***
Дверь закрылась. Щелчок замка прозвучал как выстрел. Как приговор. Как последний удар, после которого мир перестаёт существовать. Эмма стояла посреди комнаты, глядя на эту дверь. На деревянную, тяжёлую, резную дверь, за которой только что была Реджина. Её дыхание. Её губы. Её шёпот: «Я буду здесь». Она слышала, как стихают шаги в коридоре. Один шаг. Другой. Третий. С каждым шагом Реджина уходила всё дальше, и Эмма чувствовала, как что-то в ней разрывается. Не сердце — сердце было целым, оно просто билось слишком сильно, слишком больно, отдаваясь в рёбрах, в горле, в висках. Рвалось что-то другое. Та нить, которая связала их три дня назад на площади, когда Реджина протянула руку и сказала: «Поедем со мной». Та нить, которая стала толще, крепче, горячее после каждого взгляда, каждого прикосновения, каждого поцелуя. Шаги стихли. В коридоре стало тихо. Только где-то далеко хлопнула входная дверь, и этот звук показался Эмме оглушительным. Она сделала шаг к двери. Потом другой. Её рука сама потянулась к ручке, пальцы коснулись холодного металла. Она могла открыть. Могла выбежать в коридор, догнать Реджину, схватить за руку, сказать всё, что не сказала. Но она не открыла. Пальцы соскользнули с ручки, и Эмма вдруг поняла, что ноги её больше не держат. Они подкосились — резко, без предупреждения, будто кто-то выбил опору из-под неё. Она упала на колени, потом на пол, и холод камня ударил в колени, в ладони, которыми она успела упереться, чтобы не разбить лицо. А потом её прорвало. Слёзы хлынули неожиданно, обжигая щёки, заливая глаза, и она даже не пыталась их сдержать. Она плакала — громко, навзрыд, как не плакала никогда в жизни. В приюте она научилась плакать беззвучно, в подушку, чтобы никто не слышал, чтобы никто не увидел слабости. Сейчас ей было всё равно. Всё равно, кто услышит. Всё равно, кто увидит. Всё равно, что подумают. Она сидела на холодном каменном полу, обхватив себя руками, и тело её сотрясали рыдания. Они рвались из груди вместе с хриплыми, сломанными всхлипами, и каждый всхлип отдавался болью в рёбрах, в горле, в том месте, где только что билось сердце Реджины под её пальцами. Эмма не знала, что так бывает. Не знала, что можно плакать так, что не хватает воздуха. Что можно задыхаться от слёз, от этой тупой, ноющей боли в груди, которая не проходит, не отпускает, не даёт сделать вдох. Она сжимала рубашку на груди, там, где сердце колотилось так сильно, что, казалось, вот-вот проломит рёбра. И ей казалось, что если она отпустит, если разожмёт пальцы, то сердце просто выпадет из груди, упадёт на холодный камень и разобьётся. Слова застряли в горле, и вместо них вырвался новый всхлип, такой громкий, что эхо покатилось по комнате, ударилось в стены, вернулось к ней и заставило сжаться ещё сильнее. Она сидела на полу, прижавшись спиной к кровати, и тряслась. Всё тело тряслось — от холода, от слёз, от этой невыносимой, разрывающей боли, которая не знала, куда деться, и искала выход. Она вцепилась пальцами в свои колени, вжимая ногти в ткань джинсов, в кожу, и боль от этого была почти облегчением. Почти. Реджина уехала. Слышала, как зацокали копыта по камням мостовой. Слышала, как карета выехала за ворота, и стук колёс становился всё тише, всё дальше, пока не растворился в утреннем шуме замка. Она сидела и слушала, как тишина заполняет комнату. Как стихают её собственные рыдания, превращаясь в редкие, судорожные всхлипы. Как дыхание выравнивается, становится глубже, ровнее. Как боль уходит куда-то внутрь, туда, где она будет жить теперь всегда. Эмма подняла голову. Щёки были мокрыми, солёными, и она вытерла их ладонями — грубо, небрежно, как делала всегда, когда кто-то мог увидеть её слабость. Сейчас никто не видел. Никто, кроме неё. Она посмотрела на дверь. Туда, где ещё минуту назад стояла Реджина. Туда, где её пальцы лежали на ручке, но так и не повернули её. Туда, где закончилось всё, что могло бы быть. Она повторила это вслух, чтобы услышать свой голос. Чтобы поверить. Чтобы заставить себя встать. Она встала. Ноги дрожали, но она устояла. Она подошла к окну, выглянула во двор. Карет уже не было. Только пыль, медленно оседающая на камнях. Только следы от колёс, которые ветер уже начинал разметать.17. Я не буду ждать
1 апреля 2026 г., 00:23
Реджина не двинулась с места, но Эмма почувствовала, как что-то в ней оборвалось. Не слёзы, не гнев — что-то другое. То, что бывает, когда человек, который привык держать всё под контролем, вдруг понимает, что есть вещи, которые ему неподвластны.
— Не можешь, — повторила Реджина. Голос был ровным, почти спокойным, но Эмма видела, как побелели костяшки её пальцев, сжимающих край рукава. — Или не хочешь?
— Какая разница? — Эмма поднялась с кровати, чувствуя, как ноги дрожат. Она не спала почти сутки, но сейчас усталость отступила, сменившись странной, почти болезненной ясностью. — Я здесь чужая. У меня нет имени, нет рода, нет ничего. Твоя мать…
— Моя мать здесь ни при чём.
— Твоя мать всегда при чём, — перебила Эмма, и в голосе её прозвучала та самая жёсткость, которая помогала ей выживать в приютах. — Ты сама мне говорила. Никто не исчезал из-за тебя. Их забирала она. А я не хочу исчезать, Реджина. Я не хочу быть той, кого найдут в канаве с перерезанным горлом.
Реджина побледнела. Её губы дрогнули, но она не отвела взгляда.
— Кларисса тебе это сказала? — спросила она тихо. — Змея, которая…
— Не важно, кто сказал, — Эмма шагнула ближе, и теперь между ними было не больше вытянутой руки. — Важно, что это правда. Твоя мать не хочет, чтобы мы были рядом. И если я поеду с тобой, она найдёт способ от меня избавиться. А я не хочу умирать, Реджина. Я слишком долго боролась за то, чтобы просто быть.
Она сказала это и вдруг поняла, что это правда. Не вся, но её часть. Она боялась Коры. Боялась не столько смерти, сколько того, что её снова вышвырнут из этого мира, как тогда, из окна замка Румпеля, и она никогда не сможет вернуться. Или вернётся, но уже слишком поздно. Как для Румпеля, который ждал двести лет.
Но главную причину она не назвала. Не могла. Не сейчас.
Реджина смотрела на неё, и в её глазах медленно гас свет. Тот самый, который зажёгся три дня назад на площади, когда она впервые увидела эту странную девушку в рваной одежде, сжавшую в кулаке клок чужих волос. Три дня. Всего три дня, а ей казалось — целая жизнь.
— Ты боишься, — сказала Реджина, и голос её был пустым, как колодец, из которого вычерпали всю воду. — Ты боишься её. Но ты не боишься Румпеля, который проклинает принцесс. Не боишься остаться в замке, где каждый второй готов тебя сожрать. Не боишься исчезнуть в любой момент, как тогда, в детстве. Ты боишься мою мать.
— А ты нет? — вырвалось у Эммы.
Реджина вздрогнула. Всего на миг, но Эмма заметила. Заметила, как побелели её губы, как пальцы судорожно сжались в кулаки, как она сделала тот самый вдох, который делают люди перед тем, как сказать то, что не должны говорить.
— Я вчера сказала ей, что не оставлю тебя, — произнесла Реджина, и каждое слово давалось ей с трудом, будто она выталкивала их из себя через силу. — Она ударила меня. Сказала, что я должна забыть тебя.
Она подняла руку, коснулась щеки — там, где вчера горел след от ладони матери. Синяк уже почти сошёл, но Эмма вдруг отчётливо увидела его. Увидела, как Кора замахивается. Увидела, как Реджина не отступает. Как смотрит в лицо матери и не опускает глаз.
— Я не спала всю ночь, — продолжала Реджина, и её голос становился всё тише, всё глуше, как у человека, который говорит сам с собой. — Я думала как остаться и забрать тебя, и пусть она делает что хочет.
Она посмотрела на Эмму, и в её глазах не было слёз. Только пустота. Такая же, как в тот день, когда она сказала: «Я тоже умею врать. Когда надо».
— А потом я пришла к тебе, — сказала она. — И поняла, что ты не поедешь. И поняла, что если я скажу матери правду — она уничтожит тебя. Не меня. Тебя. А я… я не могу этого допустить.
Она шагнула назад. Один шаг. Словно отрезала что-то внутри себя.
— Так что ты права. Мне страшно. Страшнее, чем когда-либо. И ты тоже боишься...
— Реджина…
— Не надо, — перебила её Реджина, и в голосе появилась та самая сталь, которой она прикрывалась все эти годы. Сталь, которую Эмма уже научилась видеть насквозь. — Не надо говорить, что это не так. Не надо врать. Ты и так слишком много врёшь. Скажи лучше, что ты чувствуешь. На самом деле. Без этого… — она повела рукой, будто отбрасывая что-то невидимое, — без этого геройства.
Эмма молчала. Она смотрела на Реджину — на её тёмные волосы, выбившиеся из причёски, на её платье, которое она надела специально для дороги, на её руки, которые больше не дрожали. Она смотрела и чувствовала, как внутри что-то рушится. Та стена, которую она строила всю жизнь. Та, что помогала выживать. Та, что не пускала никого.
— Три дня, — сказала она, и голос её дрогнул. — Я знаю тебя три дня. Это смешно. Это глупо. Это… это невозможно.
— Знаю, — ответила Реджина.
— Я не должна чувствовать то, что чувствую, — продолжала Эмма, и слова лились сами, не слушаясь её, рвались наружу, как вода сквозь плотину. — Я даже не знаю, что это. Я никогда… я не…
Она запнулась, потому что не могла подобрать слов. В приюте не учили таким словам. В приёмных семьях — тем более. Она умела драться, терпеть, убегать, врать. Но не это.
— Я думала, что умру, когда ты уедешь, — выдохнула она. — Буквально. Как будто сердце вырвут. Я не знаю, как это называется. Может, это любовь. Может, это просто страх. Но я не хочу, чтобы ты ждала. Не хочу, чтобы ты мучилась. Потому что я могу исчезнуть. Потому что я не знаю, вернусь ли. Потому что… потому что я не могу обещать то, что не смогу выполнить.
Реджина слушала, не перебивая. Её лицо было бледным, но глаза — глаза горели. Тем самым светом, который Эмма уже видела на балконе, когда ветер путал их волосы, а губы впервые встретились.
— Ты идиотка, — сказала Реджина, и в голосе её не было злости. Только странная, почти нежная усталость. — Ты правда думаешь, что я смогу тебя забыть? Что я смогу сделать вид, что ничего не было? Что я не буду ждать, даже если ты скажешь мне не ждать?
— Ты должна попробовать, — Эмма сжала кулаки, впиваясь ногтями в ладони. — Ради себя. Ради… ради того, чтобы не сойти с ума. Я знаю, что такое ждать. Я ждала девять лет. Я думала, что этот мир мне приснился. Что Румпель, Бэй, замок — всё это плод моего воображения. И каждый день я просыпалась и понимала, что их нет. Что я одна. Что меня никто не ждёт.
Она замолчала, чувствуя, как к горлу подкатывает ком.
— Я не хочу, чтобы ты чувствовала то же самое, — сказала она. — Я не хочу, чтобы ты просыпалась и думала, что я тебе приснилась.
Реджина шагнула вперёд. Один шаг. Потом другой. Остановилась в полушаге, и Эмма почувствовала её дыхание — горячее, прерывистое, пахнущее мятой и чем-то ещё, что она уже знала.
— А если я скажу, что готова? — спросила Реджина. — Если я скажу, что лучше ждать и надеяться, чем не ждать и знать, что ничего не было?
— Тогда я скажу, что ты тоже идиотка, — ответила Эмма.
Реджина усмехнулась. Коротко, почти беззвучно. А потом, не сказав больше ни слова, она сделала то, что хотела сделать с той самой минуты, как вошла в эту комнату.
Она придвинулась ближе — так, что их дыхание смешалось в одном. Её пальцы скользнули по щеке Эммы, задержались на подбородке, приподняли его. И прежде чем Эмма успела отшатнуться, прежде чем успела придумать новую причину, чтобы оттолкнуть, Реджина поцеловала её.
Не так, как на балконе. Не отчаянно, не с горечью вина, не с привкусом «в последний раз». Медленно. Сосредоточенно. Так, словно у них впереди была вечность, и эта вечность умещалась в одном прикосновении губ.
Губы Реджины были мягкими, тёплыми, и пахли всё той же мятой — свежей, зелёной, как лес на рассвете. Она не торопилась. Её пальцы скользнули в волосы Эммы, перебирая спутанные пряди, и в этом движении было столько нежности, что у Эммы перехватило дыхание.
Она не знала, что можно целовать так. Будто читать книгу, страницу за страницей. Будто запоминать наизусть. Губы Реджины двигались медленно, пробуя, спрашивая, получая ответ. Она целовала уголок рта, потом снова возвращалась к центру, и каждый раз это было по-новому — глубже, доверчивее, словно она говорила что-то, для чего не было слов.
Эмма чувствовала, как тают последние барьеры. Её руки, которые ещё секунду назад были сжаты в кулаки, медленно разжались. Пальцы сами нашли ткань платья на талии Реджины, вцепились в неё, притягивая ближе. Она не помнила, когда закрыла глаза. Не помнила, когда начала отвечать. Просто вдруг поняла, что её губы движутся в такт, что язык встречается с языком, что дыхание сбилось, и сердце колотится где-то в горле, и это правильно. Это единственное, что правильно.
Реджина вздохнула — тихо, почти беззвучно, и этот вздох скользнул в поцелуй, смешался с ним, сделал его ещё медленнее, ещё глубже. Её пальцы перестали перебирать волосы, замерли на затылке Эммы, удерживая, но не сжимая. Словно она боялась, что если отпустит, то Эмма исчезнет. Словно она знала, что так и будет.
Поцелуй длился вечность. Или всего секунду. Эмма не могла сказать. Время в этой комнате перестало существовать. Было только тепло губ Реджины, только её дыхание, только то, как её пальцы скользят по щеке, по скуле, по шее, как они замирают на пульсе, чувствуя, как он бьётся — быстро, как у загнанной птицы.
Когда Реджина наконец отстранилась, их лбы соприкоснулись. Глаза у неё были закрыты, губы чуть припухли, и в уголках глаз дрожали непролитые слёзы.
— Я не буду ждать, — сказала Реджина, и её голос стал твёрже, ровнее, как у человека, который принял решение. — Я не буду сидеть у окна и считать дни. Я буду жить. Буду делать то, что должна. Буду становиться сильнее. А когда ты вернёшься — если вернёшься, — я буду здесь. Не потому что ждала. А потому что я всегда здесь.
Она отстранилась, протянула руку и коснулась щеки Эммы. Пальцы были холодными, но под ними чувствовалось тепло — такое же, как тогда, на балконе.
— И не говори мне, что это не взаимно, — прошептала она. — Не надо делать вид, что тебе всё равно. Я вижу.
Эмма закрыла глаза. Она чувствовала эти пальцы на своей щеке, чувствовала дыхание Реджины, чувствовала, как сердце колотится где-то в горле. Она хотела сказать ей всё. Что она боится. Что она не хочет её отпускать. Что три дня — это целая жизнь. Что она любит её. Что она никогда никого не любила, и теперь не знает, что с этим делать.
Но она не сказала. Потому что если скажет — Реджина не уедет. Потому что если скажет — Кора уничтожит её. Потому что если скажет — они обе будут страдать, но уже по-другому.
— Ты права, — сказала она, открывая глаза. — Я чувствую то же, что и ты. Но это ничего не меняет. Мы не можем быть вместе. Не сейчас. Может, никогда.
Она взяла руку Реджины, сжала её, чувствуя, как холодные пальцы медленно теплеют.
— Я не хочу, чтобы ты ждала. Не хочу, чтобы ты надеялась. Хочу, чтобы ты жила. Чтобы ты была счастлива. Даже если не со мной.
Реджина смотрела на неё, и в её глазах было что-то, что заставило сердце Эммы сжаться. Боль. И нежность. И что-то ещё, чему она не знала названия.
— А если я не смогу? — спросила Реджина. — Если я попробую, но не смогу быть счастливой без тебя?
— Тогда ты попробуешь ещё раз, — ответила Эмма. — И ещё. Пока не получится.
Она отпустила её руку. Медленно, словно отрезала что-то внутри себя.
— А если у меня получится? — спросила Реджина, и в её голосе появилась та самая сталь, которую Эмма так любила и ненавидела. — Если я научусь жить без тебя? Если я встречу кого-то другого? Если я забуду, как ты пахнешь, как ты смотришь, как ты улыбаешься?
— Тогда я буду рада, — сказала Эмма, и это была самая большая ложь в её жизни. — Потому что ты заслуживаешь счастья. Даже если не со мной.
Реджина молчала долго. Так долго, что Эмма уже решила — она не ответит. Но она ответила.
— Ты лжёшь, — сказала она тихо. — Но я сделаю вид, что поверила. Потому что если я не сделаю вид, я не смогу уйти.
Она шагнула назад. Она открыла дверь и вышла, не оглядываясь.