Помурлычь меня тихо по имени

NC-17
В процессе
63
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 132 страницы, 50 497 слов, 12 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
63 Нравится 9 Отзывы 33 В сборник

Часть 4

Настройки
Он не обернулся, не посмотрел на мою реакцию, просто зашёл в сельсовет, хлопнув дверью. Я стояла посреди раскисшей улицы, с кинжалом на бедре и пистолетом под курткой, шестнадцать тел без лиц лежали в заколоченном доме, и тварь из изнаночного леса знала моё имя и голос моей матери. А Волх стоял рядом, молчал и смотрел в сторону. И кончики его ушей — я заметила, я чёртов федеральный маршал, я замечала всё на свою беду, — были красными. Сход собрали в сельсовете через час. В поселке было девяносто шесть душ, напомнила я себе, считая. Шестнадцать лежали в заколоченном доме. Минус те, кто отказался выходить из собственных домов, забаррикадировавшись изнутри. В итоге в тесном зале с облупленными стенами и плакатами времен СССР и портретом Ленина, висящими криво над пустой сценой, набилось человек пятьдесят. Старики, женщины в платках, трое мужиков неопределенного возраста… Остальные, по словам Михалыча, разбежались ещё на прошлой неделе, ушли пешком через тайгу, и хрен знает, дошли ли. Они пахли страхом. Я не была ликантропом, но мне не нужно было звериное чутьё, чтобы это считать. Страх сочился из них, из ссутуленных плеч, из бегающих взглядов, из того, как они жались друг к другу и одновременно шарахались от каждого скрипа половицы. Скот, загнанный в стойло и ждущий ножа. Я встала перед ними. Куртка расстёгнута, кобура на виду, намеренно, хоть какая-то от неё польза. Жетон приколот на видное место, на груди. Бинт на руке — свежий, я перевязала себя утром, пока люди собирались, и Волх смотрел, как я это делаю, с выражением человека, который глотает битое стекло. — Меня зовут Рада Камаева. Федеральный маршал по делам сверхъестественных существ из Управления. Я здесь, чтобы разобраться с тем, что происходит, и я разберусь. Но мне нужно, чтобы вы выполняли правила, — я говорила коротко, чётко. Комендантский час. Парное передвижение. Река — запрет. Заколоченный дом — запрет. Выход из посёлка — запрет. Любые звуки ночью — не открывать, не выглядывать, не отзываться. Особенно если зовут по имени. — А ежели в нужник? — подал голос дед из третьего ряда, кряжистый, в смешной меховой шапке, поеденной молью, с завязанными на затылке «ушами». — Мне до ветру по три раза за ночь, организм требует, ёбть… — Ведро. В доме, — сказала я. — А ежели… — Ведро. Ропот. Тихий, недовольный, бессильный — звук людей, которые хотят возразить, но не знают чему. Женщина в первом ряду, крупная, с красным обветренным лицом, подняла руку. — А эти? — она мотнула головой назад, не оборачиваясь. Как будто даже повернуться в их сторону было опасно. — Эти двое. Которые из леса. Они-то чьи будут? Я открыла рот — и не успела. Волх вошёл. Нет, Волх появился. Дверь сельсовета была узкая, низкая, советская, и он прошёл через неё, как медведь через собачий лаз — боком, пригнувшись, — и когда выпрямился, потолок оказался в десяти сантиметрах от его макушки, и комната сжалась. Пятьдесят человек отпрянули одновременно, физически, всем телом, единым рефлекторным движением стада от хищника. Он не сказал ни слова. Прошёл через зал — люди расступались, как вода перед ледоколом, — и встал за моим правым плечом. Чуть сзади, сбоку. Позиция, которая на языке любой стаи, любого прайда, любой иерархической структуры от волков до спецназа означала одно: я с ней. Яр вошёл следом, легко, бесшумно, с ленивой ухмылкой, которая на фоне всеобщего ужаса выглядела почти непристойно. Встал за левым плечом. Зеркально. Руки в карманах. Кисточки на ушах… нет, показалось. Но я бы не удивилась. — Мои, — сказала я. Спокойно. Просто. Как будто это было очевидно, как будто два берсерка за плечами — стандартная комплектация федерального маршала. — Они со мной. Будут патрулировать периметр ночью. Если увидите или услышите их, не паникуйте. Паникуйте, если увидите что-то другое. Женщина в первом ряду хотела сказать что-то ещё. Открыла рот. Волх посмотрел на неё. Просто — посмотрел, ничего больше. Ни рыка, ни оскала, ни ряби по коже. Просто чёрные глаза из-под тяжёлых бровей, шрам, груз столетий и тишина, от которой в зале стало трудно дышать. Женщина закрыла рот. Села. Сложила руки на коленях. — Вопросы? — сказала я. Вопросов не было. Сход разошёлся быстро — люди вытекли из сельсовета мелкими группками, по двое-трое, торопливо, не оглядываясь. Через двадцать минут улица опустела. Двери хлопали. Засовы лязгали. Михалыч остался. Стоял у стены, с верным дробовиком, и смотрел на меня с выражением, которое я не сразу расшифровала, а когда расшифровала — удивилась. Уважение. Настоящее, не натужное. Старый мент, повидавший достаточно дерьма, чтобы отличить компетентность от понтов. — Ловко, — сказал он. — С этими двумя. Народ теперь не вякнет. — Мне не нужно, чтобы не вякали. Мне нужно, чтобы не дохли. — Одно другому не мешает, — он помолчал, пожевал ус. — Слышь, маршал. Ты эту тварь… ну, прибить-то сможешь? Я посмотрела на него. На красные глаза, на трёхдневную щетину, на дробовик, который он держал как спасательный круг, — и не стала врать. — Не знаю, — сказала я. — Пока — не знаю. Михалыч кивнул. Медленно. С тем фатализмом, который бывает у людей, живущих на краю — географическом и всяком другом. — Ну, хоть честно, — сказал он и ушёл. Я осталась в опустевшем зале. Ленин смотрел со стены криво и неодобрительно. За окном — серое небо, чёрные деревья, грязь. Волх и Яр стояли у двери. Оба молчали и ждали. — Мне нужно осмотреть тела, — сказала я. — Все шестнадцать. Подробно. Если тварь оставляет следы — физические, магические, любые, — я их найду. Но мне нужно время. И мне нужно, чтобы никто не мешал. — Мы подождём снаружи, — сказал Яр. — Нет, — я покачала головой. — Мне может понадобиться… подстраховка. Когда я коснулась первого тела, оно среагировало. Если среагируют все шестнадцать одновременно… Я не закончила. Не потребовалось. Волх шагнул к двери и открыл её. Холодный воздух, пахнущий хвоей, сыростью и чем-то далёким, сладковатым, ударил в лицо. Тварь, её фоновый запах, пропитавший посёлок, как дым пропитывает одежду. — Идём, — сказал он. Заколоченный дом изнутри пах хуже, чем вчера. Не гнилью, тем самым сладковато-тёплым духом, живым и мёртвым одновременно, и к нему прибавилось что-то новое: озон. Запах после грозы. Шестнадцать тел. Бабу Зину уложили с краю: маленькая, сухонькая, в шерстяных носках и ватнике, косынка на голове, и под ней — ровная, розовая, перламутровая пустота. Грудная клетка мерно поднималась и опускалась. Руки вытянулись вдоль тела, узловатые, старческие, с обручальным кольцом, вросшим в палец. Я присела у первого тела. Мужчина. Клетчатая рубаха, резиновые сапоги. Тот, к которому я прикоснулась вчера. Тот, чьё отсутствующее лицо потянулось к моей ладони. Кинжал — из ножен. Привычно, как дыхание. — Резать не буду, — сказала я, не оборачиваясь. Для Волха. — Только смотреть. Я услышала, как он выдохнул. Медленно. Контролируя. Я провела лезвием над телом, не касаясь, в сантиметре от ткани. Сталь еле заметно засветилась голубым, как инеем по кромке. Старый кинжал. Он пил мою кровь столько раз, что пропитался, стал частью дара, продолжением руки. Свечение скользнуло по телу, от ступней к голове, и на уровне груди вспыхнуло. Ярко, резко. Я остановилась, повела лезвие обратно. Снова вспышка — грудина, чуть левее центра. — Сердце, — сказала я задумчиво. — Что — сердце? — Яр, стоявший у двери, подался вперёд. — Связь идёт через сердце. Не через лицо. Лицо — это… трофей. Приманка, декорация… А крюк — здесь, — я положила ладонь на грудь мужчины, поверх рубахи, над сердцем, и закрыла глаза. Пульс. Медленный, ровный, тридцать ударов в минуту. Вдвое ниже нормы. И между ударами, в паузе и тишине, нить. Тонкая, холодная, уходящая вниз. Не в пол, глубже. В ту изнанку, в чёрный лес, в безымянную тьму. Нить, по которой тварь тянула из тела что-то — не кровь, не энергию, — присутствие. То, что делает тело чьим-то. Личность. Имя. Я проверила второе тело, третье, пятое… Везде — одинаково, нить через сердце. На двенадцатом теле я почувствовала ответ. Нить дрогнула — рывок, короткий, злой, будто кто-то на другом конце за неё дёрнул. Тело под моей рукой выгнулось дугой, спина оторвалась от матраса, позвоночник хрустнул, и безликая голова повернулась ко мне. Точно ко мне. Без глаз, без ориентиров, но точно. И загудело. Одно. Потом — все. Хор — шестнадцать голосов, шестнадцать грудных клеток, одна нота, но в этот раз — другая. Выше. Острее. С пульсацией, от которой задребезжали гвозди в досках на окнах, задрожали стены, и я почувствовала, как пол подо мной прогнулся, метафизически, будто реальность в этом доме стала тоньше, как лёд на весенней реке, и под ней проступил чёрный лес, чёрные стволы, чёрное небо без звёзд… Волх был рядом в ту же секунду. Его рука — огромная, горячая, тяжёлая, — легла мне на затылок. Не больно. Не грубо. Как якорь. Его пальцы зарылись в мои волосы, жар его ладони прошёл через кожу, через кость, и реальность снова встала на место, рывком, как вывихнутый сустав. Гудение оборвалось. Тела рухнули на матрасы. Неподвижные. Дышащие. Я стояла на коленях, рука Волха была у меня на затылке, а его большой палец — непроизвольно, почти неощутимо, — двигался, поглаживал линию роста волос, короткими, мелкими движениями, и от этого по позвоночнику текло жидкое тепло, и я позволила себе — на две секунды, не больше, — откинуть голову назад, в его ладонь. На два удара сердца. Потом выпрямилась. Его рука соскользнула, но пальцы на мгновение задержались на моей шее, там, где пульс бился быстро и неровно. Я встала и повернулась. Волх стоял вплотную. Его лицо: каменное, неподвижное, контролируемое, — но глаза… Глаза. В них было столько всего, что у меня перехватило дыхание: ярость, и страх, и голод, и нежность, и всё это спрессованное, сплавленное в одну чёрную, невыносимую точку, направленную на меня. Только на меня. — Нашла, — сказала я. Хрипло. Прокашлялась. — Нашла, как оно работает. Нити. Через сердце. Оно не просто жрёт лица, оно подключается к телу, как… как паразит к хозяину. Питается. Постоянно. Пока нить цела — тело живёт, но оно его. Не человека. Твари. — Можно перерезать? — спросил Яр. Он стоял у двери, бледный, с удлиннившимися клыками, его руки мелко тряслись, но голос был ровный. — Можно, — сказала я. — Если подобраться достаточно близко к источнику, к самой твари. Нити идут из неё — сюда. Режешь на её конце — человек освобождается. Режешь на этом… — я замолчала. — Что? — спросил Волх. — Человек умрёт. Нить — единственное, что поддерживает тело. Без неё… без неё лицо не вернётся, и сердце остановится. Нужно резать там. На изнанке. В чёрном лесу. Тишина. Тяжёлая. Свинцовая. — Ты хочешь туда войти, — сказал Волх. Это был вопрос. — Я должна туда войти. Его рука — та, что минуту назад лежала на моём затылке, — сжалась в кулак. Когти проступили. Впились в ладонь. На пол упала капля крови, тёмная, густая. — Тогда мы идём с тобой, — сказал Яр. — Вы не… — Мы идём с тобой, — Яр шагнул от двери. Один шаг, два, три… И вот он уже стоял передо мной, Волх стоял за мной, а я была между ними, опять, снова, как в спальнике, как на крыльце, как на чёртовой улице, и двойной жар их тел обнял меня. — Ты не знаешь, что там, — сказала я. — Ты тоже, — ответил Яр. Его глаза горели в полумраке. — Но ты идёшь. Значит, мы идём. Это не обсуждается, маршал. Это не просьба. Это не предложение. Это… — он замолчал. Облизнул губы. Посмотрел через моё плечо на Волха. И сказал, тихо, почти нежно: — Это импринтинг, детка. Добро пожаловать. Волх за моей спиной зарычал — тихо, утвердительно. «Да». Я стояла в доме с шестнадцатью телами без лиц, с кинжалом в руке, кровью на бинте, и двое берсерков — возможно последние в мире, сломанные, неправильные, нашедшие друг друга вопреки природе, — стояли рядом и отказывались уходить. Гость. Не часть стаи. «Конечно».

***

Подготовка заняла остаток дня. Я сидела на полу бани: спальник расстелен, рюкзак выпотрошен, содержимое разложено с хирургической аккуратностью, — и думала. Кинжал лежал на коленях, тёплый от моих рук, и свечение лениво пульсировало вдоль кромки лезвия, едва заметное при дневном свете. За стенами шуршал дождь — мелкий, равнодушный, затяжной. Тайга тонула в нём, как в молоке. Войти на изнанку. Найти тварь. Перерезать нити. Сказать — легко. Как сделать — вопрос, на который у меня не было ответа, и это бесило больше, чем тварь, больше, чем лица, больше, чем голос матери из темноты. Я не знала, как переходить. Барьер на реке я ставила снаружи, зашивала дверь, не входя в неё. Прикосновение к телам давало «видение», но не проход. Это было как смотреть через стекло: видишь, чувствуешь, но тело — здесь. А мне нужно было туда. Целиком. С кинжалом и двумя берсерками, которые не принимали слова нет. — Думаешь, — сказал Яр. Он сидел на лавке, с ногами, скрестив их по-турецки — неожиданно гибкий для своих габаритов, — и строгал какую-то деревяшку ножом. Стружка падала на шкуру мелкими завитками. Он не смотрел на меня. Делал вид, что не смотрел. — Думаю, — подтвердила я. — Громко думаешь. У тебя пульс подскакивает, когда ты натыкаешься на тупик. И замедляется, когда находишь зацепку. Последние двадцать минут — сплошные скачки. — Ты считаешь мой пульс? — Непроизвольно, — стружка, завиток, стружка. — Как дыхание. Не могу выключить. Я хотела сказать что-то колкое… и не стала. Потому что он не играл. Не флиртовал. Констатировал факт с той же обречённой честностью, с какой утром сказал про импринтинг. Волх вошёл. Мокрый — дождь, — с охапкой дров, которую сбросил у печи с тяжёлым грохотом. На голых плечах блестела вода. Капли скатывались по шраму на лице, по ключицам, по рельефу брюшных мышц, и я быстро отвела взгляд, но Яр заметил. Конечно заметил. Его нож замер на полсекунды. Он ничего не сказал, но угол его рта дрогнул, не ухмылка, что-то мягче. — Вода, — сказала я. — Дождь, — уточнил Волх, подкидывая поленья в печь. — Нет. Вода. Река. Переход, — я села прямее. Мысль, бившаяся в стенки черепа последний час, наконец приняла форму. — Я закрыла барьером реку. Мембрану или дверь, называй как хочешь, но дверь — это дверь. Она работает в обе стороны. Я зашила её снаружи, но если открыть изнутри… — Ты хочешь снять собственный барьер, — сказал Яр. Нож остановился. — Не снять. Развернуть. Барьер сейчас — стена. Глухая. Если перестроить его в… — я подбирала слово, — …в шлюз. Клапан. Пропускает в одну сторону. Внутрь. — А наружу? Пауза задержалась дольше, чем я планировала. — Над этим я ещё работаю, — пожала плечами я. — Охуенный план, — сказал Яр. — Других нет. — Нет, я серьёзно, охуенный план: войти в потусторонний лес, из которого нет выхода, к твари, жрущей лица, с ножиком и двумя рысями, и работать над деталями по ходу. Волх, скажи ей! Волх сел на лавку. Мокрый, в одних штанах, босой. Печь зашипела, принимая новые поленья. Он смотрел на огонь. Долго. Отсветы плясали по его лицу, и шрам казался живым, алой трещиной в камне. — Выход есть, — сказал он. Оба — я и Яр — повернулись к нему. — Отец рассказывал, — Волх говорил медленно, тяжело, выуживая слова из такой глубины, что каждое, казалось, приходило обёрнутым в столетия. — Личинник прячется в изнаночном лесу, но лес — не его. Лес — ничей. Промежуток. Щель между слоями. Войти можно через воду. Выйти — через кровь. — Чью кровь? — Просто живую кровь, — он повернул голову и посмотрел на меня. — Пролитую там. На изнаночной земле. Кровь живого существа как кислота, прожигает дыру обратно. Но только если тот, кто льёт, знает, куда возвращаться. Иначе дыра откроется в никуда. — Откуда отец знал? — спросила я. — Он там был, — Волх сглотнул. Кадык дёрнулся в такт. — Двести лет назад. Предыдущее пробуждение. Вошёл через озеро. Перерезал нити. Вышел через собственную кровь. Ему… — повисло молчание. — Ему это стоило… — Чего? — Зверя, — Волх сжал кулаки на коленях, костяшки побелели. — Изнанка сожрала его зверя. Он вошёл берсерком. Вышел — человеком. Обычным. Смертным. Умер через шесть лет. От старости. Ему было… — ещё одна пауза, и в ней — двести лет боли, спрессованной в молчание. — Ему было восемьсот. Тишина затопила комнату, лишь дождь по крыше и треск поленьев нарушали её. — Изнанка жрёт силу, — сказал тихо Яр. Без ухмылки, без игры, без ничего, кроме голого понимания. — Личинник жрёт лица. А сам лес жрёт то, что делает нас нами. Отец отдал зверя. Мы… — он не закончил. Я закончила за него. — Вы можете потерять берсерков. Войти оборотнями, выйти людьми. — Если выйдем, — поправил Яр. Тишина. — Не пойдёте, — сказала я. Два взгляда устремились ко мне. Одновременно. Чёрный и янтарный. Одинаковые в одном: абсолютный, безоговорочный, бешеный отказ подчиниться. — Маршал, — начал Яр. — Нет. Слушайте. Слушайте! Я — инструмент. Мой дар — это отмычка для таких дверей. Я вхожу, режу нити, выхожу через кровь. Я делала подобное раньше — не это, не через изнанку, но близко. Я знаю, как работает моя сила. Вы — нет. Ваша сила — звериная, физическая. Когти, клыки, регенерация, вот это всё… Там это не поможет. Там это отберут. Вы потеряете зверей и станете обычными людьми в месте, где обычные люди — корм. Какой в этом смысл? Яр открыл рот. — Я сказала — слушайте. Он закрыл рот. — Ваш отец пожертвовал зверем и прожил шесть лет. У него была причина — он был один, других вариантов не было. У меня — есть. Мой дар — не звериный. Он другой природы. Я не знаю, что изнанка с ним сделает, но шанс есть, что не сожрёт, потому что магия крови и есть язык этого места: вода, кровь, плоть. Я буду говорить с изнанкой на её языке. А вы будете чужаками, которых она сломает и высосет. Логика. Чистая, жёсткая, маршальская логика. Яр молчал. Его нож лежал на лавке, забытый. Деревяшка — тоже. Он смотрел на меня с выражением, которое я видела один раз в жизни: на лице сапёра, стоящего перед проводами, и знавшего, что оба варианта — смерть. Волх встал. Медленно. Тяжело. Развернулся ко мне. Подошёл. Я не встала — он опустился передо мной на колени. Эта глыба, эта гора, этот берсерк — на коленях, на полу бани, и его лицо было на уровне моего лица, а его глаза вдруг оказались близко, очень близко, чёрные с золотой каймой, и смотрели так, что у меня перехватило дыхание. — Нет, — сказал он. Одно слово. Самое простое. Самое тяжёлое. — Нет. Ты не пойдёшь одна. — Волх… — Нет, — его руки поднялись, медленно, осторожно, будто он приручал дикое животное, будто боялся спугнуть, и легли на мои плечи. Горячие. Тяжёлые. Его большие пальцы оказались на ключицах, в ямках над воротом свитера, и от этого прикосновения: простого, невинного, невыносимого, — по моему телу прошла волна тепла, от горла до паха, и я стиснула зубы, потому что для этого было совсем не время. — Я потерял отца. Я потерял сородичей. Я потерял всех, кто был до тебя, кроме Яра. И я не… — рябь прошла по его лицу, спускаясь по шее и рукам. Зверь рвался наружу, и Волх держал его — зубами, сухожилиями, веками контроля, — и его голос ломался, крошился, как порода под киркой. — Я не переживу. Если ты не вернёшься. Не выживу. Зверь… Он не закончил. Его пальцы на моих плечах сжались — сильно, почти больно, — и отпустили. Он отстранился. Встал. Отвернулся к стене. Его спина ходила ходуном: лопатки, позвонки, мышцы, — всё двигалось, перестраивалось, боролось. Яр сидел на лавке, и его лицо было мокрым. Не от дождя. Он плакал, беззвучно, без гримасы, просто слёзы текли по скулам и падали на голую грудь, и он даже не пытался вытереть, и в этом было что-то настолько обнажённое, настолько выпотрошенное, что я отвела взгляд, потому что смотреть на это было больнее, чем на шестнадцать тел без лиц. — Ладно, — сказала я. Тихо. Хрипло. — Ладно. Вместе. Но на моих условиях. Волх обернулся. Яр поднял голову. — Я иду первая. Вы — за мной. Держитесь рядом, но не впереди. Не бросайтесь на тварь… Я серьёзно, не бросайтесь, она не из плоти, когтями её не взять. Ваша задача — якорь. Помните, как Волх положил руку мне на затылок в доме? Вот это. Если почувствуете, что я ухожу — тяните обратно. Физически. Касанием. Хоть за шкирку, хоть за волосы, хоть… как угодно. Держите меня здесь. Это ваша единственная забота. — Держать тебя, — повторил Яр.Его голос прозвучал без единого обертона иронии, флирта, наглости или хотя бы бравады. Чисто и серьёзно, как клятва. — Это мы умеем. Волх кивнул. Один раз. Тяжело. Я выдохнула. Рёбра болели. — Выходим на рассвете. К реке. Я разверну барьер, откроем проход. Времени внутри… Не знаю сколько у нас времени. Может минуты. Может часы. Ориентир — нити. Идём по ним к источнику. Находим тварь. Я режу. Вы держите. — А если… — начал Яр. — Если я не смогу перерезать — уходим. Я открою выход кровью. Своей, — я подняла руку, предупреждая Волха, который уже качнулся вперёд, — своей, потому что моя кровь — ключ, а ваша — нет. Так работает дар, не спорь. Волх стиснул зубы, но промолчал. Это далось ему так тяжело, что у него побелели губы.

***

Вечер пришёл рано. В четыре часа уже стемнело, дождь перешёл в морось, и тайга за стенами бани превратилась в стену мокрого мрака. Печь гудела, воздух внутри был горячий, влажный и тяжёлый. Трое сидели в одной комнате, их ждала ещё одна ночь впереди, и утром, возможно, смерть. Я сидела у печи, перебинтовывая руку. Старый бинт — в угол, рана — чистая, подсохшая, ровная, быстро затягивающаяся. В другой ситуации, возможно, она уже зажила и истончилась бы до шрама, но барьер заметно подточил мои силы. Новый бинт я замотала туго, по привычке. — Сколько раз? — спросил Яр. Он лежал на лавке, закинув руку за голову, свет лампы золотил его кожу, рыжеватые волосы разметались по шкуре, и он был — я не могла этого не видеть, не была слепой и мёртвой, — красив. Остро, вызывающе, с той наглой щедростью, с какой природа иногда лепит хищников: всё лишнее убрано, всё нужное — выточено, и результат бьёт не в голову, а ниже, в живот, в пах, в места, о которых я не хотела думать за ночь до возможной гибели. — Что — сколько раз? — Резала себя. За всю жизнь. Я помолчала. Закрепила бинт. — Не считала. — Прикинь. — Зачем тебе? — Затем, что завтра мы, возможно, сдохнем в потустороннем лесу, — он повернул голову, и его янтарные глаза были серьёзными, тёплыми, настоящими. — Хочу лучше узнать того, за кого умираю. Я фыркнула. — Первый раз — в четырнадцать. Случайно. Порезалась на кухне, и кровь зажгла свечу в соседней комнате. На расстоянии. Мать… — Я запнулась. Мать. Голос из темноты. Открой маме. — Мать уже два года как умерла. Я жила с бабкой. Бабка увидела свечу и сказала: «Началось». Она знала. Она ждала. Отвела меня к женщине… в деревне… которая объяснила, что к чему. Научила контролировать. Первый осознанный порез — в шестнадцать. С тех пор… — Я пожала плечами. — Много. — Шрамы, — сказал Волх тихо из угла. Он сидел на полу, привалившись спиной к стене, колени согнуты, руки на них. В полумраке он был почти невидим — тёмная глыба в тёмном углу. Только глаза сияли из полумрака. — Да, — сказала я. — Покажи. Не требование. Не просьба. Что-то среднее, тихое, низкое, от чего по загривку прошёл электрический разряд. Я помедлила. Секунду. Две. Потом закатала рукав: левое предплечье, рабочее. Изнанка, от запястья до локтя была испещрена белыми нитями шрамов, десятками параллельных, аккуратных, с почти одинаковым интервалом, как строчки в тетради. Старые — совсем белые, почти невидимые. Новые — розоватые, чуть выпуклые. Свежий порез — поверх всех, перетянутый бинтом, перечёркивающий другие шрамы, торопливый и не выверенный. Обычно я действовала аккуратнее. Яр сел. Его давно угасшая ухмылка так и не вернулась. Он смотрел на мою руку, на строчки шрамов, и его лицо было тихим. Абсолютно тихим. Все слои — наглость, юмор, бравада, четыреста лет защитных механизмов, — осыпались, и под ними стоял мужчина, который смотрел на чужую боль и узнавал её. Волх поднялся. Подошёл. Его шаги были практически беззвучные, невозможно беззвучные для его массы. Он остановился передо мной и протянул руку, ладонью вверх. Я поняла. Положила своё предплечье на его ладонь. Шрамами вверх. Его пальцы сомкнулись, не на руке, под ней, поддерживая, как поддерживают что-то хрупкое и ценное. Его большой палец лёг на первый шрам — самый старый, у запястья, — и медленно, невыносимо медленно, прошёлся вдоль него. Вверх, к локтю. По каждой белой нитке. Как слепой читает шрифт Брайля. Его дыхание сбилось на один удар. Один пропущенный вдох, и дыхание вернулось, ровное, контролируемое, но я слышала тот пропуск, и он сказал больше, чем все слова, которые Волх произнёс за сутки. Его палец дошёл до свежего пореза. Остановился. Лёг рядом, не на бинт, на кожу, в миллиметре от края, и замер. — Каждый из них — чья-то жизнь, — сказала я. Не знала, зачем. Не планировала. Просто — сказалось. — Поднятый мертвец. Закрытый портал. Упокоенный дух. Развоплощённый демон. Каждый шрам — кто-то, кого я вытащила. Или не вытащила. Волх поднял взгляд. Чёрный, бездонный, и в самой глубине — то золотое кольцо, звериное, нечеловеческое, которое пульсировало в такт его сердцу. — Не раны, — сказал он. Голос грудной, подземный, интимный. Только для меня. Яр мог слышать — и слышал, — но Волх говорил мне. — Метки. Он медленно наклонил голову. Я видела, что́ он собирается сделать, за секунду до того, как он это сделал, — и не отдёрнула руку. Его губы коснулись первого шрама, у запястья. Сухие, горячие, обветренные. Не поцелуй — признание. Прикосновение рта к коже, к белой нитке старого пореза, и его дыхание, влажное, горячее, обожгло вену. Пульс под его губами подпрыгнул, и он это почувствовал, рябь прошла по его плечам, тихий, утробный звук вырвался из его горла, не рычание, не стон, что-то между, что-то, чему не было названия на человеческом языке, но тело понимало его без перевода. Яр не шевелился. Не дышал. Сидел на лавке, каменный, с горящими глазами, и смотрел, и хотел: не Волха, не руку, не шрамы, — быть ближе, быть частью, и это желание было таким плотным, таким осязаемым, что воздух в бане загустел от него, стал вязким, тягучим, как нагретый мёд. Волх отстранился. Выпустил мою руку. Его губы блестели, влажные, чуть приоткрытые, и он тяжело сглотнул. — Спи, — сказал он. В который раз за двое суток. И в который раз не смог уйти сразу. Задержался, просто стоял надо мной, и его рука висела вдоль тела, пальцы, которые только что держали моё предплечье, медленно сжимались и разжимались, будто хранили форму. Потом, наконец, ушёл. Сел в свой угол. Привалился к стене. Закрыл глаза. Не уснул. Я знала — не уснул. По тому, как двигались его зрачки под веками, по тому, как ходила грудная клетка, слишком часто, слишком неровно для сна. Яр дождался, пока Волх закроет глаза и только тогда он спустился с лавки. Тихо. Перетёк на пол, ко мне, и сел рядом. Не напротив, рядом, плечо к плечу, бедро к бедру, и его тепло было другим, не как у Волха, не массивным, не давящим. Лёгким. Ровным. Как костёр, который не обжигает, а манит. — Эй, — сказал он. Шёпотом. Губы у моего виска, дыхание в волосах. — Маршал. — М. — Я тоже хочу, — просто. Без обиняков. Без ухмылки. — Не как он. По-своему. Можно? Я повернула голову. Его лицо — близко, янтарные глаза — огромные, и в них плескалось столько всего, что я тонула, и не хотела выплывать. — Что именно? Он не ответил словами. Взял мою руку, левую, забинтованную, изрезанную, ту, которую Волх только что целовал, и положил себе на грудь, прижал своей ладонью. Его сердце под моими пальцами колотилось часто, сильно, испуганно, и это был такой контраст с его обычной наглостью, с его четырёхсотлетней бравадой, что у меня перехватило горло. — Чувствуешь? — прошептал он. — Вот так. С того момента, как ты вышла из вертолёта. Не останавливается. Не замедляется, — его пальцы поверх моих чуть сжались. — Четыреста лет, Рада. Четыреста лет оно стучало ровно. Как метроном. Скучно, размеренно. А потом ты сошла с чёртова вертолёта в своей дурацкой куртке, с кобурой, с жвачкой, с этим лицом, и оно… — он сглотнул. Кадык дёрнулся. — Сломалось. Хорошо так сломалось. Как часы, которые четыреста лет показывали неправильное время, и вдруг — щёлк! — правильное. — Яр… — Не говори, что я тебя знаю сутки. Мне плевать. Не говори, что это импринтинг и биология. Тоже знаю. Тоже плевать, — его голос дрогнул, по-настоящему, как стекло перед тем, как лопнуть. — Я не прошу ничего. Ни сейчас, ни потом. Просто… пусть рука побудет. Здесь. Минуту. Пока я запоминаю, как это — когда сердце работает правильно. Я не убрала руку. Его сердце стучало под моими пальцами: быстро, неровно, живо. И моё, я чувствовала, подстраивалось, синхронизировалось. Два ритма, сливающихся в один, и это было страшнее любой твари из изнаночного леса, потому что от твари можно было защититься, а от этого — нет. Минута прошла. Я не убрала руку. Вторая. Третья. Из угла, тихо, почти неслышно, донёсся голос Волха. — Пусть. Одно слово. Не ревность. Не разрешение. Принятие. Он знал. Он слышал каждый удар сердца Яра, каждый удар моего, каждый вдох, каждый шорох ткани о кожу. Он лежал с закрытыми глазами и слушал, как его брат отдаёт себя женщине, которую они знали сутки, и не рвался, не рычал, не ломал стены, потому что — я поняла это с такой ослепительной ясностью, что больно стало глазам, — он чувствовал то же самое. Они оба. Одновременно. Ко мне. Импринтинг. Одна на всю жизнь. На все сотни ёбаных лет. И их — двое. — Ебать, — прошептала я. — Угу, — сказал Яр, и его губы дрогнули тенью ухмылки, первой за вечер, слабой, кривой, прекрасной. — Вот именно. Я фыркнула. Он фыркнул. Из угла донёсся тихий звук, который мог быть смешком, а мог — сейсмическим событием. И я заснула с рукой на сердце Яра, его пальцы лежали поверх моих. Дыхание Волха доносилось откуда-то слева, тяжёлое, мерное, как прибой.
63 Нравится 9 Отзывы 33 В сборник