***
Тропа обратно была короче. Или казалась короче, потому что мир изменился. Не внешне. Тайга стояла та же: мокрая, тёмная, равнодушная. Дождь моросил. Грязь чавкала под сапогами. Но внутри — внутри меня, — было тесно. Переполнено. Два сердца бились призрачно под ребрами, помимо своего. Три ритма. Три температуры. Три присутствия, различимых так же ясно, как различаешь цвета. Волх — тёмно-золотой. Тёплый. Тяжёлый. Вкус его присутствия — дымный, минеральный, как вода из горячего источника. Яр — янтарный, горячий, подвижный. Вкус — хвоя, перец, мёд, от которого пощипывало нёбо и сводило низ живота. Они чувствовали то же. Я знала, потому что связь работала сразу, без разогрева. Волх смотрел на тропу перед собой, его лицо было каменным, но внутри — я чувствовала, — бушевало. Моё присутствие в нём: серебристое, лунное, прохладное, — текло по его венам, зверь мурлыкал в ответ, и мурлыканье отдавалось в моей грудной клетке, и в груди Яра, и Яр вздрагивал каждый раз, коротко, мелко, как от озноба, облизывал губы, и не смотрел на меня, потому что смотреть было невыносимо, потому что каждый взгляд теперь нёс вес, физический, ощутимый, как прикосновение. Ветка хлестнула меня по щеке. Оба дёрнулись. Одновременно. Правая рука Волха вскинулась к моему лицу и замерла на полпути. Яр сделал шаг ко мне, остановка, выдох сквозь зубы. Я почувствовала их ощущение: короткая жгучая линия на скуле, лёгкая, пустяковая, — и у обоих она отозвалась здесь же. На их скулах. Фантомная. Точная. — Ветка, — сказала я. — Просто ветка. Яр выдохнул. Провёл ладонью по своей скуле, машинально, проверяя. — Ну пиздец, — сказал он негромко. — Каждый. Сраный. Комариный укус. До конца жизни. — Я предупреждала. Со временем уляжется и будет легче фильтровать и закрываться… Наверное. Как ты понимаешь, я ранее не проверяла на практике, как работает создание связи, — хмыкнула я злорадно. — Предупреждала она, — он хмыкнул в ответ, передразнивая. Но через связь пришло другое — горячая, яркая, лопающаяся пузырями радость. Чистая. Детская. Радость зверя, который нашёл стаю и теперь чувствует её каждую секунду, каждым нервом. Волх не хмыкал. Волх молча шёл рядом, и его рука, левая, с затянувшимся порезом, висела вдоль тела, и его мизинец касался моего мизинца. Чуть-чуть. Тыльной стороной. При каждом шаге. Случайно. Не случайно. Касание, микроскопическое, невесомое, мизинец о мизинец, проходило через меня разрядом. Не больно. Горячо. Точка контакта вспыхивала и тухла в ритме шагов. И каждая вспышка отзывалась в Яре — по связи, через меня, — и Яр сбивался с шага, его уши розовели, он не оборачивался, но его мысль — не слово, не образ, ощущение, — доходила до меня ясно, как телеграмма. «Ещё». Я не убрала мизинец. Посёлок встретил тишиной. Заколоченные окна. Закрытые двери. Дождь по крышам. Ни одной живой души на улице. Потом раздался крик. Из заколоченного дома. Женский. Высокий, пронзительный, не от ужаса. От радости. Крик, переходящий в рыдание, в смех, в захлёб, в тот бессвязный звук, который издают люди, когда случается невозможное. Дверь дома была распахнута снаружи, доски уже сдирали, гвозди торчали из косяка. На крыльцо вывалился Михалыч. Без дробовика. Без своей смешной шапки. Седые волосы — дыбом. Лицо — мокрое, красное, перекошенное. — Лица! — заорал он. — Лица вернулись! Все! Все шестнадцать! Баб-Зина очнулась, сидит, плачет, матерится, ёбт, говорит, где мой чай, говорит… Он осёкся. Увидел нас. Троих. В грязи, в крови, в глине. Мокрых. Ободранных. Меня — бледную до синевы, с засохшей кровью из носа, с забинтованными руками, с лопнувшими капиллярами в левом глазу. Волх: разодранная ладонь, шрам на лице белее обычного, глаза золотые, нечеловеческие. Яр: клочья рыжего меха на скулах, клыки, не до конца убравшиеся, янтарные глаза с вертикальными зрачками. Михалыч замолчал. Посмотрел. Открыл рот. Закрыл. — Порешили? — спросил он наконец. Тихо. — Порешили, — сказала я. Михалыч смотрел на меня. Долго. Потом на Волха. На Яра. Снова на меня. Его глаза: красные, воспалённые, старые, — остановились на моих руках. На бинтах. На крови. — Ну, — сказал он. И его голос надломился — тихо, как сухая ветка. — Ну, ёбт. Ну, спасибо. И заплакал. Стоя на крыльце, кряжистый мужик шестидесяти лет с руками-лопатами. Слёзы текли по щекам в усы, и он не вытирал, и не отворачивался, и не стеснялся. Просто стоял и плакал. Я кивнула. Один раз. — Им нужна вода. Еда. Тёплое. Они будут дезориентированы, возможно, несколько дней. Лица вернулись, но сознание… может запаздывать. Следите. Если кто-то не придёт в себя в течение суток — свяжитесь со мной. Номер есть у главы поселения. Маршальский голос. Рабочий. Ровный, как автопилот. Михалыч кивал, вытирал лицо рукавом, кивал снова. Из-за его спины выглядывали люди и смотрели на меня так, как я никогда не хотела, чтобы на меня смотрели, и от чего внутри поднималось что-то горячее и колючее. Я развернулась, слегка пошатнувшись от усталости и кровопотери. — В дом, нормальный, в посёлке, — сказала я Волху. Тихо. — Мне нужно помыться наконец и лечь. Мне обещали, что в выделенном доме есть что-то вроде душа из бочки, который нагревается от печи. Он не ответил. Подхватил меня под колени и под спину одним движением, без предупреждения, без разрешения. Я оказалась на его руках, и его жар обнял меня, через связь пришло: «моя, несу, молчи». Не словами, гулом, от которого его зверь в моей грудной клетке замурлыкал и свернулся. — Я могу идти, — сказала я. Волх не ответил. Шёл. Нёс. Его руки — железные, неизбежные, бережные. Яр шёл рядом и держал мою руку, свисающую с волхового плеча. Просто держал. Пальцы в пальцах. Молча. Вода из колодца. Печь. Дрова. Яр растопил печь быстро, разбираясь с хозяйством так, будто они жили всё это время тут, а не в бане, огонь занялся с первой спички, будто тоже чувствовал срочность. Волх опустил меня на застеленную пахнущим сыростью покрывалом кровать. Осторожно. Как фарфор. Его руки разжались, но не ушли. Задержались. Он стоял на коленях перед кроватью и смотрел на меня. Его лицо: грязное, мокрое, в разводах глины, — было таким открытым, что у меня сжалось горло. — Бинт, — сказала я. — Нужно перевязать. Яр принёс аптечку, перехваченную у кого-то в деревне, моя осталась в бане, практически пустая. Сел рядом. Протянул руки. Я положила свою левую руку на его колено. Он разматывал бинт — медленно, осторожно, слой за слоем, — и с каждым слоем его лицо менялось. Твердело. Линия челюсти проступала резче. Скулы заострялись. Под бинтом — рука. Изрезанная. Исполосованная. Не шрамами — свежими порезами: вчерашний, для щита на воде, утренний, глубокий, для шлюза. Третий — для щита им. Четвертый — в норе, глубокий. И пятый — ритуальный, на ладони, ещё слегка открытый, запёкшийся. Через связь я почувствовала боль. Не мою. Его. Яр смотрел на мою руку, и его боль была физической: острая, жгучая, в груди, в горле, за глазами. И следом меня накрыла боль Волха: тяжёлая, давящая, каменная. — Не надо, — сказала я. — Я привыкла. — Мы — нет, — ответил Яр. Тихо. Ровно. Без ухмылки, без бравады. Он обработал порезы — перекись, ватный тампон, движения точные, умелые, нежные, и каждое касание ваты к ране отзывалось в нём дрожью. Я чувствовала, через связь, как он стискивает зубы, как контролирует руки, как заставляет себя не остановиться, не схватить мою руку и не прижать к губам. Он забинтовал. Чисто, туго, профессионально. — Где научился? — спросила я. — Четыреста лет. Чему только не научишься, когда Волх лезет в каждую драку, — иногда я забывала про разницу в опыте и количестве прожитых лет, человеческий разум старался не цепляться за такие сложно объяснимые вещи, чтобы защитить себя. Тень улыбки легла на его лицо. Первая за часы. Волх за спиной фыркнул. Через связь — короткий тёплый всполох, который мог быть смехом. Или согласием. Или «да, лезу, и что». Печь разгорелась. Дом нагревался медленно, по слоям, от пола к потолку. Жар вытеснял холод, влагу, дождь. Я лежала на кровати и чувствовала, как тепло обнимает снаружи и изнутри. Два зверя в грудной клетке — один слева, другой справа, — мурлыкали. Тихо. Синхронно. Вибрация шла по рёбрам, по позвоночнику, и от неё расслаблялись мышцы, и отпускала боль, и усталость накатывала волнами. Я собралась с силами и добралась до импровизированной душевой в пристройке. Там было холодно, не смотря на выведенную бочку и трубы печи, которые лишь слегка обогревали прохладное от долгого бездействия помещение. Стараясь беречь бинты и раны под ними от воды, я сполоснулась, наконец, опираясь на стены душевой. Тело, не смотря на холод, наконец задышало, сбросив напряжение нескольких дней, смыв корки крови и потусторонний холод. Яр порывался помочь мне, скребясь в дверь, но не смотря на то, что теперь мы буквально были как единый организм, этот кусочек уединения я отказалась ему отдавать, пинками отправив его за вещами в баню. Выбравшись из душевой, я отправила их мыться, сама забираясь в разобранную кровать, заправленную чистыми простынями. Глаза слипались. — Спи, — сказал Волх, вернувшийся из душа, мокрый от воды и завернутый в полотенце, найденное где-то тут же в шкафах. Я хотела возразить, открыла рот… Волх лёг рядом, справа. На бок, лицом ко мне. Его рука, тяжёлая, горячая, легла мне на живот. Поверх чистой и свежей футболки, которую я вытащила из недр своего рюкзака. Ладонь легла плашмя, пальцы были расслаблены. Просто касание. Якорь. Через связь донеслись его ощущения: «тепло, мягко, живая, дышит, моя, здесь, здесь, здесь…» Зверь внутри него лёг вокруг его сердца, и урчание текло по связи в меня, я тонула в нём, как в горячей воде. Яр лёг слева, так близко, что нечем было дышать, чтобы уместиться всем на жалобно скрипнувшей кровати. Его тело: длинное, жилистое, горячее, — вытянулось вдоль моего, и он закинул ногу поверх моей ноги, небрежно, привычно, по-кошачьи. Его лицо уткнулось в моё плечо. Дыхание — в ткань футболки. Его рука нашла руку Волха на моём животе и легла поверх. Три тела. Одна кровать. Одна связь. Я закрыла глаза. И почувствовала их сны. Волх видел лес. Не чёрный — зелёный, живой, летний. Солнце сквозь листву. Ручей. И в ручье — отражение. Не его. Моё. Я смотрела на него из воды, и моё лицо было спокойным, и целым, и без крови, и без бинтов, и он сидел на берегу и смотрел на отражение, и зверь внутри спал, и мир был тих. Яр видел крышу. Какую-то крышу: черепичную, красную, горячую от солнца. Он лежал на ней, на спине, и рядом лежала я, и моя голова была на его плече, мои волосы разметались по его коже. Он считал облака, и облака были похожи на зайцев, я смеялась. Я спала. Глубоко. Без снов — своих. Только их. Тёплые. Зелёные. Солнечные.Часть 6
10 марта 2026 г., 20:31
Свет резанул по глазам: серый, мокрый, холодный… Настоящий. Мы лежали на берегу Чёрной речки, все трое, в грязи и глине, сплетённые так, что невозможно было понять, где заканчивается один и начинается другой. Мокрые. Ободранные. Но живые. Вода в реке вновь стояла мёртвая, торфяная, чёрная. Обычная. Без прозрачности, без глубины, без леса на дне. Дверь закрылась. Щит — израсходованный и выгоревший, — рассыпался на нашей коже мелкими искрами, как пепел от бенгальского огня.
Яр коротко, судорожно всхлипнул один раз, уткнувшись лицом в мою шею, прижатый к моей спине, с руками, сцепленными поверх рук Волха на моём животе. Всхлип — и тишина. И ещё один. И ещё. Беззвучные, рваные, выдранные из самого дна четырёхсотлетней груди. Волх не плакал. Волх дрожал. Всем телом, крупно, неконтролируемо, и его руки на моей спине ходили ходуном, и он прижимал меня к себе так, будто хотел вдавить в грудную клетку, спрятать за рёбра, и его губы на моей макушке, в волосах двигались, шептали что-то, но я не слышала слов, лишь чувствовала вибрацию — низкую, мерную, ритмичную, как мурлыканье.
Я лежала между ними. Пустая, выжженная, без дара, без света, без ничего, кроме тела, которое болело везде, двух сердец, стучащих в меня с обеих сторон, и дождя, падающего на лицо.
Живая.
Минута. Две. Пять. Никто не двигался. Потом Яр медленно поднял голову. Его лицо: опухшее, мокрое, с красными полосами от слёз, с клочьями рыжего меха на скулах, который медленно втягивался обратно, — было прекрасным. Разбитым и прекрасным. Он посмотрел на меня сверху, через плечо… Его глаза были не янтарными. Просто карими. Человеческими. Без звериного огня.
«Зверь…»
Я дёрнулась.
— Яр. Твои глаза…
— Знаю, — сказал он. Хрипло. Спокойно. Слишком спокойно. — Чувствую. Тише, маршал.
— Нет. Нет, нет, щит должен был… я сделала щит, чтобы вы…
— Ты сделала щит, — повторил он. Его пальцы: горячие, грязные, в глине, — легли мне на губы. Мягко. Закрывая рот. Останавливая слова. — Ты сделала щит, и мы попросили тебя его открыть. Помнишь? Мы попросили. Сами. Разделить. — Его большой палец скользнул по моей нижней губе. Легко. Бережно. — И ты разделила. И мы отдали силу тебе. И кинжал сработал. И все шестнадцать живы. Мы — живы. Благодаря тебе.
— Но зверь…
— Тише, — он убрал пальцы с моих губ. Взял мою руку. Ту, забинтованную, изрезанную, залитую кровью. Поднёс к своей груди. Прижал. Его сердце стучало под моей ладонью — ровно, спокойно, человечески. — Он здесь. Тихий. Маленький. Как котёнок. Ободранный. Но здесь. Не выпили до конца. Не сожрали. Благодаря твоему ёбаному щиту, который ты поставила тайком, как партизанка, и ни слова нам не сказала, и я так зол на тебя, Рада, я так зол, что хочу орать, но у меня нет сил орать, поэтому я просто лежу тут, в грязи, и держу тебя, и ору внутренне.
Волх за моей спиной перестал дрожать. Его руки всё ещё обнимающие меня, ослабли. Чуть-чуть. На миллиметр. Он выдохнул длинно, медленно, и его лоб опустился мне на затылок. Тяжёлый. Горячий.
— Глаза, — сказал он. Глухо. В мои волосы.
— Что с глазами? — спросила я.
— Золотые, — сказал Волх. Тихо. Из моих волос. — Мои. Ещё золотые.
Его зверь: тоже ободранный, тоже тихий, тоже маленький, — заворочался внутри, как раненое животное в берлоге. Чувствовался. Слабее, тише, глуше чем раньше, но чувствовался. Дождь лил. Грязь хлюпала под нами: тёплая, живая, настоящая грязь, с корнями, червями и запахом прелой хвои. После изнаночной земли, пульсирующей и мясной, это было роскошью. Я лежала в ней и не хотела вставать. Никогда. До конца жизни.
Но.
— Слушайте, — прошептала я. Не шевельнулась. Не было сил. Губы двигались еле-еле, сухие, в крови, растрескавшиеся. Слова выходили хриплым шёпотом, на выдохе, и оба — Яр у плеча, Волх за спиной, — замолчали. Замерли. Слушали. Их сердца — я чувствовала оба, — стучали в унисон с моим. — Я могу вернуть вам и себе, не буду врать, силу, защитить от того, что вы возможно притащили на себе оттуда, как пиявок. Что, возможно, дожрало вашего отца, если он как и Яр вернулся со зверем, но раненым и почти погасшим…
Яр не дышал. Волх — тоже. Три секунды абсолютной, оглушающей тишины, в которой только дождь, и мой голос, и ничего больше.
— Зверей. Всё, что изнанка отгрызла, не сразу полную мощь, конечно, полное восстановление займет какое-то время. Но…
— Но, — повторил Яр. Одним слогом. Мёртвым голосом. Голосом человека, который слышит но и уже знает, что за ним — цена. Возможно непомерная, в чью-то жизнь. И готовиться отказаться.
Я сглотнула, ощутив кровь на языке: медную, солёную, свою.
— Ритуал связывания.
Повисла тишина.
— Он… древний. Старше оборотней. Старше моего дара. Из тех времён, когда кровь и зверь были одним языком. Связывание — это… — я подбирала слова, и каждое весило тонну, и язык еле ворочался. — Разделение силы. Мой дар — в вас. Ваш зверь — в меня. Подпитка. Постоянная. Кольцевая. Я питаю вас, вы питаете меня, и разрыва — нет. То, что нанесло вам раны, перестанет быть для вас столь опасно, если успело зацепиться и улеглось где-то внутри. Но это… необратимо. Навсегда.
— Навсегда, — повторил Волх. Глухо. В мой затылок.
— Навсегда, — подтвердила я. — Это буквально связывание… Не контракт. Пара. Со всем, что вытекает.
Яр приподнялся на локте. Его лицо: мокрое, опухшее, с карими человеческими глазами, без огня, — нависло надо мной. Капли дождя с его волос падали мне на щёки. Или не дождь, а что-то соленое.
— Вытекает, — повторил он. Хрипло. Медленно. — Со всем.
— Со всем. Вы будете чувствовать меня. Физически. Всегда. На любом расстоянии. Боль, радость, усталость, голод… желания. Всё. И я — вас. Обоих. Тела… перестроятся. Подстроятся друг под друга. Станут… — я закрыла глаза. Открыла. Потолок из серого неба плыл. — …совместимыми. На уровне кожи. На уровне нервных окончаний. Касание одного будет отзываться в другом. Во всех троих. Всегда. Это не метафора. Не магическая связь на расстоянии. Это — тело. Плоть. Физика. Если Волх коснётся моей руки, Яр почувствует это на своей. Если я… — я запнулась. Сглотнула. — Если кто-то из нас будет с другим, третий будет знать. Ощущать. Каждое прикосновение. Каждый… — я буквально уговаривала себя закончить фразу. — …каждый вздох, каждое движение. Всё.
Яр лёг обратно. Щекой на моё плечо. Закрыл глаза. Его рыжие, мокрые ресницы дрожали. Рука нашла мою, переплела пальцы, стиснула.
— Необратимо, — сказал он. Шёпотом. В мою ключицу. — Навсегда. Ты будешь чувствовать всё. И мы будем чувствовать тебя. Каждый шрам, который ты нанесёшь себе. Каждый порез. Каждую каплю крови.
— Да.
— Мы будем чувствовать, когда ты режешь себя.
— Да, я прямо чувствовала, что ты на этом зациклишься…
— Хорошо.
Я моргнула.
— Хорошо?
— Хорошо, — он поднял голову. Его глаза: карие, человеческие, тёплые, — горели тем огнём, который не имел ничего общего со зверем. Человеческий. Чистый. Жёсткий. — Тогда ты подумаешь дважды, прежде чем полоснуть. Потому что будешь знать, что мне — больно. И ему — больно. Не отражённо. По-настоящему. И может быть, — его голос сорвался, — может быть, ты наконец перестанешь обращаться с собой как с расходным материалом, потому что расходным будешь не только ты.
Волх за моей спиной, тихий, тяжёлый, присутствующий, сжал руки. Вокруг меня. Коротко. Один раз. Подтверждение. Согласие. Больше — благодарность Яру. За слова, которые он сам не мог найти.
— Ты понимаешь, — прошептала я, — что это значит? Для вас. Вы — берсерки. Последние. Вы привязаны друг к другу четырьмя веками. А теперь — я. Между вами. Внутри вас. Навсегда. Каждая ночь. Каждое утро. Каждый раз, когда вы трансформируетесь — я буду чувствовать зверя. Вашего зверя. В себе. Это не романтика, это…
— Это мы, — сказал Волх.
Два слова. Он произнёс их ровно, спокойно, с той абсолютной, гранитной, непоколебимой уверенностью, которая бывает у людей, прождавших четыреста лет и наконец получивших ответ.
— Это — мы, — повторил он. — Делай.
Яр — лёжа на моём плече, с мокрым лицом, с карими человеческими глазами — кивнул. Один раз.
Я лежала в грязи, на берегу Чёрной речки, между двумя берсерками, пустая, выжженная, без дара, без сил, без ничего, кроме их согласия. Дождь лил мне в лицо, и я думала: «Вот так это и происходит, значит, вот так, не на запланированной церемонии у костра, не при свечах в ритуальном кругу, а в грязи, в крови, в тайге, после конца света, с двумя мужчинами, которых я знаю двое суток и за которых умерла бы не задумавшись, и это — самое правильное, что случалось со мной в жизни. И в этот раз развестись не получится».
— Мне нужен нож, не мой, иначе он прикончит нас быстрее, чем свяжет, высосав оставшееся, — сказала я. — Четыре пореза. Ваши ладони и мои. Кровь к крови. Рука к руке. И слова.
Яр протянул свой нож, рукояткой ко мне. Я села. С трудом. Мир качнулся, поплыл, встал на место. Кровь из носа давно высохла коркой на верхней губе. Руки тряслись. Мне было неважно. Ритуал — простой. Из тех, что записаны не в книгах, а в костях, в мышечной памяти, в той части дара, которая не кончается, потому что она не сила, а знание. Волх сел напротив. Яр пристроился рядом с ним. Оба — на коленях, в грязи, мокрые, ободранные, с глазами, в которых не было ничего, кроме меня.
Я взяла руку Волха. Левую. Тяжёлую, горячую, с вспоротой ладонью — его собственный порез, бесполезный, уже затягивающийся. Провела ножом рядом, параллельно. Кровь выступила: тёмная, густая, — он не вздрогнул. Следом я взяла руку Яра, правую. Узкую, жилистую, с длинными пальцами. Порез лег ровной, глубокой линией, от основания ладони к запястью. Яр зашипел сквозь зубы и выдохнул. Свои ладони я оставила напоследок. Обе, из-за специфики ритуала. Полоснула по старым шрамам, по знакомой карте, ещё одна линия к десяткам других. Последний одинокий шрам.
Три руки. Четыре пореза. Три линии крови.
Я положила левую ладонь на ладонь Волха. Кровь к крови. Его пальцы сомкнулись вокруг моей руки, и жар его крови потёк в мой порез, и моя кровь — в его. И я почувствовала, мгновенно, остро, как удар тока — зверя. Его зверя. Чёрную рысь, огромную, израненную, скулящую, лежащую на боку в темноте, и рысь подняла голову, и учуяла, и её жёлтые глаза раскрылись, она потянулась…
Вторую руку — на ладонь Яра. Кровь к крови. Его пальцы обхватили мои, переплелись, и его кровь — горячая, пряная, перечная, — влилась, второй зверь — рыжий, ободранный, маленький, свернувшийся клубком, — встрепенулся, поднял морду, и мяукнул — тонко, жалобно, почти как котёнок. Круг был не замкнут. Нужна была третья связь.
— Возьмите друг друга за руки тоже, — прошептала я.
Волх протянул правую руку, Яр — левую. Их ладони сомкнулись — поверх грязи, поверх крови, поверх четырёхсот лет друг рядом с другом, — и их кровь не смешалась без порезов, но она не была нужна. Потому что их связь всегда была: старая, тоже на крови, но от ритуала берсерков, забытого и утраченного. Им не нужен был нож. Им нужно было только позволить впустить меня в то пространство между ними, которое было их. Только их. Четыреста лет — только их.
Они впустили.
Я произнесла слова. Старые. На языке, которого я не знала — он знал меня, всплывал из крови, из дара, из тех пластов, где память хранится не в нейронах, а в клетках. Три слога. Семь звуков. Выдох, который прозвучал как имя, или как обещание, или как замо́к, провернувшийся в скважине.
Круг замкнулся.
Я почувствовала удар. Не физический. Реальность дрогнула, здесь, не на изнанке, на берегу реки, в грязи, под дождём, и я распалась. На мгновение. На долю секунды. Перестала быть собой и стала ими, обоими, одновременно, и Волх перестал быть собой и стал «мною-и-Яром», и Яр перестал быть собой и стал «мною-и-Волхом», и три сознания схлопнулись в одну точку, ослепительную, раскалённую, невозможную. Я почувствовала их зверей, не как присутствие, как часть себя. Чёрная рысь легла мне под рёбра, слева, у сердца, и замурлыкала. Низко, утробно, с вибрацией, от которой задрожали кости. Рыжая — справа, — свернулась клубком и вздохнула, вздох был тёплый, пах сосновой смолой. Они почувствовали мой дар. Я знала изнутри, как это ощущается. Серебристый свет в грудной клетке. Холодный. Ясный. Как лунная вода. Он разлился по их венам. По волховым: тёмным, густым, медленным. По яровым: быстрым, горячим, звенящим. И заполнил пустоты, оставленные изнанкой, отсекая то, что она оставила за собой, продолжая тянуть свои голодные щупальца к их зверям, то, что возможно погубило когда-то их отцаПримечание автора: я поняла, что это может быть не прозрачно. Они не братья кровно и утробно, как и весь их клан, их связь через обряд берсерков. Отцом называют того, кто провел обряд и сделал их такими, обучил и воспитал. Между ними пара сотен лет разницы., и пустоты закрылись.
Глаза Яра вспыхнули. Янтарь. Огонь. Зверь. Не котёнок — полная, ослепительная, дикая рысь, горящая, живая. Он распахнул глаза, и в них было солнце, было золото, была я.
— А-ахх… — выдохнул он длинно, рвано. Его спина выгнулась, голова запрокинулась, и звук, который вышел из его горла, был не стоном и не криком — мурлыканьем. Грудным, оглушительным, от которого задрожал воздух. — Боже… Боже… Чувствую. Всё чувствую. Тебя. Его. Твоё сердце. Его сердце. Твой… — он задохнулся. Его зрачки расширились. — Твой вкус. На языке. Как ты пахнешь изнутри. Рада.
Волх сидел напротив. Его глаза были закрыты и стиснуты. Из-под век тёк золотой свет, как из щелей в печи. Его тело ходило ходуном, трансформация рвалась наружу, но не дикая, не болезненная, ликующая. Зверь внутри — чёрная рысь, — встал, расправил плечи, тряхнул головой. Заревел, беззвучно, пастью в небо, и рёв отозвался в моей грудной клетке, в грудной клетке Яра, во всех троих разом.
Волх открыл глаза. Золотые. Он посмотрел на меня и я увидела себя его глазами. Изнутри, через связь. Увидела, как он меня видит: не маршала в грязи, не женщину в крови, не инструмент, не жертву. Свою. Единственную. Ту, за которой сотни лет пустоты, и ради которой — ещё сотня, и ещё, и ещё. И я увидела Яра его глазами. Свет. Без которого зверь скулил и мир давил. И я увидела себя глазами Яра. Это было совсем иначе. Жарче. Острее. Он видел моё тело: каждый шрам, каждый изгиб, каждую линию, — и хотел. Откровенно. Бесстыдно. С той распахнутой, вывернутой наизнанку нежностью, которая была хуже любого голода, потому что в ней не было берущего, только отдающее. Я почувствовала их, их ощущение меня. Обоих. Одновременно. Волх — тяжёлое, каменное, всепоглощающее обожание, от которого воздух густел. Яр — острое, горячее, электрическое обожание, от которого кожа горела. И оба — голод. Не звериный. Мужской. Простой, древний, безусловный. Их руки — на моих ладонях, кровь к крови, — горели.
Я горела.
— Чувствуете? — прошептала я. — Вот так. Теперь — всегда. Вот так.
Яр засмеялся. Тихо. Мокро. Счастливо. Он наклонился, медленно, давая время отстраниться, давая время сказать нет, и прижался лбом к моему лбу. Его дыхание ощущалось на моих губах. Его нос — вдоль моего носа. И через связь — волна тепла, такая густая, такая плотная, что её можно было черпать ложкой.
— Всегда, — повторил он. Против моих губ. Не поцелуй. Обещание. — Мне нравится всегда.
Волх — за его плечом. Его рука поднялась. Легла Яру на затылок, потрепав, а затем мне — на щёку.
— Идём домой, — сказал он.
И мы встали. Из грязи, из крови, из дождя. Трое. Вместе. Связанные.
Примечания:
Посвящаю банные процедуры моей дорогой подруге, заботящейся о гигиене героев всех произведений, которые она читает. Дорогая М., как видишь, они помыли руки (когда увидишь это сообщение — ты поймешь что я имею ввиду). Есть в моей жизни два фундаментальных отзыва, которые изменили мои тексты: критика «бороздок от слёз на щеках» в 2009-ом и теперь чистые руки.
upd после редакта, перед публикацией: я ей показала, она видела, она довольна и благословила XD