Поцелуй до проклятия

NC-17
В процессе
44
Размер:
планируется Макси, написано 276 страниц, 96 826 слов, 26 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
44 Нравится 10 Отзывы 20 В сборник

18. Два с половиной года

Настройки
Когда ты существуешь одновременно в двух мирах, время перестаёт быть линией. Оно становится спиралью, которая закручивается то в одну сторону, то в другую, и ты никогда не знаешь, где окажешься, когда совершишь следующий виток. Для Эммы прошло два с половиной года. Для Румпеля — три. Для Реджины... Элли никогда не уточняла, и Эмма никогда не спрашивала. Потому что знала ответ. Потому что боялась его. Румпель вёл учёт с педантичностью, которая вызывала у Эммы смешанные чувства. На полях одного из древних фолиантов — там, где он записывал рецепты зелий и координаты магических аномалий, — появилась дополнительная колонка. Просто и без украшений: дата, время, продолжительность отсутствия. Тридцать восемь попыток. Тридцать восемь падений. Тридцать восемь возвращений. Первое случилось через три недели после того, как карета Реджины скрылась за воротами замка. Эмма сидела в лаборатории, пытаясь удержать огонёк на кончике пальца — ровный, золотистый, послушный, как она и хотела. Свеча на столе горела ровно, без скачков. Это было хорошо. Это означало, что она училась. Что её сила отступала перед железной волей. И вдруг мир дёрнулся. Не как во время её первых перемещений — когда земля ходила ходуном, а воздух становился липким и горячим. На этот раз это было похоже на то, как если бы кто-то взял её за волосы и дёрнул вниз, с силой. Золотой огонёк на пальце взмыл вверх — яркой, неконтролируемой вспышкой — и мир сложился гармошкой. Когда она пришла в себя, лежала на холодном асфальте Бостона, под фонарём у круглосуточной закусочной, в джинсах и той самой футболке, которую носила в тот первый день. Нигде не было Румпеля, не было лаборатории, не было магии. Только жёлтый свет витрины, редкие машины, проносящиеся мимо, и её собственное дыхание, которое звучало в ночной тишине как грохот. Она просидела на тротуаре десять минут, просто глядя на жёлтый свет, на отражение своего лица в стекле — перепуганное, чужое, ненастоящее. Потом закрыла глаза и попыталась вернуться. Не получилось. Она пробовала снова. И снова. На пятый раз земля наконец закачалась, воздух сгустился, и Эмма почувствовала знакомое ощущение падения, переворота, выворачивания наизнанку. Вернулась в лабораторию, но не на ноги — прямо на груду древних карт, которые разлетелись в стороны под её весом, издав облако пыли. Румпель, стоявший у окна, не обернулся. Только сказал, не повышая голоса: — Рано. Ты вернулась слишком рано. Эмма лежала между картами и не могла понять, что произошло. Её сердце всё ещё билось как сумасшедшее, в голове гудело от перегрузки, и каждый вдох ощущался, как вдыхание ножей. — Я не контролировала, — выдохнула она. — Я не хотела. — Я знаю. Румпель наконец повернулся. На его лице была та же странная комбинация раздражения и чего-то похожего на... беспокойство? Он подошёл, помог ей подняться, и его пальцы на её локте были холодными, как всегда, но держали аккуратно, не резко. — Это происходит, когда эмоции зашкаливают, — сказал он, помогая ей сесть в кресло. — Твоя сила не различает желание и необходимость. Для неё это просто — давление, которое нужно выпустить. И мир, очень услужливо, открывает для тебя дверь. — Это можно как-то остановить? — спросила она, всё ещё дрожащая. — Можно, — Румпель прошёлся до шкафа и достал какую-то бутылочку. Налил в маленький бокал. — Но это будет долго и мучительно. Ты должна научиться не бояться собственной силы. Это сложнее, чем кажется. Он был прав. С тех пор это стало ритуалом. Каждый раз — рывок, темнота, холод, падение. То в лесу, между деревьями, где она приземлялась мягко в траву. То на рыночной площади, прямо в середину перепуганной толпы. То в конюшне, в груду сена. То на берегу озера, где её находила Элли с вопросом в глазах, который каждый раз звучал в голосе: — Ты снова упала? И Эмма кивала, не в силах объяснить, что это не падение — это сбой в системе двух миров, ошибка в коде реальности, которая она сама собой до сих пор не поняла. Румпель вёл учёт. Эмма сбилась где-то на двенадцатом, но его чёрные пальцы продолжали выводить цифры в колонке. Чётко. Безошибочно. Как будто каждое падение было для него шагом в каком-то долгом расчёте. — Тридцать восемь, — сказал он как-то, когда она вновь очнулась в лаборатории, рухнув прямо на стопку старых карт (её любимое место для приземления, судя по всему). — Ты становишься предсказуемой, маленькая мышка. Начинаю скучать по тем временам, когда я искал тебя по всему Зачарованному лесу, не зная, где ты окажешься в следующий раз. Эмма потирала ушибленный бок и не знала, плакать ли, смеяться ли, или просто сдаться на волю судьбы. — Сколько времени я была в Бостоне? — спросила она. — Три дня, — ответил Румпель, поднимаясь на ноги, чтобы помочь ей. — Достаточно, чтобы Элли отправила мне три письма с требованиями, почему я не научил тебя не падать с неба посреди рыночной площади и не пугать местных торговцев до смерти. Эмма усмехнулась, хотя внутри было больно. Переходы не становились легче. Они просто становились привычнее. Как боль. Как ожидание. Как жизнь между двумя мирами, ни в одном из которых она не могла удержаться дольше чем на несколько недель. За эти два с половиной года Румпель научил её многому. Эмма могла зажечь свечу одним взглядом, не касаясь пальцем огня. Она могла почувствовать магию на расстоянии — словно улавливала её как запах, как цвет, как прикосновение невидимой руки к своей коже. Она узнала, как отличить ядовитые травы от целебных — просто потерев листок между пальцами и закрыв глаза. Её каллиграфия улучшилась настолько, что даже Румпель кивнул одобрительно, правда, добавив: — Теперь твоя безграмотность выглядит красиво. Это не улучшение, это театр. Но её собственная сила — та, что просыпалась в моменты гнева и отчаяния, та, что отбросила Тёмного мага, как щенка, — оставалась дикой. Неприручённой. Опасной. Эмма пыталась. Боже, как она пыталась. Она учила себя медитировать, сидя в позе йоги, которую показал ей Румпель, заимствовав из какой-то древней книги о восточных практиках. Она пыталась удерживать образы в голове — горящую свечу, спокойное озеро, белого лебедя (почему-то всегда лебедя). Она вращалась вокруг себя, произнося звуки, которые должны были «гармонизировать её энергию» (слова самого Румпеля, и они звучали смешно, когда произносились вслух). Ничего не помогало. Каждый раз, когда её эмоции зашкаливали — от гнева, от отчаяния, от той тоски, которая просыпалась по ночам и душила её, как верёвка, — мир дёргался, и она падала. И Румпель считал. Механический, безжалостный, совершенно невозмутимый счёт. — Ты пытаешься запереть океан в кувшине, — сказал он однажды, когда она уже начала рыдать от усталости и безнадёжности. Они сидели в лаборатории, и Эмма пыталась удержать ровный золотистый огонёк на кончиках пальцев, но огонёк то вспыхивал до размера кулака, то гаснул совсем. — Твоя сила — это не искра, Эмма. Это пламя. Его нельзя контролировать, его можно только направлять. Но ты слишком боишься его выпустить. — Я боюсь исчезнуть, — честно ответила она, и голос её звучал так жалко, так по-детски, что даже Румпель помрачнел. — Каждый раз я боюсь, что на этот раз я не смогу вернуться. — Ты всегда возвращаешься, — сказал он, и в его голосе не было насмешки. — Может, потому что часть тебя знает, что здесь кто-то ждёт. Эмма подняла глаза. Румпель стоял спиной к ней, смотря на какие-то древние свитки, и его профиль был тёмным, холодным, почти скульптурным. — Кто? — спросила она. — Элли, — ответил Румпель, не оборачиваясь. — Теодор. Я, если уж быть честным. Даже те, кому ты помогала. Он не назвал Реджину. И это молчание было громче, чем тысяча слов. Снятие проклятия с Элли было самым важным событием за эти два с половиной года, хотя кажется, что прошло намного больше времени. Эмма помнила, как обещала Элли у озера: она не уйдёт, пока не найдёт способ разрушить чары. Она была наивна тогда, уверена, что правда и доброта — достаточно. Что если ты достаточно отчаянно хочешь помочь, вселенная вынуждена будет помочь тебе. Первые шесть месяцев поисков были хаотичны. Эмма расспрашивала торговцев на рынке (они убегали от неё, думая, что она ведьма). Она разговаривала с охотниками в лесу (они слушали вежливо, пока она не забывала о своем присутствии и не делала что-то странное — зажигала огонь руками, например). Она даже пыталась найти фей, которые иногда появлялись на границах владений Румпеля (они смеялись над ней и звучал их смех, как колокольчики в доме сумасшедшего). Никто не знал, как найти истинную любовь. Когда она обратилась к Румпелю за помощью, он только пожал плечами с таким видом, будто она попросила его научить рыб летать. — Это не магия, маленькая мышка, — сказал он, устраиваясь в своём кресле. Его пальцы ловко перелистывали страницы толстого фолианта, но глаза не сосредоточивались на словах. — Это чувство. Его не вычислить по формуле, не вызвать заклинанием, не купить на рынке магии, где торгуют всем остальным. Ты можешь перерыть все королевства, каждую комнату, каждый край земли. Но если судьба не захочет — так и умрёшь с пустыми руками. Он сказал это с такой горечью, что Эмма сразу поняла — он не только о ней говорит. Он говорил о Бэе. О двухсотлетнем ожидании. О том, что даже самый сильный маг в мире не может купить назад то, что потерял. Эмма просто кивнула и ушла продолжать искать. Ключевой поворот случился совершенно неожиданно, в глубине провинции, в деревне, о которой никто не говорил, потому что там было нечего смотреть и нечего брать. Эмма не должна была оказаться там вообще. Она упала не в том месте — рывок магии случился, когда она и Теодор обсуждали вероятность найти ведьму, которая якобы живёт в соседнем королевстве. Он шутил, что ведьма в соседнем королевстве — это как поиск иголки в стоге сена, только сено больше, а игла меньше. Эмма рассмеялась, и смех её был слишком громким, слишком живым, и вот — рывок, темнота, падение, и она вновь в Бостоне. А потом из-за нового прыжка она лежит среди куч сена в чужой деревне, в чужой конюшне, с синяком на боку и чувством абсолютного одиночества. Она вышла из конюшни в сумерках и увидела деревню. Маленькую, замкнутую, где люди с подозрением смотрели на чужих и предпочитали свои дела чужим тайнам. Эмма хотела было просто уйти, найти открытое место, закрыть глаза и попробовать вернуться. Но тут она услышала крик. Толпа крестьян гналась за девушкой в красном плаще с капюшоном, и у них в руках были факелы и вилы, и в голосах звучала не просто ненависть — отчаяние, как у людей, которые пытаются уничтожить то, чего больше всего боятся. — Монстр! — кричали они. — Оборотень! Она убила скотину, сожрала коров! Девушка забилась в угол между амбаром и сарайчиком, и под капюшоном красного плаща Эмма увидела лицо — очень молодое, очень испуганное, и в этом страхе было что-то такое знакомое, что у Эммы перехватило дыхание. Эмма не подумала. Она просто шагнула вперёд. Через мгновение за её спиной выросли двое. Теодор и Элли, она перенесла их магией, как только узнала об появлении Эмма. Ну чего уж не ожидали, так это попасть в засаду людей с факелами и вилами. Теодор подскочил, рука уже на мече, но это был уже жест Эммы — жест толкнуть толпу, и её магия, неконтролируемая и дикая, вырвалась наружу. Свет вспыхнул золотой, чистый, такой яркий, что люди с криками упали, закрывая глаза. Факелы упали в грязь и погасли, вилы звякнули о камень. И когда огонь рассеялся, толпа уже разбегалась, крича про ведьм, про магию, про то, что они должны были взять больше оружия. Девушка в красном плаще сидела на земле, глядя на Эмму во все глаза. — Спасибо, — прошептала она. — Спасибо, спасибо, спасибо... Её звали Руби. Остаток истории Руби и Элли может быть сказкой — и была бы, если бы в ней не было боли, реальной и жгучей, как настоящий огонь. Элли настояла, чтобы Руби поехала с ними в замок. Теодор ворчал, что в замке и так хватает проблем, что последнее, что им нужно, — это оборотень, который может включиться в неправильный момент. Но сестра его не слушала, и он, вздохнув, сдавался. Эмма молчала, но в её голове уже созревал план. Может быть, дело было в том, что они обе были другими. Может быть, их сущности — одна волчья, одна... что-то, чего у Эммы не было слова, — могли найти друг друга в том месте, где обычные люди видели только различия. Может быть, истинная любовь была не в романтических сказаниях, а в просто простом — в том, чтобы быть рядом с кем-то, кто такой же неправильный, как и ты. Элли проводила с Руби часы. Рассказывала о замке, о брате, о своём проклятии, о том, что каждую ночь становишься не собой. И Руби слушала, не прерывая, и в её золотистых глазах (которые сияли сильнее всего, когда она была расстроена) Элли видела своё отражение. — Я знаю, что значит просыпаться и не помнить, что делала ночью, — сказала Элли, сидя с Руби на берегу озера. Солнце садилось позади них, окрашивая воду в золото и кровь. — Знаю, что значит бояться причинить боль тем, кого любишь. Знаю, что значит чувствовать себя монстром, когда весь мир смотрит на тебя и видит только зверя. Но ты не монстр, Руби. Ты просто... ты просто другая. И это хорошо. Руби слушала, и в её взгляде что-то менялось — медленно, как рассвет, который приходит не вдруг, а постепенно, забирая мрак по кусочку. Когда мать Руби нашла их, всё кончилось жестокой, грязной сценой, которую Эмма не очень хорошо помнила. Только взлёты теней, рычанье, свет её магии, вспыхивающий в панике. И потом — падение. Рывок. Темнота. Она очнулась в Бостоне, три дня спустя, не зная, живы ли они. Когда она вернулась, всё было кончено. Анита — мать Руби, женщина, которая была одновременно и волчицей, и матерью, и жертвой собственного страха — лежала мертвой. Упала неправильно. Ударилась головой о камень. И всё. Руби сидела на берегу озера, сжимая в руках кусочек ткани материнского платья, и не плакала. Элли сидела рядом, обняв её за плечи, и тоже молчала. И Теодор стоял поодаль, прислонившись к дереву, и смотрел на воду, как будто ответ на все вопросы мира утопал в её чёрной глубине. — Я не хотела, — прошептала Руби, когда Эмма подошла. — Я оттолкнула её. Просто очень сильно. И она упала. И всё. Эмма села рядом и ничего не сказала. Потому что слова были бесполезны. Потому что вины было достаточно на всех. А потом произошло чудо. Через несколько месяцев — когда боль притупилась и Руби научилась не плакать по ночам, когда она научилась принимать свою волчью половину не как врага, а как часть себя, — произошло то, что Эмма не смогла предсказать. Это случилось утром, когда Руби впервые обернулась волком и осталась в сознании. Впервые почувствовала свою природу не как восстание кровавого зверя, а как домашнее животное, которого наконец выпустили на волю. Её глаза были золотыми — не волчьими, а какими-то другими, чистыми, как утренний лес. И когда она вернулась в человеческий вид, это были уже не глаза испуганной девочки. Это были глаза той, кто знает себя. Элли шагнула вперёд, не в силах сдержать улыбку, и её руки сами потянулись к лицу Руби. Она коснулась щек, ещё тёплых после превращения, и прошептала: — Я так горжусь тобой. Ты даже не представляешь, как я… Она не договорила. Не смогла. Радость, облегчение, любовь — всё смешалось в один тугой комок, который требовал выхода. И она поцеловала Руби. Коротко, легко, едва коснувшись губами уголка её рта, как делала уже много раз — когда Руби удавался новый трюк, когда она впервые засмеялась после гибели матери, когда они просто сидели на берегу озера и молчали, глядя на воду. Но что-то было не так. Или всё было иначе. Элли отскочила, прикрыв рот руками, и в глазах её плескался испуг. Не от того, что сделала. От того, что почувствовала. — Прости, — выдохнула она. — Я не… я не хотела… это просто… Руби смотрела на неё, и в её золотистых глазах не было испуга. Только то, чего Элли боялась назвать, но что жило в них с того самого дня, когда она впервые увидела эту девушку в красном плаще, прижатую к стене амбара разъярённой толпой. — Элли, — сказала Руби, и голос её был низким, чуть хриплым после ночи, проведённой в волчьем теле. — Иди сюда. Элли сделала шаг. Потом другой. Её руки всё ещё были прижаты к губам, и она не знала, куда деть глаза. Руби подошла сама, сократив расстояние одним движением, и взяла её за запястья, осторожно опуская ладони. — Я чувствовала тебя, — повторила она, глядя прямо в глаза. — Всю ночь. Твоё сердцебиение. Твоё дыхание. Твою… — она запнулась, подбирая слово, и улыбнулась, — твою тоску. Она была похожа на мою. Я поняла это только сейчас. Она наклонилась и поцеловала Элли сама. Это было не похоже на тот короткий испуганный поцелуй. Медленно. Осторожно. Так, словно Руби пробовала на вкус то, чего боялась лишиться. Губы были мягкими, тёплыми, и пахли лесом и утренней росой. И мир вспыхнул золотом. Это было нечто совсем другое, чем магия, которую знала Эмма. Это не был огонь, не вода, не земля. Это был свет, который шёл изнутри, из того места, где два человека становились одной единицей, где два разбитых сердца слипались в одно целое. Проклятие пало как засохший листок, развеялось, как пыль, которая уже не может держать сухую красивую форму. Вспышка была такой яркой, что даже сквозь закрытые веки Элли увидела её. Она почувствовала, как тепло разливается по телу, как что-то тяжёлое, годами давившее на плечи, вдруг исчезает. Как будто кто-то распахнул окно в душной комнате, и ворвавшийся ветер унёс с собой всё: страх, одиночество, ночи, проведённые над чёрной водой, забытьё, в котором она не была собой. Руби отстранилась первой. Её глаза сияли золотом — не волчьим, а каким-то другим, чистым, как рассвет над озером. — Что это было? — прошептала она. — Проклятие, — выдохнула она. — Оно… исчезло. Они стояли, глядя друг на друга, и воздух вокруг всё ещё искрил золотом, оседая на их плечах, волосах, сплетённых пальцах. А потом Элли рассмеялась — громко, заливисто, как не смеялась никогда. Не той натянутой, придворной улыбкой, которой прикрывала усталость, а настоящей, срывающей голос, выворачивающей наизнанку. — Ты, — сказала она, всё ещё смеясь, и слёзы текли по её щекам, но она не вытирала их. — Ты — моя истинная любовь. Руби усмехнулась, и в этой усмешке не было прежней горечи. Только то, что Эмма видела с самого начала, в глазах той испуганной девочки в красном плаще. Сила. Свобода. Надежда. Румпель, когда узнал, что проклятие пало, долго смотрел на Эмму, и в его золотистых, разноцветных глазах что-то мягко горело. — Ты сделала то, что я считал невозможным, — сказал он, и голос его звучал странно — не насмешливо, не уверенно, а просто... устало. — Нашла то, что я называл сказкой для крестьян. Может, ты и вправду не такая, как все, маленькая мышка. — Я просто была рядом, — ответила Эмма. — Это Элли и Руби нашли друг друга. — Ты была рядом, — повторил Румпель, и его пальцы скользнули по полям фолианта, где велись записи о её перемещениях. Тридцать восемь падений. Тридцать восемь возвращений. Оглавление боли, которую она не задумывалась считать. — Именно это и нужно, чтобы случилось случилось.

***

Элли научилась многому за те полтора года, что искала способ снять проклятие. В том числе — быть там, где нужно, даже когда расстояние кажется непреодолимым. Она навещала Руби задолго до того, как та научилась контролировать превращения, после их неудачного знакомства. Задолго до того, как случилась та ночь. Дорога от замка до деревни, где жила бабушка Руби, занимала полдня на лошади — слишком много для принцессы, которую родители держали в ежовых рукавицах, оправдывая запреты слабым здоровьем. Но Элли нашла способ. Сначала это были редкие вылазки под видом прогулок с Теодором. Потом и возможность учиться магии перемещений. — Ты с ума сошла, — сказал Румпель, когда Эмма впервые привела Элли в его лабораторию. — Я не цирковая школа для принцесс с проклятиями. — Она моя подруга, — ответила Эмма. — И если она не сможет видеться с подругой, она сойдёт с ума. Я знаю, о чём говорю. Румпель посмотрел на неё долгим взглядом, потом на Элли, которая стояла у двери, бледная, но решительная, и вздохнул. — Если ты разобьёшься, — сказал он, — я не стану тебя собирать. У меня и без того хлопот. — Не разобьюсь, — ответила Элли. Она оказалась способной ученицей. Не такой одарённой, как Эмма, но упрямой, сосредоточенной, готовой пробовать снова и снова. Перемещения давались ей тяжелее — порталы открывались рывками, требовали много сил, и после каждого Элли чувствовала себя так, будто её выжали. Но она возвращалась. Снова и снова. Потому что там, в деревне, ждала Руби. Потому что бабушка, которая поначалу косилась на принцессу, как на угрозу, постепенно оттаяла, увидев, как Элли смотрит на её внучку. — Она не отступится, — сказала бабушка однажды Руби, когда Элли, уставшая после очередного перемещения, уснула на лавке, положив голову на стол. — Такие, как она, не отступаются. — Я знаю, — ответила Руби, укрывая Элли своим красным плащом. После гибели Аниты бабушка стала другой. Она всё ещё боялась за внучку, всё ещё пыталась уберечь, но страх уже не был слепым. Она помогала Руби принимать свою природу, рассказывала о матери, какой та была до того, как ожесточилась, учила не ненавидеть волчью часть себя. И когда Элли приезжала — через портал или верхом, если силы кончались, — бабушка встречала её, как родную. — Ты ей нужна, — сказала она как-то, провожая Элли до калитки. — Больше, чем я. Больше, чем кто-либо. Элли не знала, что ответить. Она просто кивнула и ушла в открывшийся портал, чтобы вернуться через три дня. Теперь, когда проклятие пало, а Руби научилась контролировать свою волчью сущность, бабушка смотрела на их помолвку с тихой, почти виноватой радостью. Спрашивала не нужен ли он внучке, но Руби только смеялась: — Оставь себе, бабушка. Я теперь сама знаю, кем хочу быть. Сейчас они помолвлены и Руби, неожиданно даже для себя перебралась в замок. Они не торопятся со свадьбой даже не говорят об этом и просто живут моментом, им фактически семнадцать с небольшим и торопиться им некуда.

***

И как не странно, Теодор стал её другом без какого-то определённого момента. Просто в один прекрасный день Эмма поняла, что каждый раз, когда она падает в мир без магии, он оказывается рядом. Уже стоит там, с медальоном в руке, который светится в предчувствии её прибытия. Ловит её, помогает подняться, отряхивает от пыли или травы, или окровавленный снег, и не задаёт вопросов. — Ты как блоха, — сказал он однажды, помогая ей подняться с груды сена в конюшне. — Прыгаешь туда-сюда, и никто не знает, где ты приземлишься в следующий раз. — Спасибо за комплимент, — буркнула Эмма. — Это не комплимент, это факт. Элли места себе не находит, когда тебя нет. А когда ты появляешься — она места себе не находит от радости. Могла бы приземляться хотя бы в замке, а не в конюшне. Эмма усмехнулась, но усмешка вышла кривой. Она знала, что Элли волнуется. Значит, и Тео волнуется. Значит, её исчезновения не проходят незамеченными. Она пыталась шутить об этом, но шутки выходили горькими. — Конюшня — это удобно, — сказала она. — Тут хотя бы мягко. Теодор посмотрел на неё долгим взглядом, и в его глазах было что-то, что прочитать она не могла. Сначала она думала, что он делает это ради Элли. Потом поняла, что ошибалась. — Тео места себе не находит, когда тебя нет, — сказала Элли как-то между делом, пока они работали над планом по поиску способа помочь Руби. В начале, когда это происходило Румпель нашёл способ по кровной магии отследить её возвращение. Идеально белый глобус показывал точку куда она упала. Но добраться до туда тоже должно быть проблемно, когда у тебя нет магии. — Он сидит с этим глобусом часами. И вчера он пошёл к Румпелю. Я не знаю, что он там говорил, но… Но вот медальон, который появился у Теодора на груди. Золотистый, с орнаментом, который переливался в свете. Медальон, который срабатывал с точностью до секунды, переносясь прямо туда, где открывался портал между мирами. Эмма пыталась выяснить, какую цену он заплатил. Спрашивала у Румпеля, тот только улыбался своей кривой улыбкой и не отвечал. Спрашивала у Элли, та отводила глаза. Даже спрашивала прямо у Теодора, когда в очередной раз он подхватил её за плечи, помогая встать из грязи после падения. — Зачем ты это сделал? — спросила она, глядя ему прямо в синие глаза. Теодор усмехнулся своей обычной ленивой усмешкой, но в глазах его было что-то, что она не умела читать. Что-то тёплое. Что-то печальное. — Чтобы ты перестала падать на головы бедным крестьянам и не пугать их до смерти. Они уже жаловаться начали, представляешь? Короли требует ответа, почему по их землям летают магические девушки в джинсах. Она не поверила. Но настаивать не стала. Слишком много секретов было в этом мире, слишком много сделок, о которых лучше не знать. Она только запомнила, как Теодор сжимает медальон в кулаке перед каждым из её падений. Как его плечи напрягаются. Как он выпускает дыхание, когда она наконец возвращается. Эмма так и не узнала правды. Румпель молчал с тем видом, что это никогда не его вопрос. Элли отводила глаза и меняла тему. А Теодор делал вид, что ничего не случилось, что медальон — просто красивая безделушка, а его постоянное присутствие в момент её возвращения — совпадение, больше ничего. Но иногда, когда огонь в камине горел ровно, Эмма ловила себя на том, что смотрит на блеск золота на его груди дольше, чем нужно. А что же Реджина? Эмма никогда не спрашивала прямо. Может быть, потому, что боялась услышать ответ. Может быть, потому, что знала его уже. Элли рассказывала коротко, будто между делом, но в её голосе всегда была подтекст, который резал как стекло. Однажды, когда Эмма упала в Бостон и провела там целый день, просто сидя на тротуаре и смотря на машины, проносящиеся мимо, она, вернувшись, заболела. По-настоящему, с температурой, с головной болью, с тем ощущением, что внутри что-то сломалось и никогда не срастётся. Элли сидела с ней всю ночь, прикладывая холодный компресс к лбу, и рассказывала. Медленно. Тихо. — Она держится, — сказала Элли, глядя в окно, где восходило солнце. — Кора не отпускает. Давление только усиливается. Она говорит о браке, о выгодных союзах, о том, что Реджина должна думать о своём положении, о будущем. Как будто у неё есть выбор. Эмма лежала, закрыв глаза, и слушала голос Элли, который звучал в комнате, как молитва. — Реджина пишет мне письма. Короткие, почти деловые — о погоде, о книгах, о том, что мать затеяла очередную интригу. Никогда — о тебе. Но я знаю. По букве, которая иногда выбивается из строки. По тому, как вдруг появляется целая страница описания какого-нибудь озера или закатного неба. Просто вот так... появляется. И я знаю, что она думает не об озере. Эмма открыла глаза. На потолке танцевала тень от свечи, и движения были такие медленные, такие безысходные, что хотелось плакать. — А новость? — спросила она. Голос вышел хриплым, сломанным. Элли помолчала долго. Так долго, что Эмма уже подумала, что не услышит ответа. Но потом подруга взяла её руку — просто так, без слов, и её пальцы дрожали. — Реджина встретила кого-то, — сказала Элли. — Молодого конюха. Его зовут Дэниел. Добрый, искренний, с руками, привыкшими к лошадям, и с глазами, которые смотрят на неё... без расчёта. Без требований. Без того, чтобы пытаться преобразить её в то, чего она не может быть. Эмма не дышала. — Они планируют сбежать, — продолжила Элли, и каждое слово звучало как удар. — Когда она станет совершеннолетней. Он обещал. И он… похоже, он может сделать это. Дать ей просто... жизнь. Настоящую. Где нет Коры, нет интриг, нет того, чтобы ждать человека, который может больше не вернуться. Эмма закрыла глаза. В голове было пусто. Совершенно пусто, как небо в День города, когда все облака уходят на юг, и остаётся только серая, невидящая дыль. — Это хорошо, — сказала она наконец. Слова вышли с трудом, но вышли. — Это очень хорошо. Реджина заслуживает счастья. Элли сжала её руку, и в этом сжатии Эмма услышала то, о чём не сказала подруга. Что это, конечно, хорошо. Но что это также ужасно. Что Дэниел не может дать Реджине то, что могла бы дать Эмма. Что обещание — это не то же самое, что кровь. Что привычка — это не то же самое, что магия. Что они обе знают, что Реджина никогда не будет счастлива, если будет бежать всю жизнь. После того, как Эмма выздоровела, она поняла, что время меняет людей — да, быть может, не совсем так, как меняет обычная жизнь, но меняет. Меняет не столько черты лица, сколько что-то глубокое, сокровенное.
44 Нравится 10 Отзывы 20 В сборник