***
Они на кровати. Ирука стоит на коленях, корпус подан вперед, грудью почти касаясь сбитой простыни. Руки связаны за спиной — запястье к запястью, тугой узел впивается в кожу, локти чуть разведены, и от этого плечи тянет назад, заставляя сильнее прогибаться в пояснице. Веревка уходит куда-то вниз, к изножью, фиксируя его в этом положении — ни упасть, ни выпрямиться, только принимать. Какаши сзади. Двигается ритмично, вбиваясь глубоко, с той особой тяжелой размеренностью, от которой сбивается дыхание и темнеет в глазах. Одна рука зарыта в спутанные темные волосы, намотанные на кулак, держит крепко, не позволяя уронить голову, фиксирует под тем углом, который нужен ему. Вторая — на боку, пальцы впиваются в кожу, сползают на бедро, сжимают до белых пятен под ногтями, до синяков, которые проступят завтра. Возбуждение темное, горячее, тяжелое, как этот ритм. Тело под ним послушное. Отданное в полное распоряжение, открытое, доступное. Но что-то не так. Какаши чувствует краем сознания — микродвижения, которых обычно нет, микрозвуки, слишком сдавленные, слишком сжатые. Ирука напряжен не там, где надо. Не в том, как принимает, а в том, как замирает между толчками, как будто собирается с силами перед следующим. Какаши почти отмахивается от этого. В погоне за собственным удовольствием, за этим темным тяжелым ритмом, за тем, как хорошо внутри, как туго, как горячо, — почти позволяет себе не замечать. Один голос в голове говорит: он справится, он сам хотел, он здесь для этого. Другой, тихий, но настойчивый: нужно проверить, нужно убедиться. Какаши заставляет себя замедлиться. Нехотя, с усилием, через сопротивление собственного тела, которое требует продолжать, вбиваться, брать. Ритм сбивается, становится медленнее. Рука в волосах чуть ослабляет хватку. Пальцы на бедре разжимаются, просто лежат, не давят. — Цвет? Секундная пауза. Тишина, в которой слышно только дыхание и шум крови в ушах. — Красный. Словно выдох, тихий, но четкий. Какаши замирает. Мгновение — другое — он дает себе время, чтобы тело успело за мыслью, чтобы убрать из голоса все, что может выдать разочарование или злость. Пальцы разжимаются, выпуская волосы Ируки. Ладонь на бедре расслабляется, просто лежит, не давлит, не требует. Ирука опускает голову. Свешивает ее вниз, между напряженных плеч, прячет лицо в простыню. Спина все еще в том же положении — связанные руки не дают выпрямиться, заставляют оставаться согнутым, открытым, уязвимым. Он замирает так, не двигаясь, только вздрагивает мелко. Он дышит тяжело, рвано, воздух застревает где-то в груди. Слезы щиплют глаза — он не плачет, просто глаза мокрые, просто ресницы слипаются. Какаши отстраняется, выходит из него медленно, без резкости, но это почему-то делает только хуже. Чувство пустоты, незаполненности, незавершенности разливается внутри горячей тошнотворной волной. Ирука сжимается, мышцы дрожат мелкой противной дрожью — то ли от холода, то ли оттого, что тело не понимает, почему его оставили. Он чувствует себя ничтожным. Бесполезным. Пустым местом, которое занимает чужое пространство и не знает, зачем оно здесь. В голове пульсирует: не надо было останавливать. Можно было потерпеть. Еще немного, еще чуть-чуть. Иначе зачем он вообще нужен? Зачем Какаши тратит на него время, если он не может даже этого выдержать? Руки за спиной затекли так, что уже не чувствуют ничего — тупая, тяжелая боль от плеч до кончиков пальцев, веревка врезалась в запястья, и это единственное, что сейчас возвращает его в реальность. Наверное, надо было сказать «желтый». Наверное, надо было предупредить раньше. Но он не знает, почему сказал именно «красный», не знает, почему вообще открыл рот. Если бы Какаши не спросил — если бы не почувствовал это напряжение, эти звуки, которые Ирука пытался сдерживать, но они все равно вырывались наружу, глухие, сдавленные, больше похожие на боль, чем на что-то другое, — если бы Какаши не спросил, Ирука, наверное, промолчал бы, стерпел бы. Какаши обходит кровать, оказывается у изголовья — Ирука не видит его, только чувствует присутствие где-то сбоку, за спиной. Там, где связанные руки, там, где узел, там, где сейчас должно происходить что-то, но ничего не происходит. Веревка ослабевает, и Ирука наконец может шевельнуть руками. Первым делом он быстро проводит ладонями по лицу — раз, другой, стирая влагу, которая успела собраться в уголках глаз и на щеках. Чтобы скрыть. Чтобы не видно было. Глубокий вдох, еще один. Он садится на пятки, выпрямляет спину, смотрит куда-то в сторону, на сбившуюся простыню, на свои колени, куда угодно, только не туда, где сейчас стоит Какаши. Между ног все мокро, склизко, растянуто. Теплое стекает по внутренней стороне бедра, и от этого становится противно. Ирука зажимается, сжимает колени, но поздно — ощущение уже въелось под кожу, смешалось с дрожью в мышцах и болью в запястьях. — Какаши, я… извини. Давай продолжим. Голос тихий, почти просящий. Ирука не поднимает взгляда, смотрит в простыни, чувствует, как щиплет в носу, и ненавидит себя за это. Какаши молчит. Стоит перед ним — Ирука видит только край его ног, но чувствует всем телом: Какаши возбужден, горячий, напряженный. И злится. Наверное, злится. Ирука не знает точно, но уверен, что да, злится, потому что иначе почему эта тишина длится так долго, почему он не говорит ничего, не двигается, просто стоит и смотрит сверху вниз? — Почему ты сразу не сказал? — спрашивает Какаши наконец. Голос ровный, но Ируке он кажется обвиняющим. Или это просто совесть так работает, подсовывая ему чужие интонации, которых нет? Ирука не знает, что ответить. Вопрос выбивает его из равновесия — шаткого, и так едва державшегося. Глаза снова становятся мокрыми, и он ничего не может с этим сделать. Только сидит, сжавшись, чувствуя, как по щеке ползет предательская дорожка. — Я не знаю, — бормочет он. Голос дрожит, срывается. — Прости… — Посмотри на меня. Какаши садится на корточки — теперь они на одном уровне. Ирука чувствует это, чувствует его близко, но продолжает смотреть в сторону, в пол, куда-то мимо. Слезы текут сильнее, он шмыгает носом и злится на себя за это, за свою слабость, за то, что не может взять себя в руки, за то, что вообще здесь. — Ирука. Имя звучит тихо, но Ирука вздрагивает, будто от удара. Мелко, всем телом. Он заставляет себя поднять взгляд. Какаши смотрит на него, глаза усталые, темные, в них нет того, чего Ирука боится — нет злости, нет презрения, — но есть что-то другое, чего Ирука не умеет читать, слишком сложно, слишком много слоев. Ирука смотрит в эти глаза и чувствует, как внутри все переворачивается. Он хочет снова отвернуться, но Какаши не отпускает взглядом, и Ирука продолжает смотреть, даже когда слезы текут сильнее, даже когда хочется провалиться сквозь землю. — Я спрашиваю потому, что хочу понять. Ты можешь не знать. Но подумай. Ирука сглатывает. Пытается выровнять дыхание. Пытается собрать мысли в кучу, но они рассыпаются, скользкие, как рыбы. Внутри все протестует — глухо, по-детски. Ему хочется зажмуриться, заткнуть уши, провалиться сквозь землю. Хочется оттолкнуть Какаши, крикнуть, чтобы тот оставил его в покое, перестал задавать эти вопросы, на которые у Ируки нет ответов. Или есть, но такие, что он не хочет их произносить вслух. — Руки, — выдавливает он наконец. — Затекли. И… я не знаю. Просто стало слишком всего. Я думал, что смогу потерпеть. Он замолкает. Плечи опускаются еще ниже. — Ты сказал «красный», — заканчивает за него Какаши. — И правильно сделал. Ирука мотает головой. Чуть заметно, но мотает. — Неправильно. Можно было потерпеть. Я же знаю, что можно. — Нельзя, — Какаши все еще сидит на корточках, все еще смотрит в глаза. — Если ты терпишь, смысла нет. Ирука молчит. Смотрит куда-то в переносицу Какаши — не может в глаза, слишком тяжело, слишком много там всего, чего он боится. Осуждения? Разочарования? Или того хуже — понимания, от которого хочется спрятаться? — Давай продолжим, — повторяет он тихо. Почти умоляюще. — Пожалуйста. Я справлюсь, я хочу. Он тянется к Какаши, протягивает руку, едва касается его горячего плеча, но тот отстраняется, что делает все еще хуже. — Нет. Одно слово. Ирука чувствует, как внутри что-то обрывается. Конечно. Конечно, нет. Он все испортил, как всегда, как со всем в своей жизни. — Это не наказание, — добавляет Какаши. Голос спокойный, но в этом спокойствии чувствуется что-то, от чего хочется сжаться еще сильнее. — Красный — значит, я полностью прекращаю что либо делать. И это не потому что ты плохой, а потому что такие правила. Если я сейчас продолжу, какой смысл был останавливаться? Ирука понимает. Головой понимает. Да, правила, да, безопасность, да, он сам соглашался на это, когда они начинали. Но внутри — там, где живет вина, огромная, липкая, въевшаяся под кожу, — внутри все кричит, что он неудачник, что он не справился, что он подвел единственного человека, которому позволил приблизиться. — Но, Какаши, я же говорю, что я хочу, — голос дрожит, в нем проскальзывает что-то похожее на обиду, детскую, несправедливую, но такую настоящую. — Если даже если я сейчас скажу «зеленый», ты ничего не сделаешь? Он снова поднимает взгляд, в глазах мутно, ресницы мокрые, но он смотрит, ждет ответа, в груди слабая надежда. Она тут же умирает, когда он видит взгляд Какаши. — Я для тебя кто? — спрашивает тот тихо, и в этом тихом голосе прорезается что-то острое, холодное. — Палач, тюремщик, может, насильник? Может, мне вообще тебя не надо слушать и делать только то, что я сам захочу? Слова как пощечина. Ирука вздрагивает, сжимает зубы, чувствует, как внутри все переворачивается. Он не это имел в виду. Совсем не это. Он просто хотел… он просто просил почти ничего, такую малость, и даже в этом ему отказывают. Даже в этом. Какаши встает, выпрямляется во весь рост, и Ирука видит краем глаза его бедра, член, который все еще не опал, напоминание о том, что было и чего больше не будет. Сегодня точно не будет. Он делает шаг к двери. Ирука смотрит на его спину, на широкие плечи, на то, как падает свет на затылок. — Ты злишься, — тихо говорит Ирука, больше утверждая, чем спрашивая, когда Какаши уже почти у двери. Тот останавливается молчит. Секунду, другую, прежде чем ответить. — Имею право. Ты ни в чем не виноват. Ирука ему не верит. Конечно, не верит. Он виноват. Всегда виноват. Во всем, что происходит, во всем, что идет не так, во всем, что ломается. Это просто факт, вбитый так глубоко, что уже не отделить от костей. Дверь закрывается. Ирука слушает шаги за стеной, потом шум воды — Какаши включил душ. Стоит сейчас под горячими струями, смывает с себя эту сессию, эту остановку. Может, удовлетворяет сам себя, пока вода стекает по спине, — Ирука не знает, сквозь шум не слышно, но это его обязанность, его место, и от мысли, что Какаши, возможно, делает это сам, внутри что-то неприятно сжимается. Запястья болят. Ссадины от веревок пульсируют в такт сердцебиению. Между ног все еще мокро, и это липкое ощущение не дает забыть, что произошло, как произошло, чем закончилось. Он медленно падает в постель, валится на бок, подтягивает колени к груди, утыкается лицом в подушку, пахнущую потом и смазкой, Какаши, ими обоими. Глаза щиплет, но слез нет, выплакал уже или не заслужил даже этого. Шум воды не прекращается. У Ируки есть время — минут десять, может, пятнадцать, пока Какаши будет мыться, пока выйдет, закурит, сядет в кресло с книгой, которую читает уже месяц, потому что не может сосредоточиться. Ирука лежит, сжавшись, слушая этот ровный шум за стеной, и думает о том, что мог бы остаться здесь. Просто лежать дальше, не двигаться, провалиться в сон или в забытье, не думать, не чувствовать, не делать ничего. Такое уже было. Несколько раз. Он позволял себе раскиснуть, залипал в кровать, в диван, в собственное бессилие, а потом приходил Какаши, и наказание следовало всегда. Разное. Иногда тихое, холодное игнорирование, хуже любой боли. Иногда жесткое — заставить стоять в углу, лишить ужина, привязать к кровати на час, чтобы просто лежал и думал о том, что сделал не так. Ирука не хочет злить его еще больше. Сегодня он и так уже все испортил. Шум воды стихает. Сначала резко, потом последние капли стучат по поддону, и наступает тишина. Ирука заставляет себя сесть. Тело протестует — мышцы тянет, поясница ноет, внизу живота странная пустота и тяжесть одновременно, будто что-то важное вынули и забыли положить обратно. Он садится, свешивает ноги с кровати, смотрит на свои ступни, на пальцы, сжимающиеся и разжимающиеся сами собой. Потом встает. Идет в ванную, прижимая чистое полотенце между ног, чтобы не накапать на пол. Дверь открыта, Какаши уже вышел — в коридоре влажный воздух, пахнет гелем для душа, чем-то свежим и чужим. Ирука заходит внутрь, закрывает за собой, щелкает замком. Включает воду. Горячую, почти обжигающую, чтобы кожа краснела, чтобы чувствовать хоть что-то кроме этого липкого стыда. Залезает под струи, зажмуривается на секунду, когда вода ударяет по лицу, по плечам, по груди. Стоит так, давая стекать, чувствуя, как горячее растекается по телу. Он чувствует себя грязным. Почему-то. Хотя Какаши всегда чистый, всегда следит за гигиеной, и смазка была новая, и презервативы, но внутри, под кожей, осело что-то, что вода не смывает. Он берет гель, намыливается, трет плечи, грудь, живот. Пена скользит по коже, смывает пот, запах, следы пальцев на бедрах, где Какаши сжимал слишком сильно. Ирука проводит рукой по шее, там, где была ладонь, — синяков нет, только легкое покраснение, но память осталась. Потом опускает руку ниже. Между ног все саднит — не сильно, но ощутимо, тянуще. Он приседает, раздвигает ноги шире, подставляет под струю, дает воде смыть то, что вытекло за то время, пока лежал. Но этого мало. Нужно промыть внутри, иначе потом будет хуже, иначе останется, будет саднить, тянуть, напоминать. Ирука сгибается, опираясь одной рукой о стену, второй тянется назад. Пальцы скользят по коже, находят вход, и он замирает на мгновение, собираясь с духом. Потом вводит — осторожно, медленно. Пальцы проникают внутрь, и он чувствует, как мышцы сжимаются, протестуя, как все еще горячо и чувствительно после того, как Какаши был в нем. Он ведет пальцем по стенкам, собирая остатки смазки. Вода затекает внутрь, смешивается, вымывает. Ирука морщится — ощущение странное, чужое, будто он сам себя нарушает, — но продолжает, пока не чувствует, что чисто. Потом еще раз, для верности. И еще. Он выпрямляется. Стоит под водой, тяжело дыша, уткнувшись лбом в прохладный кафель. Рука дрожит. Все тело дрожит. Мышцы вокруг входа пульсируют, саднят, напоминают о том, что было, хотя внутри уже ничего нет. Только вода стекает по ногам, смешиваясь с остатками пены, уходит в слив. Иногда Какаши мыл его сам. После тех разов, когда Ирука превращался в бескостную массу, когда не мог пошевелиться, только лежал и смотрел в одну точку, пока мир медленно возвращался на место. В такие моменты Какаши подхватывал его под мышки, тащил в ванную, сажал на специальный стульчик, который купил когда-то давно, наверное, для кого-то другого. Включал воду, теплую, не горячую, и мыл. Осторожно, почти нежно. Проводил губкой по спине, по плечам, по груди, смывал пот, смазку, следы собственных пальцев. А потом — самое трудное — просил приподняться и мыл между ног. Иногда мазал потом чем-то прохладным, из тюбика, который хранился в аптечке, — заживляющим, успокаивающим. Ирука не знал названия, знал только, что после него перестает саднить и тянуть. В такие моменты забота успокаивала. Ирука чувствовал себя нужным. Может, даже любимым, хотя само это слово звучало глупо, слишком громко, слишком по-детски. Но движения Какаши — медленные, уверенные, без спешки и без лишних вопросов — говорили что-то, чего Ирука не мог объяснить словами. Он выкручивает воду. Вылезает, на ощупь находит полотенце, заворачивается. Стоит минуту, глядя в запотевшее зеркало, на расплывчатое пятно вместо лица. Потом проводит ладонью по стеклу, смотрит на себя. Глаза красные, под глазами тени, губы припухшие. На шее начинают проступать синяки от пальцев — неяркие еще, сиреневые, но скоро станут темнее. Он трогает их кончиками пальцев, давит, чувствует тупую боль. В аптечке находит тот самый тюбик, уже хочет взять его, но, помедлив, убирает руку и закрывает аптечку. Сушит волосы феном, тщательно, медленно, проводя расческой, укладывая прядь за прядью. Сначала кондиционер, потом масло, чтобы блестели, чтобы были мягкими, гладкими, чтобы Какаши, если захочет, мог провести по ним рукой и не почувствовать спутанных колтунов. Ирука делает это каждый раз. Это стало ритуалом — заботиться о себе так, как Какаши иногда заботится о нем. Чтобы быть готовым, чтобы быть достойным. Он выключает фен, выходит из ванной, прислушивается. Какаши нет в квартире. Наверное, вышел покурить на лестницу, иногда он так делает, если не хочет дымить в комнате. Хотя обычно курит в кресле, открыв окно. Он проходит в спальню. В свою спальню. У Какаши две — одну занимает он сам, большую, с широкой кроватью и видом на город, вторую отдал Ируке. Маленькую, с узким диваном, который раскладывается, если надо, но обычно Ирука спит просто на диване, свернувшись калачиком. Какаши не против, если Ирука остается в его кровати после сессий, но сегодня Ирука не уверен, что ему рады. Он одевается. Штаны — мягкие, домашние, те, что Какаши купил ему в первый месяц. Футболка — свободная, темная, с чужого плеча, пахнет порошком и чуть-чуть — самим Какаши, хотя это, наверное, только кажется. И последнее — ошейник. Кожаная полоска, плотная, с кольцом спереди. Пальцы привычно застегивают пряжку на затылке, регулируют ширину — не слишком туго, чтобы не давило на синяки, но и не слишком свободно, чтобы чувствовалось. Ирука проводит пальцами по коже, по гладкой поверхности, по кольцу. Это немного успокаивает, дает снова опору под ногами, внутри уже не так пусто и обидно. Он выходит в коридор, прислушивается. Тишина. Какаши явно вышел курить — на лестницу или во двор, Ирука не знает. Иногда пропадает на полчаса, иногда возвращается через пять минут. Он идет в спальню Какаши. Останавливается на пороге, окидывает взглядом комнату, которая всегда кажется ему слишком большой для одного человека. Кровать с сбившимися простынями, подушки в беспорядке, на полу — скомканное полотенце, которым Какаши вытирался после душа. Ирука принимается за уборку. Сначала собирает полотенце, относит в ванную, кидает в корзину для белья. Потом возвращается к кровати. Стягивает простыни — резким движением, чтобы собрать все сразу, комкает, откладывает в сторону. Внимательно осматривает матрас, проводит ладонью, проверяя, не осталось ли пятен. Достает из шкафа свежее белье — всегда наглаженное, сложенное стопкой, пахнущее кондиционером. Заправляет кровать тщательно, с особой аккуратностью, будто от этого зависит если не все, то многое. Расправляет простыню, проводя ладонями от центра к краям, чтобы ни одной складки, ни единой морщинки не осталось на ткани. Пальцы заправляют углы под матрас, натягивают так, что белая материя начинает туго звенеть под руками. Пододеяльник — отдельная история: нужно поймать ровно, чтобы одеяло легло внутри без комков, не сбивалось потом за ночь в бесформенный кокон. Ирука встряхивает, поправляет, снова встряхивает, пока не добивается идеальной гладкости. Подушки взбивает долго, почти медитативно, возвращая им форму, потом ставит одну на другую, как любит Какаши, — пирамидкой, чтобы можно было опереться спиной, читая перед сном. Ирука не любит убираться. Вообще. В своей прошлой жизни, когда он жил один в съемной комнате, он мог днями не мыть посуду, пока чашки не заканчивались и не приходилось отмывать одну из-под слоя засохшего кофе. Мог неделями не подметать пол, перешагивая через пыльные комки, крошки и мусор, и убеждая себя, что завтра обязательно, вот завтра точно. Рутина всегда казалась ему чем-то бессмысленным, вязким, высасывающим время, которого и так мало. Он откладывал, прокрастинировал, забывал — до тех пор, пока бардак не начинал давить и приходилось разгребать авралом, ненавидя себя за каждое движение. Здесь же было иначе. Здесь был кто-то, для кого стоило стараться. Ради Какаши Ирука делал то, что никогда не делал для себя. Пальцы пробегают по краю пододеяльника, счищая невидимую пылинку. Ирука еще раз окидывает взглядом комнату, проверяет, все ли на местах. Собирает грязное белье в охапку, несет в стиральную машину. Закладывает, насыпает порошок, добавляет кондиционер — чуть больше обычного, чтобы простыни пахли свежестью. Запускает программу. Машина начинает набирать воду, глухо гудит, и этот звук заполняет тишину, делает ее менее давящей. Какаши вернется, от него будет пахнуть сигаретами, вечерним уличным воздухом. Они поужинают тем, что Ирука приготовит. Какаши будет сидеть напротив, читать что-то в телефоне или просто смотреть в окно. Ирука будет сидеть тихо, почти не есть, только делать вид, потому что Какаши сказал, что надо есть, и Ирука старается. Может быть, потом, перед сном, Какаши потреплет его по волосам, скажет, что ужин был хорошим, пока читает книгу, а Ирука сидит рядом под боком, свернувшись калачиком. Это все, чего ему сейчас хотелось. Слышится хлопок входной двери.Geri allt til að þóknast þér - Сделаю всё, чтобы угодить тебе
1 марта 2026 г., 19:40
2.
Ирука всегда знал, что он идиот. Дурак, который ищет смысл там, где его нет. Дурак, который не может жить, как все. Хотя, нет, он не один такой, иначе отчего тогда миллионы людей по всему миру утопают в алкоголе, наркотиках и прочих медленных формах самоуничтожения? Просто они выбрали свое, а он — свое. Каждый спасается как умеет.
Он не дурак хотя бы в том, что не пробовал наркотики, хотя очень хотелось, единственная его заслуга. Очень хотелось, особенно в те годы, когда тоска выедала изнутри и нечем было заткнуть эту дыру. Он едва не сделал это один раз, но его удержало только то, что он знал, что если попробует, назад пути не будет. А он хотел жить, это животное, древнее желание, присущее всему живому. Цепляться, держаться, дышать дальше, даже когда непонятно, зачем.
Он не мог даже бросить сигареты и кофе, хотя пытался. Не мог отказаться от прогулок по ночам, когда город затихает и можно думать, что ты единственный живой человек в этом бетонном лабиринте. Словно это делало его лучше, особеннее, — нет, очередная форма самоуничтожения, просто более медленная и с приятным привкусом. Он травил себя по чуть-чуть, растягивая удовольствие, потому что сразу было страшно.
Что гонит людей, его самого, к этим страданиям, к испытанию боли? Может, экзистенциальный страх, страх смерти, страх конца? Любовь и смерть, эрос и танатос, единый тандем, характеризующий все человеческую жизнь.
Мы все умрем, рано или поздно. Кого-то эта мысль подстегивает к свершениям, убеждает не откладывать ничего на потом — ни на день, ни на час, просто потому что потом будет поздно. Страх висит дамокловым мечом над головами, и задумываешься о том, а правда ли то, что я делаю, я делаю потому, что хочу, а не потому что надо, не потому, что завтра ты можешь умереть, и тебе нужно все успеть? Прожить эту жизнь на полную, каждый день — как последний.
А кого-то эта мысль осаживает, парализует, ведь, какой смысл делать что-то, если мы все равно все умрем? Смысла нет как такого ни в чем — делай, не делай, конец един. И цели у жизни нет, есть только путь, есть только настоящее, никакого прошлого, никакого будущего.
Раньше эти мысли пугали. И, наверное, пугают до сих пор. Никуда от них не деться, не спастись, только забыться, на какое-то мгновенье, когда на горле чужая ладонь, а в глазах темнеет из-за нехватки кислорода. В этот момент нет ничего, гудящий улей мыслей в голове затихает, остается только оболочка, тело, которое и есть ты, и в то же время и не ты.
С ним не случалось ничего плохого. Ни смертей, ни клинической комы. Потери, может быть, случились когда-то давно, когда он еще не осознавал себя, иначе почему он чувствует себя таким одиноким? Почему внутри с детства сидит это холодное, липкое ощущение, что он какой-то не такой, дефектный, бракованный, выпущенный в мир с пропущенной деталью? Жизнь с постоянным чувством дефектности. Не было ни одного человека, которого он мог бы назвать другом. Не было тех дней, когда он был бы откровенен с родителями, потому что знал: любое слово, любая слабость будет использована против него. Тотальная изоляция в толпе людей. Тысячи лиц, ни одного взгляда, который задержался бы на нем дольше секунды. Ни одного вопроса, на который хотелось бы ответить правду.
Он не один — многие так живут, он знал это по форумам, по статьям, по случайным признаниям в очередном посте, который пролистнет также быстро, как очередной короткий ролик в ленте.
Но хотел ли он жить так? Может, крикнуть, чтобы заметили обратили внимание? На что? На его богатый внутренний мир, которого нет? На его красоту, понятие которой относительное, а если даже ее найти, она угаснет также быстро, как мотылек в пламени свечи, оставив только горстку пепла и воспоминание, которое никому не нужно? Глас вопиющего в пустыне. Его не за что любить, Ирука думал об этом часто — по ночам, когда не спалось, в перекурах на балконе, в те редкие минуты, когда позволял себе быть честным. Его правда не за что любить. Он перебирал в голове варианты, как товары на полке: характер, внешность, ум, таланты, и не находил ничего, что выдержало бы проверку. Ничего, за что можно было бы зацепиться. И он любить, наверное, тоже не может, а надо ли, кому его любовь такая нужна, убогая, неуклюжая, полная сомнений и страха быть отвергнутым.
Всё, что он может дать, это лишь себя, а это так мало. Но, может, для Какаши достаточно. Ирука очень хотел верить, что да, потому что ничего другого он предложить не мог.