Терновый неликвид

Горячая работа
NC-17
В процессе
82
1
автор
j_Siil соавтор
Фэндом:
Бригада, бригада (кроссовер)
Размер:
планируется Макси, написано 493 страницы, 233 060 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
82 Нравится 11 Отзывы 13 В сборник

Глава 11

Настройки

За так одетые страной

и сытые ее дарами,

вы были уличной шпаной,

чтоб стать убийцами, ворами.

Друзья мои, я вас любил

под фонарями, облаками,

я жизнью вашей с вами жил

и обнимал двумя руками.

Вы проходили свой квартал

как олимпийцы, как атлеты,

вам в спины ветер ночь кидал

и пожелтевшие газеты.

Друзья мои, я так хотел

не отставать, идти дворами

куда угодно, за предел,

во все глаза любуясь вами.

Но только вы так быстро шли,

что потерял я вас из виду —

на самом краешке земли

я вашу боль спою, обиду.

И только вас не позову —

так горячо вы обнимали,

что чем вы были наяву,

тем для меня во сне вы стали.

***

У Нади никогда не было проблем с наркотиками. Были проблемы с ментами – точнее, извините, не в обиду служащим, с милиционерами, а после и с полицейскими, с адвокатами, с прокуратурой изредка, когда отец там нахимичил с особо крупными размерами и забыл поделиться с нужными людьми. Но речь не об этом. Речь о том, что наркотики сами по себе – вещь нейтральная. Как деньги, как власть, как барная стойка в Витиной квартире, на которой можно и коньяк пить, и локти разбивать, и планы строить. Просто одни умеют с ними обращаться, другие – нет. Надя умела. Закон спроса и предложения – штука неумолимая, как налоговая инспекция, только с гораздо более предсказуемыми последствиями. При увеличении цены товара количество спроса на него снижается, при снижении – увеличивается. Эту аксиому ей вдалбливали в голову ещё на первых курсах, когда она, не на полном серьезе, но подумывала, что будет честным экономистом в честной стране. Закон работал всегда, независимо от того, легальный товар или нет. В случае с наркотиками этот закон приобретает совершенно особенные, почти мистические очертания. Потому что наркотики – это товар, спрос на который не просто высок, он абсолютно неэластичен. Ну, может, не для всех, не для каждого, а для тех, кто уже подсел, кто уже не может без этого жить. Для них цена не имеет значения. Совсем. Если нужно – найдут, достанут, продадут последнее, украдут, убьют, но достанут. Это – необходимость. Даже дешевые наркотики дорого обходятся, и ради новой дозы они продадут все на что раньше даже ценник не посмели бы выставить. Вот тут и начинается самая интересная математика. Обычный бизнес строится на маржинальности. Купил дешевле – продал дороже – получил прибыль. С наркотиками всё иначе. Тут маржинальность закладывается не в проценты, а в степени. Первая степень – опт, вторая – мелкий опт, третья – розница. И на каждой степени накручивается столько, что у нормального предпринимателя глаза бы на лоб полезли. Но есть нюанс. Спрос на наркотики – это не просто спрос. Это спрос, который воспроизводит сам себя. Каждая проданная доза создает нового потребителя. Каждый новый потребитель – это пожизненный клиент. В обычном бизнесе за лояльность клиента нужно бороться, предлагать скидки, бонусы, программы лояльности. А тут клиент сам будет тебя искать, сам будет готов на всё, лишь бы получить свое. И это, знаете ли, меняет всё. Больше всего в мире вкалывают наркоманы. До жути актуальное высказывание. Потому что вкалывают они не только себе, но и в карман тому, кто им это счастье поставляет. У Ореховских был товар. Красивый, качественный, дорогой. То, что в народе называют «белая смерть», только смерть эта имеет вполне конкретную цену, и цена эта на каждой ступени перепродажи увеличивается в разы. Иногда в десятки раз. Если бы не риски, если бы не эти вечные разборки, не менты, не конкуренты с пушками наперевес, Надя, наверное, первым делом занялась бы именно этим. Потому что бизнес есть бизнес. А тут бизнес с практически стопроцентной рентабельностью. Ты вкладываешь рубль – получаешь сто. Ты вкладываешь сто – получаешь десять тысяч. Математика простая. Но есть нюанс. Риски. Которые превращают этот бизнес из просто прибыльного в смертельно опасный. И дело даже не в ментах, не в статьях, не в сроках. Дело в тех, кто забирает товар и не платит. В тех, кто решает, что ты лишний. В тех, кто считает, что иметь с тобой дело опаснее, чем просто закопать в лесу. Соскочил с иглы и угодил под колёса – это не просто шутка, это жизненный принцип. Сегодня ты поставщик, завтра ты труп. Сегодня ты зарабатываешь миллионы, завтра эти миллионы становятся причиной твоей смерти. И баланс тут тоньше, чем леска. Вот почему Надя никогда не лезла в это дело напрямую. Считала, анализировала, иногда помогала папе с логистикой, но сама – ни-ни. Слишком грязно. Слишком много следов. Слишком много желающих…каких именно додумайте сами. Но сейчас ситуация другая. Сейчас товар уже есть. И если его просто... перенаправить, чуть-чуть изменить маршрут, совсем немного, так, чтобы Ореховские остались с носом, а она – с прибылью... Это же не она его везла. Не она заказывала. Не она рисковала. Она просто оказалась в нужном месте с нужными бумажками. Скажи наркотикам – иногда! усмехнулась Надя, перечитывая цифры. Иногда – это как раз её случай. Не постоянно, не системно, а так, по случаю, когда выпадает фарт. Когда звезды сходятся. Когда Ореховские сами лезут в петлю. Пять килограммов героина. Пять, сука, килограммов героина. Пять килограммов – это не шуточки. Это не пакетик с травой для студентов, которые решили, что хиппи еще не вымерли, и не доза для придурков на дискотеке, которые даже не понимают, что покупают, принимая белый порошок за кокаин, а на деле получая смесь из соды и стирального порошка. Это серьёзный груз. Такой, который встречают лично, с охраной, с пересчетом, с людьми, готовыми стрелять на поражение при малейшем подозрении. Такой, за пропажу грамма которого тебя отвезут вместе с твоей семьёй в долгое и познавательное путешествие по живописным окрестностям Москвы – с одной конечной остановкой. И найдут тебя в самое ближайшее время. Сутки, не больше. Если, конечно, ты сам не объявишься раньше, голову не склонишь, милости не попросишь, слезки не начнёшь лить. Не поможет, правда. Но вдруг, что опять же навряд ли, хотя врать нечего – тебя всё равно закопают. Или прочие, прочие, прочие различные варианты, к которым подходят с креативом, достойным художников-авангардистов: кто-то предпочитает лес, кто-то – бетонные сваи недостроенных мостов, а кто-то считает, что лучшее место для финального упокоения – это фундамент нового жилого комплекса. Москва строится, места всем хватит. Надя не собиралась рисковать. Во всяком случае, не своей шкурой. Она перечитала документы ещё раз – уже в который, наверное, раз, но каждый раз находила что-то новое, какую-то деталь, которую упустила в прошлый раз, и эти детали складывались в картинку. Встреча должна была состояться через три дня. Местом, как ни удивительно, выбрали заброшенный ангар в промзоне. Классика жанра, клишированно, но кто сказал, что классика не работает? Работает. Всегда работает, потому что в промзонах никого не бывает ночью, а если и бывает, то эти «никто» не задают вопросов. Время – два часа ночи. Тоже ничего оригинального. При нейтральной встрече всё должно было пройти гладко. Но Надя планировала внести в этот сценарий свои коррективы. Небольшие, но существенные. Главное правило большой игры, которое она усвоила еще в детстве, глядя на отца: тот, кто физически участвует, тот и получает пулю. Надя не собиралась получать пулю. Она собиралась получить деньги. Потому что деньги – это и есть пуля, только в другом калибре. И стреляют они гораздо тише, и следов оставляют меньше, и убойная сила у них не меньше, а иногда даже больше, потому что деньги умеют ждать. А пули – нет. Но для вмешательства нужны были детали. Мелочи. Сколько человек с каждой стороны. Кто именно приедет. На чём. Какая схема охраны. Есть ли запасные выходы из ангара. Куда бежать, если побегут. И куда стрелять, если начнут стрелять. Все эти вопросы требовали ответов. Надя связалась с человеком, который работал на Ореховских, но, как выяснилось после, был должен крупную сумму и не спешил отдавать, а если копнуть ещё чуть глубже, он и сам должен был присутствовать на встрече, со стороны ореховской братвы. Идеальный кандидат для вербовки. Такие люди – как гнилая доска в заборе: её не видно, пока не обопрешься, а обопрешься – и полетел, и забор уже не тот, и ты уже не тот, и жизнь, кажется, пошла под откос. За небольшую плату и списание долга он готов был поделиться. А после разговора о том, что дочка его на мушке, согласился с большим энтузиазмом. Думаю, объяснять, почему он поверил, не стоит – Надя в этом дерьме копаться сама не хотела. Но можете быть уверены, что с дочкой навряд ли случилось бы что-то непоправимое. Надя не любила впутывать детей. Даже чужих. Особенно чужих. Своих – тем более. Разговаривал он, ясное дело, с человеком ему неизвестным, и Надин голос не слышал. Информатор встретился с человеком, не знающим ни Надю, ни самого мужика. Такая себе матрёшка: в одной неизвестности сидит другая, а внутри – третья, и никто не знает, сколько ещё слоев, пока не дойдёшь до сердцевины. После человечек говорил с Надей по симке, которая тут же после звонка выбрасывается – в мусорку, в реку, в ближайший канализационный люк. Туда же отправлялась и Надина симка. Гигиена, короче, и проще. В их деле чистота – это не только залог здоровья, но и залог свободы. Периодами жизни. Встреча состоялась на нейтральной территории в маленьком кафе на окраине, где в основном ошивались люди с зарплатой не выше заводских и были загнаны исключительно проблемой личностного семейного. Там всегда было полно таких, как он: среднего возраста, с нервным тиком и вечно бегающими глазами, с вечно мокрыми ладонями и голосом, который срывается на шепот, когда речь заходит о деньгах. Из всей тарабарщины, которую он выдал, перемежая её испуганными взглядами по сторонам и нервным постукиванием пальцев по столешнице, стало ясно главное: четверо будет. Двое с товаром, двое на подстраховке. Покупателей трое. Все приедут на двух машинах. Товар в багажнике, деньги в кейсах. Встреча внутри ангара. Охрана снаружи не выставляется, чтобы не привлекать внимания – умно, но предсказуемо. Но внутри двое будут стоять у входа. Уже интереснее. Уже есть за что зацепиться, уже есть куда копать, уже есть над чем думать. Нужно было знать больше. Как именно они будут передавать товар. Кто будет первым. Кто будет считать деньги. Кто будет держать оружие. Покупатели показывают кейсы, продавцы проверяют. Потом товар. Передача происходит в центре ангара, под светом фар. Чтобы все всё видели. Ритуал, достойный первобытных племён. Только вместо барабанов – двигатели, вместо костров – фары, вместо шаманов – люди с пистолетами в кобурах под мышками. А дальше полные маски-шоу. Идея была простой до гениальности. Устроить так, чтобы все участники встречи поверили, что их накрыли менты. В панике, в суматохе, когда мозг отключается и включаются инстинкты, люди действуют предсказуемо. Они пытаются спасти себя. Им не до того, чтобы разбираться, что произошло на самом деле. Им вообще не до того, чтобы запоминать лица. В такой ситуации лица запоминают только те, кто потом пишет рапорты. А эти писать рапорты ну навряд ли будут, верно? Надя нашла людей. Четверо. Профессионалы, готовые сыграть роль ОМОНа за хорошие деньги. Не театралы, конечно, но и не любители. Такие, которые знают, как держать автомат, даже если он муляж. Форму можно было достать через знакомых. У неё были выходы на костюмерные театров и киностудий – там таких вещей сдавалось в аренду столько, что хватило бы на маленькую армию. Автоматы – муляжи, но на вид не отличить. Машина – старый УАЗик, который можно раздобыть у одного знакомого дальнобойщика. План был такой: за десять минут до назначенной встречи менты врываются в ангар с криками «Всем на пол, работает ФСБ!». В темноте, в свете фар, никто не успевает разглядеть лица. Главное – создать шум, панику, заставить всех бросить товар и деньги и думать только о том, как смыться. Кто-то полезет в окна, кто-то – в двери, кто-то просто ляжет и будет молиться. В такой ситуации никто не станет проверять, настоящие ли у ментов погоны. Погоны – это последнее, что тебя волнует, когда у тебя в багажнике пять кило героина. Но это была только половина дела. Настоящая кража должна была произойти в тот момент, когда все участники встречи будут лежать на полу, прикрывая головы руками. Двое людей Нади, переодетые в штатское, должны были незаметно подобраться к багажнику, где лежал товар, забрать его и исчезнуть через запасной выход. Еще двое – забрать деньги. Всё, как в аптеке: одни лечат голову, другие лечат карман. На всё про всё – не больше трёх минут. За это время «менты» должны успеть создать достаточно шума, чтобы никто ничего не заметил, а потом так же внезапно исчезнуть, как и появились. Исчезнуть в ночи, раствориться в промзоне, оставив после себя только хлопанье дверей и оторопь на лицах тех, кто только что считал себя хозяевами жизни. Машина с товаром и деньгами уезжала в другую область, на заранее подготовленную точку. Там груз перепаковывали, делили на мелкие партии, упаковывали в обычные пакеты, коробки, сумки. Внешний вид должен был быть максимально невинным. Никаких фирменных знаков, никаких примет, никаких зацепок. Обычные, ничем не примечательные посылки, которые курьеры развезут по городу, даже не подозревая, что у них в руках. Пять килограммов – это много, но если разбить их на пятьдесят партий по сто граммов, следы теряются. Как песок в пустыне, как капли в океане, как надежда на лучшее в душе среднего москвича. Каждая партия уходила разным курьерам, в разные дни, в разные районы города. Курьеры не знали, что везут. Им платили за доставку посылок, и только. За сто граммов белого порошка, упакованного в пакет для заморозки и переложенного детскими раскрасками, чтобы никто не догадался. Надя разработала схему, по которой товар должен был уйти в течение двух недель. Ни одна партия не пересекалась с другой. Никто из курьеров не знал других. Деньги поступали на счета, открытые на подставных лиц, а оттуда – на её собственные, но через такие хитрые схемы, что отследить их было невозможно. Тут тебе и офшоры, и счета в банках, которые не задают лишних вопросов, и переводы через третьи страны, и всё то, чему её учили в лучшие годы, когда она еще думала, что будет честным экономистом. Самое важное. Надя должна была быть где-то далеко. Где-то, где её никто не заподозрит. В квартире Пчёлкина, например. С простреленной рукой, под присмотром врачей, с кучей свидетелей, которые подтвердят, что она никуда не выходила. Идеальное алиби. Сама природа позаботилась. Рука болит, голова кружится, Зоя забегает каждые два дня с уколами и таблетками – кто же заподозрит такую? Ореховские, конечно, начнут расследование. Но что они по итогу найдут? Группу неизвестных в форме, которые ворвались, нашумели и исчезли. Ни лиц, ни имён, ни номеров машин. УАЗик был угнан за два дня до операции и брошен через час после в соседнем районе. Форму сожгли. Автоматы-муляжи выбросили в реку. Единственные, кто мог бы что-то рассказать, – это сами участники встречи. Но они будут слишком заняты, выясняя отношения друг с другом. Продавцы будут думать, что покупатели подставили их. Покупатели – что продавцы. И те, и другие – что это была спланированная акция. Друг на друга они будут смотреть с подозрением еще долго, если не положат на месте сразу после. Надя не участвовала физически. Ее пальчики не прикасались к товару. Ее имя не фигурировало ни в каких документах, которых, по сути, и быть не должно. Всё сделали за нее. Другие рисковали, другие получали пули, если бы что-то пошло не так, и в конечном итоге схватили бы, автоматы ведь муляжи. Но если углубиться в тему со всеми ореховскими, не касаясь наркотиков которые стоили им целого состояния, и ясное дело понесут они потери, Алена свою часть делала дальше. Проверки, прочая муть и кое-что еще. Это был самый тонкий момент всей операции. Украсть пять килограммов – дело техники, правильных людей и креатива со стороны выдумщицы Нади. А вот сделать так, чтобы Ореховские не просто искали, а искали не там, не в том направлении, и при этом еще и передрались с кем-то, кто мог бы им помочь, – это уже высший пилотаж. Орлова сидела на диване, поджав под себя ноги, и перебирала в голове варианты. Алёна сказала коротко и ясно: «С Гусятниковым я разберусь сама. Не лезь». И Надя не лезла. Знала: если Васька берется – значит, сделает. Сделает чисто, аккуратно, без лишних хвостов, которые потом можно найти. У неё для этого и должность, и возможности, и, главное, голова на плечах. Так что Гусятников – вопрос решённый. Пусть Алёна занимается, это её епархия. Оставалось главное: Ореховские и Солнцевские. Две группировки, которые ненавидели друг друга лютой, животной ненавистью. Если они передерутся между собой, им будет не до неё. Совсем не до неё. Но в этой войне имелся, разумеется, ещё один игрок, о котором Надя не забывала ни на минуту – да и как, спрашивается, забыть такого, если, во-первых, индивид этот сам по себе относится к той редкой породе людей, что въедаются в память намертво, подобно занозе, которую не вытащить ни пинцетом, ни уговорами; во-вторых, перед ним ей было, если не слишком, то уж безгранично, до унизительного желания провалиться сквозь паркет и сидеть там, в темноте, пока всё не утрясётся, стыдно. И на одну пятую всего этого сыр-бора, всей этой канители с документами, наркотой и Тимофеевым, – неудобно. Потому что он – брат. Не кровный, нет, но такой, что кровный и не нужен, когда есть вот это: молчаливое принятие, отсутствие вопросов, готовность разгребать последствия твоих решений, даже когда эти решения – чистой воды безумие, замешанное на адреналине и отцовской бухгалтерии. Белов, который сейчас разбирался с последствиями Тимофеевской бойни – разбирался с тем тщательным, методичным упорством, с каким сапёр, не знающий, какая из мин взорвётся в следующую секунду, перерезает провода один за другим, надеясь только на удачу и собственные руки. И пытался удержать бизнес на плаву, дело отца, которое они когда-то поднимали вместе, а она теперь, похоже, помогала топить, и это «помогала» звучало в её собственной голове настолько мерзко, что хотелось выключить звук, да некуда. Для Белова в этой ситуации, как ни цинично это прозвучало бы, будь у неё желание озвучивать подобные вещи вслух, была прямая выгода. Огромная, жирная, сочная, от которой у любого нормального бизнесмена – не то что у Сашки, который видывал и не такие расклады и на чужое добро не зарился, но своё умел приумножать – слюнки бы потекли. Начала Надя с того, что через свои каналы которые когда-то настраивал отец, а она лишь слегка подкрутила гайки, да и то больше для того, чтобы проверить, не заржавели ли, – запустила слух. Один из ее людей – из тех, кому она доверяла, наверное, больше, чем себе, потому что в их деле доверять себе – это уже половина успеха, а другая половина – доверять тем, кто не подведёт встретился с мелким дилером, работавшим на Ореховских, и в разговоре, якобы случайно, но в их мире, как известно, случайностей не бывает обмолвился, что слышал краем уха: Солнцевские готовят большую операцию. Что-то связанное с поставкой. Что-то крупное. Что-то, что должно было уйти, но уйдёт не по адресу. — Слышь, — сказал он, — говорят, солнцевские на днях большой куш сорвали. Пять кэгэ белого взяли. И теперь кота в мешке толкают, бабки считают. А те, кто вёз, теперь крайние. Дилер, естественно, побежал докладывать своим, даже не задумавшись, откуда у случайного знакомого такие сведения, – потому что в их мире думать, откуда ветер дует, начинают только тогда, когда ветер уже снёс крышу. Информация, как вода, нашла трещину и потекла вверх по цепочке, подпитывая собой то, что и без того готово было взорваться. Но это была только половина дела. Алёна, как и обещала, включилась в игру по полной, и тут уже началось то, что в их кругах называют «работой на совесть». Через свои каналы в КГБ, а у неё, надо сказать, каналы были такие, что иным начальникам отделов и не снились, – она организовала серию проверок. Внезапных, шумных, показательных, с той самой помпой, которая нужна, чтобы о них узнали все, кому надо, и даже те, кому не надо, но они всё равно узнают, потому что в Москве слухи распространяются быстрее, чем пожар в сухую погоду. На нескольких точках, принадлежавших Ореховских, появились люди в форме. Документы, обыски, вопросы. Ничего серьёзного, ничего, что могло бы реально прижать, но достаточно, чтобы создать шум. Ореховские, естественно, начали искать, откуда ветер дует. Кто навёл? Кто слил информацию? И тут слух про Солнцевских ложился на подготовленную почву как масло на горячую сковородку – шипит, плавится, впитывается, оставляя после себя только жар и не подлежащую сомнению уверенность, что другого объяснения быть не может. Солнцевские не только украли груз, они еще и ментов натравили, чтобы отвлечь внимание, чтобы Ореховские были заняты проверками и не сразу хватились товара, а когда хватятся, будет уже поздно, потому что время в их деле – это не просто деньги, это жизни. И жизни эти, как выясняется, тоже имеют свойство кончаться, если с ними неправильно обращаться. Проверки, как ни странно, создавали идеальное прикрытие для кражи. Когда Ореховские узнали, что груз пропал, а узнали они об этом только через несколько дней, когда суета немного улеглась, когда первые, самые горячие головы остыли, а вторые, не менее горячие, уже начали делать выводы, они уже были уверены: это Солнцевские. Кто же ещё? Они же и ментов подослали, они же и украли. Логично, стройно, почти красиво. Ореховские клюнули. Надя узнала об этом от Алёны, которая держала руку на пульсе и докладывала каждый час. Начались разборки. Сначала мелкие, на уровне шестёрок, которые, как известно, всегда первые идут в расход – это уж такой закон, негласный, но неумолимый. Потом серьёзнее, когда уже и авторитеты начали выяснять отношения не по телефону, а с глазу на глаз. Солнцевские, естественно, всё отрицали, но Ореховские уже не слушали: они горели, они хотели крови, они хотели вернуть свое, и в этом желании они были едины как никогда, потому что единство перед лицом врага – это, пожалуй, единственное, что их ещё держало К тому же все их поставки встали. Проверки, обыски, внимание ментов – работать стало невозможно. А это значит потери. Большие деньги, которые уходили сквозь пальцы, как песок. И виноваты в этом, по мнению Ореховских, были Солнцевские. Они не только украли груз, они ещё и бизнес подорвали, ударили по самому больному – по карману. Двойной удар. Тройной, если считать репутацию. Через три дня после кражи начались первые стычки. Через неделю – полноценная война. Перестрелки, наезды, поджоги машин, разборки на стрелках. Обе стороны несли потери, но отступать никто не собирался. Гордость, амбиции, ненависть, которая копилась годами, обрастала легендами и передавалась из уст в уста, наконец-то вырвалась наружу, и сдержать ее уже не мог никто. Всё затягивалось, и в этой войне им было уже не до какой-то женщины с простреленной рукой, которая сидела в квартире на Патриарших, пила коньяк из Витиной коллекции и улыбалась в потолок. И вот тут начиналось самое интересное, потому что война – это не только потери, это ещё и возможности, и возможности эти, как правило, открываются перед теми, кто умеет ждать и не лезет на рожон, когда вокруг все кипит и рушится. Пока Ореховские и Солнцевские грызли друг друга, теряли людей, теряли позиции, теряли партнёров, которые начинали оглядываться по сторонам и прикидывать, куда бы переметнуться, пока цена вопроса не стала заоблачной, Белов сидел в сторонке и наблюдал. А когда двое дерутся, третий, как известно, всегда выигрывает – это закон сохранения власти, который работает безотказно, даже если ты в него не веришь, даже если ты считаешь себя умнее всех и надеешься пересидеть в окопе, пока враги перестреляют друг друга. Те, кто раньше работал с Ореховскими, начинали задумываться: а стоит ли связываться с теми, кто сейчас под ударом, у кого все поставки встали, кого менты пасут, как зайцев в сезон охоты? Те, кто был с Солнцевскими, тоже нервничали, потому что война – это нестабильность, а нестабильность – это риски, а риски – это потери, которые не хочется нести никому, даже тем, кто привык рисковать с детства и кому, казалось бы, сам бог велел. И тут появлялся Белов. Спокойный, уверенный, с понятиями, с деньгами, с четкой структурой, которая работала как часы, даже когда вокруг всё рушилось, потому что структура эта строилась не на песке и не на случайных людях, а на тех, кто не подведёт. И предлагал то, что в их мире называется «деловым предложением», хотя на самом деле это было больше, чем просто предложение. Надя знала: Сашка именно так и сделает. Он не дурак, он понимает, что такие моменты выпадают раз в жизни, если вообще выпадают, и упускать их нельзя, потому что второй попытки может и не быть. Две группировки ослаблены, их партнёры ищут, куда податься, и он – идеальный вариант. Стабильный, сильный, с репутацией, которая не треснет под давлением, потому что он никогда не давал обещаний, которые не мог выполнить, и никогда не брал того, что не мог удержать. Те, кто перейдёт к нему, получат защиту и доход. Те, кто останутся с Ореховскими или Солнцевскими, будут и дальше жить под пулями и под колпаком у ментов, которые, как известно, своих не бросают, но чужих тоже не жалеют, а чужие, в их понимании, – это все, кто не с ними. Выбор, как говорится, очевиден. Что говорить до вещей более приземленных, коими Надя проела себе голову от и до, – Витя вновь уехал, Надя вновь одна. Володя всё так же за дверью, как щенок на привязи, терпеливый, верный, неусыпный. Наде Володю, если честно, жалко. В силу того что Володя – человек приятный, умный, с чувством юмора, пусть даже юмор этот малость уходит в чёрный, Наде приходился по душе. Володя эрудированный, только почему такие эрудированные оказываются в таких сомнительных курс-наебках – неизвестно. Надя даже пару раз приглашала Володю зайти – неудобно перед человеком как-то, не по-людски, но он отпирался, начиная одну и ту же песню: «Виктор Палыч поручил, бла-бла-бла… и бла-бла-бла». Надя в последующие «бла-бла-бла» уже не вслушивалась, просто кивала, улавливала главное: Володя не согласится ни так, ни сяк, и отступала. Все остальные были закручены в делах – кто по самую макушку, кто по горло, кто по самые уши, и тратить их на пустые разговоры с Надеждой Орловой не собирались. И правильно делали, в общем-то. Нечего время терять. А на Надю тишина действовала всегда плохо. Мысли начинали работать всё больше и больше, мысль уходила всё глубже и глубже, как сверло, которое кто-то ввинчивает в затылок. В конечном итоге Орловой чудилась какая-то законченная ерунда, и она начинала философствовать и придумывать, как выбраться из этой тишины. А это заканчивалось не всегда хорошо, в большинстве случаев – плачевно. Сидеть запертой в четырёх стенах, занимаясь исключительно самокопанием и вознёй с бумажками, ничем хорошим не кончится. В этом Надя не раз убеждалась, потому что проходили уже эту тему и не раз практиковали. И каждый раз итог был один: либо она сбегала, либо взрывалась, либо делала что-то такое, после чего всем казалось, что у неё окончательно поехала крыша. А ей казалось, что у всех поехала крыша, а она одна осталась в здравом уме и трезвой памяти. Хотя с памятью, если честно, тоже были проблемы. Надя вспомнила о том, что обещала себе найти ответ на вопрос: где же их с Витей папка? Синяя, детская, неуклюжая, которой она так и не отыскала. Она почему-то искренне верила в её нахождение здесь, в этой квартире, где-то среди прочего барахла и Витиных вещей. Верила, потому что ну не мог же он её просто выбросить. Космос признался ей, что видел, как Витя её читает. Признался в том, что точно видел ее в его руках. Значит, он ничего, конечно же, не выкинул. А где прятать такие личные, касающиеся исключительно тебя вещи, как не в собственной квартире, ссылаясь на сокрытие твоего внутри потаенного? Надя основывалась на своих примерных знаниях-пониманиях Пчёлкина и представляла, где тот с большей вероятностью запрятал и её вещь. Логично бы предположить, что она точно вблизи его быстрой досягаемости. Наряду с этим фактом сталкивается второй, не менее важный: Витя потаённое прячет в неочевидных, но одновременно с этим самых очевидных местах. Надя побрела в его спальню. С одной стороны – неправильно лазить в чужих вещах. С другой – она ищет то, что он безобразно украл и не постыдился. Но это должно быть факта её неправоты не отменяет: в вещах всё же копаться должно быть стыдно. Он в её не рылся. А даже если рылся, она этого не узнает. А Витя пропажу заметит. А Витю как-то даже расстраивать не хочется. Витя ей кажется с Надей настрадался. Витя кажется досрочно её выселит. А Надя доиграется. Когда-нибудь точно. Руки всё равно лезут в шкафчики, осторожно рыскают в поисках тетрадки, перебирают одежду – зачем она туда залезла, Надя тоже не знает. Надя вообще сейчас по инерции как-то движется, будто кто-то невидимый подталкивает её в спину и шепчет: «Ищи, ищи, оно здесь». В тумбочке, в шкафу, в столе, на подоконнике, за кроватью даже проверяет. Ничего. Надя отчаивается. И кажется, Витя по-видимому всё же выбросил эту тетрадку. У Нади сжимается сердце. Тетрадка эта очень важна. И ей лично точно-точно нужна. Хотя бы потому что там её детство. Там папины заметки, там Витины комментарии, там рисунки. Там очень много. Там всё, что ей так нравилось когда-то, не нашедшее выход сейчас, здесь, в настоящем. Там её память. Единственная, которая не связана с пулями, кровью и разборками. Надя садится на пол. Голова кружится. Володя за дверью молчит. И тетрадки нету. Наде, если по честному уже всё надоело. Не успело начаться – уже надоело. Ей всё ещё хочется того коньяка. Хочется, если честно, прямо-таки напиться в ноль и забыть всё-всё, помнить только хорошее. Но пить в одиночку – тоже так себе перспектива, печальная, как в старых советских фильмах, где героиня сидит у окна и ждет чуда, а чуда нет и не предвидится. Надя вообще как-то чересчур одиноко себя чувствует. Как в Лондоне, когда Наташка засыпала, а она сидела в темноте и слушала тишину. У нее и так все в гору. Она из себя все до капли выжала, сначала когда направлялась к Валере, потом в метелице, потом рука эта, витя, витя, витя больница, зоя, Тимофеев, Ткачук, Алена. Они все как то внутри сидят не вылазят. Надя хочет с кем-то свою усталость разделить. Она точно знает что если заснет снова увидит отца, с ним встречаться Надя не хочет, отец вообще мало приятного после себя оставляет. И Наташи рядом больше нету. Наташу у нее забрали, и держат в относительной безопасности. Надю и это тоже бьет, ибо теперь Надя и безопасность антонимы. Вообщем как-то все однобоко, криво-косов неинтересно и единственное что надю за это время интересовало это наркота. Не в плане потребления, в плане получения за него бабла. И Наде поделиться этим не с кем. Ее за это возможно вообще с какой-то стороны могут невзлюбить. За то что рискует слишком явно из-за выгоды, за то что других все же подставляет, что сама в задницу лезет. Надя лезет потому что на то есть причины. Надя просто так вообще бы не сунулась никуда. Договор она все равно не нарушала, сидела лечилась, никуда не ходила не отсвечивала. Надя все же накатила. Из бутылки Пчелкинской внушительно так выпила. Стыдно обязательно будет, хотя ещё пару глотков на голодный желудок и не будет. Сигарет Витиных осталось чуть-чуть. Две штучки всего. Есть не хочется, даже с полным красочным холодильником набитым полностью не хочется. Только конфетой любимой коньяк заела, и то затошнило. Глупость какая-то. Телефон трезвонит, и Надя чувствует как что-то противное пробегает по позвоночнику, мурашками назвать не хочется, мурашки звучат как-то приятно, тут скорее дрожь, покалывание. Номера она не узнает. Номер этот вообще впервые видит. Брать трубку не хочется. Вставать чтобы до телефона добраться тоже не хочется. Рука к слову болеть перестала, наверное от присутствия алкоголя процент расслабления выше процента боли. Наде отец рассказывал что руку на живую зашивали, он литрами пил водку. Алкоголь вообще периодами творит чудеса, повышает болевой порог, уменьшает чувствительность в случае с неприятным. Ее по сути можно и не замечать, ну если надя очень-очень напьется рука казаться вообще здоровой будет. Телефон трезвонит. Надю к трубке, по всей видимости, очень желают – с настойчивостью, которая в другое время могла бы показаться даже забавной, если бы в этой жизни вообще осталось место для забав. Надя, однако, как-то не желает. Не берёт, лежит на диване, уставившись в потолок, где лепнина, кажется, начинает потихоньку плыть, и надеется, что о ней забудут. Жуёт ещё одну конфету – ту самую, «Мишку на Севере», которую Витя привез из своих бесконечных поездок по городу, и в этой жевательной, почти автоматической деятельности пытается найти если не успокоение, то хотя бы иллюзию нормальности. Если очень надо, рассуждает она, перезвонят. Обязательно перезвонят. Такие, как она, не бывают забытыми. Это она уже усвоила на собственном опыте, который, как известно, сын ошибок трудных, а ошибок у неё накопилось столько, что хватило бы на небольшую монографию под названием «Как не надо жить, если ты Орлова». Ей перезванивают ещё два раза. Настойчиво, требовательно, с той самой интонацией, которая не оставляет сомнений: с тобой будут говорить, хочешь ты этого или нет. Третий звонок затихает в никуда. Четвёртый начинается с новой, ещё более агрессивной настойчивостью – и Надя, наконец, сдаётся. Встает – тяжело, нехотя, с чувством глубокой обреченности, которая, впрочем, стала ее постоянным спутником последние дни. Подходит к телефону, и в этом движении нет ни грамма той стремительной, почти хищной готовности, с которой она когда-то бросалась к трубке. Сейчас она напоминает человека, который идёт на казнь, зная, что отсрочки не будет, но надеясь почему-то на чудо. В трубке сначала полная тишина. Не та, что бывает в начале разговора, когда собеседник набирается смелости. Другая. Глубокая. Такая, что слышно, как кровь шумит в ушах, как где-то далеко, за стеной, сигналит машина, как стены, кажется, дышат в такт её сердцу. Наде хочется отключиться. Может, даже что-то на прощание эдакое крикнуть – чтобы запомнили. На той стороне дыхание. Ровное, осторожное, словно человек боится спугнуть её этим дыханием. Помехи какие-то, будто кто-то колеблется, набирается смелости, не решаясь переступить черту. — Здравствуй, Надежда. — Голос женский, уверенный, мягкий. Слишком мягкий для того, чтобы быть безопасным. Надя голос не узнает. А должна бы? Она перебирает в голове все возможные варианты. — Вы кто? — Надя почему-то испытывает острое желание бросить трубку. Не просто положить – бросить, швырнуть, отшвырнуть. И номер этот пробить, конечно, сразу же, через знакомых, кто знает тех, точнее, кто умеет узнавать то, что не положено знать простым смертным. Потому что все случайности не зря, и ошибиться номером женщина на том проводе не могла – имя же Орловой знает. Надя пьяная. Она это ощущает каждой клеткой, каждой мыслимой и немыслимой частицей своего существа. И врать себе, что трезва, не будет. Коньяк – он не обманывает, он просто делает мир чуть более сносным, чуть более далеким, чуть менее реальным. Может, алкоголь действует пагубно. Может, Надя просто параноик. Может, и то и другое сразу. Женщина какое-то время молчит. Надя проверяет телефон, подумав, что отключились. Нет. Связь есть. Тишина продолжается. — Нам нужно встретиться. — Голос становится более резким, теряет ту показную мягкость, которая была в начале. В нём появляются нотки, не терпящие возражений. Надя хмурится. Встречаться она ни с кем не собирается. Уже научилась на собственной шкуре: любая встреча, особенно если инициирована не ею, заканчивается либо стрельбой, либо больницей, либо тем и другим одновременно. С этой чудной женщиной, которая представляться не желает, – тем более. — Вы кто вообще? — Надя проморгалась, опустилась на пол, прислонившись спиной к стене. Пол холодный. Вслушивается, выжидает, совсем ничего не понимает. В голове туман. — Не будем спешить. — Девушка не хочет признаваться. Или не может. Или просто играет в какую-то свою игру, правил которой Надя пока не знает. А Наде кажется, что разговор этот уйдет не в то русло. Совсем не в то. Пьяная Надя, пьяная, слушать её не хочет, и шуток не понимает, и вообще – ей сейчас нужно одно: чтобы её оставили в покое. Хотя бы на сегодня. — Запиши адрес. Надя молчит. Смотрит на часы на стене. Потом на телефон в руке. Потом снова на часы. Время есть. Время всегда есть, когда не знаешь, что с ним делать. — Записываю. Диктуют адрес. Коротко, чётко, без лишних слов. Центр. Недалеко от Кремля. Дом с историей, судя по всему. — Жду послезавтра. В семь. Одна. Короткие гудки. Надя смотрит на телефон, потом на листок, где успела записать адрес. Коньяк, кажется, перестаёт действовать. Или начинает действовать сильнее – грань между этими двумя состояниями сейчас настолько размыта, что она, откровенно говоря, не врубается, где заканчивается одно и начинается другое. В голове – туман. Хорошо бы перезвонить, рассуждает она, медленно перебирая в голове варианты, которые, впрочем, даже до стадии «возможно» не дозревают. Перезвонить и поспрашивать – с какой стати, с какого такого перепугу, на каком основании и, главное, с чьего позволения. Откуда номерок достали, кто слил информацию, кто вообще она такая и откуда взялась. И если ответы будут невпечатлять, а они, скорее всего, будут невпечатлять, потому что в таких делах ответы никогда не бывают впечатляющими, – кидаться из крайности в крайность. И включать в себя какую-то чернуху, ту самую, которую отец когда-то называл «последним аргументом» и которую Надя, впрочем, использовала реже, чем могла бы. Найти абонента. Выяснить, кто скрывается за этим мягким, но каким-то нечеловечески спокойным голосом. Немного – для того чтобы вбить в голову, что запугивать всех подряд, хочешь-не хочешь, не получится, что есть люди, которые на испуг не берутся и с которыми такие номера не проходят. Чуть-чуть для того чтобы Наде было спокойнее. И совсем толику для собственной улыбки, которая, возможно, впервые за долгое время будет не дежурной, не кривой, не той самой, от которой люди шарахаются в стороны, а просто улыбкой человека, который поставил точку в затянувшемся вопросе. Но она не перезванивает. Не кидается. Не включает. Лежит на диване, уставившись в потолок, и пытается понять, почему встала только что – и рука заныла с новой силой. Как будто забыла, что ей положено болеть, а теперь вспомнила и решила наверстать упущенное. Боль – пульсирующая, тупая, невыносимая в своей монотонности – растекается от плеча к локтю, от локтя к кисти, заставляя сжимать зубы и считать до десяти, до двадцати, до бесконечности. Наде очень хочется выйти из этой квартиры. Физически, до состояния, когда стены начинают давить, потолок опускается, а воздух становится густым и липким, как патока. Она начинает сходить с ума – медленно, но верно. Какие-то интересные, интригующие женщины звонят, представляться не хотят, адреса диктуют. Коньяк действует на славу – или, может быть, наоборот, слишком плохо, потому что мысли путаются, скачут с одного на другое, не желая выстраиваться в ряд. Вокруг никого и ничего, только стены, только этот дурацкий итальянский диван, на котором она уже, кажется, отлежала все бока, и Володя за дверью, который молчит, когда надо говорить, и не молчит, когда надо молчать. И главное – Надя ощутила огромное, почти непреодолимое желание увидеть Космоса. Она сама не знает зачем, и почему ей нужен сейчас именно Космос, а не Алёна, не Валера, не Саша, но Космос ей очень нужен. И Надя уверена, что ей нужно приготовить борщ. Не то чтобы она умела готовить борщ – она вообще не умела готовить, если по чесноку. В Лондоне это было не до борщей, в Москве – тем более. Но сейчас, в эту самую минуту, борщ казался ей единственно правильным, единственно возможным решением всех проблем. Коньяк на неё плохо действует. На неё вообще в последнее время всё плохо действует. И люди, и события, и эта бесконечная тишина, которая, кажется, проникла уже во все щели и теперь душит. Надя коньяк в принципе не хочет – после третьего глотка стало понятно, что это не её напиток, не сегодня, не сейчас. Наде хочется борща. Настоящего, густого, с мясом, со сметаной, с чесноком, растёртым с салом, с таким, от которого у нормальных людей текут слюни, а у неё, может быть, наконец-то проснётся аппетит. И водки – ледяной, прозрачной, такой, после которой становится тепло и хорошо. И денег, которые можно потрогать. Пересчитать, переложить, ощутить их вес в руке. Ещё очень жгучее желание – увидеть Космоса. Сказать ему какую-то чушь. Сказать Вите... Витя. Вот ей нужен ещё Витя. Нужен его взгляд, его руки, его характер, его шутки. Надя решила: борщ она точно приготовит. Витя её борщ не пробовал, Надя своего борща тоже не пробовала – она его, честно говоря, ни разу в жизни не готовила. Надо когда-то начинать, ведь? Не всю же жизнь на всём готовом. Не всю же жизнь ждать, что кто-то придёт и накормит. Надя точно приготовит вкусный. И отправит Володю искать эту красавицу женщину, которая ей названивает. Определилась.

***

Витю отправили за ебучим Фархадом. С самого утра, едва он успел выпить кофе и глянуть на часы, прикидывая, сколько у него есть времени, чтобы заскочить домой, пока Надя ещё спит или хотя бы не начала метаться по квартире в поисках новых приключений. Белов вызвал его в кабинет и коротко, без лишних предисловий, бросил: «Сгоняй к Фархаду, заберешь документы. Сам лично.» И всё. Никаких «если тебе не сложно», никаких «как у тебя с делами?». Вите Фархад не нравился. Ну в смысле как человек он ему вообще ни разу по душе не пришелся. Ему вообще, если честно, не русские немного не приходились – не по причине какой-то там национальной неприязни, а по причине того, что с ними всегда сложнее договариваться. Свои понятнее, свои – они как открытая книга, даже если книга эта написана на блатном жаргоне с обилием нецензурной лексики. А с Фархадом каждый раз приходилось танцевать с бубном, гадать, чего он хочет на самом деле, где лукавит, а где говорит правду. Уж больно витиевато этот человек мысли выражал, и от этого у Вити голова начинала болеть ещё до того, как они успевали обменяться тремя фразами. Потому Витя долго доказывал Сане, что вместо уставшего, с полным вагоном невыполненной работы, с огромным нежеланием куда-либо ехать Вити, можно отправить какого-нибудь другого гонца. Витя вообще не гонец. Он финансист. Не в пору финансистам и людям вроде как важным выполнять поручения какие-то идиотские. У Вити там дел невпроворот – по горло, не станет говорить «по горло» звучит как-то по-петушиному, но если честно, то и по горло, и по самые уши, и даже чуть выше. У Вити много-много дел, и большое-большое желание заскочить домой. Потому что в последнее время Надю он не узнаёт. Ну в ней ничего, кроме руки и слабости, не изменилось – ну если только на щеке еще ранка небольшая. Но изменилось как будто что-то точно. Что-то неуловимое, то, что глазами не увидишь, но чувствуешь. Витя это заметил потому, что она молчит. Слишком много в процентном соотношении с её обычным балабольством и всякими выкидонами молчание сейчас превышало все мыслимые и немыслимые нормы. Если раньше она могла часами спорить, доказывать, настаивать на своём, выкладывая аргументы, как патроны в обойму, то теперь – тишина. Глубокая, плотная, такая, что можно резать ножом и намазывать на бутерброды. Витя заподозрил неладное еще тогда, когда она оставила попытки добраться до документов, которые ей так приспичили. Та, прежняя Надя, грызла бы землю, рвала бы жилы, но добилась бы своего. А эта – отступила. Согласилась. Кивнула. Вообще Витя в который раз убедился, что Надя – человек очень переменчивый, хоть со стороны может показаться, что Орлова тихо-мирно сидит с каменным лицом и ничего устраивать не собирается. Надя с Витей как на эмоциональных качелях: то вверх, до небес, то вниз, до самой земли, до подвала, до того самого места, откуда не видно света. И Витя точно помнит, как Надя часто-часто дышала, когда он подошёл. Как смотрела на него своими глазами – кофейными, нет, не кофейными, кофейные – это слишком просто, слишком буднично для такого взгляда. Карими, но в тот момент они казались почти чёрными, с таким глубоким, бездонным оттенком, что можно было утонуть. Как руками в его волосы забралась – осторожно, почти невесомо, будто проверяла, настоящие ли они. Как потянулась... А потом Витя помнит молчание. Её метания. И громкий крик ночью. Оказалось, что Надя по ночам теперь кричит. Не стонет, не всхлипывает, не бормочет что-то невнятное – именно кричит. На всю квартиру. Наде снятся кошмары. Надя очень резко хватается за пистолеты – вернее, за то, что их заменяет в отсутствие оружия: за ножи, за вилки, за тяжелые предметы, которые могут стать орудием. Надя хватается за острые предметы, и её привычка всегда держать рядом что-то, лишающее жизни, его немного настораживает. Или не немного – сильно. До холодного пота на спине. До желания убрать из квартиры всё, чем можно поранить, порезать, ударить. В общем, Наде снятся кошмары, и Витя даже приходил к ней посреди ночи, когда той приснился очередной. Стоял в дверях, смотрел, как она мечется, как сжимает простыню побелевшими пальцами, как шепчет что-то, чего не разобрать. А когда проснулась и увидела его – выставила за дверь. Сказала, чтобы он уходил. И молчала дальше. Витя тогда ещё постоял у двери, прислушиваясь к тишине за ней, и в итоге завалился спать, но мысль, что Надя до сих пор видит отца, его тоже встревожила. Не то чтобы он забыл о том взрыве, о той машине, о том дне, который перечеркнул всё. Но он думал, что время лечит. Оказалось нет. Оказалось, время только притупляет, а потом боль возвращается, и в тишине, в темноте, в одиночестве она становится ещё острее. Вите кошмары не снились. Но когда всё же приходили, было до усрачки страшно. Даже если фантазии его голова лишена, реальных картин, где он копает могилы, где встречаются мертвые, где происходит всякая резня, ему совсем не нравились. Страшно же. А Наде такое, как оказалось, снится каждую ночь. И он ничего не может с этим сделать. — Ну че ты был у нас здесь? — Витя хочет поддержать диалог. Ну хоть как-то, хоть о чём-то, лишь бы не молчать. Потом быстро перехотел, но уже начал, и слово не воробей, как говорится. — Да был-был — Фархад как-то неохотно отвечает, да и Вите его ответ будто больно нужен. — раз сто наверное уже был. Фархад этот какой-то мутный. То ли он действительно был в Москве сто раз, то ли просто так говорит, чтобы поддержать разговор, который ни ему, ни Вите на самом деле не нужен. Москва вообще – столица красотень, город-герой, мать городов русских, как в старых книгах пишут, с золотыми куполами и широкими проспектами, с Кремлём, который стоит и будет стоять, сколько бы вокруг него ни происходило всего. Вите Москва нравится. Здесь всё своё, понятное, предсказуемое. Здесь каждый камень, каждый переулок, каждая забегаловка знакома до мелочей. Здесь даже запах особенный. Он вообще мало в каких городах был. В Питере был – не понравилось. Хандра какая-то, сырость, эти белые ночи, от которых глаза режет, и люди с какими-то слишком умными лицами, будто знают что-то, чего не знает он. Питер – город-призрак, город-музей, город, который живёт своей, отдельной, непонятной жизнью. Там всё кажется ненастоящим, декоративным, словно вышел на улицу, а вокруг – съёмочная площадка исторического фильма. Наде вот Питер нравится. Витя это знает потому, что Надя как-то рассказывала с придыханием – и о людях, и о декабристах, которых, оказывается, не просто сослали в Сибирь, а жёны за ними поехали, бросив всё, и это было так красиво и так страшно, что у неё, когда она об этом говорила, голос становился тихим, почти шёпотом. И про Эрмитаж трещала без остановки, про то, сколько там залов, сколько картин, сколько можно ходить и не пересмотреть. Витя тогда слушал, кивал, делал вид, что понимает, о чём она говорит, а сам думал: ну что за радость ходить по этим огромным залам, когда там даже присесть негде? Но она говорила, и голос её звучал так, будто она открывала для себя что-то важное, то, без чего жизнь была бы неполной. Витя вообще историю ну так себе знает. Что там было – императоры, войны, революции, всё это где-то далеко, в учебниках, которые он открывал только когда Надя заставляла. Опять же Витя из истории что-то знает потому, что Наде в школе помимо матана история нравилась. Елизаветы там всякие, Петры, войны. Вот, Наде войны нравились. Особенно раздел, где Москву сожгли. Она тогда, помнится, сидела на подоконнике, болтала ногами и рассказывала про 1812 год, про то, как Наполеон вошёл в пустой город, как всё горело, как люди уходили в леса, забирая с собой самое ценное, а остальное оставляя огню. И в голосе ее было что-то такое, отчего у Вити мурашки бежали по спине. Она говорила о войне, как о чём-то неизбежном, как о стихии, которую нельзя остановить, можно только переждать, спрятаться, уйти в сторону, а потом, когда всё закончится, вернуться и начать заново. Она говорила, а он смотрел на её профиль, на то, как она щурится, когда вспоминает детали, на то, как пальцы чертят в воздухе невидимые карты, и думал: откуда она это знает? Откуда эта тоска по чужой войне, по чужому городу, по чужой истории? Может, потому что ее собственная история уже тогда была войной? Может, потому что она чувствовала, что и ей когда-то придётся уходить, оставляя всё, что было дорого? Витя тогда не понял. А теперь, когда она лежит в его квартире, перевязанная, бледная, молчаливая, и по ночам кричит, просыпаясь от кошмаров, которые он не может унять, – теперь он думает, что, может быть, она всегда знала. Знала, что всё будет гореть. Знала, что придется уходить. Знала, что возвращаться будет ещё страшнее. Фархад что-то говорит, но Витя уже не слышит. Перед глазами – Надя на подоконнике, болтающая ногами, рассказывающая о сгоревшей Москве. И ему кажется, что она говорит не о 1812 годе. Она говорит о себе. Витя к знакомой конторе подъезжает, машину останавливает, и выходит, даже не дожидаясь, пока Фархад вылезет со своего сиденья. Не потому что торопится, а потому что этот Фархад ему уже конкретно так надоел за сегодняшний день. Опять же Фархад этот ему не нравится, он ему вообще никогда не нравился, а сейчас, когда Витя уже на финишной прямой, когда осталось только забрать эти долбаные документы и свалить домой, терпеть его общество становится совсем невмоготу. Ему сейчас нравится только одна мысль: осталось забрать оставшиеся документы – и валить домой. Дальше ему насрать, кто что хочет. Он своё дело сделал. У него помимо ихних дел свои есть. Очень личные. И очень важные. Фархад плетётся следом, что-то по-нерусски тарахтит, перемежая это с русскими словами, которые Витя, впрочем, всё равно не разбирает, потому что акцент у Фархада такой, что даже «здравствуйте» звучит как заклинание на древнем языке. Витя ни хера не понимает, но посыл вроде как улавливает: Фархад этот тоже чем-то недоволен. Все чем-то вечно недовольны. Фархад недоволен, что его заставили прийти. Космос недоволен, что его не послушали. Белов недоволен, что всё идёт не по плану. Надя недовольна, что её держат взаперти. А Витя недоволен тем, что он вообще здесь, а не там, не дома, где Надя. Запускают их после нескольких резких дерганий Пчёлкина, который ручку двери точно сейчас вырвет, если их с этим ебучим Фариком не впустят. Витя заебался – по самое не хочу, по самые уши, по самый край. И ему совсем не смешно и не весело. Ему бы домой. Ему бы уже сидеть на своей кухне, пить чай и смотреть, как Надя занимается откровенной хуйней, больше ей ничем нельзя заниматься. Ему бы уже слушать её ворчание, когда что-то идёт не так, а потом её победный возглас, когда она поймёт, что у неё получилось. Ему бы просто быть рядом. Но нет. Он здесь, на входе в ебучую контору, которую арендуют ебучие люди, и его встречает ебучий охранник с таким лицом, будто Витя пришёл не документы забирать, а грабить кассу. И всё бы нечего. Если бы через несколько секунд, едва они успели переступить порог и сделать по два шага в сторону, в контору не ворвались маски-шоу. С исключительно весёлыми выражениями лиц – весёлыми, потому что для них это, видимо, развлечение, цирк, клоунада, возможность почувствовать себя хозяевами жизни. И с угрозами, которые они, судя по всему, репетировали перед зеркалом, чтобы звучало погрознее. Шапито, бля. Витя вообще нихера не понимал. С какого хуя маски-шоу вообще устроили? Кого они тут ищут? Зачем? И почему именно сейчас, когда Витя уже был одной ногой дома, когда оставалось всего ничего, когда он уже представлял, как заедет в магазин, купит чего-то более вкусного, Надя ведь ни черта не жрет – и вот так, вприпрыжку, с пакетами, влетит в квартиру. А теперь он мордой в асфальт валяется. Не привык он к такому. У него на практике таких моментов практически и нету – в основном перед ним кто-то лежит мордой в пол, а он стоит, руки в карманы засунув, и смотрит. А тут – наоборот. И это унизительно. Это противно. И, главное, не приятненько так надавливают грязной подошвой на его чистое, светлое, любимое пальто, которое он, между прочим, в прошлом месяце купил и которое теперь, наверное, можно выбрасывать, потому что пятна от асфальта отстирываются плохо, а Витя – не прачка. — Командир, че за хуйня? — пытается он воззвать к разуму, но голос получается сдавленный, потому что щека прижата к холодному асфальту, а сверху ещё и ногой придавили, для эффективности. Вите отвечать не спешат. Витя ответа так-то и не ждал, очевидно ведь рассказывать ему никто ничего не собирается. У них, видимо, такая работа: сначала положить, потом разобраться, а потом, если повезёт, извиниться, но вряд ли. С этими ребятами везёт редко. Быстренько выводят и всех остальных из конторы. Космос, который только что возмущался, тоже оказывается рядом с Витей, тоже уложен мордой в асфальт, тоже придавлен чьей-то тяжёлой рукой. Кого-то ещё из персонала вытаскивают, крики, топот, хлопанье дверей – всё сливается в один сплошной гул. А сверху, сопровождая эту картину, звучат благие такие угрозы: «Руки за голову!», «Лежать!», «Не дергайся, сука!» и всякое тому подобное, от чего кровь стынет в жилах, если ты, конечно, не привык. Но привыкнуть к такому нельзя. Можно только научиться не показывать, что заебало. Витя лежит. Асфальт, кстати, холодный. Щеке, очевидно, тоже холодно. И вообще всему телу холодно, потому что пальто теперь не греет, пальто теперь лежит на нём, как тряпка, пропитанная грязью и унижением. Вите бы позвонить Надюхе. Сказать, что он навряд ли сегодня, видимо, домой вернётся. Что задерживается. Что у него тут – небольшой форс-мажор. Что она не ждала. Что всё будет хорошо. Что он скоро. Как раз кстати разрывается мобила. Трезвонит так лихо, настойчиво, требовательно, будто знает, что сейчас самое время, что ее должны услышать. Витя даже попытался до неё дотянуться – инстинктивно, по-дурацки, забыв, что лежит, что сверху – чья-то уебистая нога, что шевелиться нельзя. Его пришпандорили опять на место, придавили сильнее, и щекой Витя ебнул о асфальт знатно. Так, что искры из глаз посыпались. Так, что в голове пронеслась одна мысль: «Вот суки». Телефон замолк. Потом снова зазвонил. Потом еще раз. Витя лежал и слушал, как где-то там, в кармане его пальто, которое теперь лежало на асфальте, умирала надежда услышать её голос. Не ответит Витя никому. Ни Наде, ни Белову, ни Космосу, который, кстати, тоже молчит, и это, наверное, самое странное во всей этой ситуации. Вообще плохая привычка у порядочных людей – физиономией куда угодно класть. Не прилично. И сука вызывает желание потом этих людей самих мордой куда-то окунуть. Витя понимает, что навряд ли у него это сейчас получится, потому что лежит, потому что сверху – нога, потому что вокруг – куча народа в бронежилетах, у каждого из которых, наверное, и дубинка, и автомат и желание эти предметы применить. Но где-то глубоко внутри, в том самом месте, где хранятся обиды и желание отомстить, уже зреет план. Пока смутный, пока неоформленный, но зреет. Он запомнит эти лица. Он запомнит этот момент. И когда-нибудь... Молчит даже вечно орущий Космос. Обычно его голос слышно за три квартала, а сейчас он лежит, уткнувшись в асфальт, и молчит. Морда у него, если Витя мог судить по тому, что видел краем глаза, крайне недовольная и очень злая. Такой Космос обычно бывает перед тем, как сделать что-то, о чём потом будут жалеть. Но сейчас он не делает. Лежит. Ждёт. Витя Космоса тоже понимает. Витя тоже злой. И очень чешутся руки пройтись ментам по морде. Не по одному разу, а так, чтобы запомнили, чтобы в следующий раз, когда увидят его лицо, они сами ложились мордой в асфальт и не рыпались. Менты нам не кенты, Витя это всегда говорил, и сейчас от своих слов не отказывается. Менты, даже если крыша у них не протекающая, кентами не станут. Они при первой возможности порядочных людей заставляют носом клевать. А потом ещё и улыбаются, и деньги требуют, и свободу ограничивают, и делают вид, что так и надо. — Пакуй! — кричит какой-то мудень, и Витя, даже не видя его, уже знает, что это тот самый, который ему больше всех не нравится. — Встаём, — командует мудень номер два, и Витю поднимают. Поднимают так, будто он не человек, а мешок с цементом, который тащат на стройку, даже не поинтересовавшись, нужен ли он там вообще. Ноги слушаются плохо, но не из-за страха – из-за того, что руки сейчас выкручивают с таким энтузиазмом, словно эти уроды готовятся к соревнованиям по самбо и отрабатывают приемчики, которые принесут им золото на районных соревнованиях. Витя дергается, и в ответ руки скручивают сильнее – так, что в плечах хрустит, а в голове проносится мысль: «Ну и техника, мать вашу». — Уебан, — констатирует Витя. Тихо, скорее для себя, чтобы зафиксировать этот факт в памяти. Но мудень это слышит. И судя по тому, как дёрнулась его рука, он очень не любит, когда его называют настоящим именем. Хорошенько так по Витиной морде проходится – сочно, с чувством, с профессиональной жестокостью, которая отличает людей, привыкших, что им никто не может ответить. Губа разбита, во рту – металлический привкус крови, в голове – звон, будто кто-то неудачно настроил рояль. — Э! Командир, ты не перегибай, слышь! — Космос, который наблюдает за этим безобразием, наливается краской, как помидор на грядке в середине августа. Космос вообще человек эмоциональный, ему бы в театр идти, на амплуа героя-любовника, а он тут, в бобике, наблюдает, как его братана обрабатывают по полной программе. Космосу, кстати, тоже достаётся – руки ему заламывают с тем же усердием, что и Вите, и мордой в пол тыкают для профилактики, чтобы неповадно было. Сажают их в нехилый такой бронебойный бобик. «Сажают» – это, конечно, громко сказано. Витю туда с силой толкают, так, что он плечом о дверной проём встречается, и рука больная отзывается такой вспышкой боли, что хочется выть, но Витя не воет. Витя звереет. Он уже готов въебать этому муденю в челюсть – чисто для профилактики. Но тут Фил – откуда он только взялся, как из-под земли вырос – за рукав тянет, на себя усаживает на скамейку в этом самом бобике. Толкает сильно, но не больно, скорее, предупреждает. — Тих, тих, Пчел! — Космос, который тоже оказался в бобике, пытается его успокоить. Пчёлкин и за это бесячее «тих-тих» готов в челюсть заехать. Сейчас бесит всё: и Фархад, который забился в угол и читает мантры, наворачивая круги по салону, как дервиш во время ритуального танца; и Белов, который стоит с муденем и че-то ему объясняет, жестикулирует, пытается договориться, как будто с этими можно договориться, как будто у них есть понятия и слово; и Космос, который лезет не туда, когда надо, наоборот, не лезть, а сидеть тихо. — Слышь, мусор, — Витя за решётку хватается двумя руками, высовывается, чтобы его точно услышали, чтобы поняли: он не сломлен, он вернётся, они ещё встретятся, и тогда разговор будет совсем другим. Витю снова за пальто тянут и усаживают. На этот раз он угомонился. Не потому, что испугался, а потому что по лобешнику прилетает от Белова. — Угомонись. — теперь тарахтит и Саня. Витя отрехается. Не то чтобы пришёл в себя – скорее, организм взял тайм-аут, решив, что лежать мордой в холодном асфальте – занятие для тех, у кого нет других вариантов, а у Вити, как у любого уважающего себя финансиста, варианты должны быть всегда. Пальто ему нормально так испоганили. Мобилу забрали. Нос разбили. Хуйни всякой наговорили – такой, что уши вянут, а язык чешется ответить тем же, да не с той стороны сила. А Витя просто шёл работать. Шёл по делам, шёл забирать документы, которые, как выяснилось, никому, кроме него, были не нужны. Шёл домой, к Наде. К её молчанию, которое, как ни странно, пугало больше, чем если бы она скандалила, доказывала свою правоту, спорила до хрипоты. Молчание с Надей ему не нравится, один раз он это молчание практиковал три года, состояние в котором это молчание проводилось было нестабильным, неприятным и запойным, а потом похмельным, грустным и злым. В этом случае молчание – это когда внутри что-то назревает, всякая поебень в голове сидит. Когда неизвестность становится тяжелее, чем любая правда. Почему-то всё в его жизни идёт ровно наоборот задуманному – так, будто кто-то наверху взял его планы, перевернул вверх дном и сказал: «А теперь попробуй собрать». И Вите это, мягко говоря, не нравится. Не нравится, когда всё идёт не по плану. Не нравится, когда его заставляют ждать. Не нравится, когда он не может контролировать ситуацию, а ситуация, сука, сейчас контролирует его. Причём жёстко, с наручниками и разбитым носом. Ещё ни один вор не наворовал столько, сколько один ждавший потерял времени, а Витя сейчас ждал. И терял. И время, и нервы, и возможность быть там, где надо. Во-первых, их явно везут куда-то в сторону Бутырки. Витя это чувствует не глазами – глаза он сейчас, может, и закрыл, чтобы не видеть эти рожи, а нутром, и он не устанет повторять нутро дело чуткое и не ошибается. Не обманывает ни в делах, ни в людях, ни в этой конкретной ситуации. Хотели бы отпустить – в бобик не тащили бы, не выкручивали бы руки, не пробивали бы двоечку в челюху, не забирали бы телефон. Хотели бы отпустить – сказали бы: «Извините, ошиблись, можете идти». А они не говорят. Они везут. И везут шут его знает куда. Во-вторых, Витя успел увидеть пропущенные. Пока его тащили, пока пихали в бобик, пока Фил усаживал его на скамейку, он краем глаза глянул на экран. Несколько раз. От Володьки. Три звонка или четыре. Володя всегда звонит по делу. Володя звонит, когда что-то случается. И вот тут возникает вопрос: по какому конкретно делу он звонил сейчас? Володя ведь с Надей. Володя должен был сидеть в коридоре, и не отходя ни на шаг пасти Надежду Сергеевну, слушать тишину за дверью, заглядывать посматривать чтоб та режим постельный держала. Или не сидеть, а стоять на стреме, чтобы никто не вошёл и не нарушил этот хрупкий, едва зарождающийся покой, который Витя про себя называл «Надя становиться человеком». И Витя хочет верить, что с ней всё в порядке. Очень хочет. Прямо-таки отчаянно, до чувства, когда в груди всё сжимается, а в голове одна мысль: «Только бы все нормально. Только бы не сейчас. Только бы не так». Потому что если с ней что-то случилось, пока он тут разбирается с этими масками-шоу, ему потом себе этого не простить. Век будет локти кусать. И не поможет ни коньяк, ни работа, ни деньги, которые, как известно, счастья не приносят, хотя без них, если честно, счастья тоже как-то не очень. По пути в Бутырку, пока колёса мерно отстукивают километры, а где-то впереди уже маячат знакомые очертания, Витя вдруг понимает: возможно, Надя молчит по причине того, что до документов она уже давно добралась. Витя их, откровенно говоря, не стремился прям спрятать – так, для вида убрал. Но Надя – она и есть Надя. Если ей что-то надо, она это получит. Хоть из-под земли, хоть из-под носа, хоть из-под охраны, которая, как выяснилось, даже не заметила, что в доме происходит что-то неладное. Володя ему по крайней мере о подозрительной деятельности некоего индивида «Надежда» не сообщал. Ни одного звонка, ни одного сообщения, ни одного намёка на то, что тихая, молчаливая Надя, которая днями лежит на диване и смотрит в потолок, на самом деле, возможно, уже перерыла весь кабинет, нашла всё, что хотела, и теперь строит планы, от которых у Вити, прямо скажем, волосы дыбом встают, даже когда он просто представляет это. Но Надя хитрая. Хитрая, как лиса из сказки которую в детстве детям рассказывали: вроде идёт по лесу, вроде ничего не делает, а потом раз – и всех обвела вокруг пальца. Могла сделать всё так, чтобы у Вовчика и задней мысли не было. Чтобы он чай пил, в телефон смотрел и думал: «Ну, Надежда Сергеевна тихо лежит, ничего не делает». А она, может, уже всё, что надо, сделала, и теперь лежит, улыбается и ждёт, когда он вернётся, чтобы сказать: «Вить, а я тут такое нашла...» И Вите эта её хитрость с одной стороны очень сильно нравится. Завораживает что-ли. Как-то притягивает. Она как головоломка, которую надо разгадать, как пазл, который никак не складывается, но когда складывается – понимаешь, что всё это время смотрел не туда, или смотрел как раз в корень, но не понимал что это и есть ответ. В ней есть что-то такое, от чего у нормального человека крыша едет, а у Вити – едет особенно сильно, поскольку он, в отличие от нормальных людей, эту хитрость видит, чувствует, обоняет. С другой стороны, хитрость периодами работает против него, и ему это начинает не нравиться. Совсем не нравиться. В ввиду того что ты думаешь, что контролируешь ситуацию, а на самом деле тебя уже трижды обвели вокруг пальца – это, знаете ли, удар по самолюбию. А у Вити с самолюбием, как у любого уважающего себя финансиста, всё сложно. Оно есть, оно большое, но оно, как выясняется, очень хрупкое. Короче, долго до Вити доходило. Может, потому что нос разбили и мозги немного перекосило. Может, потому что устал он уже от всего этого бедлама. Может, потому что не хотел верить, что Надя, которая ещё вчера лежала пластом и еле дышала, сегодня уже где-то там, в его квартире, замышляет новую лабудень. Возможно, Надя всё-таки давно что-то натворила, а Витя просто не замечал. Или не хотел замечать. В конце концов, когда человек, которого ты любишь, молчит, это удобно. Можно думать, что всё хорошо. Можно не задавать вопросов. Можно не копаться в том, что тебя, возможно, убьёт, если ты узнаешь правду. Плоха та мышь, которая одну лазейку знает, а Надя, как выяснилось, знала их много. И пользовалась умело. По крайней мере, это её «натворила» пока не доставило проблем. Никто не звонил, не требовал объяснений, не грозился разобрать квартиру по кирпичикам. Значит, ничего такого уж криминального там нету. Наверное. Иначе бы вся Москва на ушах стояла, а она, судя по тому, что улицы спокойны, а мусора занимаются ими, а не кем-то более серьёзным, стоит на ногах твёрдо. Но Вован зачем-то ему звонил. И не раз, и не два. А Вован – мужик спокойный, не паникёр, не истеричка. Если он звонит, значит, есть повод. И Вите кажется, что Надя всё же натворила что-то ещё похлеще прошлого. Что-то такое, о чем он даже догадываться боится. Что-то, что может вылезти в самый неподходящий момент и перечеркнуть всё, что они строили. А ещё Витя не успел набрать Зою, чтобы та заскочила на перевязку к Надюхе. Перевязки-то нужны. Там зараза всякая, сепсисы, гангрены, прочая медицинская мудня, от которой у нормального человека кровь стынет в жилах, а у Вити, который в этих делах ни уха ни рыла, просто включается режим паники. Зоя очень долго кошмарила Пчёлкина всякими странными названиями смертельных хуевин, Витя не вслушивался, потому что в такие моменты лучше не вслушиваться, а просто кивать и делать вид, что ты всё понял и обязательно всё сделаешь. Но понял он одно: с этой дрянью, которая может завестись в ране, если за ней не следить, дела плохи. Очень плохи. Настолько плохи, что лучше бы он сейчас был там, а не здесь. Лучше бы он сидел на диване рядом с ней и смотрел, как она перебирает бумаги, даже если эти бумаги – те самые, которые он пытался от неё спрятать. Лучше бы он был там, чем здесь. В бобике. С разбитым носом. Без телефона. Без возможности позвонить.

***

Володя, верный пёс, исполнитель воли Виктора Палыча, строго-настрого запретил Наде идти в магазин за продуктами для борща. Мотивировал он это тем, что она, во-первых, «ещё не оклемалась», во-вторых, «Виктор Палыч велел беречь», а в-третьих, просто потому что ему так сказали, а он привык выполнять. Надя Володю выставила за дверь – аккуратно, но со смыслом, чтобы знал, где его место в этой квартирной иерархии. И наплевала на прошлую мысль о том, что ей его жалко. Теперь не жалко. Совсем. Каждый сам за себя, особенно когда речь идёт о спасении души через кулинарию. Надя пьяная. Она опять же это чувствует точно, знает – тем особенным, чуть притуплённым, но оттого не менее пронзительным знанием, которое приходит только после третьего бокала коньяка, выпитого на голодный желудок. И пытается внурить самой себе, что на самом деле просто устала. Просто устала, просто нервы, просто этот бесконечный стресс, просто всё сразу навалилось. И ничего она не пьяная. Ну, чуть-чуть. Капельку. Самую малость, чтобы мир стал чуть мягче, чуть добрее, чуть менее похожим на ту самую мясорубку, в которую её закинули несколько лет назад и забыли выключить. В общем, ситуация сложилась следующим образом: Надя, понимая, что день её не задался с самого утра, а может, и не задался ещё три года назад, просто она этого не замечала, и в состоянии, как бы помягче сказать – хотя помягче навряд ли получится, если называть вещи своими именами, – в состоянии, близком к тому, чтобы считать себя полноправным членом общества анонимных алкоголиков, в говно напилась. Ей было очень грустно, одиноко, и всё вокруг показалось идиотской затеей. И квартира эта, и Витя, который пропадает неизвестно где, и Володя за дверью, и эти бесконечные документы, которые она так и не долистала до конца, и планы, которые она строила, но которые, кажется, никто, кроме неё, не собирается выполнять. В голове крутилось очень много мыслей. Слишком много для одного вечера, слишком много для одного человека, слишком много для женщины с простреленной рукой и больной головой. И одна из них была об отце – о том, как он сидел на кухне, ел её мамин борщ и говорил, что «нормальная баба должна уметь готовить». И о Наташе – о том, как она, маленькая, стояла на табуретке и помешивала в кастрюле длинной деревянной ложкой, почти падая, но упрямо отказываясь от помощи. Надя знала: у Наташи борщ всегда вкусный. Всегда, сколько она себя помнит. Ещё Надя знала точно: с Наташей ей встречаться лицом к лицу нельзя. Не сейчас, когда она сама на себя не похожа. Не сейчас, когда от неё несёт коньяком, а под глазами залегли такие тени, что можно прятаться от солнца. Не сейчас, когда она сама не знает, что скажет, что сделает, что выкинет в следующую минуту. Поэтому решила позвонить. Догадалась позвонить через другую симку – ту самую, лондонскую, которую хранила на всякий пожарный, хотя если предположить и хорошенько посидеть поразмыслить, смысла в этом не увидела. Кого она боялась? Володи? Вити? Или себя? Но всё равно перестраховалась. Потому что привычка – вторая натура. А у Нади привычка перестраховываться въелась в кровь покрепче, чем у любого параноика. Пару минут Наташа отчитывала Надю за то, что та бухая. Ну, в прямом смысле этого слова. Прям в полном-проном. Надя совсем чуть-чуть запиналась, немного несла бред про то, что «жизнь – это боль», и про то, что «Витя её не понимает», и про то, что «она больше не может тут сидеть». А потом очень трогательно, почти по-детски, призналась в том, что Наташу она любит такой сильной любовью, на какую никто, кроме Нади, не способен. Потому что никто, кроме неё, не знает, как Наташа плакала в подушку, когда они остались одни. Никто, кроме неё, не помнит, как Наташа боялась темноты, как просила посидеть рядом, как засыпала, уткнувшись носом в её плечо. Никто, кроме неё, не будет защищать Наташу до последнего вздоха, даже если этот последний вздох наступит гораздо раньше, чем планировалось. А после всё же узнала рецепт борща. Наташа диктовала, Надя записывала – на салфетке, на руке, на памяти, потому что блокнота под рукой не оказалось. И с улыбкой, с той самой, которая появляется, когда понимаешь, что жизнь, может быть, всё-таки не такая уж безнадёжная штука, направилась к Володе, который, как ни странно, всё ещё стоял за дверью и, судя по всему, не собирался уходить. Володя отказался ехать за продуктами. Сказал, что «Виктор Палыч не велел», что «опасно», что «вдруг что случится». Надя его, мягко говоря, послала. Володя обиделся. Надя послала ещё раз. Володя сказал, что она неадекватная. Надя сказала, что он дурак. Володя сказал, что позвонит Виктору Палычу. Надя сказала, что Виктор Палыч ей не указ. И вот теперь мы возвращаемся к главному. Надя сбежала. Нечаянно. Почему нечаянно? Потому что отчасти Наде тон Вовы не понравился – такой, знаете, покровительственный, учительский, «я-знаю-лучше-а-ты-сиди-и-не-рыпайся». И она с ним поругалась. Нечаянно потому, что расстроилась, что поругалась с Володей, но когда он вновь сказал полную чушь про то, что «ей нужно лежать, а не бегать», и что «она себя не бережёт», и что «Виктор Палыч будет недоволен», Надя перестала расстраиваться. И нашла способ купить продукты сама. По пожарной лестнице, осторожно, держась за перила здоровой рукой, придерживая больную, чтобы не дёрнуть, спустилась. Семь этажей. Семь пролётов. Семь маленьких смертей, каждая из которых приближала её к заветной цели – кастрюле с борщом. Наде очень хотелось приготовить борщ. Не просто поесть, не просто утолить голод, не просто сделать что-то полезное. Хотелось почувствовать себя нормальным человеком. Тем, кто утром просыпается и не думает, кого бы сегодня пристрелить. Тем, кто идёт в магазин за свеклой, а не за патронами. Тем, кто режет лук и плачет от лука, а не от того, что жизнь прошла мимо, а она даже не заметила. И удивить Витю. Удивить тем, что она, Надя Орлова, которая, казалось, умеет только стрелять и считать, вдруг оказалась способна и на что-то другое. На что-то человеческое. На что-то, что делает людей людьми. В конечном итоге, Надя купила продукты. Все по списку: свекла, капуста, морковь, лук, мясо, томатная паста, соль, перец, лавровый лист. Деньги сняла в банкомате – первые за долгое время не украденные, не заработанные кривым путём, а просто снятые с карты, которая, оказывается, ещё работала. И оплатила с улыбкой до ушей. Кассирша посмотрела на неё с подозрением. Люди в очереди странно озирались на девушку в длинном пальто, мужских брюках и футболке, которая, судя по всему, принадлежала кому-то на пару размеров больше. Надя всё равно улыбалась. Плевать. Пусть смотрят. Пусть думают что хотят. Она вернётся домой, приготовит борщ и удивит Витю. И, может быть, жизнь наладится. Или хотя бы перестанет быть такой дерьмовой. Ещё Надя поняла одну очень главную вещь. Алкоголь и борщ – единственная вещь, которая сделала её на толику счастливее за все эти три года. До этого Надя улыбалась очень редко. Так, по делу. Так, для галочки. Так, чтобы не спрашивали, что случилось. Пила только чтоб заснуть и забыться – забыть отца, забыть Лондон, забыть этот бесконечный страх, который въелся в кожу, как запах пороха. Курила, чтобы стало легче – хоть на минуту, хоть на вдох, хоть на ту самую секунду, когда дым заполняет лёгкие, а мысли отступают. И по возможности, когда хватало сил, разговаривала с Наташей. Наташа делала её счастливой. Наташин голос, её смех, её «Надь, ты чего?», её «Надь, я по тебе скучаю», её «Надь, приезжай скорее» – всё это делало её счастливой. И сейчас Наташин голос тоже делал её счастливым, если вообще можно назвать счастьем то, что испытывает Надя. Она была уверена, что забыла значение этого слова. Что счастье – это что-то из прошлого, из той жизни, где были отец, мать, детство, где не было пуль, крови и бесконечного страха. Что счастье – это иллюзия, придуманная для тех, кто не знает, как устроен мир. Но сейчас, когда она идёт по вечерней Москве с пакетом продуктов в руке, с разбитой губой, с перевязанной рукой, с лёгким опьянением, которое делает мир чуть мягче, чуть добрее, чуть более сносным, – сейчас она почти счастлива. Почти. На столько, на сколько это вообще возможно для человека, который забыл, что такое счастье. Ещё Надя очень долго думала: вернуться ли домой так же, по пожарной лестнице, – маршрутом, который она уже однажды опробовала и который, надо отдать ему должное, ни разу её не подводил, – или же войти через парадный вход, как все нормальные люди, через подъезд и консьержку, которая, если судить по её кислой мине при выходе, уже успела её невзлюбить. Консьержка, надо сказать, была женщиной строгой, советской закалки, из тех, кто помнит, как выглядела эта квартира до ремонта, и кто, возможно, считает, что все, кто живёт здесь сейчас, – люди не её круга, не её формата, не её понятия. Надя размышляла. Даже присела на лавочку у подъезда, чтобы обдумать стратегию, как вдруг обнаружила, что пачка, которую она сунула в карман перед выходом, пуста. Сигареты кончились. В тот самый момент, когда они были нужны больше всего, когда каждая клетка организма требовала никотина, как воздуха. Она машинально развернулась и пошла в сторону магазина – того самого, где только что купила продукты. И только когда ноги сами вынесли её к знакомой вывеске, до неё дошло: она забыла, что ей нужно домой. Забыла, зачем выходила. Забыла, что её там, возможно, ждут. Или не ждут. Или ждут, но не так, как ей хотелось бы. Вообще у Нади была тяжёлая неделя. Настолько тяжёлая, что даже для неё, человека, привыкшего к тому, что жизнь – это не санаторий, а поле боя, эта неделя стала перебором. И она уверена: ей положен маленький такой, однодневный отпуск. Двадцать четыре часа, когда она может делать что хочет. Может не думать о документах, о долгах, о войне, которая, кажется, не прекращается никогда. А потом она вылечит руку которая, возможно, уже никогда не будет работать как прежде, но хотя бы перестанет ныть. Возьмётся за работу, которую обещала Белову. А не это недоразумение с Тимофеевым... Кстати, о Тимофееве. Надя очень долго раздумывала о том, что все проблемы, которые у неё сейчас есть, – исключительно её проблема. Не Витина, не Белова, не Алёны, не даже Ореховских, которые, в общем-то, сами виноваты, что связались с такими, как Тимофеев. Её. Потому что это она вошла в тот кабинет. Она слушала. Она стреляла. Она выбирала. С какой-то стороны – если прям со стороны отойти и посмотреть, с той самой, где всё видно как на ладони, – кто-то скажет, что убивать людей, даже при самообороне, дело поганое. Что грех это вечный, неотмываемый, что он будет сидеть в памяти, как заноза, и напоминать о себе каждый раз, когда ты закрываешь глаза. Кто-то скажет, что убить человека наперехват, в самообороне, – это в какой-то степени так надо. Что это путь более верный, чем дать себя убить. А кто-то совсем больной скажет, что это правильно. Что есть ситуации, когда выбора нет. Что есть люди, с которыми нельзя договориться. Что есть долги, которые не платят деньгами. Отец бы сказал: Надя поступила правильно. Потому что выйди она из того кабинета её бы потом за оскорбления покромсали. За угрозы. За взгляды. Или в конце концов заставили бы выплачивать тот самый долг, о котором Сергей Иваныч так втирал. А выплачивать его пришлось бы не деньгами. Такие долги платят другим. Тем, что дороже. Тем, что нельзя отдать, не потеряв себя. Надя бы послушала отца. Как всегда. Как всю жизнь. Как в тот раз, когда он впервые дал ей в руки пистолет и сказал: «Целься в голову, Надя. В корпус можно промахнуться. В голову – нельзя». И Наде совсем никого из тех людей не жалко. Ни Тимофеева, который смотрел на неё с удивлением, когда пуля вошла ему в грудь. Ни его охранников, которые даже не успели понять, что происходит. Ни тех, кто стоял за дверью и, возможно, ждал своей очереди. Надя понимала: есть отцовская поговорка, работающая при любых обстоятельствах. «Либо ты их, либо они тебя». И опираясь на неё, она жила. И сделала бы то же самое, вернись обратно. Возможно, подкорректировала бы что-то, где-то сделала бы поумнее – выстрелила раньше, ушла быстрее, не дала бы себя ранить. И наконец добралась бы до итога. До того самого, к которому шла всё это время. Надя себя за это не презирает. И совсем не осуждает. Как человека, которого с детства учили стрелять ровно в голову и хвалили за это, а после начинали именно за это попадание в цель «любить», а для Нади была только одна любовь – отцовская улыбка, потому что он так, видимо, показывал, – осуждать себя за способ защититься? Любой другой человек с нормальным отцом, нормальной семьёй и нормальными устоями осудил бы Надю и посоветовал бы гореть в аду за это. Приплёл бы кучу аргументов в виде «у него могла быть семья», «он же живой человек», «ты не имела права». И кучу других, таких же правильных, таких же человечных, таких же чуждых для неё. Надя знает: она ненормальный человек. И ей хотелось бы, правда хотелось, быть нормальным. Как Наташа. Как та, кто может плакать над книжкой, переживать за чужих людей, видеть в каждом человеке не угрозу, а возможность. Но вышло совсем наоборот. И Надя с Наташей – полные антонимы. Как день и ночь, как свет и тень, как жизнь, которой живут, и жизнь, от которой выживают. Но противоположности притягиваются. В зависимости от того, что им в себе самом не хватает. Наташе не хватало защиты, и Надя стала её щитом. Наде не хватало света, и Наташа стала её маяком. Так уж устроен мир: одни притягиваются к другим, чтобы выжить. Чтобы не потеряться. Чтобы помнить, зачем они здесь. В общем, Надя всё же сходила за сигаретами. И купила водки. Той самой, простой, без этикеток на иностранных языках, без выдержки и прочих буржуйских излишеств. Водки, которая, если верить народной мудрости, лечит всё: и простуду, и печаль, и простреленную руку, если подходить к делу с умом. Потому что у Вити, надо признать, в доме – только пафосный, изысканный алкоголь, на котором не то что напиться по-человечески, а даже расслабиться не получается. Там каждая бутылка смотрит на тебя с таким видом, будто ты не достоин её содержимого. А ей хотелось просто. По-русски. Чтобы тепло разлилось по телу, а мысли перестали скакать, как блохи на тощей собаке. И вернулась она вновь к рассуждениям: как же всё-таки попасть домой? Телефон она, ясное дело, оставила дома. В суматохе, в спешке, в этом дурацком порыве, который толкнул её на побег. И позвонить, спросить совета – такая мысль, надо признать, пришла ей в голову. Но, повторюсь: она пьяна. Не настолько, чтобы не отличать дверь от стены, но настолько, чтобы идеи казались гениальными, а последствия – неважными. И совет, который она могла бы получить, вряд ли бы ей помог. Потому что кто бы ей посоветовал? Володя, который, наверное, уже поднял тревогу? Витя, который, возможно, сейчас врывается в квартиру с криком «Где она?»? Консьержка, которая и так смотрит на неё как на уголовницу? Забралась она, короче, по лестнице. По той самой, пожарной, которую уже однажды оценила по достоинству. Потому что ключей у неё нет. Потому что, если идти через подъезд, её там встретит злой Володя. А Володю Надя больше видеть не хочет. Не потому что он плохой – он, в общем-то, неплохой мужик, просто выполняет свою работу. А потому что она устала от того, что все вокруг считают своим долгом её опекать. От того, что каждый её шаг кто-то контролирует. От того, что она, взрослая женщина, не может даже выйти за сигаретами, чтобы не нарваться на нравоучения. Поэтому она заново поднялась по пожарной лестнице. Семь этажей. Теперь вверх, а не вниз. Семь пролётов, каждый из которых – маленькая победа над собой. Над болью, которая пульсировала в руке. Над слабостью, которая норовила свалить её с ног. Над желанием бросить всё, плюнуть на этот борщ, на Витю, на Володю, на всех, и просто уйти. Уйти туда, где её не знают. Где не ждут. Где не спрашивают, почему она такая. Осторожно залезла обратно. Поставила пакет на пол. Прислушалась. В квартире было тихо. Володя, судя по всему, либо ушёл на поиски, либо затаился в засаде, либо просто не услышал, как она пробирается через окно. Надя перевела дух. Рука болела. Голова кружилась. Пакет с продуктами стоял в прихожей, и в этом пакете была надежда. Надежда на то, что сегодня она будет не Надей Орловой, убийцей Тимофеева. Не Надей Орловой, дочерью авторитета. Не Надей Орловой, беглянкой, параноиком, стратегом, строителем многоходовых комбинаций. А просто женщиной, которая решила сварить борщ. Просто женщиной, которая купила водку, сигареты и свеклу. Просто женщиной, которая хочет удивить Витю. Хотя бы сегодня. Хотя бы этим. Когда она с улыбкой – ну извините, операция-то удалась, чего унывать, правильно? – начала готовить борщ ровно так, как ей надиктовала Наташа, ей показалось, что готовить на самом деле интересно и даже как-то завораживает, что ли? Раньше Надя редко готовила, это упоминалось неоднократно: Наташа всегда стояла на страже питания, оттесняя старшую сестру от плиты с той же решительностью, с какой та когда-то оттесняла от неё всех, кто мог причинить вред. А сейчас Надя может сама. Нарезать, почистить, помешать, посолить, поперчить как ей хочется. Свобода выбора, мать её. Даже в такой мелочи, как количество лаврового листа, она чувствовала себя если не хозяйкой жизни, то уж точно хозяйкой этой кухни. А это, знаете ли, кое-что значит. Володя всё никак не объявлялся. Исчез, растворился, испарился – то ли обиделся, то ли пошёл искать, то ли просто решил, что раз Надя сбежала, то его миссия выполнена и можно отдыхать. Но Надя в знак примирения и благодарности за то, что он её сторожил (пусть и безуспешно), решила, что обязательно накормит его. Чаем напоит. И, может быть, если, конечно, Володя будет не сильно кричать, будет более спокойным – тогда вот... может быть, может быть... Она не знала, что именно «может быть», но чувствовала, что это что-то хорошее. Что-то, что можно сделать, чтобы этот день запомнился не только сбеганием по пожарной лестнице, но и чем-то человеческим. В общем, время текло. Надя пыталась резать помельче и не засыпать прямо за кухонным столом, отвлекаясь на перекур и любование Москвой. Город за окном был огромным, равнодушным, красивым в своей вечной спешке. Огни зажигались, машины сигналили, где-то вдалеке слышалась сирена – обычный вечер в городе, который никогда не спит. А она стояла у окна, курила и думала о том, что Витя так и не вернулся. Володя куда-то пропал. И всё вокруг как-то всё же грустно. Не то чтобы тоскливо – тоска была для слабаков, для тех, кто не знает, что делать со своей жизнью. А она знала. Она варила борщ. И это, чёрт возьми, было её личной маленькой победой. Дверь влетела со всей дури – с такой силой, что стены, кажется, вздрогнули, а посуда в шкафу жалобно звякнула. Надя сначала испугалась: сердце ухнуло в пятки, адреналин, который, казалось, уже закончился, вспыхнул с новой силой. Она выбросила сигарету в форточку, схватилась за нож – тот самый, которым только что резала капусту. Осторожно и медленно, на цыпочках, стараясь не шуметь, выглянула в коридор, где с полным смешным удивлённым выражением лица заметила Алёну Евгеньевну. Васнецова стояла в дверях, растрёпанная, запыхавшаяся, с таким видом, будто только что пробежала марафон, а на финише ей сказали, что дистанцию увеличили вдвое. — О, Алёна! — выдохнула Надя, и голос её прозвучал так, будто ничего особенного не происходит. — А я, прикинь, борщ делаю... Она запнулась на слове «прикинь», потом на слове «борщ» – потому что сочетание этих двух слов в одном предложении казалось ей абсурдным, смешным, совершенно нелепым. И улыбнулась во все свои ровненькие, чуть менее белые, чем у Наташи, зубы. — Ты где, мать твою, шаталась? — Алёна шагнула в квартиру, и голос её был таким, что стены, наверное, покрылись инеем. Надя поморщилась от слова «мать твою». Потому что навряд ли слово «мать» в таком контексте может её порадовать. У неё с матерью были свои счёты, и поминать её всуе, да ещё и в связке с блужданиями по городу с простреленной рукой, было, мягко говоря, неэтично. — За продуктами сбегала, — Надя вернулась на кухню и продолжила нарезать капусту, при этом поглядывая на кипящую в кастрюле жижу, которая, кажется, начинала приобретать тот самый, правильный цвет. — Володя... Володя, гад, всё же вернулся. Запыхавшийся какой-то, даже чересчур, схватился за косяк, тяжело дыша, с таким видом, будто только что участвовал в забеге на длинную дистанцию и, судя по выражению лица, проиграл. Видимо, бежал. Надя как-то особо внимания не обратила – она дальше нарезала, никого не трогала, изредка поглядывая на часы, которые показывали время, давно перевалившее за вечернее. — Ты че, пьяная? — Алёна присмотрелась к ней с профессиональным прищуром человека, который умеет определять степень опьянения даже по движению ресниц. Надя сразу же отрицательно головой помотала. Всё же Надя не пьяная. Уставшая. Просто уставшая. Устала так, что мир слегка плывёт, а слова иногда застревают в горле, прежде чем вылететь наружу. Но это не опьянение. Это – послевкусие свободы. — Ну за что мне это всё... — жалобно выдохнула Алёна Евгеньевна, и в этом выдохе было столько обречённости, сколько бывает у человека, который давно уже понял, что его миссия на земле – спасать тех, кто не хочет спасаться. Надя задалась тем же вопросом. За что ей это всё? За что ей эта жизнь, где она, вместо того чтобы спокойно варить борщ и ждать мужчину с работы, вынуждена объяснять сестре, почему она сбежала за продуктами? Неудобно резать-то. Левой придерживать удобнее, но левую использовать больно. Наде бы прилечь вообще... Она представила, как ложится на диван, закрывает глаза и засыпает под мерный гул кастрюли. — Там наших всех в Бутырку увезли. Надя резко повернулась. Так вот почему Витю не видно на горизонте. Он в Бутырке. А почему они вообще там оказались? У Нади сейчас как-то через чур много вопросов. Слишком много для человека, который только что пытался понять, сколько ложек соли нужно на три литра бульона. Наде бы ответов. Быстрых, чётких, понятных. — Вс... Всмысле? — Надя прокашлялась, быстро закинула капусту в кастрюлю, и покачнувшись – то ли от слабости, то ли от новости, то ли от всего сразу, – подошла к Алёне. — В прямом! — Алёна смотрела на неё так, будто пыталась понять, дошло ли до неё. — Всех повязали. Че там произошло, неясно. Я собиралась туда, а потом мне Володя набрал и... Надя не вслушивалась. Надя ринулась – как это вообще может сделать больной человек, который пару минут назад точно был пьяным в стельку – обратно к пальто, которое валялось на диване. Накинув его на плечи, она направилась к выходу. — Ты куда? — крикнула Алёна, но в её голосе не было удивления. Только усталость. Та самая, которая появляется, когда понимаешь, что остановить этого человека невозможно. — Как куда? Вытаскивать из Бутырки! Она уже взялась за ручку двери, когда голос Алёны, спокойный, почти ледяной, остановил её: — Надя. Ты в чём собралась? В пальто на голое тело? С перевязанной рукой? Пьяная? Надя замерла. Посмотрела на себя. Пальто на плечах, под ним – футболка, которая, кажется, принадлежит Вите, и мужские брюки, тоже Витины. Босиком. С перевязанной рукой. — Ты кого хочешь вытаскивать? — Алёна подошла ближе, взяла её за здоровое плечо. — Себя? Или их? Потому что если ты сейчас выйдешь, тебя посадят в ту же машину, и тогда вытаскивать будет некого. Надя задумалась. Надя точно будет вытаскивать Витю. Это не обсуждается. Это не вопрос. Это не «если получится» или «если будет возможность». Это – факт. Аксиома. Точка невозврата. Надя борщ для Вити готовит. Она встала сегодня с мыслью о том, что удивит его, что покажет: она тоже может. Не только стрелять, не только считать, не только выживать. А вот так – по-человечески, по-женски, по-домашнему. И теперь этот борщ стоит на плите, булькает, набирает цвет и вкус, и Наде почему-то кажется, что от того, как Витя его оценит, зависит что-то большее. Что-то такое, чего она не может объяснить даже себе, но что чувствует каждой клеткой, каждым нервом, каждым воспоминанием о его взгляде, о его руках, о его молчании, которое говорит больше любых слов. Ей хочется, чтобы он попробовал. Сел за стол, взял ложку, подул – он же, горячий, – и сказал. Сказал: «вкусный» или «так себе». Надя кажется, что он так себе. Кажется, что она пересолила, кажется, что капусту переварила, кажется, что свекла не та, что мясо не то, что вообще – какой из неё повар, когда она всю жизнь училась другому. Может, Вите понравится? Может, он не заметит? Может, просто скажет «спасибо» и улыбнётся? Вообще Надя переживает очень сильно. Настолько сильно, что это переживание затмевает всё остальное: и боль в руке, и страх перед тем, что там, в Бутырке, и этот дурацкий, никому не нужный алкоголь, который она выпила, чтобы стало легче, а стало только хуже. Потому что теперь она – пьяная, растрепанная, в Витиной футболке и мужских брюках, с перевязанной рукой. И она должна помочь. Как конкретно она это будет делать мысли пока не поступало. В голове – пустота. Но ей точно надо попытаться. Ведь Витя вытащил бы её при любом раскладе. Не думая, не сомневаясь, не просчитывая риски. Просто – взял бы и вытащил. Как тогда, из того кабинета. Как тогда, из той машины. Как тогда, из той жизни, в которую она сама себя загнала. И Надя должна вытаскивать его. Потому что Витя для Нади это... — Да мне плевать! — Надя рявкает, и голос её срывается. Наде похрену. Потом жалеет, что вообще повышает голос. Не потому, что испугалась, а потому, что поняла: криком ничего не решишь. А надо решать. Надо ехать. Надо быть там. — Поехали! — говорит она уже тише, но не менее твёрдо. — Я его там не оставлю. Жёстко. Бескомпромиссно. Точно. Надя не бросит Витю. Космоса не бросит Алёна – у неё свои счёты с судьбой, свои обещания, свои долги. Сашу Надя не оставит тоже – Саша её не оставлял, когда она вернулась, когда она чуть не умерла у него на глазах. И Валеру Алёна не оставит – он же ей как... ну, брат же. Не кровный, но такой, который заслоняет собой, когда надо, и молчит, когда надо, и говорит правду, даже если она горькая. Надя вытащит всех разом. Она сейчас придумает как. Ореховских же обвела вокруг пальца. Пять килограммов героина украла так, что до сих пор никто не понял, куда они делись. Солнцевских на Ореховских натравила так, что те теперь друг друга грызут, не разбирая дороги. А из Бутырки их вытащить она что – не сможет? Сможет. Обязательно сможет. Потому что она – Надя Орлова. Потому что она уже однажды вытащила себя из того ада, в который сама себя загнала. Потому что она обещала себе: больше никто из ее людей не пропадёт. — Вась. Я с тобой. Не отговаривай. Только скажи, что делать. Одного кивка хватит. Наде только бы кивнули.
Примечания:
82 Нравится 11 Отзывы 13 В сборник