрываться. Медленно, как тяжёлый занавес в театре, который опускается раз и навсегда. — Надь! — рявкнул Витя, вцепившись в руль так, что побелели костяшки. — Смотри на меня! Рассказывай ещё что-нибудь! Про Наташу расскажи, про детство, про что угодно! Ну же, Орлова! Надя не ответила. Только голова её чуть склонилась набок, и дыхание стало таким тихим, что Витя перестал его слышать. В машине повисла звенящая тишина, страшнее любого выстрела. Тишина, от которой волосы на затылке шевелятся. — Надя... — позвал он тихо. — Надь... Молчание. И в этом молчании было столько всего, что у Вити внутри всё оборвалось. Он глянул на неё – сидит, откинувшись на сиденье, бледная, как полотно, с закрытыми глазами. Грудь едва поднимается – так слабо, что не разобрать: то ли дышит, то ли уже нет. — Твою мать, — выдохнул он, вжимая педаль газа в пол. — Твою ж мать, Орлова. Я тебя прошу. Ну пожалуйста. Он гнал машину по вечерним улицам, не видя ничего вокруг. Светофоры, знаки, повороты – всё слилось в одну сплошную полосу. Где-то сзади сигналили, где-то матом кричали вслед. — ну че ты молчишь? — заговорил он, сам не зная зачем. — Ты же у меня всегда трещала, как сорока. Помнишь, как на Сашкиной даче языком молола без остановки? Космос тогда сказал: «Если бы можно было женский язык в розетку воткнуть, ты бы целый район обесточила». А ты ему подзатыльник влепила. Тишина. Витя сжал руль сильнее, до хруста. — А помнишь, как мы первый раз поссорились? Ты тогда надулась, что я на твою новую кофту внимания не обратил. А кофта та – уродская, зелёная, говно полное. Я молчал, потому что если б сказал правду – ты бы меня убила. Я ж тебя знаю, Орлова. Ты за тряпки свои убить готова. Он глянул на неё – никакой реакции. — Ну скажи хоть слово, — попросил он почти шёпотом. — Пожалуйста. Просто слово. Чтобы я знал, что ты ещё здесь. Молчание. В горле пересохло, сердце колотилось где-то в ушах. Витя выкрутил руль, обгоняя какой-то грузовик, и вылетел на встречку. Хорошо, что никто не ехал – размазало бы в лепёшку. — Ты главное не умирай — продолжал он говорить, потому что молчать было страшно. — Мы почти приехали. Сашка там, врачей вызвал. Семёныч, помнишь? Который Космоса зашивал, когда тому ногу пропороли. Он хороший, толковый. Он тебя заштопает, иголочкой, ниточкой, и будешь как новенькая. Надя молчала. Только ресницы чуть дрогнули или показалось? Он глянул на спидометр – стрелка зашкаливала. Плевать. Пусть гаишники ловят, пусть штрафуют. Да срать он на это хотел. — Наташке скажем, что ты герой, — продолжал он, уже почти задыхаясь от скорости и страха. — Что ты там всех победила и вернулась. Она же у тебя умница, Наташка. Вся в тебя. Такая же упрямая. Мы ей студию организуем, поняла? Купим ей краски, мольберты, всё что надо. Пусть рисует, сколько влезет. Тишина стала невыносимой. Витя протянул руку и коснулся её щеки – холодная. Пальцы дрожали, когда он проверял пульс на шее. Слабый, нитевидный, но есть. Есть, мать его, есть! Впереди замаячили огни. Больница. Наконец-то. Витя влетел во двор, визжа тормозами. Из дверей уже бежали люди – Сашка, Алена, Космос, санитары, кто-то в белом халате. Витя выскочил из машины, распахнул дверцу, схватил Надю на руки. И ринулся в из сторону. — Сюда, быстро! — кричала Алена стоя на пороге выбегая вместе с санитарами вслед, за каталкой. — Семёныч уже в операционной! Витя бежал, прижимая её к себе, чувствуя, как её кровь пропитывает его рубашку, как её голова безвольно мотается в такт шагам. В глазах темнело от напряжения. — Держись, родная, — шептал он на бегу. — Держись, мы приехали. Сейчас всё будет. Когда он уложил Орлову на каталку, Алена подскочила, осматривая ее, взяла ее за руку, ту что была здоровая, осторожно взяла, сжала так крепко как только смогла. В глазах все поплыло, из-за слез которые щипали глаза, они развернули каталку бегом поспевая за ней, направляя ее в операционную. Витя огладил ее щеку рукой, стирая кровь, которая была от тех же самых пуль. Сейчас мозги отказывались работать. Сзади слышен был, голос Космоса, который отчаянно пытался узнать у ничего еще не подозревающего саши в чем дело. Тот лишь мотал головой, сам разводя руками, следуя за каталкой. Алена судорожно несла какую-то муть о том что надя сильная. Конечно сильная. И витя ей это говорил. Только она не дослушала. Вот если бы только она закрыла бы рот, если бы не эти гребаные Ореховские попугаи, если бы не ее характер, не ее отец, не ее вечная игра в молчанку. —Туда нельзя! — Пчелкина за рукав схватил Белов, тянул на себя, когда Надю начали завозить в операционную. — Отъебись — кинул Витя, вырываясь. — Пчелкин, угомонись. — рявкнул Саша, толкая его от двери, подальше. Тот было кинулся на него, и сделал бы это, потому что с какого перепуга ему нельзя. Космос оттянул его, попутно с этим бормоча что-то про стерильность какую-то про то что он бешеный. — Кто стрелял? — Белов встал напротив Пчелкина, со взглядом ещё таким от которого ему и вправду хотел ему врезать. Да какая разница кто? Суть одна она в итоге раненная все коту под хвост, и неизвестно очнется она или с концами. А Витя очень надеялся что очнется. И плевать ему хочет того она сама или нет. Если она не проснется сама он ей самолично сердце запустит заново. Если врачи идиоты нихера не сделают, если Белов сейчас не отцепиться, если Космос не перестанет руки распускать, он психанёт. И психанет очень явно, потому как руки то дрожат, в голове долбит, а все вокруг от него чего-то неунимаясь требуют. Пятерых они положили, Тимофеев мертв, дела однозначно пиздец, и если не сейчас это все как на ладони выложит они же еще больше вопросов начнут задавать. А Вите бы узнать только один, с Надькой то все в порядке будет или все совсем плохо? Он в этом не разбирается совсем, там сквозное, а это страшнее чем внутри бы пуля осталась или наоборот? — Пчелкин на вопрос мой ответь. — да не успокаивался этот Белов. — Ореховские ее в контору свою привезли, я там с этой фирмой ебучей, и вроде договорились почти, а они ее под руку, ну мне что сделать надо было? Ты мне Сань скажи, что? — Че вы натворили, ты мне скажи, а? — Саша с прищуром смотрел в глаза Вите, все ещё ожидая ответа. Взгляд у Белова был тот ещё – пробивающий насквозь, будто он уже всё знал, но хотел услышать из первых уст, чтобы потом иметь право сказать: «Я же предупреждал». — Вот как расскажешь, там и будем уже решать. Витя молчал. Че ему надо было говорить? Что они с Орловой Сильвестра грохнули и еще четверых в придачу? Что Надя, мать её, палила из пистолета, как в тире, и даже не зажмурилась ни разу? Вот Сашка-то обрадуется, услышав это. Прям плясать начнет, е-моё, с бубном вокруг костра. «Спасибо, Пчёлкин, век не забуду, что вы с Орловой мне такую подлянку подкинули. Теперь Ореховские нас всех с говном съедят и даже не подавятся». Но и скрывать это было не вариант. Там, в этой проклятой конторе, остались трупы. Пять трупов, между прочим. И если менты нагрянут раньше, чем свои – всё, пиши пропало. А свои – они тоже не обрадуются. Потому что Ореховские – это не шутки, это не базар на районе, это серьёзные люди с серьезными амбициями. Им такое без ответа не оставляют. Там Орлова ему целую обойму в грудь пустила и возмущалась ещё при этом, кричала что-то про то, что он заслужил, про отца, про брата. И главное – не краснеет, девка, делает что хочет, а Белов её вроде как только устроил в эту их общую контору. Первый рабочий день, и сразу перестрелка с летальным исходом. Хороший подарок, однако, она Сашке преподнесла. С юмором у Надежды Сергеевны всё в порядке, ничего не скажешь. Только приехала, только вернулась из этого своего Лондона, и вот те раз – сразу трупаки. Авторитеты московского разлива, между прочим. Не какие-то там ларёчники с рынка. А вот что Сашка с этим делать будет, после того как узнает, – это вопрос другой. То, что им теперь пиздец, так ясное дело, Витя это и сам понимает. Полный, бесповоротный, со всеми вытекающими. Ореховские такое не прощают. Это вам не «извини, братан, ошибся». Там кровная месть, там по понятиям, там до седьмого колена. Только вопрос этот явно не в коридоре больницы решать надо. Тут каждая медсестричка уши свои развесит, а дальше, глядишь, и разнесут по всей Москве: «В такой-то такой-то больнице бригада Белова собралась, видать, большие дела решают». И понеслась душа в рай. — Ну че ты молчишь, Пчел? — Космос тоже на нервяках. У него ещё и Васнецова на плечах, ему ж её успокоить надо, а она, кажется, сама кого хочешь успокоит, если что. У Алёны взгляд стал такой, что Витя даже поёжился — Вить, вы ж никого не грохнули? Скажи, что не грохнули. Ну поцапались, ну подрались, ну накостыляли кому – это ж не смертельно. Да, не смертельно. Для них. Для тех, кого они грохнули – очень даже смертельно. А как сказать-то об этом? «Сань, Кос, Васек, щас упадете! А мы вот с Орловой целых пятерых уложили, прямо в кабинете Тимофеева! И его, кстати, он тоже жмурик, готовенький». Новость года, блин, не меньше. Сенсация века. Интересно, в Московском комсомольце напишут? «Дочь криминального авторитета устроила бойню в центре Москвы». Красивый заголовок. А вот рассказать надо всё-таки. А то он уже порядком минут пять стоит, как истукан, как памятник самому себе, и сказать ничего не может. Язык присох к нёбу, слова застряли где-то в глотке колючим комом, размером с кулак. И этот ком душит, не дает дышать, не даёт думать. — Да не хера уже решать не надо, — он помолчал, секунду, потер руками лицо. Ладони были холодные, липкие от пота и чужой крови – крови, которая, кажется, въелась под кожу и теперь никогда не отмоется. — Мы Сильвестра грохнули… Ну точнее, как мы – Орлова. Она его, суку, и положила. А я так, прикрывал, стрелял, когда надо было. — Сильвестра? — Космос сначала не понял, смотрел на Витю, как на идиота. А потом, видимо, допёр по его выражению лица, по этим глазам, в которых плескался ужас пополам с адреналином. — Тимофеева, что ли? Ореховского? Того самого? Пчел ты ниче не напутал? — Того самого, — кивнул Витя. — Который с Орехово-Зуево, который всю восточную часть Москвы контролирует. Которого даже мусора, сука, боятся, а Наде на это кристально похер. — Что вы, сука, сделали? — Алёна, по инерции выбравшись из объятий Космоса, рывком дернула Пчёлкина за грудки. Силы в ней было – не занимать, хоть и девка, хоть и в юбке. Рука у неё тяжёлая, тренированная. — Вы, блядь, в своём уме? Это ж война теперь! Самая настоящая, идиоты Она трясла его, а Витя даже не сопротивлялся. Пусть трясёт, пусть орет, пусть делает что хочет. Ему всё равно. В голове была одна мысль: выживет ли Надька? Остальное – суета, шелуха, ерунда. Ореховские, война, разборки, потом разберётся. Потом, если это «потом» вообще наступит. Сейчас главное – чтобы она очнулась. Чтобы открыла глаза и сказала что-нибудь своё, орловское, колючее. Чтобы начала доказывать, что она права, а он дурак. Чтобы было кому возражать, кому доказывать, ради кого эти все проблемы разруливать. Ну Пчёлкин точно был в своём уме. Трезв, расчетлив, как всегда. Может, немного на адреналине, но это прошло ведь. А вот на счёт Надежды Сергеевны крайне сомневался. Не каждый адекватный человек, зная, кто перед ним сидит, в принципе подумает о том, что такой вариант ну не комильфо. Что стрелять в авторитета – это не просто риск, это приговор. Это крест на всей дальнейшей жизни. Это значит, что теперь ты определенно цель номер один для всей их братвы. А она, по его мнению, вообще, кажись, не думала. Вообще. Ни секунды не сомневалась. Что на уме этой женщины, Витя не знал. Хотя этого не знал никто из здесь стоящих. Может, гены сработали, орловская порода, которая не гнется, а ломается? А может, просто накипело, наболело, и чаша терпения лопнула, разлетелась вдребезги. — Да не думала она! — наконец выдохнул Витя, освобождаясь от хватки Алёны. Он перехватил её запястье, заставив разжать пальцы, которые уже, кажется, начали оставлять синяки. — Она вообще, блядь, не думала! Её просто туда привели, усадили в кресло, налили коньяку для вида, а через минут десять она уже стреляла. Я сам стоял и охреневал. — Да погоди, ты, — Саша поднял руку, останавливая его жестом. Глаза сузились, и не к добру сузились – так смотрят, когда прикидывают варианты отхода, когда просчитывают, сколько стволов понадобится, чтобы отбиться. — С самого начала, давай. Пчел, только без воды, ради бога. Без этих твоих отступлений и шуточек. По факту. — Да че тут непонятного? — Витя обвел взглядом всех на него смотрящих. Хорошая компания, ничего не скажешь. Прям семейная идиллия на больничном диване. — Сильвестр начал на неё давить, про долги отцовские затирать, про брата своего, который лёг. А она ему в ответ – всю подноготную выложила. И за точку на Профсоюзной, и за пацанов в Москве-реке, и за то, как Белова подставляли. Всё, что в бумажках нашла, всё вывалила. Я, говорит, считать умею. Давай баланс сведем. Витя перевёл дух. В горле пересохло, язык еле ворочался. — А когда он про Наташку сказал, — продолжил он, и голос его дрогнул, — когда пригрозил, что к ней наведается... У неё глаз дернулся. И всё. Она стечкин достала. Даже не целясь. Четыре трупа за десять секунд. А потом весь магазин в Тимофеева выпустила. Пока курок не защелкал впустую. Он замолчал. В коридоре повисла тишина — такая густая, что можно было ножом резать. Алёна смотрела на него круглыми глазами, Космос замер, Белов стоял, как каменное изваяние. — Так знаете, что самое дикое? — Витя усмехнулся, а усмешка была кривой, почти безумной. — Она на меня потом еще наорала. Мол, я виноват, что не помогаю. Начала мне про документы затирать, про какие-то папки, которые искать надо. Представляете? Только что пятерых положила, и уже планы строит. Алёна выпучила глаза, и медленно сползла обратно на больничную скамейку. Рядом с ней, притихшей, опустился и Космос. Он обнял её за плечи, прижал к себе, но сам смотрел на Витю так, будто видел его в первый раз. — То есть она просто пришла, всех положила, и никакой, блядь, реакции? — переспросил Космос, почесав затылок. — Какие документы? Слышь, я ни черта не понимаю. Она что, терминатор? — А я откуда знаю? — Витя развел руками. — Я сам в шоке. У неё, блядь, приоритеты, как у военного стратега. Сначала дело, потом личное. Белов молчал. Стоял, прислонившись к стене, и молчал. Только желваки ходили на скулах – туда-сюда, туда-сюда, как поршни в двигателе. Витя знал этот взгляд. Так Саша смотрел, когда решал, кого на стрелку послать, а кого в расход. — Значит, давим, — выдохнул наконец Саша. — Ну что ж... Давно не воевали. Ореховские так это не оставят. — Ты не понял, — Витя шагнул к нему, вцепился в плечо. Пальцы дрожали, но он старался говорить ровно. Голос — единственное, что ещё поддавалось контролю. Всё остальное уже развалилось на куски и собиралось обратно плохо, с перекосом. — Она там, в операционной. И если она не выживет... Я не знаю, что я сделаю. Я их всех, сук, из-под земли достану. Всех до одного. Понял? Я лично каждого найду. Он не врал. И не преувеличивал для красного словца. Витя Пчёлкин вообще был человеком конкретным: если сказал – сделает. Хоть сам после этого в могилу ложись. Потому что есть вещи, за которые надо отвечать. И жизнь Орловой – как раз такая вещь. Самая главная. Самая последняя. Дальше уже ничего не будет. Белов посмотрел на него долгим, тяжёлым взглядом. Который за свою карьеру насмотрелся всякого: и баб, что мужей топорами рубили, и пацанов, что по пьяни друзей зарезали, и братков, что друг друга из-за угла валили. Но этот взгляд был другим. Не оценивающим – понимающим. Саша понимал. Потому что сам, наверное, на месте Пчёлкина думал бы так же. Потом кивнул. — Понял. Только ты сейчас не психовать должен, а головой думать. Если она выкарабкается, нужен будет кто-то, кто решает вопросы. Не тот, кто по углам воет и руки ломает. Ты понял меня? Понял. Конечно, понял. Куда уж понятнее. Саша дело говорил. Потому что если Надя выживет, а она обязана выжить, слышишь, Орлова, обязана! – то начнётся самое интересное. Ореховские так просто не простят. Им авторитета жалко, им престиж свой бандитский надо поднимать. Они полезут. Обязательно полезут. И встречать их надо будет не слюнями, а свинцом. Или хитростью. Или деньгами. Чем придётся. — Вы мне скажите честно, вы совсем тут с ума все посходили или что? — подала голос Алена. Лицо бледное, глаза красные – то ли плакала, то ли просто от напряжения лопнули капилляры. Голос дрожал, но в нём прорезалась, железная нотка, которая бывает только у очень напуганных людей, когда страх переходит в злость. — Вы, блять, как это решать будете? Пчёлкин, вы Сильвестра убили и ещё четверых. Это тебе не бабки отмывать, так просто вы нихрена не отмажетесь. Он шишка! Молись, чтобы это не распространилось! Она была права. Абсолютно, стерильно, математически права. Сильвестр – это не просто авторитет с районной шелухой. Это фигура. Человек, который держал полгорода под колпаком, которому на поклон ездили, как к министру. И теперь его нет. И четверых его холопов тоже нет. И всё это – дело рук двоих людей, один из которых сейчас валяется под капельницей, а второй трясётся в коридоре и ловит нервами каждую секунду. — Васнецова, угомонись! — Витя рявкнул так, что эхо заметалось по кафельным стенам. Но, увидев гневный взгляд Алёны, он притих так же резко, как начал. Васнецова – человечек спокойный, до поры до времени. В обычной жизни её можно пылесосом переехать – не пикнет. Но спокойствие это быстро утекает, как вода в унитазе, если нажать на нужную кнопку, особенно, если речь идёт о том, что они все в очередной жопе, потому что обычно это она их вытаскивает из этих жоп. Это её некая изюминка, доставшаяся от отца. Папаша Васнецовой, говорят, в своё время таких дел наворотил, что до сих пор архивы пылятся неразобранные. Вот и дочка пошла – с виду тихая, а внутри вулкан. — Слышь, сам угомонись! — Тут уже встрял Космос, прижимая Васнецову ближе к себе, как медведь – добычу. Руки у него были здоровенные, медвежьи, и прижимал он Алёну так, будто хотел защитить от всего мира. Или просто боялся, что она сорвется сама — Шлюх своих затыкать будешь. Картина маслом. Космос, как всегда, каблук-каблуком и ни хера из себя представлять не собирается. Для него женщина – это украшение, функция, может, даже дополнение с какой-то стороны, если, конечно, картинку эту повертеть и приглядываться. Но не человек с собственным, умным и отчасти интересным мнением. Хотя Алёна ему это мнение уже не раз высказывала. И не только высказывала, делала. Но Космос – он человек простой. Как лом: либо согнешь, либо сломаешься. Середнячка-то не дано. Пчёлкин, если честно, от него мало чем отличался. Тоже из той же оперы – дворы, подворотни, понятия. Но ума ему, видимо, досталось больше. Жизнь вроде как научила. Сейчас не время выяснять, кто главный петух в курятнике. Сейчас время ждать и надеяться. Последнее, чем Вите сейчас хотелось заниматься – это спорить с Космосом. А Космос – человек похуже Орловой. Та хотя бы только творит всякую дичь, а этот её ещё и излагает. Громко, доходчиво, с чувством собственного превосходства. Видимо, на этом они с Надей когда-то и спелись. Два сапога – пара. Только Надя научилась мозги включать иногда, а Космос – как танк: прёт, пока не упрется. — Слышь, Кос, ты палку-то не перегибай. — Это я её, блять, перегибаю! — Космос подскочил, как в жопу ужаленный, и метнулся к другу. Кулаки сжались сами собой. Адреналин, который не нашел выхода в перестрелке, теперь искал выхода в ссоре. — Ты за словами следи! — Да пошёл ты, козёл, — повысил голос Пчёлкин, расхаживая по коридору. Он ходил из угла в угол, как зверь в клетке. Пять шагов туда, пять обратно. Стены больничные, белые все такие, краска кое-где облупилась. И запах – этот противный больничный запах, смесь хлорки, лекарств и страха. Вить казалось, что он сейчас задохнется. Не от недостатка кислорода от переизбытка неизвестности. — Чего сказал?! — Холмогоров схватил Витю за грудки. Руки у него были сильные, цепкие. Чуть ли не поднимая над полом, он притянул Пчёлкина к себе, так что лица их оказались в сантиметре друг от друга. Дыхание Космоса отдавало перегаром, Витя даже сморщился, хотя вроде как держался достойно, по его мнению. — Повтори, сука! Витя не дергался. Стоял, как соляной столб, и смотрел в эти бешеные глаза. Он знал: если сейчас начнет вырываться, будет драка. Самая обычная, тупая, мужская драка, в которой победителя не будет, только разбитые морды и порванные отношения. Им ли, старым друзьям, делить друг друга на публику? Но и уступить не мог. Потому что если уступишь сейчас, потом не отмоешься. Космос, он такой: если почует слабину, сядет на шею и ножки свесит. — Успокоились! — рявкнул Белов. Он встал между ними, развёл в стороны, как рефери на ринге. Сила у Сашки была профессиональная – не столько физическая, сколько психологическая. Когда он так говорил, даже самые отмороженные тормозили. Потому что за спиной у Белова была система. Пусть поганая, пусть продажная, но система. А с системой шутки плохи. — Мы тут все на эмоциях! — продолжал Саша, не повышая голоса, но вбивая каждое слово, как гвоздь. — Хватит с дуру хрень мутить. Холмогоров, отпусти его. Пчёлкин, не нарывайся. Вам что, мало сегодня трупов? Ещё добавить хотите? Космос нехотя разжал пальцы. Витя поправил ворот рубашки, которую Холмогоров чуть не порвал – ткань жалобно хрустнула, но уцелела, в отличие от нервной системы. Посмотрел на друга долгим взглядом. Тяжелым, изучающим, каким смотрят на человека, которого вроде знаешь двадцать лет, а сейчас видишь впервые. Нет. Всё-таки надо было ему вмазать. Надо было. И не просто вмазать, а со всей дури, с чувством, с толком, с расстановкой. Хотя бы за этот взгляд. За этот, его, презрительный, высокомерный взгляд, будто Космос не на друга смотрит, а на говно какое-то. Но Витя его понимал. Отчасти. Как ни противно это признавать, а понимал. Потому что сам бы на его месте поступил точно так же. Один в один. Та же интонация, тот же взгляд, те же слова – всё до копеечки. Только вот если бы на месте Васнецовой была Орлова. Замени Алёну на Надю в этой карикатуре – и Витя сам бы уже вцепился кому-нибудь в глотку за любое косое слово в её сторону. Сам бы орал, сам бы хватал за грудки, сам бы доказывал, что его женщина – она святая, даже когда орет благим матом и стреляет в людей. Потому что это своё. Потому что за своих – любой порвёт, не задумываясь. Космос за Алёну вон как вскинулся. Чуть что – сразу в позу, сразу грудью на амбразуру. И правильно, между прочим. Потому что Алёна – она для него та самая. Может, со стороны и не видно, может, и кажется, что он её просто при себе держит для красоты, но Витя-то знал: Холмогоров за эту женщину любого на куски порвёт. Сам рассказывал, как года три назад какие-то уроды к ней на улице пристали, он тех уродов потом по больницам собирал. Трое суток искал, нашёл, объяснил популярно, на пальцах, что с чужими бабами так нельзя. С тех пор в том районе Алёну за версту обходили. Время текло. Да нет, какое там «текло» – время стояло. Сдохло, и не двигалось с места. Витя мотался из стороны в сторону, как маятник у психа, несколько раз подходил к двери операционной, ловил за рукава всех, кто выходил и входил, доставал вопросами: «Ну как там? Что там? Долго ещё? Почему так долго, твою мать?» Медсёстры шарахались, врачи отмахивались, санитары крутили пальцем у виска. Пусть крутят. Пусть думают что хотят. Ему нужно было знать. Просто знать – жива или нет. Потом можно будет падать в обморок, биться головой об стену, орать матом или, наоборот, молчать и смотреть в одну точку. Сейчас только бы знать. Он поймал себя на мысли, что уже в деталях изучил узор на кафельной плитке. Коричневые разводы, белёсые потёки, трещина в углу, похожая на карту Африки. Если напрячь воображение – вот там Мадагаскар, а вот тут, кажется, Сахара. Глупость, конечно. Какая, к чёрту, Африка в облезлой больнице спального района? Но мозг цепляется за любую ерунду, лишь бы отвлечься от главного. Лишь бы не думать о том, что там, за дверью, сейчас решается всё. Белов сидел на подоконнике и то и дело кого-то обзванивал. Телефон из рук не выпускал – вцепился в него, как в гранату с выдернутой чекой. Лицо у Саши не менялось – вечно хмурое, сосредоточенное, с лёгким налётом ментовской брезгливости ко всему происходящему. Периодами он даже голос повышал, видимо, до кого-то достучаться пытался. До нужных людей, до полезных, до тех, кто может пригодиться, если Надя выкарабкается. Или если не выкарабкается. Тогда тем более пригодятся. Витя, если честно, не вслушивался. Плевать ему было, с кем там Саша советуется, кого отправляет, что думает. Пусть хоть с президентом треплется, хоть с папой римским – Вите сейчас было глубоко параллельно. Всё его существо сузилось до одной точки: дверь операционной. Космос, слава богам или кому там положено, успокоился. Сидел рядом с Аленой на пластиковых стульях, которые, кажется, помнили ещё советскую власть, и бормотал какие-то слова. Больше похожие на полную безоговорочную чушь, нежели на поддержку. Что-то про то, что «всё будет хорошо», что «Надька баба крепкая», что «не таких шторма трепали». Алена кивала, хотя вряд ли слушала. Она вообще была где-то далеко – взгляд в одну точку, руки сцеплены в замок, костяшки белые. Время застыло окончательно. На самом деле прошло от силы час-два, но Вите казалось, что он состарился лет на десять. Каждая секунда долбила по мозгам, как отбойный молоток. И тут в конце коридора скрипнула дверь. Витя замер. Резко, будто его током ударило. Сердце, которое всё это время колотилось где-то в районе горла, пропустило удар, потом второй, а потом забилось с такой силой, что, казалось, рёбра треснут. Он боялся моргнуть. Боялся, что видение исчезнет, растворится в больничном полумраке, а на самом деле никакого врача и не было – просто глюк, просто игра уставшего мозга, который решил подшутить. Потому что нервы вымотаны в хлам. Потому что он уже не уверен, всё ли вокруг происходит наяву, или это затянувшийся сон о перестрелках, крови и больничных коридорах. Из-за двери операционной вышел Семёныч. Николай Семёнович, если по паспорту. Но Семёныч как-то удобнее, роднее, что ли. Да и он сам так к себе отзываться разрешал – «зовите просто Семёнычем, мы ж свои люди». Сейчас этот свой человек выглядел так, будто его самого только что с того света вытащили и забыли заштопать. Лицо серое, осунувшееся, под глазами мешки размером с материки. Руки опущены, пальцы дрожат мелкой дрожью – то ли от усталости, то ли от нервного перенапряжения. Волосы прилипли ко лбу – видно, умывался наспех, ледяной водой, чтобы в себя прийти. Витя старательно пытался прочитать ответ в глазах Семёныча. Хоть бы какую улыбку, хоть бы намёк на то, что всё хорошо. А находил какую-то сложную, нерадующую гримасу. Чёрт его разбери, этих врачей – они же как партизаны. Пока сами не скажут – ни за что не поймёшь, что у них на уме. И специально же молчат, гады, тянут кота за хвост, наслаждаются моментом. Или просто сил нет говорить. — Ну? — выдохнул Пчёлкин. Только бы не «мы сделали всё, что смогли». Эту фразу Витя ненавидел больше всего на свете. Она всю дорогу сидела в голове, как заноза, как гвоздь, как осколок, который застрял где-то в подкорке и теперь сверлил, сверлил, сверлил... В кино всегда так говорят, когда пациент умирает. «Мы сделали всё, что смогли, но...» Всё, заткнитесь. Не надо «но». Совсем не надо. Коля открыл было рот, чтобы наконец выложить всё как есть. А Витя уже готов был сам влететь в эту операционную, отодвинуть Семёныча плечом, ворваться, увидеть своими глазами, убедиться не со слов, а с дела, что она в порядке. Что она жива. Что дышит. Что дальше будет только лучше. Семёныч переступал с ноги на ногу, взглядом по стенам прошелся, по потолку, по лицам – везде, только не на Витю смотрел. А у Вити уже руки чесались. В прямом смысле – зудели, горели, требовали действия. Он готов был припереть этого Семёныча к стенке, встряхнуть как следует, выжать до последней капли, чтобы не тянул. Потому что не дело это – так людей мучить. Не по-человечески. — Понимаете... — начал Семёныч и запнулся. — Такая ситуация…
Примечания:
82 Нравится 11 Отзывы 13 В сборник
Отзывы (2)