Помурлычь меня тихо по имени

NC-17
В процессе
63
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 132 страницы, 50 497 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
63 Нравится 9 Отзывы 33 В сборник

Часть 3

Настройки
— Я гость, — проворчала я, шагая следом за ними по раскисшей тропе. — Не часть стаи. Гость. Чтоб вы понимали разницу. Яр хмыкнул. Не обернулся, но я видела, как дрогнули его плечи — быстро, мелко, давя смешок. — Гость, — повторил он, пробуя слово, как пробуют монету на зуб. — Конечно. Гость. Волх, слышал? Мы принимаем гостью. Волх шёл впереди. Не ответил. Но его затылок: напряжённая шея, узел чёрных волос, тяжёлые плечи, — выражал такое красноречивое несогласие с формулировкой, что слова были излишни. До бани добрались за двадцать минут. Я забрала рюкзак с крыльца сельсовета, где оставила его. Михалыч сидел внутри, за закрытой дверью, с дробовиком, и когда я постучала, открыл не сразу, а сначала спросил: «Кто?» — голосом человека, который уже не уверен, что из-за двери ответит человек. Я рассказала ему про барьер на реке, коротко, без подробностей. Он посмотрел на бинт, на моё лицо, на двух берсерков за моей спиной и не задал ни одного вопроса. Умный мужик. Или достаточно напуганный, чтобы сойти за умного. Баня встретила жаром. Волх, видимо, подкинул в печь перед уходом. Чугунная утроба раскалилась до тёмно-вишнёвого, и воздух внутри был сухой, горячий, пахнущий берёзой, дёгтем и зверем. Одна комната. Яр не врал. Лавки вдоль стен, шкуры на лавках, печь в углу, и свободного пространства ровно столько, чтобы трое взрослых людей могли существовать, не наступая друг другу на ноги. Теоретически. Я скинула рюкзак и вытащила спальник: армейский, зимний, рассчитанный на минус тридцать, — расстелила его на полу у дальней стены, максимально далеко от обеих лавок. Максимально — это полтора метра, комната не прощала иллюзий приватности. Волх вошёл последним. Закрыл дверь. Снял куртку. Снова голый торс, шрамы, жар кожи... И в замкнутом пространстве бани это ощущалось иначе. На улице его тело было просто фоном, частью пейзажа. Здесь, в четырёх стенах, при свете керосиновой лампы, оно заполняло комнату. Тени от пламени ползли по рельефу мышц, забирались в борозды шрамов, превращали его в нечто из старых мифов, вырезанное из дуба и крови. Он сел на скрипнувшую лавку. Яр плюхнулся на противоположную, содрал куртку, зачем-то стянул через голову тонкую водолазку, но я подозревала, что «зачем» не имело отношения к температуре. Его торс был другим. Где Волх казался вырубленным из камня, Яр был отлитым в форме: плавные линии, длинные сухие мышцы, золотистая кожа, тонкая дорожка рыжих волос от пупка вниз, и ни одного шрама, что казалось невозможным для четырёхсот лет, пока я не вспомнила — берсерки регенерируют. Быстро. Всё, кроме самых страшных ран. Волх получил свои шрамы от чего-то, что резало глубже стали. — Жрать будешь? — спросил Яр, доставая из-под лавки закопчённый котелок. — Что есть? — Зайчатина. Свежая. Волх утром добыл. Голыми, блядь, руками, потому что он у нас такой. Волх молчал. Он смотрел на меня, не мигая, из-под тяжёлых бровей. Лампа бросала медные блики на его лицо, и шрам в этом свете казался глубже, глаза темнее. Я поймала себя на том, что задерживаю дыхание, и мысленно влепила себе пощёчину. Зайчатина оказалась хорошей. Тушёная с дикими кореньями, в собственном соку, в том самом котелке на печи. Я ела молча. Яр негромко, фоново болтал, и я начала понимать, что его трёп был не блажью, а функцией. Он заполнял тишину. Ту тишину, в которой Волх думал, и от его мыслей воздух густел и тяжелел, потому что берсерк, думающий в замкнутом пространстве, — это как грозовой фронт в кладовке. — …мы пришли сюда из-за запаха, — говорил Яр, ковыряя мясо ножом. — Из Алтая. Тысяча километров по тайге. Волх почуял первым. Говорит — гниль. Не обычная, а та, из историй, которые отец рассказывал. Штука из-под земли. Личинник. — Личинник, — повторила я. — Так её отец называл. Тварь, которая жрёт лица и надевает их. Ходит в чужой коже, — Яр прекратил жевать. Его янтарные глаза в свете лампы были тёмным, мутным золотом. — Раз в сто-двести лет просыпается, жрёт, насыщается и уходит обратно. Только в этот раз что-то не так. Пятнадцать — это много. Раньше, по рассказам, хватало трёх-четырёх. Эта тварь голоднее. Или сильнее. Или… — он замолчал. Посмотрел на Волха. Волх поднял голову. — Или кто-то её разбудил раньше срока, — закончил он. Голос — рокот камнепада в тёмном ущелье. — Она не выспалась, не наелась, и не уйдёт так просто. Баня погрузилась в тишину, снаружи стемнело. Не постепенно, как темнеет в городе — светлые сумерки, загорающиеся фонари, мягкий переход, — а разом, будто кто-то задул свечу. Тайга за стенами превратилась в сплошную черноту, и в этой черноте что-то было. Я не слышала. Не видела. Но чувствовала, тем самым, что жило во мне рядом с даром. Давление. Внимание. Тяжёлый, нечеловеческий взгляд, направленный на баню со всех сторон одновременно. Волх почувствовал тоже. Его голова дёрнулась к стене — влево, вправо, — ноздри раздулись. Рябь пошла по плечам, по груди. — Пришло, — сказал он. Яр бесшумно поднялся. Нож — в руке, глаза — два рыжих огня в полумраке. — К бане не сунется, — сказал он. Мне. Уверенно. — Мы пометили периметр. По-старому. По-звериному. Для такой твари наша метка — как кислота, не пройдёт. — Пока не пройдёт, — поправил Волх. — Она учится. Снаружи было тихо, так тихо, что я слышала треск смолы в печи, как вдруг раздался звук. Не шаг. Не хруст ветки. Скрип. Будто кто-то провёл мокрым пальцем по стеклу. Только стекла в бане не было: глухие стены, ни одного окна. Звук шёл по дереву. По брёвнам. Снаружи, вдоль стены, медленно. От угла к углу. И… голос. Тихий, старческий, надтреснутый: — Ра-а-адочка… — моё имя. Ласково. Нараспев. Голосом бабы Зининого деда, чьё лицо лежало сейчас в торфяной воде по ту сторону барьера. — Ра-а-адочка, выйди, детонька… холодно тут… впусти-и-и… Яр оскалился. Полная пасть клыков, четыре сантиметра каждый, и рычание, не напоказ, не предупреждение, а боевое, от которого дрова в печи подпрыгнули. Волх не зарычал. Волх медленно встал, и я увидела, как его руки изменились. Пальцы удлинились, суставы выгнулись под неправильными углами, ногти потемнели, загнулись, стали когтями — чёрными, толстыми, блестящими, как мокрый обсидиан. Частичная трансформация. Контроль, на который способны только старые, матёрые ликантропы. Он шагнул к стене, прижимая ладонь к дереву. Когти вошли в бревно. — Уходи, — сказал он. Не твари. Стене. Земле. Всему, что слышало. Его голос загустел, стал ниже и перешёл в диапазон, который я ощущала не ушами, а позвоночником. — Уходи. Скрип прекратился. Тишина. Десять секунд. Двадцать… — Ра-а-адочка… — другой голос. Женский, молодой, капризный, игривый, и до дрожи в коленях знакомый, от которого у меня похолодело внутри, потому что этот голос принадлежал моей матери, которая умерла, когда мне было двенадцать, и никто в этом посёлке не мог его знать. — Радочка, мама тут, открой, котёнок, открой маме… Мои пальцы сжались на рукояти кинжала до побелевших костяшек. «Грач» позабытым грузом болтался в кобуре, я давно осознала, что даже заговоренная модификация под нечисть, с серебром в пулях, была тут бесполезна. Нельзя убить то, что даже не существует в полной мере по эту сторону. Я могла бесконечно отстреливать его «лица», но не знала, как это повлияет на потерпевших. И не знала, сколько лиц оно сожрало за эти годы на самом деле. — Оно берёт не только лица, — прошептал Яр рядом. Его плечо прижалось к моему, намеренно, всей поверхностью, горячее, твёрдое, настоящее. Якорь. — Голоса тоже. Воспоминания. Всё, что лицо хранит. — Моя мать умерла двадцать лет назад, — сказала я. Вышло почти ровно. — Значит, оно роет глубже, чем мы думали, — ответил Яр. — Не из деда взяло. Из тебя. Когда ты прикоснулась к телу или когда ставила барьер. Оно… попробовало тебя. Снаружи всё смолкло. Совсем. Я медленно выдохнула. Разжала пальцы на кинжале, по одному. Волх отлепился от стены. Когти втянулись — медленно, с тихим влажным хрустом, от которого по спине пробежали мурашки. Его лицо было мокрым. Пот — крупные тяжёлые капли — катился по вискам, по шраму, по шее. Удержание зверя стоило ему больше, чем он показывал. Он посмотрел на меня. Потом на Яра. На его плечо, вжатое в моё. И ничего не сказал, просто тяжело сел на лавку, будто его кости весили втрое больше обычного. — Спи, — сказал он. Мне. — Мы подежурим. — Оба? — Оба. — Всю ночь? — Мы не спим, маршал, — Яр, всё ещё прижатый плечом, не отодвинулся. — Три дня не спим. Берсерк может не спать неделю. Потом, правда, начинаем видеть всякое смешное, но до этого далеко, — пауза. — Ложись. Тебе завтра резать себя и светиться, и мне бы очень хотелось, чтобы ты при этом не падала в обморок, потому что если ты упадёшь, я тебя поймаю, и ты будешь в моих руках в бессознательном состоянии, и это будет этически сложная ситуация, которую мне не хочется разруливать. Волх фыркнул. Тихо. Это был почти смех. Я залезла в спальник, пол был жёсткий, но тёплый — печь прогрела доски насквозь. Я лежала на спине, глядя в бревенчатый, закопчённый потолок. Рука под бинтом тупо и мерно ныла. Перед глазами плыли лица из чёрной воды, разинутые рты, немой крик. Голос матери. «Открой маме». Я закрыла глаза. Слева — тяжёлое, ровное дыхание Волха. Справа — лёгкое, частое — Яра. Два костра. Два сторожевых зверя. И я между ними, в спальнике, на полу чужой бани, в посёлке, который пожирала тварь из-под земли. Гость. Не часть стаи. «Конечно». Я провалилась в сон быстрее, чем ожидала, а когда на секунду вынырнула, в три часа ночи, по внутренним часам, от того, что далёкое гудение из заколоченного дома снова поднялось и стихло, обнаружила, что спальник сместился. Не сам. Его сдвинули. Он лежал теперь не у дальней стены, а между лавками. Вплотную. Слева — рука Волха, огромная, с загрубелыми костяшками, висела в сантиметре от моего плеча. Справа — Яр лежал на лавке лицом ко мне, рыжие волосы свешивались вниз, а его глаза были открыты, янтарные, внимательные, нечеловечески яркие в темноте. Он увидел, что я проснулась. — Инстинкт, — прошептал он одними губами. — Не виноваты. Я снова закрыла глаза, рука Волха опустилась на два миллиметра ближе. Я фыркнула, тихим, придушенным звуком, который вырвался сам, прежде чем я успела его поймать. — Подождите, — сказала я, и что-то в моём голосе изменилось, стало легче, острее, — значит, вы не местные. Из Алтая. Тысяча двести километров, — мозг, наконец, отдохнул, оптимизировал во сне полученную за день информацию, и требовал ответов. Как всегда ночью, когда хочешь спать, но что-то залипает в голове. Яр поднял бровь. — А я-то думала, — продолжила я, окидывая взглядом баню, шкуры, чугунную печь, — что вы тут всю жизнь прожили. В этой бане. Так органично вписались. — Маршал… — Нет, подожди. Подожди, — я подняла руку. Прикусила губу, сдерживая смех. Не помогло. — Я теперь буду представлять, как два оборотня в зверином облике бегут тысячу километров по тайге. С рюкзаками на спине. Я, наконец, издала подавляемый звук, полузадушенное хихиканье, которое я пыталась удержать, зажав рот ладонью, и не удержала. Оно вырвалось, сиплое, дурацкое, совершенно неуместное посреди ночи, посреди кошмара, посреди всего, и я не могла остановиться. Воцарилась тишина. Потом — звук, которого я не ожидала. Низкий, короткий, сдавленный. Волх. Волх смеялся. Не в голос, куда там, в кулак, отвернувшись к стене, его широченная спина вздрагивала, лавка под ним скрипела, и это зрелище — гора мышц и шрамов, давящая смешок в собственный кулак — было настолько человечным, настолько мальчишеским, что у меня что-то ёкнуло под рёбрами. Коротко. Неуместно. Яр не стал давиться. Яр заржал. — Рюкзаки, — простонал он, утыкаясь лицом в шкуру на лавке. Плечи ходили ходуном. — Рюкзаки на спине. Ебать, — он перевернулся, глядя в потолок, его лицо в отсветах печи было открытым, молодым, и все четыре века с него стёрло, будто их не было. — Маршал. Рада. Свет очей моих. Во-первых — не в волчьем. В рысьем. У Волха полная форма — чёрная, здоровая, как лошадь. У меня — поменьше, рыжая, обаятельная, с кисточками на ушах. Очень, очень симпатичная рысь. Ты бы заценила. — Яр, — сказал Волх в стену. Предупреждение. — Во-вторых, — продолжил Яр, блаженно игнорируя, — никаких рюкзаков. Мы бежали налегке. Нагишом, если угодно. Тысяча километров по тайге, в зверином облике, по снегу, по рекам, через три горных перевала. Две недели. Жрали сырых зайцев, спали в сугробах. Один раз подрались с медведем, случайно, он сам начал. Волх ему откусил… ладно, тебе не надо это слышать после ужина. — Уже не ужин, — сказала я. — Три часа ночи. — Тем более не надо, — он повернул голову и посмотрел на меня сбоку. Янтарные глаза — тёплые, мягкие, без обычного хищного блеска. Усталые. — Но картинка хорошая, да? Два матёрых берсерка, ужас Алтайских лесов, позор ликантропов, с туристическими рюкзачками и термосочками… — С компасом, — добавила я. — С компасом! — Яр снова фыркнул. — С картой-двухверстовкой. В панамках от солнца. — В панамках, — повторил Волх. Ровно. Без интонации. И замолчал. И через три секунды добавил, всё так же в стену: — У меня была бы синяя. Яр сел. Уставился на брата. Моргнул. Открыл рот. Закрыл. Открыл снова. — Ты… только что пошутил? Волх не ответил. — Он пошутил, — сказал Яр мне. Шёпотом. Заговорщически. Как ребёнок, увидевший НЛО. — Ты слышала? Он пошутил. Запомни эту дату. Третье октября. Три часа ночи. Волх, сын Бериславов, последний раз шутивший при Иване Грозном, произнёс юмористическую реплику в присутствии женщины. — При Петре, — поправил Волх, не оборачиваясь. — При Грозном тебя ещё в проекте не было. — О Господи, их две. Я лежала в спальнике между двумя лавками, в чужой бане, в посёлке, где тварь без лица бродила в темноте и звала меня маминым голосом, и беззвучно тряслась от смеха, зажимая рот ладонью. Бинт на руке пропитался свежей кровью, рёбра болели, глаза щипало, и это было хорошо. Неуместно, нелепо, по-идиотски, но хорошо. Яр лёг обратно. Его рука свесилась с лавки — зеркально Волху, с другой стороны — и кончики его пальцев оказались в сантиметре от моего плеча. — Маршал, — сказал он тихо. — М? — А ты? Какого цвета панамка? — Красная, — сказала я, закрывая глаза. — Однозначно красная. Яр помолчал секунду. — Тебе бы пошло, — сказал он. Просто. Без подтекста. Без игры. Или нет — с подтекстом, но таким глубоким, таким тихим, что его можно было услышать, только если сильно захотеть. — Спи, — сказал Волх. Обоим. Печь потрескивала. Жар обнимал. Два сердца по обе стороны от меня стучали — одно тяжело, медленно, другое чаще, легче — и между их ритмами было пространство, а я лежала в нём. И оно было тёплым. Тварь снаружи молчала. Ждала. Но этой ночью — не дождалась. Я уснула с привкусом зайчатины на языке и улыбкой, которую не успела убрать.

***

Утро пришло серое, мутное, пахнущее дымом. И воем. Не Волха. Не Яра. Человеческим. Я вскинулась — спальник, пол, лавки, мгновенная ориентация в пространстве, рука к кинжалу, — и обнаружила, что баня пуста. Обе лавки были пустые, шкуры смяты, вдавлены тяжёлыми телами. Дверь — приоткрыта и из-за неё сочился серый свет. И холод. И крик — женский, надрывный, захлёбывающийся, — разносился со стороны посёлка. Я выдернула ноги из спальника. Сапоги, куртка, кобура, бесполезная против чудовища, но всё ещё «весомый аргумент» для людей, хоть и скорее декоративный. Четыре секунды — личный рекорд. Я выскочила наружу. Волх стоял у калитки: без куртки, босой, с наполовину выпущенными когтями. Его лицо было каменным, неподвижным, маска, за которой что-то работало быстро и страшно. Рядом — Яр, собранный, напряжённый, как взведённый курок. — Что случилось? — сказала хрипло после сна я. Яр посмотрел на меня. Его янтарные глаза были трезвыми, холодными. Ни тени ночного смеха. Ни тени шуток про панамки и карты. — Внучка бабы Зины, — сказал он. — Она вышла на крыльцо. Нашла… — он сглотнул. — Бабу Зину. На крыльце. Без лица. Стоит… Лицом к лесу. Как остальные. Шестнадцать. Тварь кормилась, невзирая на барьер. Барьер делал её слабее, менее активной, запирал её от нас днём и накладывал ограничения… но Баба Зина скорее всего пошла за своим дедом сама, добровольно, до рассвета. Так же, как тварь пыталась выманить меня почти забытым и похороненным в памяти голосом матери. Я кивнула. Коротко, по-рабочему, загоняя всё остальное: и ночной смех, и панамки, и тепло двух тел по обе стороны, — на дно, туда, где оно не мешало думать. — Значит, комендантский час, — сказала я. — С заката до рассвета — никто не выходит. Совсем. Ни до ветру, ни за дровами, ни покурить. Дома запереть. Если нет замков — подпереть. Ходить только парами. Даже днём. К реке — не приближаться. Я посмотрела на обоих, потом на лес — чёрную стену за покосившимися крышами — и добавила, уже другим тоном, легче, будто между делом: — Кстати. Я вас не просто так сначала за волков приняла. Яр моргнул. — Стайное поведение, — пояснила я. — Парное патрулирование, синхронизация, невербальная коммуникация, иерархия старший-младший. Классические маркеры стайных ликантропов, — я чуть склонила голову, глядя на Яра с тем ехидным прищуром, который мой бывший муж называл «допросным». — А рыси — одиночки. Территориальные, замкнутые, не терпят чужого присутствия. Даже в брачный период контакт минимальный. Я читала литературу, — повисла пауза. — Видимо, ваш клан — исключение. Волх повернул голову. Медленно. С тем особым выражением — или его отсутствием, — которое я начала классифицировать как удивление. У другого человека оно проявилось бы поднятыми бровями и открытым ртом. У Волха — едва заметным смещением тяжёлой челюсти влево и двухсекундной паузой между вдохом и выдохом. Яр не стал притворяться каменным. — Волков, — повторил он. Плоско. Моргнул. — Она приняла нас за этих псин.. — Стайное поведение, — повторила я, пожав плечами. — Парное патрулирование, синхронизация… — Она читала литературу, — сказал Яр в пространство, будто жалуясь невидимому свидетелю. — А вы двое — не разлей вода, — уточнила я, пожав плечами. Крик со стороны центра стих, кто-то из соседей увёл внучку. Я слышала приглушённые голоса и хлопнувшую дверь. Утренняя рутина апокалипсиса, люди привыкают ко всему, даже к тому, что их близких находят без лиц на собственном крыльце. Волх первым двинулся к посёлку, я пошла рядом. Яр — с другого бока, и мы трое шли по раскисшей грунтовке, и выглядели, наверное, как самый странный патруль в истории правоохранительных органов. — Не клан, — сказал Волх. Внезапно. Без предисловий, как он делал всё — тяжело и сразу. — Клана нет. Мы последние. — Последние берсерки? — Последние рыси-берсерки, — Он не смотрел на меня. Смотрел вперёд, на серые дома, на грязь, на лес за крышами. — Берсерки — это не вид. Это… штамм. Линия крови. Начался с нашего… отца. Не биологического — первого. Того, кто принял зверя от земли, не через укус. Давно. Ещё до того, как у этих мест появились названия. Яр шёл молча, и это молчание было таким громким, что я поняла: это важно. Это — не болтовня у костра. Это то, что берсерки не рассказывают первому встречному. — Рыси не стайные, — продолжал Волх. И голос его стал другим, глубже, медленнее, будто слова приходили издалека, из той части памяти, которая хранит не события, а ощущения. — Ты права. Мы не должны быть вместе. Два зверя в одном лесу — это война. Территория, добыча, самки. Рвать друг друга до мяса. Так было с остальными. — Остальными? — Нас было семеро, — сказал Яр. Тихо. Без улыбки. — Триста лет назад. Семь берсерков-рысей. Мы с Волхом и ещё пятеро. Не братья — линия крови, ритуал, но не родня. Звери не ужились, — короткая пауза, но в ней поместилось триста лет. — Убивали друг друга. Медленно. Десятилетиями. Последнего Волх задрал в тысяча восемьсот четвёртом, под Иркутском. Тот пришёл за мной. Волх… Он не закончил. Не потребовалось. Я посмотрела на шрам, рассекавший лицо Волха от брови до челюсти, и поняла. Коготь берсерка. Единственное, что режет достаточно глубоко, чтобы не зарасло. Волх получил этот шрам, защищая младшего. Двести лет назад. — Мы — неправильные рыси, — сказал Яр. И наконец улыбнулся, криво, одним углом рта. — Сломанные. Бракованные. Рысь должна быть одна, а мы не можем друг без друга. Зверь воет, если брата нет рядом. Скулит, как щенок. Четыреста лет, маршал. Четыреста лет мы должны ненавидеть друг друга, а вместо этого… — Он развёл руками, жест одновременно беспомощный и нежный. — Вместо этого вот. — Поэтому стайность, — сказала я. — Поэтому стайность, — кивнул Яр. — Волки бы нас засмеяли. Мы дошли до дома бабы Зины. Тело, шестнадцатое, уже перенесли в заколоченный дом. Я видела, как двое бледных и молчаливых мужиков в ватниках тащили старуху на носилках из одеяла. Косынка сбилась. Гладкое розовое ничто вместо лица было повёрнуто к небу, от серого утреннего света оно казалось перламутровым, почти красивым, и от этой красоты мутило сильнее, чем от уродства. — Они меня не послушают, — сказала я, кивнув в сторону домов. Не вопрос — констатация. — Я чужая. Федерал. Из города. А Михалыч… Михалыч хороший мужик, но его слова тут стоят меньше собачьего лая с тех пор, как собаки пропали. Я посмотрела на Волха. Потом на Яра. — Тогда пусть послушают вас. Яр поднял бровь. Волх повернулся — всем телом, медленно, как башня танка. — Они нас боятся, — напомнил Яр. — Вот и отлично, — я смотрела на него в упор. — Боятся — значит послушают. Мне не нужна их любовь. Мне нужно, чтобы они перестали выходить ночью. Волх, рыкнёшь на сходе пару раз, и ни одна живая душа не высунет нос за порог до утра. Эффективнее любого приказа. Волх смотрел на меня. Долго, пристально, и рябь на его коже, которая, я начала понимать, была не признаком агрессии, а признаком эмоции, любой, слишком сильной для человеческой оболочки, пошла мелкими волнами по шее, по плечам. — Ты, — сказал он, и голос был совсем тихий, тектонический, интимный, — используешь нас. — Да. — Как инструмент. — Как ценный ресурс. Пауза. Его глаза, тёмные, нечитаемые, не мигали. — Хорошо, — сказал он. И так же, как раньше, это простое слово прозвучало непросто. В нём было согласие, и что-то большее — готовность. Волх, который четыреста лет, а может больше — я знала лишь примерный возраст младшего брата, — не подчинялся никому, кроме собственного зверя, сказал хорошо женщине, которую знал меньше суток. И рябь на его коже, впервые при мне полностью, улеглась. Будто зверь внутри, вечно мечущийся, вечно натягивающий поводок, вдруг услышал команду, которую хотел выполнить. Яр наблюдал. Его янтарные глаза метались между мной и братом, быстро, жадно, и я видела, как что-то в нём менялось, перестраивалось, как тектонические плиты, медленно и необратимо. — Рыси-одиночки, значит, — пробормотал он. Себе. Почти беззвучно. Потом — громче, мне: — Знаешь, маршал, что ещё есть в литературе про рысей-ликантропов? — Просвети. — Рысь, которая нашла пару, остаётся с ней до смерти, — он сказал это легко, между делом, уже шагая к сельсовету. Бросил через плечо, как бросают мелочь, небрежно. — Не стайность. Не стадный инстинкт. Импринтинг. Одна. На всю жизнь. На все сотни ёбаных лет.
63 Нравится 9 Отзывы 33 В сборник
Отзывы (4)