Терновый неликвид

Горячая работа
NC-17
В процессе
83
1
автор
j_Siil соавтор
Фэндом:
Бригада, бригада (кроссовер)
Размер:
планируется Макси, написано 493 страницы, 233 060 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
83 Нравится 11 Отзывы 13 В сборник

Глава 13

Настройки

Как некий — скажем — гойевский урод

красавице в любви признаться, рот

закрыв рукой, не может, только пот

лоб леденит, до дрожи рук и ног

я это чувство выразить не мог, —

ведь был тогда с тобою рядом Бог.

Теперь, припав к мертвеющей траве,

ладонь прижав к лохматой голове,

о страшном нашем думаю родстве.

И говорю: люблю тебя, да-да,

до самых слез, и нет уже стыда,

что некрасив, ведь ты идешь туда,

где боль и мрак, где илистое дно,

где взор с осадком, словно то вино…

Иль я иду, а впрочем — все одно.

***

— Володя зайди в квартиру. — Не положено. Володя, Надю достал – основательно, со всей дурацкой серьезностью человека, который свято чтит данный ему приказ. Синдром солдата на передовой, причем такого солдата, который получил единственную инструкцию и теперь не представляет жизни без ее неукоснительного исполнения. Ибо Виктор Палыч, видите ли, изрек: стой тут, не шагай туда, сяк, эдак и поперек, черным по белому, русским языком, без единой запятой, которую можно было бы истолковать двояко. Словом, бла-бла-бла, ла-ла-ла, надоел. Причин пригласить Володю в дом у Нади, если разобраться, накопилось предостаточно. Первая, и, пожалуй, самая очевидная на первый взгляд, заключалась, как ни странно, в нежелании оставлять его бдеть у подъезда, сидеть в машине, не смыкая глаз, и героически мерзнуть во имя абстрактной безопасности. Глупость, да и только. Надя, к слову, об этом еще тому, кто сейчас отбывает вынужденный романти́к за решеткой, неоднократно говорила. Витя, впрочем, пускать в свою квартиру еще одного сожителя категорически отказывался, видимо, опасался, что жилплощадь не выдержит напора двух таких разных характеров. Надя пыталась, уговаривала, спорила, потом махнула рукой. Однако логическим, на ее взгляд, вариантом оказалось держать Володю ближе, чем с той стороны входной двери. Так, полагала она, будет лучше и самому мученику Вове, который сможет, пусть ненадолго, расслабиться и перестать изображать статую командующего на посту, и самой Наде: чем ближе охрана, тем, как известно, меньше поводов кому-то взбрести в голову пальнуть тебе в лоб. Вторая причина, не менее весомая, а для нее так и вовсе первостепенная, именовалась одним коротким словом: скукотища. Перспектива торчать в четырех стенах неизвестно сколько потому что Пчелкин вряд ли первым делом после выхода из Бутырки помчится домой сломя голову. У него, поди, дела, которые без него никак не решаются – Надя при этой мысли едва сдерживается, чтобы не фыркнуть. И оставаться одной, в тишине удовольствие, мягко говоря, на любителя. Третья причина, которую Орлова заприметила уже в процессе, ведь с Володей они общаются не столь длительный срок, – она, как ни крути, прикипела к Вовке. Вовка, если постарается, шутит довольно забавно иногда, правда, шутки выходят такие, что хочется приложить его чем-нибудь тяжелым, но это, видимо, вопрос вкуса. Рассказы у него временами и вправду занятные, мысли тоже порой уходящие в философию, а бывает, и в психологию. Откуда он только черпает эту информацию, остается загадкой, но интригует, и, хочешь не хочешь, увлекаешься. Сидеть же у двери в прихожей, на полу, потому что стоять, согласитесь, неудобно, где то одна нога затечет, то вторая, то обе разом, и все же дает о себе знать слабость, подолгу набирающаяся после операции, Надю это откровенно утомило. А Володя, как назло, заходить отказывается, хотя поговорить с кем-то, особенно с ним, все же хочется. Но это, разумеется, вовсе не намек на какое-то там неровное дыхание с ее стороны. Дыхание, к слову, ровное, очень даже ровное: спокойное, умеренное, без единого сбоя. Просто с Володей легко общаться. А Володя, увы, Надиных помыслов не воспринимает, уперся, как баран, и ни в какую. — Заходи, говорю, — Надя не отчаивается; она готова сражаться до последнего, даже если для этого придется пустить в ход тяжелую артиллерию в виде логики и чувства вины. — Надежда Сергеевна, вы уж поймите меня правильно, — вздыхает Володя, целая ода человеческому упрямству. — Виктор Палыч сказал: стой и сторожи, и чтобы Надежд Сергевна, не дай бог, шагу без моего ведома не сделала. — Ну я же сделала, — парирует Надя, улыбаясь краешком губ и подпирая плечом стену. — И ты, Володь, не особо-то, знаешь, сопротивлялся. — Вас, Надежда Сергеевна, останавливать себе дороже, — признает Володя, потупив взор и принявшись с особым интересом рассматривать собственные ботинки. — Я проследил? Проследил. В сохранности привез обратно? Привез. Все, как и просили. — Володь, а ты, собственно, на кого работаешь? — интересуется Надя тоном, не предвещающим ничего хорошего для его нервной системы. — На Виктора Палыча, — глухо отвечает он, даже не поднимая головы; руки его висят вдоль туловища, ладонь на ладони, вылитый охранник из клубешника. — А если я тебе больше Виктора Палыча платить буду, — Надя намеренно выделяет это имя, которое ей, честно говоря, уже оскомину набило — тем более что его обладатель, несмотря на все обещания, дома так и не появился, — на кого работать станешь? Володя молчит, раздумывает, глядя в пол. Не решается, однако, с поспешным выводом выкладывать свои мысли, словно взвешивает каждую на внутренних весах. Надя заминочку подмечает мгновенно: губы ее растягиваются в улыбку, уже не просто насмешливую, а почти торжествующую. Она-то знает: удвоенная сумма Володю манит куда больше, чем он готов признать, скребется. Сумма-то ого-го: интересно только, Витя ему посменно платит или помесячно? Володя, впрочем, всё молчит, и Надя, дабы довершить его гипнотизацию, утаскивается в кабинет, туда, где припрятан чемодан с сюрпризом. Достает сумму куда увесистее той, что Виктор Палыч из кошелька своего со свойственной ему скупостью вытаскивает, будто каждую купюру с мясом отрывает. Машет у Володиного лица этой капустой зеленой, перед ним пересчитывает, глазками на него поглядывает – зорко поглядывает, реакцию улавливает. Володя, разумеется, смотрит. Он и сам считает: глаза по купюрам шныряют туда-сюда. От зеленых, знаете ли, у всех глаза входят в режим улучшенного фокуса, чужие приглядывают, на своих руках примеряют, прикидывают, как бы оно зашелестело в собственном кармане. Деньги, они ведь на то и деньги: сразу несколько грехов за собой тащат, хоть по списку перечисляй, от аза до омеги. В жадности к деньгам, ибо мало всегда, даже когда до хрена; в гордыне от переизбытка, когда кажешься себе пупом земли; в гневе за количество меньшее, чем хотелось бы, на ценниках висит дорогое число, а в кармане после покупки продукта от силы два, третий сдулся, не хватает; в зависти же как сквозит, аж зубы сводит, зависть к богатею из каждого угла подмигивает, и кто бы ни открещивался, мол, «не надо мне его денег», завидует, быть может, втрое сильнее. В прелюбодеяние деньгами каждую на то готовую купишь, найдешь и заговоришь, было бы чем платить. В чревоугодии ну, тут уж извините, на какие шиши это чревоугодие устраивать? В нищете, сами понимаете, чревоугодием не зачумеешь. А в уныние к деньгам, к бумажкам, все больше и больше тянет, потому что они, проклятые, иллюзию тепла дают, когда настоящего нет. Выходит, деньги – грех абсолютный, и строй ты себя хорошим или плохим, а нужны они все равно в количестве большем, чем имеешь. Просто способы у всех разные: кто на что способен, тот так и добывает. — На меня, Володь, работать будешь? — вкрадчиво осведомляется Надя. — Не продаюсь, — выдавливает Володя, и примечательно: даже в момент отказа глаза его продолжают завороженно скользить по купюрам. — Я за работу плачу, — руки с деньгами не опускает, напротив, держит их на уровне его глаз, как заклинание. — Каждого, Володь, купить можно. Вопрос только в сумме – докопаться до нее, до нужной. И чем быстрее ты поймешь, что продаваться иногда полезнее, тем легче, поверь, жить начнешь. — Глупости это, Надежда Сергеевна, — наконец поднимает он глаза. — Не в деньгах счастье. Зарабатывать честным трудом обязаться надо, а не продаваясь. — Да что ты? — Надя все же закатывает глаза — С каких пор у нас деньги честными стали? Ты сам-то на кого работаешь, забыл? Вздохнула бы, да только будет наигранно, не ее это, вздыхать с видом умудренной опытом монахини. Потому она и не вздыхает, а продолжает давить: — Все в этом мире воруют, Володь. Честно ты никогда состояние не заработаешь. А будешь на честном тощаке сидеть, так в нищете в наше время и скончаешься. Володя молчит, ищет, что сказать, вглядывается в стену с таким видом, будто та вот-вот подскажет ему правильный ответ. Губы поминает, сжимает, разжимает беззвучно, будто репетирует фразу, которая никак не складывается. Наде кажется, что вот-вот парень треснет: может, согласится, хотя верится в это с трудом. Но желваки у него ходуном не ходят, руки не дергаются, пальцы как лежали выше костяшек на том же самом месте неизменно и остаются; глаза щуриться не спешат, и Володя ничего в его думах не выдает. Это Надю иногда подбешивает: Володя на деле умеет держать себя в этих своих стальных ручищах – эмоции, когда того не следует, не выдает, глаз не отводит, вид не портит. Качество, бесспорно, для человека нужное, вот как у той же Светланы Алексеевны: смотришь, разглядываешь, силишься угадать, а по итогу уходишь с пустыми руками и с ощущением, что оппонента, выжидающего в огорченье, ты только что подарил ему свой провал. Выждать-то не вышло. В выигрыше, выходит, он, в силу того, что понять заранее, чтобы дожать, не получается, и поторговаться в моменте не удастся. — Пройдешь или как? — Орлова, впрочем, деньги убирать не спешит: пускай запомнит Володя сумму. Долго потом, в минуты бессонницы, вспоминать будет и мучительно решать, что же ему с этой памятью делать. Зря, конечно, он про отца вякнул. Наде хочется надавить – напомнить, на какие нужды зеленые пользы принесут и что с определенными связями отцу может засветить. Орлова отдает себе отчет, чего добиться в обозримом будущем сможет. Использовать преимущество хочется – под ложечкой сосет, напрашивается манипуляция, отчасти гадкая и совсем нечеловеческая: принуждать людей плясать под шарманку, тобой напетую, местами матерную и кривую. Но, с другой стороны, человеку ведь поможешь? Не так, как тому потенциально виделось – мол, на тебе, не за что, без какой-либо просьбы, одолжений взамен, а так, на чистой душевной доброте. Все же помощь разной бывает. И от того, насколько выгодно вам обоим такое положение, многое зависит, хотя, справедливости ради, не всегда эта логика на близких тебе распространяется. Володя Наде не близок. Володя Наде, по сути, никто. И при самом сильном желании Орловой породниться с ним уж до состояния «близкий человек» вряд ли что-то сдюжит. А значит, и совесть можно чуть-чуть притушить. На время. Или насовсем. — Деньги предлагать, если так корежит, не буду. — Не могу, Надежд Сергевна. — Ну и стой тут, мерзни. Надя продолжать этот цирк уже не стремится, ибо видно дело: номер вышел бестолковый, обсуждать подобное с Володей сейчас – все равно что горох об стену. Наконец она развернулась и ушла, оставив попытки найти с ним компромисс с привкусом унижения на языке. А это, вне всяких сомнений, было именно унижение, ремесло убогое и неуважительное и к себе, и к другому. К унижениям, надо отдать Наде должное, она питает чувство не менее дерьмовое, чем того в самом слове изначально с лихвой предостаточно. При всей ее сегодняшней хандре после истории с Бутыркой, где эмоции, казалось, изжили себя до донышка, выяснилось, однако, что запаса хватило и на Наташины обиженные, ранимые струны души. Надя решилась взяться, а иначе ей, собственно, делать нечего, за Беловскую бухгалтерию, ну и заглянуть еще разок в Ореховские пакости, на листочки, исписанные чужим грехом. Если быть честной, к чему она не стремится и в ближайшие десять или несколько десятков лет не собирается, то за макулатуру она собиралась только через неделю-вторую. Во-первых, слушаясь приказа уважаемого финансового директора Пчелкина Виктора Палыча: для работенки настолько непосильной она, увы, не готова – ни в коем случае, до затянувшейся касательной. Во-вторых, приказ она нарушила еще до его полного согласования – взялась в тот же день за Ореховских. А в-третьих, ей, честно говоря, не особо-то и хотелось. Но работать надо. Белов чего-то определенно от Нади ждет, наговорила-то с три короба и побольше, а проверять его терпение занятие, мягко говоря, конченное. Ну, это мягко говоря; в грубой форме – очень даже хуевое. Так что, взяв себя в руки, потопала в кабинет Победителя. Точнее – Виктора, что в переводе с латыни, как известно, «победитель». Надя помнит это вычитанное когда-то в книжке о значениях имен прозвище исключительно для периодического поднятия настроения. Витя искренне считал: раз уж он на латыни победитель, значит, и по жизни – ну, ясное дело, тоже. Раздумья о стопроцентном разговоре в будущем с латинским победителем о некой неожиданно взявшейся огромной сумме денег (новость о которой тот, вполне вероятно, узнает от Владимира неподкупного) доставляли Наде капельку дискомфорта и, главное, незнания: как, собственно, это дело объяснять? Витя едва ли обрадуется, узнай он о способе их незаконного, вдвойне, получения. Да и от утайки того, откуда конкретно эти деньги взялись в его конкретно доме, тоже маловероятно будет светиться от счастья. Спрятать проблематично – найдет при любом раскладе рано или поздно, если, конечно, Надя не постарается хорошенько. Прям именно хорошенько, чтобы потратить все разом. Навряд ли такую сумму удастся потратить одним днем – там и месяца недостаточно, даже если купить квартиру, останется с головой. Но если посмотреть с другой стороны монеты, Витя, может, после и обрадуется. Денег-то дохерища. А деньги Витя любит не меньше, чем Надя. Значит, шансы на выживание не равны нулю. Вообще Надя о Вите задумывается частенько. И о том, чем конкретно сейчас занята его голова. И о том, как он жил до ее приезда. И что он думает уже после. Думает ли о несостоявшемся… чем? Поцелуе? Это волнует чуть больше остальных вопросов. Что Витя хотел тогда сделать? Вправду поцеловать или Надя все в голове накрутила, причем накрутила, надо сказать, сильнее, чем бывало в прошлом – после каждого сомнительно переживательного вкида и до начала? Потому что если все же в какой-то неудачный, умственно перерабатывающий момент ей показалось, что Пчелкин хочет ее поцеловать, а на деле ему этого не нужно и с Надей он возится исключительно из прошлой дружбы или, вероятно, памяти об отце, – то Надя совсем дура. Витя прямых признаков в виде слов не подавал. Предположительно — целовать до этого не намеревался, и другие любые соприкосновения всякого рода, например лбами или за руки, или тот поцелуй в тыльную сторону ладони, по костяшкам, делал не из каких-то чувств, а из чего-то Наде непонятного, но чувств не подразумевающего. Тогда, вот тогда Надя надумала точно. А если она надумала, но сама чувствует, что не всё так гладко и ровно, как с тем же Володей. Поскольку прижаться, зарыться пальцами в волосы, коснуться губами щеки, места над бровью, у виска, в районе губ, вдохнуть прижившийся парфюм, сделать что-то стоящее, да так, чтобы на секунду-другую человек дар речи потерял; увидеть улыбку, услышать смех или делиться собственноручно добытыми деньгами, не прося ничего взамен, отдавая полностью время, внимание и все, что у тебя, казалось бы, есть, вместе с собой с Володей этого не хочется. Хочется с Витей. И это пугает. Мысль, что Вите того же не хочет, пугает в разы больше. Надя этого страшилась всегда: и в детстве, когда поняла, что Витя ей симпатичен, когда тот таскал ее рюкзак просто так, провожал до дома, хотя им было не по пути; и в средней школе, когда стала постарше и мысли стали чуть более осознанными, когда гуляла с ним до ночи, смеялась от глупых, но для нее смешных шуток; и в старшей школе, когда танцевала вместе с ним вальс, после сбегая от ребят, чтобы встретить рассвет именно с ним. Страшилась тогда. Страшится сейчас. И будет бояться завтра. Ей это ведь несвойственно. И как вести себя с этой несвойственностью – понятия ни малейшего не имеет. Знает, что точно хочется. А нужно ли это и стоит ли игра свеч – без понятия. С ним как-то ненормально, неправильно и не по правилам. И каждое перечисленное спокойно можно отнести к действиям Нади. Ей бы неплохо спросить у папы, как с этим поступать. Она привыкла, что рядом, по правое плечо, стоит отец, и какая бы ситуация ни случилась, он знает, что делать, как лучше среагировать и ответить. А Надя не знает. Надя боится, что история отца и матери спроецируется на ней. Только в этот раз на месте сбежавшей матери будет Витя – который не выдержит Орловских поступков и пропадет окончательно из ее так и не сложившейся жизни. Второй уход близкого человека она с большой вероятностью не выдержит: поедет окончательно крыша, и вылезти без него она уже не сможет. При всей вере в свою железобетонность, Надя отчего-то знала: развернись от нее последний человек – она кончит как отец. Мысли об этом дурацкие, мысли о Вите все больше и больше загоняют в хандру, и без того как моторчик заведенную. С бумагами-то разобраться надо. И пора бы…

***

Вити все так же не было с момента их выхода из Бутырки, а выйти они должны были уже как четыре часа назад, на горизонте бежевое пальто не мелькало. Бумаги, которыми Надя уже в который раз обложилась, по стопочкам ровно в ряд стояли на его столе уже с час. В большинстве разобранных, в коих Надя зависла часа на два, были Беловские, осторожно лежала и папка, два раза перечитывая от и до с первой до последней строчки, и страницы Ореховские баллады, акции, долговые расписки, векселя она замечала и раньше, но времени на то, чтобы разбираться и вникать, не было. Сейчас, с учетом неограниченного времени, опять же заняться ей больше нечем, она копалась во всем, что было под рукой. Семь штучек акций, выпущенных крупными промышленными предприятиями – металлургическим комбинатом, машиностроительным заводом и нефтеперерабатывающим предприятием, оказались самым ценным трофеем из всей этой волокиты. Такие акции, безусловно, стоили дорого, но их реальная ценность заключалась не столько в номинале, сколько в доступе. Контрольный пакет, разумеется, собрать не удалось бы, но блокирующий – вполне. А с блокирующим пакетом можно требовать места в совете директоров, доступа к отчетности и, что самое главное, права голоса при решении о распределении прибыли. Ореховские, вне всякого сомнения, использовали их для отмыва, тогда как Надя собиралась – для легализации, плюс, что немаловажно, для подкрепления отдельно ею выстроенного проекта, о котором пока знала только она. Первым делом, естественно, требовалось зарегистрировать право собственности через подставные фирмы, чтобы, так сказать, не светиться. Иначе началась бы полная морока, и пропавшие акции, которые фактически только что принадлежали Ореховским, указали бы пальчиком на того, кто вдруг оказался таким умным. Речь шла о том, что Наде могли надрать задницу за такие шутки, а этого, ей явственно не хотелось. Потом, в идеале, следовало бы войти в совет директоров. Но светиться Орловой, учитывая обстоятельства, было противопоказано конкретно сейчас, и, по всей видимости, в ближайшие месяцы путь в любую открытую со всех сторон кафедру для нее прикрыт. Однако, если, все сложится наилучшим образом и вопрос с Ореховскими, даст бог, закроется, то в процессе входа в совет директоров – если потребуется – каждая сделка, каждый контракт, каждый рубль, проходящий через предприятие, окажется под контролем. А контроль, как известно, – это возможность влиять на цены, на поставщиков и, в конечном счете, на рынок. Что касается долговых расписок, которых отыскалось пять, на общую сумму около полутора миллионов рублей, то здесь, надо сказать, открывалось отдельное поле для маневра. При инфляции, которая съедала все на своем пути, долги, безусловно, становились рычагами давления. Надя, решила не продавать их, а предъявить к исполнению через суд, но, разумеется, не сразу. Сначала, в любом случае нужно найти должников, оценить их активы, понять, с кем имеешь дело. Если должником окажется предприятие, то долг можно обменять на продукцию или услуги. Если же человек – то, окажется еще выгоднее, на недвижимость или долю в бизнесе. Продавать долги коллекторам, с точки зрения долгосрочной стратегии, было бы глупостью: они, как водится, скупятся.Лучше использовать их как инструмент для расширения собственного влияния. Взять, к примеру, строительный кооператив, который задолжал Ореховским. Надя, проявив известную гибкость, могла бы предложить им реструктуризацию в обмен на долю в объектах строительства. Квартиры – тот же актив, который через пару лет вырастет в цене в разы. Наконец, три векселя – два от экспортно-импортных компаний и один от банка - тоже, можно сказать, попали под раздачу Надину. В нынешней ситуации банки, как правило, задерживали платежи, а компании и вовсе, что более вероятно, могли обанкротиться. Лучше продать векселя через проверенного брокера с дисконтом, скажем, процентов в десять. Но не за рубли, а за валюту. Доллары или марки. Рубль падал каждый день, тогда как валюта, напротив, неуклонно росла. Полученные доллары, в свою очередь, можно было бы положить в банк под проценты или, что, очевидно, умнее, вложить в недвижимость. И то и другое сулило немалую выгоду в перспективе. Но это если копаться исключительно в нижнем белье Ореховских. С Беловым, увы, все многократно сложнее. Тут задача иного порядка: из грязи в князи, из покосившейся, стремноватой избушки, где под шумок выращивают нелегальную травку, слепить нечто, отдаленно напоминающее частный детский сад с примерными, правильными детишками. Было бы вообще замечательно обзавестись лицензией на продажу алкоголя и сигарет – это хоть на детский сад и не тянет, зато актуально всегда, вне зависимости от инфляции, кризисов и прочих экономических упадков. На зависимостях долго и далеко уедешь, но исключительно в плоскости бизнеса. Наживаться стоит на том, без чего люди жить не могут. Помимо лицензии на алкоголь и табак, потребуются кооперативы, причем, что принципиально, с разными видами деятельности: торговля, услуги, производство, инвестиции и так далее, до бесконечности. Черный нал, само собой, предстоит перевести в легальные, чистые, красивые бумаженьки – желательно без единой капли крови на уголках. Друзей за границей следует отыскать больше, чем на текущий момент, и желательно в большинстве стран; во всех, конечно, не выйдет, но в нескольких ключевых – обязательно. Однако со всем этим придется маяться минимум несколько месяцев, а то и лет. Аудиты, проверки, чистка бухгалтерии, налоговая, как бы Надя ее ни недолюбливала, придется дружить и рука об руку идти в долгую, счастливую, до ужаса бюрократическую жизнь. И самое неприятное: все это предстоит раскапывать и заделывать дыры именно Наде. С учетом того, что три года бухгалтерию вели хер знает какие красавцы (чьи таланты, вероятно, лежали совсем в иной плоскости), быстрой дружбы с налоговой до гроба не получится. Клизма будет устроена всем архивам без исключений. Бухгалтеров придется перепроверять, доверие ведь штука хрупкая, а сотрудники Беловской конторы Надей лично еще не изучены, что, согласитесь, тоже печально. Провести полноценную ревизию Надя прямо сейчас не может: все бумаги (а их не одна и не две папки) хранятся в разных местах; черная бухгалтерия хорошенько припрятана для других, «благих» целей, и уж точно не в одном схроне; в чистую, откорректированную версию лезть смысла нет, она на то и чистая, хотя и там при желании можно отыскать косяки, если знать, куда смотреть. Все это, ясное дело, придется обсуждать с Беловым снова и снова, пытаться договориться с Витей, добавлять работы Алене, особенно в части юстиции. Помимо этого, необходимо как-то внедрять и Надин личный проект, который опять же согласовывается с тремя людьми, а там, глядишь, и с бóльшим количеством. Нужны партнеры. Нужны налоговщики, несколько из них у Нади уже припрятаны, ибо общалась она с ними лично, а с должностей их до сих пор не сняли, за что отдельное спасибо благородному Орлову Сергею Владимировичу, который умел заводить полезные знакомства не только в этой жизни. Потребуется много сил, нервов и уйма времени. Куча времени, к слову, есть. А Вити нет. И когда Белов окажется готов – неизвестно. Пока что остается только планировать, раскладывать пасьянсы из возможностей и надеяться, что ресурсов хватит не только на первый удар, но и на всю партию целиком. Но не исключая, того досадного обстоятельства, что работать на полную катушку у Нади в ближайшее время едва ли получится с выездом, как только вернется Пчелкин, возникнут проблемы. А пока в ее полном распоряжении набитый до отказа холодильник. Надя при мысли об этом, чего уж таить, лыбится. А при мысли о том, что скоро, вернее, ей так представляется, потому что Наташа все еще сидит без устройства в школу, нужно, нет, обязуется вернуть сестре обучение, хочется тяжело, почти обреченно вздохнуть. И Орлова решила твердо: учиться Наташа будет в ее бывшей школе. Боязно, конечно, за отношение к девочке. Предугадать, точнее, не предугадать, а предвидеть реакцию детей на фамилию Орлова несложно. Вряд ли одноклассники встретят ее с распростертыми объятиями и искренними улыбками, как бы того Наде из собственного рвущего сердца желалось. Большинство, а Надя абсолютно уверена: большинство три года назад видели по телевизору сцену ее собственного краха. И уж точно взрыв отцовской машины в центре Москвы, 15 октября вечером, когда Сергей Орлов ехал на день рождения дочери, а вместо нее въехал в вечность. СМИ прикатили моментально: едва новость о взрыве понеслась по Москве, у здания суда, у офисов, у больницы собрались толпы журналистов с камерами наперевес. Орловская фамилия, на Надин взгляд, вызывает реакцию сугубо отрицательную и, надо признать, вполне оправданную. Отец за свою карьеру похоронил не одного сына, брата, мужа или отца. Масштабных проектов он не чурался, маневрируя между интересами, перекупая заводы, выдавливая конкурентов, а иногда и попросту забирая деньги у остального контингента рабочих, которые трудились на металлургических комбинатах, угольных разрезах и текстильных фабриках, не подозревая, что их будущее уже поделено на зоны влияния. Кто же при таком раскладе, услышав фамилию «Орлов», будет лыбиться и с дружелюбием протягивать руку при встрече? Наташа, однако, за деяния отцовской натуры отвечать не должна ни по какому праву: ни моральному, ни юридическому, ни любому другому, надуманному. Эта тема ее конкретной личности касаться не может в принципе. Заслуги отцовские исключительно его и остаются. Но люди есть люди: они реагируют странно, иногда жестоко, иногда просто не подумав. На сопровождение рядом с Наташей, как это бывало прежде, будут удивляться, на машины сомнительного вида у школьного двора коситься, в худшем случае тыкать пальцем при любом удобном случае, напоминать, что отец натворил и чем именно история его деяний кончилась. Причем кончилась, напомним, громко: взрыв, за которым последовали обыски, аресты, показания и десятки томов уголовного дела, которое так и не закрыли. Статьи, по которым проходил папа, Надя не перечислит полностью, куча нехилая. Надя хотела бы оградить Наташу от людей глупых. Ведь в их головах просветления о ее чистоте, о том, что она ни разу не соприкоснулась с отцовской грязью, не находится. И не найдется, вероятно, никогда. Люди бывают глупы – это факт, который не отменишь ни аргументацией, ни слезами, ни временем. И хотя по всем признакам они в каком-то смысле имеют право ненавидеть семью Орловых за смерти, каждого конкретного ребенка винить права не имеют. Вини того, кто сделал. Вини виновного. Вини, но ближнего его – дочь ли, сына – винить не смей. Ибо Наташа ничего с этим сделать не могла. И не ее выбор родиться в этой семье, носить эту фамилию. Хотя, конечно, было бы лучше, как она сама рассказывала Наде шепотом в детстве, будь ее ангелы-хранители милосерднее, а семья подружнее и понежнее. Чтобы вместо сводок и отчетов поцелуи на ночь, вместо молчаливых ужинов, где каждый думает о своем, разговоры по душам, вместо вечной гонки чувство, что ты в безопасности. Но вышло как вышло. И учиться Наташе все равно придется. Слушать осуждения, как бы того ни хотелось избежать, придется. Оборачивания на фамилию терпеть. Необоснованную, слепую, подлую ненависть к ней тоже. И эту проблему Надя, честно говоря, не знает, как решать. Потому что сама, будучи дочерью отца самой ближайшей, едва ли сможет – чисто в теории или на практике, если б до того дошло, хоть как-то повлиять на ситуацию. Надю винить можно, она своей причастности к молчаливому наблюдению и бездействию не отрицает. Могла бы попытаться, конечно. Увенчалось бы крахом? Безусловно. Но могла. Узнали бы об этом? Нет. Изменилось бы что-то? Навряд ли. Что бы последовало дальше? Очевидно, ей бы влепили по самое не балуй за свою надуманную умность да справедливость – и, вероятно, с той же жестокостью, с какой отец расправлялся с теми, кто осмеливался перечить. Короче, безуспешно. Но факт бездействия при всем ее, казалось бы, влиянии на отцовские решения остается фактом. Она не вмешалась. Не сказала. Не попыталась остановить ни тогда, ни потом, ни в тот момент, когда еще можно было что-то изменить. Виновата? Безусловно. Очень даже. Наследство она приняла – без колебаний, без попыток отказаться, без иллюзий насчет того, чем придется платить. Дело отцовское все так же продолжает, в том же духе, с теми же методами, с той же эффективностью. И его характер – привыкший добиваться своего любой ценой – в ней сидит крепко-накрепко, схватившись. Иногда Наде кажется: она не столько живет, сколько отбывает срок за преступления, которых не совершала, и одновременно несет ответственность за те, которые совершил другой. Но спрашивать, как известно, будут с нее. И Наташе, увы, достанется тоже. Просто потому, что фамилия одна на двоих. И мир не любит разбираться в нюансах – ему нужен враг, конкретный, осязаемый, с именем и адресом. А уж если этот враг – девочка-подросток, которая ничего не сделала, кроме того, что родилась не в той семье, – так даже проще. — Наденька! Девочка моя! Голос раздается из прихожей такой звонкой, такой жизнерадостной трелью. Надя не успела ни охнуть, ни ахнуть, а в гостиную уже вплывает Зоя Николаевна собственной персоной, во всей своей лучезарной мощи. Володя оказывается в квартире исключительно потому, как Зоя тащит его за собой под руку, как буксир. — Зоя Николаевна, ну куда ж… — бормочет он, пытаясь для приличия упираться, но Зоя, будто танк, идет напролом, не замечая препятствий. Зоя, надо заметить, сегодня выглядит на все сто. Платье с рюшками красивешное, праздничное, такое, в котором впору на бал являться, а не в квартиру к раненой разбойнице; блондинистые волосы туго затянуты в косички, отчего смахивает то ли на отличницу из советского фильма, то ли на фею-крестную, которая слегка перебрала с волшебной пыльцой. — Зоя! — Надя расплывается в улыбке, но при этом смотрит на Володю у которого выражение крайне недовольное. — Я думала, твой джентльмен мне наберет, — продолжает Зоя, осматривая квартиру хозяйским взглядом, попутно расстегивая свою объемистую сумку. — Джентльмен мне, между прочим, не аукнул. Я, знаешь ли, сама приехала. Перевязочки-то делать обязательно! Обязательно, Наденька! Без перевязочек, никак. Запустишь потом всю жизнь локти кусать будешь. — Зоя Николаевна, — Володя предпринимает последнюю, отчаянную попытку сохранить лицо, — пускать не положено! — Да ладно тебе, Володь, — Надя машет рукой, — Зоя с калашом на перевес не ворвется, я думаю. — Она оглядывает Зою с ног до головы, прищуривается и добавляет уже тише: — Хотя, как посмотреть… — А как посмотреть? — Зоя моментально улавливает интонацию и упирает руки в боки. — Ты, Надежда, мне тут не ерничай! Я, между прочим, не с калашом, я с бинтами и с добрым сердцем. А это, знаешь ли, оружие помассового поражения. Она с размаху усаживает Володю на стул – тот садится, как приговоренный, и продолжает, уже обращаясь к нему, с нарастающей отеческой строгостью: — Так, Владимир, это что же за запускание здоровья? Вы на холоде, голодаете, мерзнете, не отдыхаете, а это, я вам доложу, путь к инфаркту, инсульту и преждевременной плешивости! Вы на себя в зеркало смотрели? Не порядок, Владимир, не порядок! Володя открывает рот, чтобы что-то возразить, но Зоя взмахом руки пресекает любые поползновения: — Я сказала – не отдыхаете, значит, не отдыхаете, я врач мне виднее. Где тут у вас кухня? Сначала перевяжем Наденьку, потом я вас обоих кормить буду. У меня с собой, между прочим, пирожки, компотик домашний из сухофруктов. Так что никаких «не положено» – я сказала: лечиться, значит, лечиться. — Зоя Николаевна, — вздыхает он обреченно, — а пирожки-то хоть с чем? — С капустой и яйцом! — гордо объявляет Зоя, уже доставая бинты и присаживаясь рядом с Надей. — И вообще, Владимир, считайте, что вам крупно повезло. Я, знаете ли, не каждому пирожки свои. Надя протягивает Зое руку, левую, перевязанную кое-как, и Зоя, мгновенно сменив тон с командирского на бережно-профессиональный, принимается колдовать. — А ты, Наденька, — приговаривает она, разматывая старые бинты, — ты у меня смотри. Не забывай. Рана она как ребенок: любит ласку, чистоту и внимание. А ты, я смотрю, к ней как к врагу относишься. Ну-ка, не дергайся! — Зоя — морщится Надя, — ну больно же… — А ты терпи, — строго говорит Зоя, но глаза ее при этом смеются. — Красота, знаешь ли, требует жертв. И здоровье тоже. А уж если ты хочешь остаться с двумя руками, а не с одной культей, то будешь терпеть. Это ее «знаешь ли» перебарщивает: Зоя тараторит резво, шустро, безбожно проглатывая паузы, необходимые для нормального вдоха. Надя за этим тараторством вслушиваться не успевает периодически переспрашивает, пытается уловить суть, но мысль, как назло, все равно не доходит. Зоя между тем перебирает все подряд: и про своих сплетниц-медсестер, которые до сих пор, мол, Витин домашний номерок выпрашивают; и про Нинку, которая забеременела (по молодости, говорит, вообще красотища!); и про свои мысли, перескакивая с одной на другую, о пареньке симпатичном, который по больнице за ней бегает раненый, бандос какой-то. Руками плещет, Володе указывает, как и где помогать, затем совершенно неожиданно втыкает капельницу, зачем – неясно, и командует: «Стой, Володенька, держи, ровно держи, ну ты криворукий, Володь!» И дальше – тра-та-та, тра-та-та – не угомонится никак. Володя попытался было быстренько, под шумок, дать деру, однако Зоя эти поползновения пресекла на корню – усадила его рядом с Надей, посмеиваясь, принялась упрашивать рассказать анекдот: смех, мол, жизнь продлевает. Володя, делать нечего, начал травить свои вымученные истории. Надя эти анекдоты уже знала и, если объективно, они были, прямо скажем, так себе. Однако реакция Зоина ее искренне удивила: та смеялась прикрывала лицо ладонью, требовала добавки. Володя с Зоей, кажется, спелись; их тандем вышел занятным, веселым и даже игривым. Надю это тоже, чего уж таить, веселило – очень даже веселило. Зоя смеется, и, как бы странно это ни прозвучало, смешно смеется-то. Володя глупо улыбается, хмыкает, в себе ничуть не сомневается, напротив, начинает все больше и больше укреплять свою самоуверенность. — …И Мюллер ему говорит: «Штирлиц, а вы, я смотрю, нервничаете?» А Штирлиц отвечает: «Да нет, это у меня тик нервный», — Володя выдерживает паузу, сверяясь с реакцией. Зоя уже согнулась пополам, вытирая выступившие слезы. — Ой, не могу, Володенька! — давится она смехом. — А еще? Еще давай! — Зой, — Надя решает наконец вмешаться, — ты бы его не раззадоривала. Он тогда до утра не заткнется. — А пускай! — парирует Зоя. — Смех – залог счастливой и долгой жизни! А нам с тобой, Наденька, продлевать надо. Особенно тебе: ты все время только и делаешь, что хмуришься да брови сдвигаешь. Гляди, так и останешься с вечно недовольным лицом – ни один жених не возьмет. — А мне и не надо, — бурчит Надя, но без обычной своей колючести. — Вот поэтому ты одна и сидишь, — заключает Зоя с такой интонацией, будто ставит окончательный диагноз. — Ладно, Володя, давай-ка я сама подержу, а ты иди на кухню, разогрей пирожки. И компотику налей. Наденька, ты как любишь – теплый или холодный? — Горячий. Володя с явным облегчением передает капельницу, будто эстафетную палочку на Олимпийских играх и испаряется в направлении кухни. Зоя занимает его место, аккуратно пристраивает пластиковый мешочек на крюк, который неизвестно откуда извлекла из своей бездонной сумки, и продолжает колдовать над Надиной рукой – сосредоточенно, но без той суеты, что царила минуту назад. — Чего ж за тобой Витя не приглядывает? — продолжает Зоя, не поднимая глаз от раны. — Витя, между прочим, должен был быть на чеку. Я ему доверила! Надя кривится – от боли, разумеется, но не только: от неловкости тоже, и от той унизительной мысли, которая лезет в голову помимо воли. Витя, по сути, ничего не должен. И за услугу «следить за Орловой» никто подписи с него не брал. Привезти ее к себе – это, если разобраться, его личное предложение. Точнее, даже не предложение: он прямым текстом заявил бескомпромиссное «забираю», пошушукался с врачами, полялякал с Зоей и увез. Но никаких продуктов, таблеток и прочей мишуры для рученьки-рученочки предоставлять он, справедливости ради, не обязан. Так? Так. И одного места жительства, пусть и предоставленного неизвестно в честь какого праздника, более чем достаточно. Витя, на Орловский взгляд, и так проявил некое подобие благородства – и с охраной, и с продуктами, и с таблетками. Надя с Витей вообще друг другу ничем не обязаны, и ожидать от Вити чего-то большего, Надя права не имеющая, и тварь перед ним дрожащая. — Витя сейчас вообще не в том положении, чтобы за мной приглядывать, — бормочет, стараясь звучать нейтральнее; тварь дрожащая, надо полагать, должна сохранять приличествующую ее статусу скромность. — У него самого дел выше крыши. — Ах, дел! — Зоя всплескивает руками. — У всех дела! Ты, главное, не оправдывай его. Мужик должен быть заботливым, да, Володя? — поворачивается она к двери, где Володя как раз показался с чашкой чая, с видом человека, который не понимает, как его угораздило вляпаться в этот разговор. — Да, Зоя Николаевна, — кивает он охотно, даже слишком охотно, — хотите, буду заботиться. И пирожками кормить, и антибиотиками этими – их же утром, днем, вечером? — Вот! — удовлетворенно заключает Зоя. — Хоть один адекватный. А Витя твой, Надя, хорош, конечно, но без царя в голове. Я ему еще на прошлой неделе звонила, говорю: «Виктор Павлович, вы за Надеждой-то смотрите, у нее рана загноится, если лечить не будут». А он мне: «Зоя Николаевна, я за всем смотрю, не переживайте». И где он смотрит? — У него работа, — устало повторяет Надя. — Работа не волк, в лес не убежит, — парирует Зоя, ловко закрепляя свежий бинт. — Ну что ж за мужики-то пошли? Раньше, бывало, парни — ого-го! А нынче? Одно название. Она отодвигает табуретку, садится по-простецки, поджав под себя ногу, и продолжает, чуть понизив голос до доверительного полушепота: — Вот у нас в деревне, Надь, случай был. Соседка моя, Танька, за одного ухажера замуж выскочила. Тот ей каждый день цветы таскал, на руках носил, звезды, представляешь, с неба обещал достать. А как расписались – поди ж ты, и цветы завяли, и руки опустились. Сидит теперь перед телеком, в пульт тыкает. Она ему: «Сходи за хлебом», — а он даже не дергается. С другими бабами начал сайгачить, урод-уродом. А Танька – девчонка хорошая, и руки дельные, не жена, а золото. И чего, спрашивается, ему не хватило? Танька настрадалась, от него беременная ходила, а потом спилась к чертовой матери. И я думаю: из-за мужика? Такие вот они, заботливые, — Зоя поджимает губы, задумчиво. — А ты, Надюха, не будь как Танька. Не позволяй себя воспитывать отсутствием. Если мужик не рядом, когда надо, сам виноват. Нечего его оправдывать. Она подмигивает Володе, который, попивает компот, причмокивает даже. — Ты, Володя, мужик вроде толковый. Только смотри, ежели взялся заботиться – так заботься по-настоящему. Чтоб и таблетки, и компотик, и чтобы девка твоя сытая была да одетая. А то «дела»… У меня, знаешь, тоже дела: и огород, и работа, и мать старая. А я ж нахожу время на людей. Если человеку плохо – не до «делов» должно быть. Она встает, поправляет платье, и вдруг, сменив тон на более задорный, выдает: — Ладно, Надюха, не кисни. Я тебя на ноги поставлю - хочешь не хочешь. А Витьке твоему я еще позвоню, прочищу ему мозги маленько. Пусть знает, как девок своих бросать. Не по-людски это, не по-божески. — Улыбается Володе с тарелкой пирожков в руках. — Пирожок то хоть попробуй, чего ж я зря старалась? Надя отказываться не стала. Попробовала, жевала под пристальными взглядами этого неожиданного тандема анекдотов, чувствуя себя едва ли не подопытным кроликом. Зоя, наверное, только улыбки и ждала; томить Орлова не стала, улыбнулась – пирожки-то, и правда, вкуснотища. Володя уплетал за обе щеки, а Зое в радость: она с улыбкой, почти материнской, на них заглядывалась, потом уселась за стол, рукой подбородок подперла и замерла в этой позе. Хорошая Зойка. Очень хорошая. И как девушка загляденье: готовить мастер, рану залатать – спец, физиономия симпатичная, светленькая, полноценная славянка, без единого прыщика иль морщинки – девченка хоть куда. И образованная: из меда с красным дипломом выползти мозги иметь надо, а эта, помимо красного подстаканника, вернее диплома, трудоустроилась, и, по слухам Нинкиным больничным (Надя подслушала), побольше других получает, рядышком с главврачом крутится и цветочки от него принимает. Умненькая Зойка поумнее Нинки-слухособирательницы вышла. И вот ведь какая штука. Улыбчивая, румяная, мужики вокруг вьются, а в глазах пустота. Не то чтобы тоска, нет, а так, будто в избе тепло, да печь не топлена. — Слушай, Зой, — Надя отложила недоеденный пирожок. — А ты мне, помнишь, говорила, подруг нормальных нет. Не скучно одной? Зоя вздохнула, в сторону глаза перевела, задумалась. Грустную Зою Надя не переносила, жалко становилось, расклеивалась Надя с ней вместе. — Скучно, Надь. Ой как скучно, — призналась она, теребя косичку. — На работе одни бабы злые, лицемерные, завидующие. Как увидели, что я с красным дипломом, и главврач на меня глаз положил, так и зашипели, как гуси на насесте. А те, которые помоложе, те либо в клубы ходят, либо по мужикам таскаются. Мне с ними не о чем. Я и книжку почитать люблю, и пирожки испечь, и в огороде покопаться. А они: «Ой, Зоя, ты как старуха». Вот и выходит, что я одна. Она помолчала, глядя в окно, и добавила тише: — А мужики… Им, знаешь, неинтересно, что у меня на душе. Главное чтоб борщ наварила, рубашку погладила, да в постели не отказала. А поговорить по душам – это, знаешь, вроде как и не положено. Витька твой он, конечно, вежливый, деньги платит, спасибо говорит. Но он тоже, как все наверное. Приедет, перевязку проверит, улыбнётся — и до свидания, да? Надя почувствовала, как в груди защемило, неприятно так, по-настоящему, за Зою, за ее пирожки, за ее красный диплом, который почему-то не приносит счастья, и за ее сердце. Вот ведь парадокс: красивая, умная, добрая, а одинокая. И не потому, что плохая, наобарот хороша слишком. Не вписывается в эту бесконечную гонку, где все друг друга меряют кошельками и постелями. — Зой, — Надя кашлянула, прогоняя комок, — а ты пробовала… ну, подруг искать? Не в больнице, так в кружке каком? Или где еще обычно, прости за тавтологию, люди заводятся? — Ой, Надь, — махнула рукой Зоя, усталость, смешанная с безнадегой в пропорции три к одному. — Какие кружки? Я с шести утра на ногах, а ложусь, когда уже совесть не мучает. Выходной – то в аптеку, то к матери в деревню. А мать у меня одна там, сама понимаешь: уход нужен, продуктов привезти, помочь по хозяйству. Некогда мне по кружкам шастать. Она вдруг посмотрела на Надю с выражением откровенным, уголком губ дрогнула, приподняла, взглядываться начала. Грустная улыбка выходит, у Нади, само собой, такая же проявляется. Смотрят друг на друга и вроде откликаются на состояние общее. — Знаешь, — тихо говорит Зоя, — я когда с тобой болтаю мне легче. Ты меня не за человека обслуживающего держишь, не за «медсестру Зою», а за человека. Слово доброе скажешь, поинтересуешься, как у меня, искреннее мнение выскажешь – иногда, правда, такое, что хочется обидеться, но это, наверное, и есть честность. И Володька твой тоже простой, без фасона. С ним и поговорить можно, и посмеяться. — Так ты приезжай, — пожала плечами Надя, будто речь шла о чем-то само собой разумеющемся. — Я, собственно, не против. — Вот и буду, — улыбнулась Зоя, но улыбка вышла какая-то благодарная. — Только ты смотри, не привыкай. А то я, знаешь, если привыкну – потом оторвать не сможешь. Буду к тебе с пирожками наведываться, надоем до чертиков. — Не надоешь. Зоя кивнула, быстро смахнула с ресницы что-то, чего не было, и заторопилась: — Ладно, заговорилась я. Мне еще в больнице до ночи, дел невпроворот. А ты таблетки пей. И руку не мочи. И не скучай. И это… — Она задумалась, потопталась. — Спасибо, Надь, что ко мне так. Ну, с добротой. Люди они иногда жестоки, а у тебя сердце доброе, я чую, меня интуиция не подводит. Надя при этом заявлении о добром сердце едва сдерживается, чтобы не усмехнуться, ибо о добром в ее личном профиле, простите, ни сном ни духом. Надя, если уж быть откровенной до жестокости, приходится полным, абсолютным антонимом этого слова: доброта в ее исполнении скорее статистическая погрешность, нежели системная характеристика. В рамки людей вроде Зои или Наташи она, прямо скажем, не вписывается; бывает и то нечасто, даже очень-очень редко, когда Надя вообще кого-то замечает, помогает или обмолвится добрым словом. С Зоей, однако, иная история: Зою обижать совесть, как ни странно, не позволяет. Иногда потерпеть не беда, и, главное, девчонка совсем тогда огорчается, если и Орлова к ней как к обслуге, а Зоя же так выразилась? Совесть Надю, вообще-то, почти совсем не мучает – спит себе спокойно, не вздрагивает. А с Зоей, представьте, мучает. И хорошенько так, с удовольствием почти садистским, мучает. Жалко ее. Вот и вся арифметика. — Тебе, Зой, спасибо, — кивает Надя, привставая с намерением проводить хотя бы до двери, — за то, что лечишь, и за твою человечность. Ты заезжай, не стесняйся. Я тебе рада буду. Честно. — Приеду! Обязательно приеду! — закивалась Зоя, совсем как ребенок, которому пообещали что-то очень вкусное или очень долгожданное, и с улыбкой, лучащейся во все тридцать два, под руку с Володей скрылась в прихожей. Володя поплелся ее провожать.

***

— Ну как? — Надя интересующим ее вопросом занялась во всю. Вопрос особой важности лично для Нади являлся чем-то конкретно сейчас особенно нуждающимся в ответе. Желательно четком, правдивом, хотя будь он правдивый, Надя чуть-чуть да расстроиться, но будет знать, что стремление к кулинарии следует реализовывать в полную силу, величину, ширину, горизонтально, в конце концов. Борщ вкусный варить – задача непосильна непосредственно Надежде, и если вдруг она, тут стоит подчеркнуть «вдруг» как слово маловероятно означающее, она приготовила что-то чуть более лучше, чем просто съестное, стоит открывать шампанское. Володя, в свою очередь, уже четвертую ложку в рот, за хлебом черным тянется (он исключительно его предпочитает), тянется, лук зеленый репчатый периодически пожевывает и мычит. Надя его мычания как нечто четкое не воспринимает, потому допытывает держащего интригу Володю. — Вкусно, Надь. — мямлит, прожевывая. Володя, наверное, уплетает так исключительно из-за вечной голодовки, в силу занятости. — А если честно? — Поверить в себя не решается, допытывания продолжает. — Не досолили чуть, но это ж мелочевка. — все никак не прожует, все подряд в рот тянет разом, глаза прикрывает. Надя теперь тоже мычит, но задумчиво. Стремиться все же есть куда, на глаз не в буквальном смысле солить, пока до уровня профессионального не дотянула. Квалификацию понемногу повышать, быть может, когда-то и решится, к булкам, пирожкам всяким сомнительно, что притронется вообще, там всё на глаз до видимому, а вот к такой кулинарии она, кажется, готова. — Пчелкин звонил? — Не-а, Димас звякнул что с ними Фарик какой-то, дела делают. — признается, охотно, Володька. — Важные особы-то какие. — кривиться Надя, бесит ее, что дела без нее делаются. Тоже к делам делающимся приписанной хочется. — Тебе Володь водки налить? С борщом хорошо. — Володя таращится, видно, предложение заманчивое, но служба рядовому солдату Пчелкинской артиллерии Володеньке поважнее. Надя сама ему наливает, себе не решается, ей бы от коньяка отойти, да и она клялась вроде, бестолковый номер, конечно, но нужно бы сдержать. Володя к водке – ни телом, ни взглядом не торопится, напротив: мнется. Надя же, напористая в своей заботливости, водку пододвигает все настойчивее, однако на вопрос «зачем?» ответить внятно не в силах, ибо Володю пьяным ей лицезреть еще не доводилось, а доведись, думается ей, случился бы атас полнометражный, с субтитрами в виде размашистой жестикуляции, с анекдотами, перекроенными под себя до неузнаваемости, с юмором, ставшим вдруг и громче, и глупее, и с энергией, что не иссякает, а лишь набирает обороты, словно маховик. Впрочем, Надя, возможно, и преувеличивает – люди-то пьяные отчасти веселые, но бывает, увы, и иначе: после единственного глотка вязнут в меланхолии, точно в болоте топком, мучат себя думами, философией, которая, как известно, уму засада, упаси господи, еще и проблемами политическими. Политические размышления и вовсе хуже философии: там хотя бы можно в одиночестве предаваться, а тут – ни за что не сойдешься. Мнений, как водится, ровно столько же, сколько человечества, а под алкоголем это число множится: одних клинит на патриотизме, других, того хуже, на ненависти к нынешним временам, и не приведи высшие силы – к государю и государям, с ним советующимся. Такие думы, надо сказать, растягиваются надолго: к единому мнению никто, разумеется, не приходит, зато ссор как грибов после дождя. — Я ж на рабочем месте, — изрекает Володя риторической манерой, застыв с ложкой на полпути ко рту, словно часовой на посту. — Да ну? — Надя бровь приподнимает с таким видом, будто хочет сказать: будь он в самом деле на рабочем месте, не стал бы борщи наяривать, а сидел бы у подъезда караулил. Ан нет, после Зоиного приезда развлекается вовсю. Наде, в сущности, это даже нравится, но поиздеваться самую малость – как не желается, скажите на милость? Володя, однако, не смущается. Он, хоть и нарушил правило «Виктор Палыч – закон! Виктора Палыча слово нерушимо!» и переступил порог квартиры под победные фанфары Орловой, в полной мере наглеть все же поопасался. Духу, увы, человеку не хватило, а Надя бы, надо честно признать, понаглела, и единственно ради собственного настроения поднятия да расположения благоприятного духа. Но Володя мнется. Володя настырный, ей-богу. — Ты меня уважаешь? — Надя обнаглела совсем. Спаиванием персонала, а Володя, вне всякого сомнения, персонал, причем кадр полноценный, не хилый, Надя, прежде не занималась. Оттого, искушение наглеть становится лишь ощутимее; границы личные, рабочие, да и моральные, чего уж там, нарушать тянет с какой-то сладострастной небрежностью. Не менее, впрочем, искушает и желание иное: пробить Володю на нечто более дружеско-сумасшедшее, чувствуется в нем, в Володе, талант поднимать настроение, причем виртуозный. Наде, порой мерещится, что он вот-вот от общения с ней открестится полностью, доведет, ой доведет она Володю, сама это знает. Но, с другой стороны, может статься и напротив: сблизит, да так, что поперек выйдет, но лишь самую чуточку – чисто для остроты ощущений. — Ясен красен, уважаю, — угукает он, от борща не отлипая. — Тогда давай, одну. — Надя, щурясь с хитринкой, которой позавидовала бы иная канарейка, заприметившая кота, пододвигает рюмку еще ближе – на расстояние, скажем так, вытянутого жеста. Володя, как внимательный читатель уже догадался, балансирует на грани того самого «откреститься»: с одной стороны, хочет, а с другой не может; уважает, спору нет, но как-то не вполне, и оттого он лишь мотает головой, причем с механичностью, достойной заводного петрушки. — Надо-надо, — не унимается Надя, и в голосе ее мягкое, но настойчивое торжество. — Ну? И тогда Володя наперекор, собственному переобувному принципу (который, не раз уже демонстрировал удивительную гибкость) — под ее театральное, почти ритуальное повторение жеста, рюмка, мол, вот она, бери, не стесняйся, решительно переворачивает емкость. Морщится и со звонким, даже победным стуком водружает на место сегодняшний кубок. Вместимостью стандартной: пятьдесят миллилитров, ни больше ни меньше. Надя хмыкает не без самодовольства, теперь она убеждена окончательно и бесповоротно: вечер предстоит великолепнейший, особенно если принимать в расчет компанию. Володя же… Володя лыбится. И это, пожалуй, самый многообещающий знак из всех возможных, если не считать, разумеется, пустой рюмки.

***

— Нет, пойми меня, Надь, правильно: я букет предлагаю, а вы отказываетесь. Неприлично отказывать! Наде за последний час предложили не только букет, и она, при всей своей завидной терпимости и умении держаться в ситуациях, мягко говоря, неоднозначных, местами откровенно корчилась, но смеялась, смешно ведь вправду было, и интуиция не подвела, Володя балабольщик еще тот. Володя, словно по списку, заготовленному в голове, прошелся уже несколько раз. Для начала он торжественно пообещал, что всякий, кто подойдет к цитирую «моей железобетонной Надюхе», непременно и без задержек получит лично от Володи пулю – и ровно промеж глаз. А если человек, не приведи господь, окажется уж очень настойчив да попутает рамсы, ровно в сторону ниже пупка, не одну, а сразу три пули – в каждое полушарие, так сказать, для симметрии. Затем Володя, смекнув, что этого как-то маловато для убедительности, решил пообещать больше и все в честь их дружбы и, как он выразился, любви. А именно: собственноручно носить ее на руках каждый божий день, привозить розы каждое утро (исключительно для настроения), а также кофе – предварительно, разумеется, поинтересовавшись, какое именно она предпочитает. Сверх того навалил целую кучу комплиментов: про ее женственность, стойкость, «умность» он именно так и сказал, доброжелательность, и в итоге свернул не туда, когда речь зашла о ее, скажем так, неверных выборах в личной жизни. Вот тут-то Надя и постаралась приостановить Володю. До этого слушать его «я достану вам даже луну с неба, Надежд Сергевна» ей, откровенно говоря, нравилось – очень даже нравилось, более того, пробивало на смех, ибо раньше Наде ни один человек таких общений, честно сказать, не дарил. Но Володя разгонялся: водка действовала на него самым развязывающим образом, и тему с выбором не в его пользу (для отношений, надо полагать) он прекращать не собирался. Тогда Надя пообещала уволить Володю. Тот, правда, не то чтобы испугался – скорее расстроился, но намекать не перестал. Тогда Надя пригрозила прострелить романтичному Володе коленные чашечки, дабы тот вскоре на собственной шкуре прочувствовал, какого это… Впрочем, эту тему Надя тоже предпочла не договаривать. Итог оказался обескураживающим: Володю остановить не удалось, Володя, похоже, не боялся ровным счетом ничего. Он заявил прямо, без обиняков: ему хочется Надю радовать. Надя, надо отдать ей должное, такой резкой смены эмоциональной бури совершенно не поняла. — Володя, не надо никаких цветов, — произносит она, будучи, в отличие от собеседника, в полном здравии ума (хотя после долгих уговоров все же пригубила рюмку). — Как это – не надо? Ну розы же. Вы ж девушка, Надежд, — непонимающе разводит руками Володя, и в жесте этом неподдельное, почти детское недоумение. — Девушка, — утвердительно кивает Надя, задумывается на секунду и с некоторым изумлением осознает: вправду ведь девушка. А цветы последний раз ей дарили… на выпускном, наверное. И вот один Володя нынче цветами хочет задарить. — Цветов девушке обязательно нужно, — продолжает он, увлекаясь все больше. — И мужское крепкое плечо. Правильно ж толкую? — Ты под крепким плечом, Володь, что именно имеешь в виду? — То самое и имею. — Ну нет, Володь. Девушке – ну вот мне, например, надо чтобы деньги были. И доверие. Чтоб знать точно: если вдруг что, он приедет и не важно, что у него там по плану. Вытащит даже из черного дельфина, вот тогда… тогда, пожалуй, — Надя задумывается пуще прежнего, вопрос, согласитесь, щепетильный, а название ему – мужчина. И если рассуждать долго, перебирая любые вариации и характеры…Наде, по правде говоря, нужно от мужчин всего три вещи. Деньги, готовность бороться и умение доверять друг другу. На этих трех китах, собственно, и строится та самая замудренная штука под названием «отношения». Все остальное – решаемо и не столь принципиально. По крайней мере, Наде так кажется сейчас отношений-то у нее, как ни крути, крепких никогда толком и не было. — Ну так… — Володя задумывается, примерно прикидывает, под какой из пунктов он подпадает, и, судя по всему, приходит к какому-то для себя выводу. — Все впереди ж. — Ну вот как вперед прорвешься, Володь, тогда и поговорим, — заключает она с такой интонацией, за которой может скрываться все, что угодно от нежности до предупредительного. Надя, поколебавшись секунду, достает купленные Витей конфеты. Почти всю пачку съела, осталось, всего ничего. Конфеты любимые. С Володей делиться Надя решительно не намерена: конфет, повторяясь, критически мало, а настырность Володи известна всем. Однако Володя, не будь дурак, одну все-таки крадет, жует и задумчиво размышляет о чем-то своем. Надя, впрочем, тоже не удерживается от рассуждений: алкоголь, как известно, к раздумьям толкает всегда и порой в такие дебри… Вдруг, безо всякого предупреждения, Володя вскакивает, берет руку Нади в свою, целует именно тульную сторону, по костяшкам губами, после чего вглядывается в глаза, да так пристально, будто собирается прочесть по ним судьбу. — Надя, поймите, — произносит он с пафосом, который в любом другом контексте вызвал бы овацию, — мне вы нужны. — Володь, — вздыхает Надя, — тебе трезвость нужна, а не я. Володя отчаянно мотает головой, щебечет «нет, нет, нет» — словно заведенный, целует еще раз и уже берет ее за обе, после чего, представьте себе, опускается на одно колено. И от этой пламенной, почти шекспировской сцены Надю подмывает засмеяться – звонко, безудержно, во весь голос. — Я для вас, Надь, все-все… ну, я уже говорил, — засматривается на нее Володя, разглядывает, улыбается сам не меньше. — Мне ж и Зоя наставление дала: сказала, вас надо брать, пока Виктор Палыч не решился. А Виктор Палыч, кстати, про вас ни словом не обмолвился, так ведь? То бишь… я вам предложить могу? — Не-а, Володь, не можешь, — смеется Надя не зло, Володина решимость ей искренне смешна. — Ну как это – не могу? Вы ж свободная женщина? — Володь, ради бога, езжай домой, — мягко, но твердо произносит она. — Я тебя отпускаю. Проспись. Заплачу, если вдруг Витя сократит не переживай. — Не гоните. Я о чем. Я вам предлагаю. — Он снова целует руку еще — Со мной предлагаю. Времени, знаю, прошло совсем немного. Но любовь с первого взгляда, она ж… ну, посмотрел и все, не остановишься. А у меня как раз так! — Прям любовь с первого взгляда? — Говорю ж – с первого! — клянется Володя. — Я как узнал, что вы… ну, наркоту украли, у меня вообще бзик сделался. Надя молчит. Потому что на такое, как известно, можно либо ответить поцелуем, либо отправить человека в такси – третьего, увы, не дано. — Че нахуй? Пальтишко бежевое, знакомое, и в памяти уже вторые сутки не вылезает, хоть ты тресни сидит на Вите в полный рост. Чуть помятое, спору нет, но все такое же Наде нравившееся; и сидит оно на нем так, будто Виктор Палыч не в Бутырке, прости господи, отбывал срок, а с подиума в Милане сошел – хотя, кто его, этого Виктора Палыча, разберет. Он чуть лохматый, уставший и, что называется, злющий. Надя эту злость подмечает сразу, причем точно уверена: видит ее, злость эту, в первую очередь в Вовин адрес. Желваки ходуном – раз-два, раз-два, кулаки в тот же ритм. Надя от Володи по инерции осторожно так отодвигается — точнее, старается отодвинуться, но Володя держит крепко, сам, видно, слегка напуган. Удивительное, скажу я вам, дело: Володя несколько раз отмахнулся от угроз увольнения, четыре раза – от угроз нанесения вреда здоровью (причем в разных, эксклюзивных форматах, лично для него придуманных), плюс еще парочку пропустил мимо ушей на заявление о том, что Надя все же с какой-то стороны занятая. Кем именно или чем, Орлова умолчала, надеясь, что намеки дойдут точно в цель без последующих, так сказать, бе-ме. Но возвращаясь к Володе: Володя сейчас, мягко выражаясь, ссытся. Не кипятком, и не от счастья, а от недовольного, хотя это, чересчур вылизано сказано, Виктора Палыча, который пребывает совершенно не в том расположении духа, в каком Надя его видела… когда бы? Прикинула, немного поразмыслила – точно! года три, наверное, назад. Недовольный он, правда, довольно часто, иногда даже через чур часто. А Надя под его психи, а это, заметьте, именно психи, потому как эмоциональные «сука, блять, нахуй» и прочие уже другие доселе никому не известные маты вылетают из него, словно шелуха от семечек у гопников. Помимо прочего накладываются оры, крики, недовольства и припоминания всех пробелов-проебов за всю его короткую жизнь, сделанных в Витину сторону. Иначе, повторюсь, как психами не назвать. Все-все припомнит. И, в зависимости от того, какого ты пола, решается, влетит ли тебе в морду, предположительно, в челюсть. Надя, на знании, что челюсть ее сегодня останется цела, мысленно улыбнулась, после чего глянула на Володю и с внезапной ясностью осознала: челюсть, возможно, снесут именно ему. Володю стало жалко. Володя, выходит, допрыгался. — Виктор Палыч… мы это. Ну это ж… — Володя слегка заикается, что с ним, надо признать, случается нечасто. — Чего ж? — Витя передразнивает, стоит на месте, руки в карманах пальто, за ними и мнется. Наде бы и самой понять это «чего ж». Если забыть Володины не к месту слюни-мани, поцелуйчики, улыбочки и полный короб обещаний —–то, глядя на эту картину, можно с уверенностью предположить, что Володя просто устроил стандартные хиханьки-хаханьки. Но если всего перечисленного не забывать, если глаза на некоторые Володей кинутые фразы не закрывать — Орлова уже не знала, всерьез ли Володенька, с первого взгляда, в нее, как сказал бы Пчела, втюрился. Или же Володя, по пьяни чуть накуролесив, разболтался и наговорил чуши? Бывает же, в конце концов, разное под градусом, приливы нежности там, душевные излияния… — Я, ну к Надежде Сергеевне с добрыми намерениями. Я ей дружбу… — лепечет Володя. — Лапшу мне на уши не вешай, — перебивает Витя тоном, не предвещающим ничего хорошего. — У тебя добрые намерения из штанов торчат. Ты меня за долбаеба держишь, что ли? — Виктор Палыч, ни в коем случае! — Володя мотает головой коротко, по-военному, и встает по стойке смирно будто и вправду в армии служил, а не в охране. Наде, опять же, ситуация кажется смешнейшей. — Я Надежде Сергевне только дружбу, не иначе. Надя на эту картину взирает с усмешкой. Володькины нервные тики опознаются ею быстро, безо всяких замедлений. И как пальчиками подергивает, и как один глаз чуть прикрывает, словно прицеливается, да даже в том, как говорит – неуверенно, сперва совсем неуверенно, зато с дикцией: секунд через пять после удивления слова выходят ровнее, будто невидимый регулятор громкости подкрутили. Надя, если уж быть до конца честной, думает не о Володе. Думает о Вите, который, как назло, сейчас пребывает в настроении, мягко говоря, не положительно настроенном, и взглядов на нее не бросает никаких – даже намека, ни-ши-ша. Надя ловит себя на мысли, что соскучилась. — Ты щас, со своей дружбой, у меня в лес на экскурсию поедешь, герой-любовник, — Витя убедителен – вообще, редко бывает неубедительным. Надя, правда, припоминает: нет, был случай. В одиннадцатом классе, по пьяни, клялся, что с красным дипломом закончит. — Будешь шишки собирать сечешь? — Понял, — кивает Володя опасливо. Надя в «экскурсию по лесу с пассажиром Вовкой», честно говоря, не верит. Ну не будет же Витя в самом деле заниматься чепухой, которая ему, как говорится, не вперлась? Володя, в конце концов, ничего шибко далекого от понимания – и уж тем более шибко охреневшего не сделал. Да и узнавать в один прекрасный день новость о небольшой (хотя, с учетом Володиного роста, не такой уж и хиленькой) яме, в которой Вовино тельце будет теплиться с точными координатами, разумеется, откровенно не хочется. Прикипела уже Надя к Володе, чего уж там. Володя, видимо, тоже к Наде прикипел. А новую хмурую и молчаливую морду она не переживет, слишком уж хмурых морд в ее окружении и без того хватает. — Так а че стоим-то? Ноги в руки и побежал, — Витя головой в сторону двери махнул. Володя, однако, встал как истукан, задумался, с одной ноги на другую переступил и все на месте. — Так Надя ж не занятая девушка, — выдает наконец — Права, что ли, не имею? Надя кивает. Не занятая. Ни работой, ни мужчиной – хотя хотелось бы, пожалуй, работой. Хотелось бы, наверное, в конторку съездить, документики кое-какие забрать… — Вовчик, а ты ниче не перепутал? — Витя шагает к нему, и это шаг. Руки из карманов, правда, не вынимает, стволом не машет – значит, все пока в рамках, как говорится, порядка нормы. — Какая тебе Надя? Я те еще раз говорю: Надежда Сергеевна – человечек занятой. — Это с каких пор? — вклинивается Надя. Пчелкин, впрочем, вопрос игнорирует – смотрит исключительно Володе в глаза, будто тот экзамен по чистосердечности сдает. — Я к ней тебя приставил, чтоб ты спину прикрывал в случае запары, а не в трусы лез. — Володя не двигается, стоит как скала, двумя ногами в пол врос. — Еще раз эта хуетня повториться, я с тобой, Володя, выяснять ничего не буду. Башку прострелю сразу же. Посыл ясно излагаю? — Ясно, Виктор Палыч, — кивает Володенька хмуро. — Шуруй отсюда. Володя и вправду шурует полным шагом, в сторону входной двери, не оборачиваясь. Надя, которая улыбаться перестала еще минуту назад, наблюдает единственно за сценой перепалки, прикидывая, кто кому, собственно, пришелся не по душе, и в итоге сходится на мнении, что в пропорциях, увы, одинаковых. Витя – едва заметно помятый, заколебавшийся и, разумеется, злой. Скидывает с плеч пальто, кидает его в сторону дивана, на котором Надя до сих пор, в той же позе, не смещаясь, таращится в его сторону. Исчезает на кухне, возвращается оттуда вооружившись полным стаканом коньяка и, вдобавок, взлохмаченными волосами. Вывод, напрашивается сам собой: «беситься!» - кричит с одного плеча бесенок, тогда как с другого ангел шепчет, что Витя, в сущности, просто очень устал. Надя согласна и с тем, и с другим существом, вот только что ей с этим знанием делать не представляет. Витя, похоже, тоже пребывает в полном недоумении: отпивает из стакана, падает на диван рядом с Орловой, уставившись в стену. — Вить… — начинает она и замолкает, ибо чего ей, собственно, хотелось бы? Наверное, поближе подобраться, прижаться и рукой, хотя бы одной, обнять. Витя вопросительно мычит. Поворачивается к ней лицом, смотрит без какой-либо эмоции — во всяком случае, Наде так видится. Рассматривает глаза, спускается взглядом к губам, моргает замедленно, будто спросонья. И даже такой уставший, сердитый, набыченный – Витя Наде нравится. Ей хочется рассказать, как прошел ее день, как она скучала, как опозорилась в Бутырке, думая, что помогает ему, как ради того, чтобы приготовить этот сраный борщ, сбежала из дома… — Голодный? — спрашивает она вместо всего этого. Витя молча соглашается – головой покачивает несколько раз, не отводя глаз от Надиных карих. Не двигается, развалился на диване, головой на подушке, руки в стороны. — Че за наркота? — выпаливает Пчелкин резво, и былого, казалось бы, ощущения спокойствия как рукой сняло. — Чушь Володя несет, — оправдывается Орлова, вставая, и пытается поскорее ретироваться на кухню — спрятаться за кухонными шкафчиками, дверцами холодильника. Витя встает следом. Двигается по пятам за Надей, после чего облокачивается на столешницу, вытянув ноги. Костюмчик на нем, подходящий пиджак какой-то бежево-коричневый. Охра, наверное – Наташа Надю названием цветов необычных для людей простых обучила. Хотя охра чуть пожелтее может ораньшевей, на горчичный похожей, а этот оттенок скорее коричневый – странный, но приятный. Рубашка с брюками черные, ремень какой-то вычурный – хоть и смахивает на обычный, бляшка единственное поблескивает. — Кто ж спорит? — голову набок склоняет, следит. — Ты честно скажи: было? Надя специально строит из себя дурочку нацеленно – долго и обходительно возится с кастрюлей борща, которым час назад кормила Володю-романтика-проблематика. Изображает сложные интеллектуальные раздумья: медленно, будто подсчитывая количество половников, подолгу выливает каждый в тарелку. Она еще не определилась, что ей говорить – и, соответственно, посредством чего конкретно докладывать эту новость. Боится, в некоторой своей части, реакции, ей полностью непредугаданной и последующих, вытекающих из нее, обстоятельств. Несмотря на это, понимает: Витя – человек, отличающийся в вопросах интересующих упрямством, дотошностью и целеустремленностью. Не отцепится, короче, Пчелкин, пока не разнюхает, в чем дело. Орлова не ведает, что в подобной ситуации более адекватно. Промолчать зная, что Витя тогда сам раскопает что надо, и что не надо? Или сказать прямо и получить полный список своих идиотских поступков с последствиями? Оба варианта, честно сказать, говно. Честность говно, ведь после честности, общеизвестно, накатывают неожиданные признания – плохие или хорошие, не суть, накатывают они в любом случае. Утаивание тоже говно, потому как честность и прямота, все же, на толику лучше, да и утаивание, так или иначе, вскроется. Бездействие говно: выглядит уже как-то глупо. Строить из себя бестолковую – аналогично, говно. — Что было? — все же глупость помноженная на отвагу результаты принести и не такие плачевные может. Надя в глубокомыслии. — Все ты поняла Орлова. Да если б все. — Не понимаю о чем речь. Да понимает, понимает, просто новость о том, что в его квартире находятся спизженные деньги, более того, специально собранные на конкретный порошок, его огорчит. Расстроиться Витя, Надя Витю расстраивать не хочет. — Прекращай цирк. — цедит Витя. Стоит, рассматривает, за каждым действием глазами в том же направлении двигает. — Я тебе разве врала хоть раз? — блефует Надя, поднимая бровь, вопросительно изогнула. Руки на груди сложила, стоит упирается. Витя ее жест повторяет, чуть наклоняет голову, мол, «А разве нет?» губы сжимает, непоколебимый Пчелкин. — Не смотри на меня так. — Как? — Как будто я тебе вечно вру — А разве не так? — Нет — А мне кажется так. Надя резко, с глухим стуком захлопывает дверцу микроволновки, выкручивает крутилку на несколько минут – и начинает кружить по кухне с выражением не столько злым, сколько обиженно-раздраженным. Ибо на ее памяти, заметьте, она не врала – она, в худшем случае, недоговаривала. А недоговаривать, согласитесь, отнюдь не значит врать – это, если угодно, дипломатия. Витя же обвиняет ее именно во лжи и, судя по всему, не стыдится, и менять мнение не собирается, и даже бровью не ведет. А Наде, правда, обидно. Быть честной – сложно, особенно сложно, когда ты человек, которому вообще лучше молчать и рот свой понапрасну не разевать. Обидно потому, что с Витей она честнее некуда – если уж сравнивать с кем-либо другим, а сравнивать, сама знает, есть с кем. Ей с ним хочется честно, по своей воле хочется. А он этого не замечает. Или, что еще обиднее, ему тотально плевать. И непонятно, что из двух хуже. — Когда кажется креститься надо. — высказывает и дождавшись звоночка микроволновки говорящей о конце разогревания, тарелку достает, ставит на стол, туда и ложку. Надя этот разговор совсем не хочет. Она примерно представляет, что будет дальше, думает о том, что либо разозлится больше, либо обидится сильнее, а ей, честно говоря, обижаться неохота. Да и разговор, в общем-то, никчемный. Ни к чему хорошему они с Витей не придут. — Ой бля… — тяжело вздыхает Пчелкин, садясь за стол. — Ну хорош а? Надя мнется, рассуждая. Что, в самом деле, критичного произойдет, скажи она в лоб? Максимум – наорут, обвинят, будут злиться. Не убьют ведь, не уволят… хотя уволить, пожалуй, вполне себе могут. Но и тут, надо полагать, выход найдется: Надя продолжит что-то свое, что-то в том же направлении, что-то, возможно, более прибыльное. А может, и вовсе работать не придется, без защиты, голову ей точно открутят, но едва ли ее без защиты оставят. Выход есть всегда, в теории. Однако терять кого-то из этой шайки бизнесменов – ох как не хочется, а выходов вместе с ними, становится все меньше и меньше. Надя сама себе кивает: была не была. Вдруг Витя поймет? Нет, критинизм. Витя ее точно не поймет. Она направляется в сторону его кабинета — шажки неуверенные, и «была не была» тоже какая-то неуверенная. Ну, кто не рискует, тот не пьет шампанское, а шампанское, вкуснее коньяка. Не надо было, выходит, отказываться от Володиного предложения: глотнуть водки – может, была бы поувереннее, и не так страшно. А сейчас страшно, и бесит, и непонятно, крутит, мутит, подташнивает даже. Реакция организма, прямо скажем, необъяснимая: не волновалась, когда намеренно на авантюру шла, не волновалась, когда маски-шоу нанимала, не волновалась, когда понимала, что произойдет. А приблизился час сообщить, что все вышло до идеального хорошо, так трясется, как маленькая девочка. И боится, заметьте, не той реакции. Ей страшна мысль иная: что со временем идей у нее станет все больше, их задумки все накрученнее и сложнее, опаснее и рискованнее. Безумие, присуще людям, к деньгам тянущимся. Безумие присуще и Орлову-старшему. Надя крепко-накрепко в задумки отца цеплялась, исполняла без зазрения совести, точно как сказали, иногда переделывая под себя, меняя детали, а временами и вовсе переворачивая идею с ног на голову, делая ее более рискованной зато более выгодной. В Надиной жизни, если разобраться, рисков больше, чем выгоды; в общении аналогично; в отношениях, наверняка, неизменно так же. Глупо ли связываться? Конечно глупо – в тысячный раз убедишься, что чревато. Нужно ли? С какой стороны посмотреть, но высчитывая вероятность, большинство за однозначное «нет». Чемодан увесистый, в пальцах ручка скользит, ладошки потеют. Надя тащится обратно в зал, тащится к Вите, который вовсю принялся за борщ. Тащится с желанием развернуться, закрыться в комнате и не вылазить оттуда до самого последнего, дыханного дня. Главное сильно не ругаться, там и до драки недалеко. Надя, даже с больной рукой, драться все равно может полезть – знает, что вывести ее на раз-два, и вот уже за гриву об стол. Но как избежать-то? Как Наде избежать? Наде нужен ангел-хранитель в виде помощника или на постоянной основе пить успокоительные. Что-то, да поможет. Чемодан с глухим, почти торжественным стуком оказывается на столе, ловко Надиными руками развернутый в сторону Пчелкина. Защелки летят вверх и через секунду становятся видны плотно, друг к другу сложенные пачки номиналом в пять тысяч рублей. Чемодан-то большой, вместительный, советский, купюрами наполнен полностью, доверху. Не хватает всего одной пачки, на которую, дело нашлось. Все остальное в целости и невредимости, теплилось в чемоданчике с самого момента маски-шоу. — Это че? — Спрашивает он, отодвигая в сторону тарелку. Видок у него вправду удивленный, брови взлетели вверх, глаза приоткрылись, видно дело, чтоб рассмотреть картинки на пятитысячных получше. — Деньги. — Да вижу, не слепой.— Витя принимается считать количество купюр в одной пачке, с каждой новой глаза все шире и шире. — Откуда бабло? Ну, была не была? — Со сделки Ореховских. — утверждает Надя, упираясь в стол двумя руками. — А у тебя каким макаром? — Непонимающе таращится Пчелкин. Брови его хмурятся, пачка его рукой, брошенная в чемодан, неровно на остальные перфекционистски сложенные, падает. — Очень долгая история. — Сглатывает. Наде очень хочется водки для уверенности или не водки, уверенность безалкогольная вообще бывает? В ее-то случае? — Но если в двух словах, Ореховские хотели продать наркотики подороже, наркотики они продать не успели, подоспели маски-шоу. В общем, нет у Ореховских ни наркотиков, ни денег. — У Нади, надо отдать ей должное, в школе с сжатым изложением дела обстояли вполне приемлемо: на удовлетворительно всегда, на четыре чуть реже, на пять… вообще как-то не срасталось. Пчелкин молчит. Секунду. Другую. Третью. Потом медленно откидывается на спинку стула, закладывает руки за голову и смотрит в потолок. Взгляд у него отсутствующий. С таким взглядом, как Надя обычно рассуждала, перебирают варианты, отсеивая невозможное и оставляя только то, что имеет смысл. Смысл сейчас имеют только деньги, ну и реакция Вити, конечно, отчасти. — То есть ты хочешь сказать, — голос его звучит ровно. — что ты, Надежда Сергеевна, спиздила под шумок наркоту, деньги и умудрилась обвести вокруг пальца Ореховских? — Я бы не сказала обвела, — осторожничает Надя. — Скорее… вовремя сориентировалась. — Ах Сориентировалась, — эхом повторяет Пчелкин, специально надменно. Сарказм, смешанный с недоверием. — А Володя что? Володя где был, когда ты ориентировалась? — Володя посодействовал. — честно признается. — Без него бы не справилась, но он полной картины не знает, так в общих чертах. Пчелкин закрывает глаза, массирует переносицу. Жест усталого человека, который все разумеется понял, но еще не рассудил окончательно, убивать ему или выдавать премию. Надя склоняется к высказыванию «Казнить нельзя, помиловать.», а Витя совершенно точно убежден в «Казнить, нельзя помиловать», но только в этой конкретной конъюнктуре. В последующих запятая в зависимости от перемены мест эмоциональной стабильности и психоза меняется. — Ты хоть понимаешь, че учудила-то? — наконец спрашивает он, приоткрывая глаза. Надя неумышленно – хоть слово и звучит как-то по-ментовски, на Витю заглядывается, пытаясь разглядеть в его лице не столько гнев, сколько градус будущего скандала. — Если Ореховские узнают, что бабло ушло не в никуда, а к тебе, мы все трупы. Все. Без вариантов. — Когда думала, как это сделать, — предполагала, — кивает Надя. — Когда делала, подчистила все, что имело бы вес, насколько это вообще возможно. Надя садится напротив. Вопросы у Вити, надо признать, соответствующие ситуации; их Надя предвидела. Сама, находясь в здравом уме и будучи хорошо осведомленной о подобных случаях, перепроверила все кучу раз, убеждаясь с каждым новым, что в лучшем случае закончится только вопросами–решениями, и не более того. В реальности, пока ни одной весточки о ее действиях и последствиях не доходило до головы операции; яственно, стало быть, можно предположить, что к пониманию, какой конкретно человек перешел им дорогу, те так и не догадались. А значит, пока все идет чисто по продуманному плану. Иначе (Надя это представляет отчетливо) в эту квартиру ввалились бы головорезы и прервали жизнь Нади раньше положенного срока. И сделали бы это, Надя более чем уверена, не сразу — мучили бы долго, со вкусом, в положенном, прикрепившемся к этому делу стиле: выжигали и резали. Очевиден, конечно, и страх, и волнение; очевидна и реакция. Но Надя очевидности, как это ни парадоксально, все равно страшилась. Можно, разумеется, подумать, что риски не оправданы, и многие, надо полагать, с этим предположением согласились бы. Но сумма, которую сейчас воочию лицезрел Виктор Палыч, могла бы, вытянуть в жизнь несколько затей: студию Наташе, легализацию Беловского бизнеса, а для личных Надиных мотивов и более того: хорошую и долгую жизнь за границей, если того потребует ситуация. Надя, справедливости ради, предусмотрела развитие событий и не в свою сторону – и была уверена: если случится что-то за рамки выходящее и жизни Наташи начнет угрожать все больше и больше, она отправит ее за границу сразу же, обеспечит там идеальную утопию — не меньше. Большинство сделанного, если уж быть до конца честной, делается с одной-единственной целью: сделать Наташу безгранично счастливой и утроить ее по жизни. А дальше, прочие моменты, касающиеся уже именно Нади и ее круга приближенных. Помимо этого, Надя, откровенно говоря, всю жизнь работать на Беловскую контору не имела ни малейшего желания. Надя хотела воссоздать отцовскую систему и вернуть былую славу фамилии. Она клялась отцу, что не бросит его дело; она обещала сделать все возможное для ее будущего. И этого, полагает она, хватит на начальную реализацию. — Ты предполагала, — выделяет «ты» нацеленно, недовольно дергает головой, словно отгоняет назойливую муху. — Меня спросить? Посоветоваться? В известность, поставить, не? — Ты был в Бутырке, — парирует Надя, голос становится тверже. — Тебя вообще дома почти нет. Когда мне с тобой советоваться? — Она говорит, по ее соображениям, объективные реалии. — Время поджимало. Ждать, пока твой тюремный срок закончится, не было никакой возможности. — Не умничай, могла бы дождаться, я бы вышел мы вместе обдумали. — Не-е-е, — тянет Надя. По трем известным побудителям обсуждать эту тему было неверным сразу и на зарождении, дурной мотив раз, дурная реакция два, дурной конец с дурным началом три — у них Витя другие скорости, если ждала тебя, они бы уже раз десять продали, потратили или кто другой подсуетился. Я рисковала – да, но во благо рисковать не глупость. — Это идиотизм, Надя! — Витя, само собой, бесится, решение-то весьма опасненькое, обсуждению, вне всякого сомнения, не подлежит. Но Надя действовала исключительно в короткие сроки и, добавим, с далеко не короткими амбициями. — Ты за моей спиной делаешь что хочешь и ставишь перед фактом. Так дела, Орлова, не водятся. — А ты бы одобрил? — Надя не обделяет его выражением лица, доказывающим противоположность его ответа; в собственной правоте она не сомневается ни секунды. Витя ответил бы точно, коротко и ясно: «нет». — Нет, конечно, это полная херь, — Пчелкин даже не думает смягчать формулировки – напротив, рубит с плеча, как топором. — Этим, собственно, все и сказано, Пчелкин. — Да ты издеваешься, — он поднимается вслед за Надей, которая, прихватив чемодан в охапку, направляется в комнату. Не бежит, не хватает за плечо – держит, что называется, нехилую дистанцию. — Если бы я каждый раз спрашивала разрешения, Виктор Палыч, мы бы до сих пор топтались на месте, — бросает она через плечо. — Ну здрасти, а сейчас мы куда двинулись? На метр к могиле? — К своеобразной свободе, разве нет? — Надя распахивает дверь в «свою» спальню и укладывает чемодан на чистые простыни. Простыни, кстати, белые, выглаженные, не тронутые – Надя на эту кровать, правда, почти не суется. Тут кошмары снятся в несколько раз хуже, и неясно отчего: то ли атмосфера какая-то нечистая, то ли от одиночества корежит. В Витиной, к примеру, все совсем по-другому – тепло, спокойно и уютно. Надя у Вити ночевала, только в его отсутствие; с ним в придачу, равно как и без оного, не осмелилась ни разу. — У тебя, — продолжает она, оборачиваясь, — свое понятие свободы: тихо сидишь под Беловым, не высовываешься, всем улыбочки строишь. У меня – свое. Я не хочу, чтобы моя жизнь зависела от того, в каком настроении проснулся Александр Николаевич. — Ах, вот оно что, — щурится Витя, прислоняется плечом к косяку. Переходить порог без видимой на то причины колеблется, будто за этой дверью не спальня, а минное поле. — Решила, значит, под него подкопать. — Я решила действовать в своих интересах. — Подкапываешь под него, автоматически и под меня. Если Белов надумает, что я с тобой заодно, мне пиздец. Если пиздец мне – то и тебе. Мы, Орлова, в одной лодочке. А ведешь себя так, будто одиночка. — Я одиночка. Надя считает себя, если не в жизни, то определпнно в работе – человеком, не требующим консилиумов. Надеяться на других она, по правде говоря, не может: начинаются вечные, недоверчивые мысли, постоянное волнение – «вдруг облажается» или «сделает не так». Опасения эти, делают из человека подобие загнанного, напуганного зверька. Как ни крути, но единственный, кому ты можешь полностью доверять, – это ты сам. И в случае с работой мысль, что своими руками легче, нежели ожидание, пока второй без твоего контролируемого внимания блещет своими умениями, кажется роднее, чем скинуть часть груза с плеч, которым тогда станет, как ни странно, подозрительно легко и неудобно. — Н-да? — Витя тянет вопросительно, с издевкой, глаза у него, внимательные, цепкие. Надя его «н-да» пародирует – передразнивает интонацию, кривит губы, после чего раскрывает чемодан вновь, дабы пересчитать сумму заново, хотя и без того знает: ровненько, до копейки, уложена. — Можешь сколько угодно корчить рожи, — Пчелкин не двигается с места. — Факт есть факт. Мы в одной связке. Если один проваливается – остальные летят следом. Ты это знаешь. — Знаю, — Надя садится на край кровати, устало трет лицо ладонями так, будто пытается стереть с него не только усталость, но и саму себя. — Поэтому и не сказала. У тебя есть алиби. Если что, ты не в курсе. Я одна взяла, одна подчистила, одна отвечу. — Дебильный план, — Витя качает головой. — Во-первых, я уже знаю. Во-вторых, даже если бы не знал – с меня все равно спросят. И что я им скажу? Что я слепой? — Скажешь, что я самовольная дура, которая не слушается, — Надя пересчитывает купюры, снова и снова, словно в этом есть спасение. — Я тебе не подчиняюсь, я с тобой работаю. Разница есть. — Работаешь – значит, договариваемся, значит, планы согласовываем. А ты, Надя, действуешь как хочешь: захотела – решила, захотела – сделала. А расхлебываем почему-то мы вместе. — Тебе никто не мешает отказаться от меня, — произносит она. Стоят друг напротив друга как на ринге, только вместо перчаток, слова. — Хочешь – отказывайся. Твоей фамилии ни в одном разговоре не промелькнуло, в свидетели я тебя не тащила. Алиби есть. Пользуйся. Витя встает в ступор. Молчит, вглядывается в глаза карие – с правого на левый, с левого на правый, туда-сюда, раза четыре. Надя боится. Боится, что Витя согласится, что через пару секунд она в силу гордости, неотъемлемой и вечно досаждающей соберет вещи и, наперекор, целенаправленно, с гордо поднятой головой, скроется за дверью квартиры не оборачиваясь. Ведь взять свои слова назад – непосильно тягостно, стыдно и унизительно. Еще более унизительно и тягостно, напрямую, зная, что согласия не сможешь принять, разбрасываться словами, ненавидя острый язык и собственную эмоциональность, ненавидя недумающую, а требующую потребность оказаться правой, удостовериться, что очередной раз правда – не всегда, увы, выигрышная позиция. Ей, если уж быть до конца откровенной, хочется, чтобы Витя отказался. Чтобы Витя уверил: ни за что, ни при каких обстоятельствах оставлять ее за рамками своей жизни не станет. Что Надя нужна – и нужна в любом, даже самом нелепом и грязном ее проявлении. Всякое таковое расставание, надо признать, весьма прискорбно для Надиного чувствительного нутра. А Орлова, как бы ни храбрилась, чувствительна до Пчелкинских речей, взоров и действий; до рук и до самого вида – чувствительна, понапрасну надеявшаяся в обратном. — Не неси хуйню. — А что не так? — произносит горделиво, осознает, что гордость эта, пожалуй, порок ее самый сильный, коронный, так сказать, номер. — Ты сам сказал: план дебильный. Сам сказал, что я проблема ходячая, так ведь? Ну так иди, ищи себе непроблемную. Если остаешься – не ной. Нотации свои мне не читай. Хуйню нести, как выразился бы Витя, Надя во всю продолжает; рот себе замотать, отчаянно хочет, но не может. Недоброе слово, как известно, обоюдоостро: имеет острое начало и не менее острый имеет конец. Основополагающее начало Надя успешно прокладывала; понимала, что не менее острый конец приблизит Виктор Палыч, и все равно кололась, злилась и молчать, никак не пыталась. — Нотации, — Витя хмыкает, хотя хмыканье схоже на усмешку, все же веселого в себе ничего не несет. — Я тебе, Надя, нотации читать не собирался. Я тебе факты говорю. Ты накосячила – будь добра, признай. А ты начинаешь: «Я одна, я сама, никто мне не указ». Он делает шаг вперед – Надя инстинктивно, не успев даже подумать, отступает на полшага. Тут же замечает это движение, злится на себя, бесится: надо было, думает она, голову держать ровно, словами не скупиться, да не отступать назад – сварила бы тогда кашу не из топора, а, как люди образованные и небедно живущие, из манки или, на худой конец, овсянки. — Не поняла. Ты мне сейчас что предлагаешь? Сдать назад? Извиниться? — Думать надо, как дальше шевелиться. А ты вместо этого истерику мне устраиваешь. «Уходи, не уходи». Я, блядь, куда уйду? — Шагает вслед каждому Орловскому отступу, слова подкрепляя жестикуляцией, желваки ходуном и в словах резок. — Ты меня, Надя, не первый год знаешь. Если думаешь, что твои выкрутасы заставят меня поменять решение, ты ошибаешься. — Я справлюсь без твоей помощи. — Не строй из себя героиню боевика. — Витя повышает голос, отчего Наде все больше хочется развернуться и уйти. — Ты баба. Обычная баба, которая хочет счастья. И я тебе это счастье обеспечу. Но если ты будешь лезть в пекло без спросу, я не смогу тебя прикрыть. Потому что я не всевидящий, и пули не ловлю. — Отворачиваясь неучтиво, в общем то мужиковато резко, вздыхает тяжело с натугом, будто беседа со стеной, а не вполне себе живым и слышащим человеком напротив. — Ты отца своего вспомни. Он ведь тоже геройствовать любил. «Орлов сам разберется, Орлов сам решит». Всегда один, всегда напролом. Никого не слушал, ни с кем не советовался. Думал, что он умнее, вокруг все идиоты. Ну и докрутился. Один в машину сел, один поехал и все. Никто рядом не оказался. Никто прикрыть не смог. Я, Надя, не хочу, чтобы ты так же. Не хочу, чтобы тебя в клочья. — он замолкает, решаясь. — Если тебя не станет я себе не прощу, догоняешь? — Не смей отца упоминать, Пчелкин. Он знал, что делал, он все прекрасно понимал. Я с ним рядом всю свою короткую прожила, я знаю, кто и что он. И до сих пор с ним живу, даже если тот в земле. Витя не отступает, видит, конечно, хмурыми грустноватыми окулярами, как у нее белеют костяшки сжатых кулаков, поджимает губы. — Живи, сколько требуется. Только память это одно, а повторять его ошибки совсем другое. Он твой отец, я уважаю. Но он был таким же человеком. Ошибался, как все. — Не ошибался он! — Наде нужно закричать, как малый ребенок, спорить, ведь отцовская натура для нее вышла примером, отцовский характер сидит в ней намертво, напоминая его в каждом дурном действии, так и норовит делать точь-в-точь как его руками. Надя скучает, и Наде отцовское упоминание в солнечное сплетение острым колким режет, прокручивает и кровоточит при каждом новом воспоминании. — Он просчитывал все наперед! На десять шагов вперед! А подставили его свои же. — Свои же, — кивает Витя, и голос его становится тише, но не мягче. — Потому что не разобрался, кто свой, кто левый. Доверился не тем. Думал, всех просчитал, а одного, получается, не заметил. Этот один его и убрал. — Ты не смей! — Надя делает шаг вперед, совсем доселе не страшась. — Тебя там не было. Ты не знаешь, как это было. — Не был. — Мотает головой, а после глаза в глаза говорит грубо, резко и тыкая. — Я был с тобой. Видел, как ты потом рыдала, по ночам от кошмаров вскакивала, как ты зарекалась, что будешь умнее. Клялась, Надя, ты мне лично клялась, что не повторишь его ошибок. А щас то что? Те же грабли. Та же песня. Слова наотмашь, не промахиваясь, ровно по ране, сильнее прочих возможных. Губы кривятся, но отнюдь не в улыбку: гримаса, выражением напополам с желанием не закричать и не заплакать одновременно. А внутри, меж тем, рвется что-то своими, наперекосяк, на скорую руку сооруженное подобие сохранить часть адекватную и вполне вменяемую, которая из-за всех сил хватается за последние мосты. Больно. Очень больно. Не так, как перебинтованная рука ноет, – скорее, ножевыми исколотая начисто, ощущение именно такое, гиблое, безнадежное. И ведь прав в чем-то – точно прав, если разобрать и принять наконец очевидные факты на поверхности лежащие. Но начинаешь прощупывать и будто крапивой колется. Не верится, не принимается, дурит. Ненавидит отцовскую руку, но та ее осторожно и бережно хранит, заставляет чувствовать себя в своей среде, в безопасности, не бояться в конце концов. А надо бы… Надо бы выучиться самостоятельности, отцовскую руку сбросить – и по голове гладить своей, такой же уверенной, но чистой, не окровавленной. Надя с дуру замахивается – реакция хромая, но ударить хочется нестерпимо: чтобы почувствовал, какого это, чтобы… Впрочем, работает это как обычная защитная реакция – будто отобьется от слов рукоприкладством. Знала, к чему идет, знала! Витя руку перехватывает – в паре сантиметров от лица сжимает цепко, удерживая. Сам не дергается, стоит ровненько, не шелохнувшись. Пальцы у него железные, но ничуть не грубые. Надя попыток не оставляет: левой, больной, решительно, не взирая на последующую боль, так же устремляет ровно в щеку, и ту уже осторожнее берут в свои. Надя болезненно шипит, выдергивается, хочет разрыдаться и кричать. — Угомонись, — произносит Витя тоном, не терпящим возражений. Он, преимущественно в бою так и не начавшемся выигрывал; руки Надины из своих выпускать не собирался, напротив, сжал посильнее, но не до боли невыносимой. Та все же правую дернула, не оставляя усилий: дергает на себя, отступает рывками назад, в конечном итоге прижимаясь к стене. Спину та холодит, неприятно мурашит – будто сотня маленьких иголок впивается в кожу. — Отпусти, — дергает еще и еще; левая неприятно ноет, и Наде все больше и больше хочется проехаться ему по физиономии – со всего размаху, не жалея ни его, ни себя. — Не дури, а? — просит Витя, но высвобождать, не спешит. Знает – видит бог, – ударит Орлова, и не постыдится ведь: заедет по полной программе, не глядя. Надя неосознанно смотрит на его губы приоткрытые, изрекающие недовольно, слушает в пол уха, а сама думает об абсурдности мысли. Мысли о губах – не подходящие, совершенно не к месту. Хочется врезать. Хочется грубое, оскорбительное, специально нацеленное на больное крикнуть. Оттолкнуть подальше – и физически, и вообще; игнорировать полностью, не обращать внимания от слова совсем. За слова, сказанные только-только, за грубость, за ненужную правду и приведенные факты, подкрепленные аргументами. За все припомнить и бить, бить, бить, неважно чем, неважно как, главное – побольнее, потому что самой тошно. И думать о нем не хочется, а мысли вцепились, не вылазят из головы, словно репьи. Зачем-то трепетно к этой мысли относится, носит ее на постоянной основе и в неожиданности замечает, что уже неосознанно, само по себе приходит. Дурость, полнейшая бабья влюбленная дурость, ненужная, глупая, идиотская глупость. А все равно ждешь, ценишь и надеешься. Дура, полнейшая и безоговорочная дура. Доверяешь и служишь подобием верности, только о нем и только про него. Зачем? А неясно – и никогда ясно не станет, потому откреститься бы да и послать куда подальше из-за привязанности несвойственной. Нужно послать – и исчезнуть, раз и навсегда. Только бы не глупить, не остаться такой мягкотелой, слепой и нуждающейся. Он наклоняется, глаза в глаза и все ближе. Видит Орлова и его взгляд, и его руки, уже отпустившие ее, но она не двигается, не бьет, не кричит. Почему-то молчат оба и стоят впритык, неправильно близко. Стремительно всего в секунду пальцы Витины на ее щеках, времени на осознание не хватает, губы его оказываются на ее, целуют грубо, нескромно и по-настоящему, руки тянут к себе, касаются кончики носа. Она отвечает резво, зарывается в волосы, пальцами сжимает, жмурится, отрывается от стены. Нужно! Нет, именно срочно и точно стоит прекращать, но продолжает напористо. Хочется, чтобы целовал больше, чтобы держал покрепче, чтобы всецело, чтобы не прекращал. Он ладонями шершавыми с щек на талию и по спине до мурашек вверх-вниз гладит. А Надя будто пропадает, ее бьет адреналином, внутри загорается что-то светлое и иголочками, до приятного по всему телу. Она окончательно проваливается, оставляя последнюю мысль о дурости. Поцелуй живой, губы Витины теплые, и привкус сигарет угадывается. Дурость – это без его губ и рук. Дурость противиться, дурость врать и останавливаться. С ним же хорошо, и тепло, с ним жжет внутри, с ним не приторно, а как есть, грубо, но как того и хотелось, страшно, но интригующе, заводяще. — Остыла? — спрашивает, отрываясь. — Нет. — абсолютно точно нет. Все стало только хуже. — Я тоже. — лыбиться, и вновь целует. И по новой, пальцы пуговичку за пуговичкой растягивают на выглаженной рубашке, пуговицы не слушаются, руки то к рубашке, то к волосам возвращаются, а губы сминают чужие, но теперь уже знакомые и дымные. Витя откровенно бесится, пыхтя, расстегивая рубашку самостоятельно, кидая куда-то за кровать, забытую напрочь. Руки Пчелкинские без спросу повсюду. Укладывает на кровать, на лопатки, на сатиновую простынь. Надя проклинает сатин, тот электролизируется от соприкосновения с одеждой, бьется током, редко, но метко. — Не покупай больше сатиновую. — расстегивая пряжку ремня, не сильно отличающуюся от той, которой воспользовались как жгутом, цедит. — А че с ним не так? — Витя не останавливается, говорит прямо в шею между поцелуями. — Током бьется. Наде очень даже нравится, и то, как бретелька красивого в Лондоне купленного белья Витиными пальцами спускается, отбрасывается предположительно к рубашке, и поцелуи от груди до пупка и ниже нравятся, у бедра на косточке, в районе сердца, и каждый шрам, ранее считавшийся уродливым, кривым и противным. Нравится, как он смотрит снизу вверх, поднимаясь, а после нависая, секунду вторую разглядывая. Чувствует разом слишком много, и совсем не страшно и не стыдно, как было в далеком забытом, кажется правильным каждое соприкосание, смазанные на щеке, губах и груди, искусанных ареол и сосков. Дыхание теплое у шеи не душит, напротив, заставляет дышать чаще, быстро бьется и сердце. Глушит, в ушах звенит, назло долбит и в висках, но не болью, что при мигренях. Глушатся рассуждения и мысли, заставляя вслушиваться в вздохи-выдохи, сильнее прижаться, когда ощущения уже совсем на иной лад скачут, скользить по груди пальцами и царапаться при толчке. Сравнивать несуразно, похожего, ни в физике, ни в динамике, речи про ощущения, на толику похожие на эти, вести и смысла не имеет. Ногами обхватывая в своеобразное кольцо Витины, цепляется за спину. Витин голос где-то в волосах глушится, смешивается с Орловским. Колени трясутся, держаться неудобно, поворачиваясь, меняются. Надя смотрит в голубые бездонные сверху, искусав губу в кровь по привычке, в темпе держится ровнее, улавливает, улыбается, дразнит и манит. Слова брошенные, глупые, бессмысленные, но с усмешками и хмыками ловят каждый по-своему, те не усваиваются, подолгу в голове не заседают. Поцелуи снова и снова, кажется, все исполосовано лишь ими, губы в губы точно заново в первый раз сансарой льются. Поближе бы, и еще, еще, еще резче и ускоряясь, она подстраивается, ладони на бедрах сжимаются, помогают, ведут. Волосы совсем запутанны, почти что кудрявы от вечных шебутных и взбалмошенных перебираний, за ухом, на лбу, у висков. Душно и жарко, грубость сменяется нежностью, и обратно в неопределенности каждый по-своему отдается, как чувствует и нуждается. Голос в стон, не кричащий, но громкий, ему нравится, Наде нравится, что нравится ему, а в сущности одно и тоже в приоритетах, схожи и звуки, и смешки, и предпочтения, подлинно друг другу врученно все, чего недоставало долгие годы в отсутствии взаимного понимания и принятия. Имя слетает с губ ровно, как того требуется, и каждое последующее громче. Поцелуи менее напористые, реже но не менее приятные поутихают, когда каждый в состоянии эйфорийном притихше прижимаются лоб ко лбу, зеницы прикрыто щуряться, в блаженном, до боли приятном резком по всему телу пульсе, после. Секунды растягиваются, и наслаждение вместе с ним кроет с головой, заставляя упасть обратно на проклятый сатин. Голова на Витинои солнечном сплетении мерно поднимается при дыхании. С Витей рядышком прижавшись хорошо, очень-преочень хорошо. Его рука поглаживает по спине, перебирает и без того запутанные черные волосы, щекоча при мягком еле-еле касающимися кончиками пальцев. Говорить нисколички не хочется, хочется уснуть, обняв, и проснуться так же, с ним же, без мысли о следующем гредущем и не сдавшимся. Он накрывает одеялом, пару раз в макушку губами прижимается, целуя, греет. С ним вокруг ничего другого нет, будто и люди пропадают, и деньги вовсе не нужны, даже неизвестность кажется не такой уж и страшной, а всего-то не пришедшей еще ерундой. И Надя, отдавая голову на отсечение, готова поклясться, что ей с ним расставаться не надо, и все мысли до сегодняшнего дня были просто детским садом, страхом по обыкновению ее неуверенности и боязливости одиночества, как случилось когда-то с матерью. Она ушла, а Надя останется. И впервые за долгое время кажется, что сегодня отец в кошмарах не явится.
Примечания:
83 Нравится 11 Отзывы 13 В сборник
Отзывы (4)