***
Она сидела, прислонившись спиной к шершавому стволу, и читала. Книга была старой, страницы пожелтели, а буквы местами стёрлись, но слова складывались в истории — о проклятиях, что накладывают на принцесс, о проклятиях, о поцелуях, которые разрушают чары, и о тех, которые не срабатывают, потому что любовь оказалась не той, не настоящей, не истинной. Эмма водила пальцем по строчкам, перечитывала одни и те же абзацы, но мысли путались, уходили в сторону, возвращались к белой птице, которая всё ещё плавала по чёрной воде, не приближаясь, не удаляясь. Рядом стояла бутылка — полупустая, горькая, оставленная принцем. Эмма не пила больше. Вино жгло горло, но не согревало, а внутри и так было холодно. Холодно от этого озера, от этого леса, от этой ночи, которая никак не хотела кончаться. На ветке над головой висело полотенце — Теодор оставил его для сестры. Белое, мягкое, оно тихо покачивалось на ветру, и Эмма смотрела на него, думая о том, как принц сидит здесь каждую ночь, ждёт, а потом встречает сестру у воды, укутывает её плечи, ведёт в замок, и они молчат. Потому что не о чем говорить. Потому что всё уже сказано. Потому что слова не помогают. Лебедь всё ещё плавал. Медленно, плавно, разрезая чёрную воду, оставляя за собой серебристый след, который таял, не успев родиться. Эмма смотрела на него и не могла отвести глаз. Красота была неестественной, пугающей, как застывшая музыка, как сон, из которого не хочется просыпаться. Она читала, смотрела на птицу, читала снова, и время текло мимо, незаметное, тягучее, как вода в этом озере. Прошло несколько часов. Эмма зевнула, потянулась, почувствовала, как затекли плечи, как онемели пальцы, сжимающие книгу. Она закрыла глаза, всего на миг, чтобы отдохнуть, и тут же провалилась в темноту — не в сон, а в ту самую густую, вязкую пустоту, которая наваливается, когда тело перестаёт слушаться, а мозг отключается, не спрашивая разрешения. А когда открыла — рядом сидел Румпель. Она дернулась так, что чуть не выронила книгу. Сердце ухнуло куда-то вниз, застряло в горле. Он сидел на корточках, сложившись, как огромная птица, и его разномастные глаза блестели в темноте, как угли. Он смотрел на неё с лёгким, почти ленивым любопытством, и на губах играла улыбка — та самая, кривая, безумная, от которой у нормальных людей кровь стынет в жилах. — Доброе утро, маленькая мышка, — пропел он, и голос его был тихим, вкрадчивым, как шорох листьев под ногами. — Хорошо спалось? Или, может, тебе приснилось что-то интересное? Например, как ты сидишь на берегу, читаешь старые сказки и ждёшь, когда птичка прилетит домой. Эмма смотрела на него, и внутри закипала злость — глухая, тяжёлая, почти болезненная. Она знала. Теодор сказал. Тёмный. Он сделал это. Он проклял Элли. Он заставил эту девочку — эту яркую, живую, смеющуюся девочку — каждую ночь превращаться в птицу и улетать в темноту. Он сделал это, и теперь сидит здесь, улыбается, и называет её «маленькая мышка», как тогда, в детстве, когда был добрым. — Ты, — выдохнула она, и голос её дрожал. — Ты сделал это. Ты проклял её. Румпель не двинулся. Только глаза его блеснули золотом, и улыбка стала чуть шире. — Проклял? — переспросил он, растягивая слово, будто пробуя его на вкус. — Какое грубое слово, дорогуша. Я предпочитаю «одарил». Я дал ей то, что никто другой дать не мог. Вечность. Красоту. Свободу, которой не знают другие принцессы. И всё это — за небольшую плату. Ведь, знаешь ли, даже самые красивые подарки иногда приходится оплачивать. Эмма вскочила. Книга выпала из рук, упала на траву, и он не глядя подобрал её, провёл пальцем по корешку, по выцветшим золотым буквам. — «Сказания о древних проклятиях и истинной любви», — прочёл он вслух, и голос его стал насмешливым, почти ласковым. — Читаешь, ищешь ответы? Думаешь, если прочитаешь достаточно книг, найдёшь ту самую любовь, которая разрушит чары? — Он покачал головой, и тени за его спиной заколыхались. — Ты наивна, маленькая мышка. Истинная любовь — это не то, что можно найти в книге. Это не заклинание, которое можно выучить наизусть. Это… — он сделал паузу, и его глаза вспыхнули золотом, — это каприз. Случайность. Или, может, проклятие. Смотря для кого. — Зачем ты это сделал? — спросила Эмма, и голос её стал твёрже, хотя внутри всё дрожало. — Зачем ты проклял её? Она была ребёнком. Она ничего тебе не сделала. Румпель поднялся. Медленно, плавно, как змея, разворачивающая кольца. Он оказался выше, чем она помнила, и тени за его спиной тянулись к ней, как живые. — Зачем? — повторил он, и в голосе его появилась та же насмешка, что и тогда, в детстве. — Дорогая, я не делаю ничего просто так. Я заключаю сделки. Король и королева хотели спасти своё королевство. Я спас. А взамен… — он развёл руками, и в этом жесте было что-то величественное и одновременно пугающее, — взамен я взял то, что они любят больше всего. Их дочь. Не убил, не забрал навсегда. Просто… добавил в её жизнь немного магии. Немного тоски. Немного ожидания. Ведь, согласись, это гораздо интереснее, чем просто отрубить голову? Эмма сжала кулаки, впиваясь ногтями в ладони. Боль отрезвляла, помогала не отступить. — Ты чудовище, — прошептала она. Румпель усмехнулся. В этой усмешке не было злости. Только холодная, ледяная констатация факта. — Да, — сказал он просто. — Я чудовище. Я Тёмный. Я заключаю сделки, которые ломают жизни. Я превращаю людей в животных, забираю их голоса, их память, их будущее. Я делал это много раз. И буду делать. Потому что это моя природа. Моя суть. Моя цена. Он шагнул ближе, и Эмма не отступила. — Но ты не всегда был таким, — сказала она, и голос её дрогнул. — Ты был добрым. Со мной. Ты дал мне одежду, еду, кров. Ты учил меня магии. Ты… ты был моим другом. Румпель замер. На миг его лицо стало непроницаемым, и только тени за его спиной заколыхались, заметались, как живые. — Был, — сказал он тихо. — Был. А потом ты ушла. Исчезла. Как сон, как видение, как всё, что не может быть настоящим в этом мире. А я остался. Один. С проклятиями, сделками и памятью о девочке, которая назвала меня красивым. Эмма смотрела на него, и злость медленно утихала, уступая место чему-то другому. Не жалости. Пониманию. — Ты мог не проклинать её, — сказала она. — Ты мог выбрать что-то другое. — Мог, — согласился Румпель. — Но не выбрал. Потому что это был лучший способ заставить их страдать. И потому что… — он сделал паузу, и его глаза вспыхнули золотом, — потому что я хотел посмотреть, что будет. Хотел посмотреть, найдётся ли тот, кто полюбит её настолько, чтобы разрушить мои чары. Хотел убедиться, что истинная любовь существует. Или что её не существует вовсе. — Ты проверял это на ней? — Эмма шагнула вперёд, и в её глазах снова загорелся огонь. — Ты сделал из неё подопытного кролика? Из ребёнка? Румпель не отступил. Он смотрел на неё, и в его разноцветных глазах не было безумия. Только холодная, ледяная серьёзность. — Да, — сказал он. — Проверял. И проверяю до сих пор. И знаешь что? — Он наклонился ближе, и его голос стал тихим, почти шёпотом. — Я до сих пор не знаю ответа. Может, ты найдёшь его для меня. — Тогда сними его, — сказала Эмма, и голос её был твёрже, чем она чувствовала себя. — Ты можешь. Ты же Тёмный. Ты можешь всё. Сними проклятие. Румпель смотрел на неё долгим взглядом. В его разноцветных глазах плясали золотые искры, но в этот раз в них не было насмешки. — Могу, — сказал он тихо. — Но не сниму. — Почему? — Потому что сделка есть сделка. Я взял плату. Я не возвращаю плату. Это не в моих правилах. — Твои правила — дерьмо, — выплюнула Эмма. — Ты не должен был трогать ребёнка. Румпель не обиделся. Он наклонил голову, и тени за его спиной заколыхались, как живые. — Ребёнок, — повторил он. — Да. Ребёнок. Как ты. Когда ты пришла ко мне в лесу, босая, грязная, с глазами, полными страха, я мог сделать с тобой что угодно. Мог заключить сделку. Мог забрать твою память. Мог превратить тебя в жабу и забыть. Но я не сделал. Знаешь почему? Эмма молчала. — Потому что ты посмотрела на меня и сказала, что я красивый, — сказал он, и в его голосе вдруг не осталось ни театральности, ни яда. Только странная, почти детская растерянность. — Ты была первой, кто посмотрел на меня и не увидел чудовище. Ты была первой, кто назвал меня другом. И я… я не смог. Не смог сделать тебе больно. Не смог использовать тебя. Я просто… отпустил. Эмма смотрела на него, и внутри что-то оборвалось. Друг. Она сказала ему это в шесть лет. И он запомнил. За двести лет. За двести лет одиночества, сделок, проклятий, крови. Он запомнил девочку, которая назвала его красивым. — Тогда помоги сейчас, — сказала она, и голос её дрогнул. — Не снимай. Помоги. Подскажи. Сделай что-нибудь. Румпель усмехнулся, но усмешка вышла невесёлой. — Помочь? — переспросил он. — Дорогая, я не помогаю. Я заключаю сделки. Я забираю. Я наказываю. Я не даю. Никогда. — А мне? — Эмма шагнула вперёд. — Ты не можешь сделать исключение? Для своей маленькой мышки? Он замер. На миг его лицо стало непроницаемым, а потом он медленно, очень медленно покачал головой. — Для тебя — может быть, — сказал он тихо. — Но не так. Не сейчас. Он шагнул к ней, и тени за его спиной потянулись, обвили её ноги, её руки, её плечи, и она не могла пошевелиться. Не от страха. От странного, тягучего спокойствия, которое разливалось по телу. — Ты хочешь помочь Элли, — сказал Румпель, и его голос был тихим, почти ласковым. — Ты хочешь разрушить проклятие, которое я наложил. Ты хочешь найти того, кто полюбит её по-настоящему. Но ты даже не знаешь, что такое настоящая любовь. Ты даже не знаешь, кто ты. Откуда ты. Что ты можешь. Он поднял руку, и его пальцы, длинные, бледные, с острыми позолоченными ногтями, коснулись её виска. Эмма вздрогнула, но не отшатнулась. — У тебя есть дар, Эмма, — сказал он, и в его голосе появилось что-то новое. Не насмешка. Не угроза. Жадное, голодное любопытство. — Светлая магия. Чистая, первородная. Такая, какой я не видел веками. Ты можешь лечить. Можешь защищать. Можешь разрушать проклятия. Можешь стать той, кто спасёт её. Если научишься пользоваться своей силой. Эмма смотрела на него, и в голове крутились обрывки. Магия. Её магия. Та, что проснулась в детстве, когда она упала из окна. Та, что отбросила его щенком. Та, что она считала сном. Та, что она прятала в себе все эти годы, даже не зная. — Я не помню, — прошептала она. — Я ничего не помню. Румпель убрал руку. В его глазах мелькнуло что-то — боль? разочарование? — но он тут же спрятал это за привычной улыбкой. — Двести лет, — сказал он тихо. — Двести лет я ждал. Искал. Надеялся. А ты… ты думала, что я тебе приснился. Он развернулся, собираясь уходить, но Эмма схватила его за руку. Пальцы сжались на его запястье, и он замер. Его кожа была холодной, но под ней чувствовалось биение — медленное, тяжёлое, чужое. — Научи меня, — сказала она. — Ты же можешь. Ты научил меня зажигать свечи. Научи меня управлять магией. Научи меня помогать. Румпель медленно повернул голову. Его разномастные глаза смотрели на неё, и в них не было насмешки. Только холодная, ледяная серьёзность. — Магия — это не свечи, Эмма, — сказал он. — Это сила. Это власть. Это возможность делать то, что другие не могут. И это всегда требует платы. Ты готова платить? — Да, — ответила она, не колеблясь. — Ты даже не знаешь, какую цену я могу запросить. — Мне всё равно. Я заплачу. Румпель смотрел на неё долгим взглядом. Потом усмехнулся — коротко, почти беззвучно. — Ты изменилась, — сказал он. — Стала смелее. Или глупее. Не могу понять. — Научи меня, — повторила Эмма.14. Лебедь
25 марта 2026 г., 01:54
Примечания:
Это всё-таки Зачарованный лес, и у каждого есть своя история и сказка. Это история принцессы Элиноры)
Эмма не могла уснуть.
Она села на кровати, рывком, и уставилась в темноту. Сердце колотилось где-то в горле, и она ненавидела себя за это. За то, что не может думать ни о чём, кроме Реджины. За то, что не может забыть её прикосновение. За то, что не может забыть, как та сказала: «Поедем со мной». У неё сомнения, насчёт всего.
А завтра они уезжают.
Эмма спустила ноги с кровати. Пол был холодным, каменным, и этот холод отрезвлял. Она подошла к окну и выглянула во двор.
Замок спал. Башни уходили в чёрное небо, где не было ни звёзд, ни луны — только плотные, тяжёлые тучи, которые ползли с запада, закрывая последние проблески света. Эмма провела ладонью по холодному стеклу. Потом отступила, накинула на плечи халат, который оставили служанки — мягкий, тёплый, пахнущий лавандой, — и вышла на балкон.
Балкон был маленьким, втиснутым между двумя башнями, с каменными перилами, покрытыми мхом. Эмма оперлась на них, подставила лицо ветру, и ветер — холодный, резкий, пахнущий озером и лесом — ударил в лицо.
Внизу, под балконом, раскинулся внутренний двор замка. Мощёный, пустой, залитый серебристым светом, который лился откуда-то сбоку. Эмма подняла голову и увидела — луна. Она вышла из-за туч, огромная, жёлтая, и её свет заливал двор, стены, башни, крыши. И озеро.
Она не заметила его раньше. Оно лежало внизу, за стенами замка, чёрное и гладкое, как зеркало, и луна отражалась в нём, дрожа, расплываясь, превращаясь в золотую дорожку, которая вела к противоположному берегу, где лес стоял чёрной стеной, непроницаемой, пугающей.
Эмма смотрела на это озеро и чувствовала, как внутри что-то сжимается. Не страх. Что-то другое. Тоска? Или предчувствие?
А потом она увидела его.
Белую птицу, которая плыла по чёрной воде, оставляя за собой серебристый след. Лебедь. Он был огромным, прекрасным, неестественно белым в этом чёрном, непроглядном мире. Он плыл медленно, плавно, и его шея изгибалась, как струна, а крылья были сложены так плотно, что казались одной гладкой, блестящей массой.
Эмма смотрела на лебедя, и внутри неё что-то замерло. Птица была прекрасна. Неестественно, пугающе прекрасна. Белое оперение светилось в лунном свете, отливало серебром, и когда лебедь поворачивал голову, на его шее вспыхивали блики, словно капли расплавленного металла.
— Что ты здесь делаешь? — прошептала она, и ветер унёс её слова.
Эмма смотрела, как лебедь плывёт к середине озера, разрезая чёрную воду, и чувствовала, как внутри разливается странное, тягучее спокойствие. Птица была прекрасна. Неестественно, пугающе прекрасна. Белое оперение светилось в лунном свете, отливало серебром, и когда лебедь поворачивал голову, на его шее вспыхивали блики, словно капли расплавленного металла.
Она никогда не видела лебедей вживую. В приюте не было озёр, только лужи во дворе после дождя, а в приёмных семьях — если и были пруды, то с грязной водой и жирными утками, которые шипели на всех подряд. А этот был другим. Слишком красивым. Слишком чистым. Слишком… правильным для этого места.
— Откуда ты взялся? — прошептала Эмма, и ветер унёс её слова вниз, к воде, где лебедь медленно развернулся и поплыл обратно, к дальнему берегу, к чёрной стене леса.
Она смотрела ему вслед, пока белое пятно не растворилось в темноте, и только тогда отступила от перил. Руки замёрзли, пальцы онемели, но она не чувствовала холода. Или чувствовала, но он был не таким, как в приюте. Там холод пробирал до костей, въедался в кожу, в каждую пору, в каждый вдох. Здесь он был другим — свежим, почти живым. И этот холод, и этот ветер, и это озеро, и эта странная, невозможная птица — всё было настоящим. Слишком настоящим для сна.
Эмма вернулась в комнату. Свеча на столике догорала, пламя металось, отбрасывая неровные тени на стены. Она подошла к шкафу, открыла дверцу и нащупала там, за платьями, свёрток. Джинсы. Та самая пара, в которой она пришла. Она спрятала их на всякий случай, когда служанки принесли платье, чтобы они не выбросили их как тряпки. Потому что это было её. Единственное, что осталось от её мира. Серая футболка с почти стёршимся логотипом, джинсы с дыркой на левом колене, кеды, которые давно просили замены. Она провела пальцами по ткани, и это прикосновение отозвалось внутри чем-то тёплым и болезненным одновременно. Её мир. Серый, холодный, жестокий. Но свой.
Она переоделась быстро, стараясь не шуметь. Платье упало на пол, и она даже не взглянула на него. В джинсах, в футболке, в кедах — она снова стала собой. Той, кто выживал, кто привык бежать.
Эмма подошла к двери. Прислушалась. В коридоре было тихо, только где-то далеко, на другой стороне замка, хлопнула дверь, и голоса — приглушённые, неразборчивые — стихли. Она выскользнула в коридор и двинулась к лестнице.
Замок ночью был другим. Без слуг, без гостей, без этой вечной суеты он казался больше, темнее, словно стены дышали, словно тени на стенах жили своей жизнью. Эмма шла быстро, стараясь не смотреть по сторонам, не думать о том, что за каждым поворотом может быть кто-то, кто спросит, куда она идёт. Но коридоры были пусты. Только ветер завывал в каминных трубах, и где-то скрипела половица, и эти звуки казались ей громче шагов.
Она нашла выход на внутренний двор случайно. Толкнула тяжёлую дубовую дверь, и она подалась, со скрипом, и холодный ночной воздух ударил в лицо, обжёг щёки, и Эмма выдохнула, чувствуя, как напряжение отпускает.
Внутренний двор был пуст. Мощёный, залитый лунным светом, он казался огромным, почти бесконечным. Эмма сделала несколько шагов, потом ещё, и остановилась. Отсюда озеро было видно лучше. Оно лежало внизу, за стеной, чёрное и гладкое, и луна отражалась в нём, дрожа, расплываясь, превращаясь в золотую дорожку. Она пошла туда, к стене, и нашла узкий проход, заросший плющом, который вёл к воде.
Трава под ногами была мокрой, холодной, и кеды промокли сразу. Но Эмма не чувствовала холода. Она смотрела на озеро, и внутри неё что-то сжималось — не страх, что-то другое. Тоска? Или предчувствие?
Лебедя не было видно. Только чёрная вода, и луна в ней, и лес на противоположном берегу — чёрный, непроницаемый, пугающий. Эмма стояла на берегу, смотрела в темноту, и думала о том, что завтра они уедут. Реджина уедет. А она останется. Или не останется. Она не знала. Не могла решить. Всё внутри неё кричало: «Беги, беги, пока не поздно». Но ноги не слушались. Они приросли к этой земле, к этому озеру, к этому лесу, к этой девушке с тёмными глазами.
Она села прямо на мокрую траву, не чувствуя холода, и обхватила колени руками. Кеды промокли насквозь, джинсы намокли от росы, но она не двигалась. Смотрела на чёрную воду, на лунную дорожку, на лес на противоположном берегу — непроницаемый, живой, дышащий. И ждала.
Лебедь появился снова. Вынырнул из темноты, белый, огромный, почти светящийся в лунном свете. Он плыл медленно, плавно, и его шея изгибалась, и крылья были сложены так плотно, что казались одной гладкой, блестящей массой. Эмма смотрела, затаив дыхание. Она никогда не видела таких птиц. В приюте были только воробьи, которые клевали хлебные крошки на заднем дворе, да жирные голуби, которых травили, потому что они гадили на подоконники. А этот был другим. Слишком красивым. Слишком чистым. Слишком… невозможным для этого мира, где всё было серым, холодным, равнодушным.
— Ты настоящий? — прошептала она, и лебедь, словно услышав, повернул голову. Лунный свет скользнул по его шее. Лебедь отвернулся и поплыл дальше, к середине озера, оставляя за собой серебристую дорожку.
Она сидела и смотрела, как лебедь уплывает всё дальше, как его белое оперение тает в темноте, как луна дрожит в чёрной воде, и чувствовала, как холод пробирается под джинсы, как намокает футболка, как сводит пальцы на ногах. Но она не двигалась. Потому что внутри было холоднее. Гораздо холоднее.
А потом она не выдержала.
Это случилось неожиданно — будто внутри что-то оборвалось, и тело перестало слушаться. Эмма застонала, глухо, сквозь зубы, и опрокинулась на спину, прямо в мокрую траву. Ладони легли на лицо, закрывая глаза, и она лежала так, не двигаясь, чувствуя, как холодная вода пропитывает волосы, как земля давит в спину, как где-то в груди пульсирует тупая, ноющая боль.
Мысли её убивали. Ноги не слушались. Они приросли к этой земле, к этому озеру, к этому лесу, к этой девушке с тёмными глазами. Которая поцеловала её так, что у Эммы до сих пор горели губы.
— Дура, — прошептала она в ладони. — Дура, дура, дура.
Минут через пять она убрала руки. Всё ещё лежала. Смотрела вверх.
Над ней были деревья. Большие, старые, с густыми кронами, которые в лунном свете казались чёрными, почти живыми. Ветви переплетались, образуя плотный полог, и сквозь него пробивались редкие лучи, падая на землю серебристыми пятнами. Эмма смотрела на эти пятна, на то, как они дрожат, когда ветер шевелит листья, и пыталась унять дыхание.
А потом она заметила его.
Человек сидел на толстой ветке, свесив ноги, и его силуэт вырисовывался на фоне чёрного неба, как чужой, неправильный. В одной руке у него была книга — старая, с потрёпанным переплётом, — и он водил пальцем по странице, как будто читал, как будто всё это время сидел здесь и читал, не замечая ни луны, ни озера, ни девушки, которая валялась в мокрой траве прямо под ним.
Эмма вздрогнула. Её тело среагировало раньше, чем мозг успел подумать: она перекатилась на живот, и рука сама потянулась к деду, куда на всякий случай спрятала маленький кинжал, потому что в этом мире нельзя было доверять никому, даже принцессам, которые смотрели на тебя с такой нежностью, что хотелось плакать.
Пальцы нащупали рукоять, сжались. Эмма всмотрелась в человека на ветке.
Это был парень. Лет семнадцати, не больше. Светлые волосы падали на лоб, и в лунном свете они казались почти белыми. Камзол был расстёгнут, рубаха выбилась из штанов, и весь его вид говорил о том, что он здесь не для того, чтобы пугать беглых девиц, а для того, чтобы пить в одиночестве и делать вид, что ему всё равно. В другой руке, которую раньше не было видно, он держал бутылку — тёмное стекло, горлышко, которое он только что отставил от губ.
— Это… чёрт, Теодор?!
У Эммы чуть сердце не остановилось. Она села рывком, сунула кинжал на место и уставилась на принца с таким видом, будто он только что выпал с неба.
Он её слышал. Она была в этом уверена. Но он не обернулся. Только захлопнул книгу, не торопясь, перекинул ноги на одну сторону и только потом повернул голову.
— Приветик, кузина, — сказал он, и голос его был ленивым, тягучим, будто он только что проснулся. — Твоё самобичевание меня не отвлекало, можешь продолжать.
Он усмехнулся, и в этой усмешке не было ни злости, ни насмешки — только усталость. Такая же глубокая, как эта чёрная вода. Потом он протянул ей бутылку.
— Хочешь? Крепко. Помогает.
Эмма смотрела на бутылку, на его руку, на книгу, которую он положил рядом. Книга была старой, в потрёпанном кожаном переплёте, и на обложке тускло блестели золотые буквы, которых она не могла разобрать в темноте.
— Ты здесь давно? — спросила она, игнорируя бутылку.
Теодор пожал плечами. Одно, другое. Жест был небрежным, почти ленивым.
— Может, с заката. Может, с вчера. Какая разница?
Он поднёс бутылку к губам, сделал глоток, и Эмма услышала, как он сглотнул — тяжело, с усилием, будто глотал не вино, а что-то горькое, что застревало в горле.
— Гуляешь? — сказал он, и это было не вопросом.
— Не спится, — ответила Эмма.
— Ага. — Теодор посмотрел на озеро, на чёрную воду, на лунную дорожку, которая дрожала, расплывалась, исчезала. — Тут вообще мало кто спит по ночам. В этом замке.
— А ты почему не спишь? – Спросила Эмма, а он усмехнулся. Усмешка вышла кривой, почти судорожной.
— Жду, когда сестра вернётся.
Эмма замерла. Она посмотрела на него, на его лицо — бледное, усталое, с тенями под глазами, которые в лунном свете казались чёрными провалами.
— Вернётся? — переспросила она. — Откуда?
Теодор не ответил. Он смотрел на озеро, на дальний берег, на чёрную стену леса, и в его глазах не было лени — только боль. Такая же глубокая, как эта чёрная вода. Такая же холодная, как этот ветер.
— Она рано ложится, — сказал он наконец. — Всегда. С детства. Говорят, слабое здоровье. — Он усмехнулся, и в этой усмешке было что-то такое, от чего у Эммы перехватило дыхание. — Но ты же знаешь, как это бывает. Когда кому-то нужно скрывать правду, он придумывает болезнь.
Эмма молчала. Она смотрела на него, и в голове крутились обрывки разговоров, которые она слышала сегодня. Как Элли улыбалась слишком ярко, слишком натянуто. Как она смотрела на окна, на закат, как её пальцы дрожали, когда она держала бокал. Как она исчезла сразу после бала, сославшись на усталость.
— Она уходит каждую ночь, — сказала Эмма, и это было не вопросом. Теодор посмотрел на неё долгим взглядом.
— Ты умнее, чем кажешься, кузина.
— Это не ответ.
— Это всё, что я могу сказать. — Он поднёс бутылку к губам, сделал ещё глоток, и его пальцы, сжимавшие горлышко, дрожали. — В этом замке полно тайн. И каждая тайна может убить. Если о ней узнают. Если о ней заговорят вслух.
Эмма смотрела на него, и в её голове медленно, мучительно складывалась картина. Бледная принцесса, которая никогда не появляется на вечерних приёмах. Родители, которые говорят о слабом здоровье. Брат, который сидит на дереве с заката и ждёт, когда она вернётся.
— Лебедь, — прошептала она, и слова вырвались прежде, чем она успела их остановить.
Теодор замер. Его лицо стало белым, как лунный свет, а глаза — чёрными, как эта вода.
— Ты видела, — сказал он, и голос его был тихим, почти беззвучным.
— Да.
Он молчал долго. Так долго, что Эмма уже решила — он уйдёт, растворится в темноте, как этот лебедь, как все тайны этого замка. Но он не ушёл. Он сидел на ветке, свесив ноги, и смотрел на озеро, и его лицо было неподвижным, как каменная маска.
— Это случилось, когда ей было одиннадцать, — сказал он наконец, и голос его был ровным, почти спокойным, только чуть охрипшим. — Наша мать, наш отец — они думали, что спасут королевство. Заключили сделку. С Тёмным. А он… он забрал то, что было дороже всего. Не золото. Не власть. Её.
Эмма слушала, и в груди что-то сжималось, давило, мешало дышать.
— Он сказал, что она будет лебедем. Каждую ночь. Пока кто-нибудь не полюбит её по-настоящему.
— И ты ждёшь её каждую ночь, — сказала Эмма. Теодор усмехнулся. Усмешка вышла горькой, почти судорожной.
— Жду. Каждую ночь. С заката до рассвета. Сижу здесь, пью, читаю, делаю вид, что мне всё равно. А потом она возвращается. Мокрая, замёрзшая, с глазами, в которых нет света. И я грею ей воду, и жду, когда она снова уйдёт.
— Почему ты мне это рассказываешь? — спросила Эмма, и голос её дрогнул.
Теодор посмотрел на неё долгим взглядом. В его глазах не было лени — только усталость. Такая глубокая, что, казалось, она уходит в самое дно.
— Потому что ты смотришь на неё так же, как я, — сказал он. — Как на ту, кого нельзя потерять. И я подумал… если ты знаешь правду, может, ты сможешь её спасти. Или хотя бы быть рядом. Когда она вернётся. Если вернётся.
Он протянул ей бутылку. На этот раз Эмма взяла её. Вино было горьким, крепким, и оно обожгло горло, разлилось по телу теплом, которое не согревало.
— Ты поэтому сидишь здесь с заката? — спросила она. — Ждёшь её?
Теодор кивнул.
— Каждую ночь. С заката до рассвета. Иногда мне кажется, что это никогда не кончится. Что она так и будет летать над этим озером, пока не состарится, пока не умрёт. А я буду сидеть здесь и ждать.
— Она знает?
— Знает, — сказал он. — Но мы не говорим об этом. Никогда. Только молчим. Ждём. И делаем вид, что всё в порядке.
Он замолчал. Эмма смотрела на него, на его руки, сжимавшие горлышко бутылки, на его лицо, бледное в лунном свете, и вдруг поняла, что он не такой, как все. Не ленивый принц, не пьяница, не бездельник. Он — тот, кто ждёт. Каждую ночь. С заката до рассвета. И никогда не говорит об этом.
— Ты не можешь так больше, — сказала она, и слова вырвались прежде, чем она успела их остановить.
Теодор усмехнулся.
— Могу. Я уже пять лет так живу. И буду жить, пока она не вернётся. Или пока я не умру.
— А если она никогда не вернётся?
Он посмотрел на неё долгим взглядом. В его глазах не было злости. Только холодная, ледяная усталость.
— Тогда я буду ждать вечность.
Он протянул ей книгу. Эмма взяла её, не глядя, и почувствовала, как кожаный переплёт холодит пальцы.
— Читай, — сказал Теодор. — Может, найдёшь что-то, что поможет. А я… я пойду. Скоро рассвет.
Он спрыгнул с ветки, приземлился легко, почти бесшумно, и пошёл к замку, не оборачиваясь. Эмма смотрела ему вслед, и в груди что-то сжималось, давило, мешало дышать. Она хотела окликнуть его, спросить, как он живёт с этим, как не сходит с ума, как не кричит каждую ночь, когда его сестра улетает в темноту. Но слова застряли в горле.
Теодор скрылся в проходе, и только тогда Эмма посмотрела на книгу. На обложке тускло блестели золотые буквы: «Сказания о древних проклятиях и истинной любви».
Она провела пальцем по корешку, по выцветшим буквам, и почувствовала, как под кожей пульсирует тепло. Она не знала, поможет ли эта книга. Не знала, сможет ли она спасти Элли. Не знала, сможет ли она спасти себя.
Но она знала одно: она не уйдёт. Не сейчас. Не сегодня.
Эмма поднялась на ноги. Трава была мокрой, холодной, и кеды промокли насквозь, но она не чувствовала холода. Только ветер, который трепал волосы, и луна, которая отражалась в чёрной воде, и где-то там, в темноте, белое пятно, которое плыло к берегу.
Она ждала. Смотрела на озеро, на лунную дорожку, на лес на противоположном берегу. И думала о том, что Теодор сидит здесь каждую ночь. Ждёт. Надеется. И не сдаётся.