***
Мы прибыли на скрытый аэродром, военный, которым пользовалось управление, за чертой города, но уже здесь был бетон, ангары, серое небо, городское, с привкусом выхлопа и асфальта. Октябрь в Новосибирске пах по-другому: мокрый камень, горячий хлеб из столовой рядом, бензин, листва, тополиная, не хвойные лапы и мох. Яр вышел из вертолёта первым, встал на бетон, осмотрелся. Его ноздри раздувались, улавливая запахи, а глаза, янтарные, с вертикальными зрачками, метались. — Громко, — сказал он сдавленно. Я поняла. Это было не про шум, он был к шуму привычен, тайга тоже громкая. Запахи. Тысячи. Миллионы. Наложенные, спрессованные, кричащие: человеческий пот, бензин, еда, мусор, духи, животные, асфальт, пластик, химия. Для звериного обоняния — удар наотмашь. Волх вышел следом, выпрямился полностью, впервые за пять часов. Его позвоночник хрустнул. Он стоял — два метра, широкоплечий, в рубахе не по размеру, в сапогах, с лицом, на котором шрам белел ярче в городском свете, — и смотрел на ангары, на бетон, на далёкие высотки за забором. Его лицо окаменело, маска вернулась. Потому что здесь — не тайга. Здесь — чужая территория. Через связь я считала его ощущения: давление со всех сторон, плоское пространство, без деревьев, без укрытий, голый бетон. Зверь внутри ощетинился, шерсть встала дыбом, и рык, глухой, предупреждающий, вибрировал в грудной клетке. Я вышла. Встала между ними. — Дышите, — сказала я обоим тихо. — Через связь следуйте за моим ритмом. Держитесь. И они держались. Обе рыси в моей грудной клетке прижались к рёбрам теснее, крепче, ища якорь, и я им была. «Я здесь. Мы — вместе. Это просто бетон». Сергей Ильич подошёл, посмотрел на них, на меня между двумя мужчинами, которые стояли вплотную, плечо к плечу, и чьи тела были развёрнуты ко мне, как подсолнухи к солнцу, неосознанно, инстинктивно. — Машина в управление ждёт, — сказал он. — Вам выделены комнаты… — повисла короткая пауза. — Комната. Одна. Я… предположил. — Правильно предположили, — сказала я, кивнув. Мы загрузились в чёрный внедорожник с тонированными стёклами, со знакомыми номерами управления. Водитель был молчаливый, стриженый, не оборачивающийся и не интересующийся происходящим за спиной, наверняка за годы работы он привык ко многому. Город за стёклами плыл мимо огнями, пробками, движением. Яр сидел у окна, смотрел. Его лицо — детское, изумлённое, рот приоткрыт, огромные выпученные глаза. — Это что, — сказал он, показывая пальцем. — Этот… дом. Стеклянный. Он целиком из стекла? Он не упадёт? — Это бизнес-центр, — сказала я. — Деловой квартал. — Зачем? — Деньги и красивые виды, говорят, полезно иногда смотреть в окно, чтобы не свихнуться от постоянной работы внутри. Ну и света много. — А, — он замолчал, смотрел дальше. — А это? — Билборд. Реклама. — Я знаю, что такое реклама, — уязвленно заметил он. — Реклама чего? — Йогурта. Яр повернулся ко мне. Через связь дернулось искреннее, абсолютное, безграничное недоумение. — Зачем рекламировать йогурт? — Чтобы его покупали. — Он что, невкусный? Если вкусный — зачем рекламировать? Волх просто молча смотрел в окно и сочился перегрузкой, но тихой, контролируемой. Он считывал всё. Каждую машину. Каждый светофор. Каждого пешехода на тротуаре. Зверь каталогизировал раздражители. Угроза, не угроза, чужой-чужой-чужой-чужой… непрерывный поток, от которого сводило виски. Я положила руку ему на бедро и его рука накрыла мою мгновенно в ответ, пальцы переплелись и через связь он выдохнул, словно всю дорогу задерживал дыхание. — Волх, — сказала я одними губами. — Я здесь. Его пальцы сжались коротко: «Знаю». Город тёк за стёклами, чужой для них, для меня — привычный и скучный. Где-то там меня ждала однушка на Октябрьской. Тридцать два метра. Потолки два шестьдесят. Кухня пять. Дом. Я везла их домой. И слово дом впервые для меня значило не адрес, а людей. Двоих, связанных со мной навсегда. Машина повернула на Красный проспект. Управление — серое здание, неприметное, без вывесок, знакомое. Тысячу раз я входила туда одна, и выходила тоже одна. Мы вышли из машины друг за другом, держась вместе, вплотную, как сбившиеся в комок мокрые котята. Хотя, почему как? Дверь управления — тяжёлая, бронированная, с магической печатью, которую было видно только под определенным углом, а так она для всех зевак казалась просто грудой рекламных объявлений, — открылась. За ней мы увидели освещенный коридор, в нос ударил запах линолеума и старого кофе. — Готовы? — спросила я. Яр бледно ухмыльнулся, но по-настоящему, впервые после приземления. — А ты? Я посмотрела на дверь. На коридор. На мир, в котором мне предстояло объяснить рапортами, экспертизами, протоколами то, что объяснению не подлежало. Кровь на ладонях. Зверей в рёбрах. Мурлыканье в грудной клетке. — Готова, — сказала я и вошла.Часть 9
22 марта 2026 г., 03:21
Два часа превратились в один, потом в сорок минут, потом… Я услышала далёкий, нарастающий гул вертолёта.
Я стояла на той же самой импровизированной площадке, с которой сходила несколько суток назад, тогда ещё одна, с рюкзаком и кобурой. Теперь казалось, что прошла целая жизнь. Михалыч вывел пострадавших, тех, кто стоял на ногах, закутанных в одеяла, бледных, щурящихся на солнце. Пятерых вынесли на самодельных носилках из досок и одеял. Баба Зина шла сама, отпихивая назойливые помогающие руки, и привычно, виртуозно и живо ругалась.
Вертолёт снижался, военный, с красным крестом на борту и эмблемой управления. Ветер от винтов хлестнул по лицам, по волосам, по одежде, примял траву, наконец, приземляясь. Яр стоял слева от меня, щурился на вертолёт. Его рыжие волосы били по лицу.
— Я летал, — сказал он и я почувствовала от него волну животного ужаса. — Один раз. В семьдесят каком-то. Не понравилось.
— Привыкнешь.
— Рада, я берсерк. Мне четыреста лет. Я рысь. Рыси не летают.
— Эта — полетит, — хмыкнула я, стараясь не дать мыслям про рысей на парашютах и чем-то таком же нелепом просочиться в общий канал и это было мучительно сложно и мучительно смешно.
Волх остановился справа от меня, молча смотря на вертолёт. Через связь прозвучала нотка настороженности. Зверь не любил громкие звуки. Зверь не любил замкнутые пространства. Зверь не любил высоту, когда под лапами нет веток или почвы. Но Рада шла туда, значит, ему тоже надо было туда. Как кот, который не хочет идти в ванну, потому что там мокрая и страшная вода, но семья в ванной, значит, нужно контролировать процесс и вытаскивать, если начнут тонуть. Я вновь подавила улыбку, Волх и Яр её не заметили, утонувшие в своих переживаниях.
Когда дверь откатилась, из проёма хлынули люди в форме: двое медиков, один оперативник в камуфляже управления, с нашивкой. И он. Сергей Ильич Барсуков. Куратор. Шестьдесят два года, сухой, жёсткий, седой ёжик волос, лицо испещрено шрамами и морщинками, как топографическая карта горной местности. Серые глаза. Шрам на правой брови — не боевой, бытовой, пьяный, тридцатилетней давности, о котором он как-то рассказывал на корпоративе, отрицая героическое прошлое конкретной отметины на лице. Всё остальное — да, заслужено и несло за собой истории. Этот шрам — глупый спор с участием костра, шифера и типичного «хули будет». Он вышел из вертолёта, посмотрел на меня, на Волха и Яра. Его лицо не изменилось, ни один мускул на лице не дрогнул.
— Камаева, — сказал он.
— Сергей Ильич.
— Живая?
— Живая, — он в ответ наконец коротко кивнул. Вновь посмотрел на Волха. Долго. Оценивающе. Волх посмотрел в ответ, золотые глаза в серые, и между ними повисло что-то, тяжёлое, не враждебное, но взвешивающее.
— Значит, вы, — сказал Сергей Ильич Волху. Не Яру — Волху. Потому что умел определять старшего. Тридцать лет в управлении.
— Мы, — подтвердил Волх одним словом, не отделяя себя от Яра.
Сергей Ильич перевёл взгляд на Яра, тот нагло ухмыльнулся. Фирменно. С полным набором обаяния, от которого деревенские жители оборачивались и делали всё, что их попросят.
— Не надо, — сказал Сергей Ильич устало. — Мне шестьдесят два, и я видел вещи, из-за которых ваша ухмылка не работает, у меня иммунитет. Садитесь в вертолёт. Все трое. Разговоры разговаривать будем в Новосибирске, — он на секунду посмотрел на меня и в его глазах повис немой вопрос. Тот же, что по телефону. Глубже. «Ты в порядке, Камаева?»
— В порядке, Сергей Ильич, — ответила я вслух, не дожидаясь слов.
Он смотрел, считывал. Тридцать лет опыта и шестьдесят два года жизни — достаточно, чтобы увидеть разницу между Камаевой, которая улетала несколько дней назад по его направлению и той, что стояла сейчас перед ним.
— Спасибо, — сказала я, разбивая тишину, потому что никогда не умела терпеть повисшее молчание. — Что прилетели лично.
Я была потрепана, устала, у меня полопались капилляры в глазу и знатно прибавилось шрамов, но я была жива и, вероятно, что-то ещё было в моих глазах, что он счет приемлемым и достаточным, выдыхая, наконец, его плечи чуть опустились. На миллиметр. На выдох.
— Не зли меня, Камаева, — сказал он не оборачиваясь и пошёл прочь. Через связь пронесся яров смешок. Тихий, внутренний, не озвученный. «Нравится мне этот старик». И следом прозвучал Волхов отклик — сдержанное согласие. «Свой».
Медики занялись пострадавшими. Профессионально, быстро, без лишних вопросов. Носилки — на борт. Ходячие — следом. Баба Зина ругалась с медиком, который пытался надеть ей кислородную маску, решив из-за потока брани и случайных фактов от женщины, что у неё на почве стресса срыв и кислородное голодание.
— Мне блинов, а не кислороду! — донеслось из вертолёта.
Михалыч стоял у борта. Смотрел, как загружают его людей. Его подбородок дрожал, и он прятал это в воротник телогрейки. Я подошла к нему, протянула руку. Он посмотрел, на руку, на меня, и взял. Не пожал. Обхватил. Обеими ладонями, грубыми, мозолистыми, горячими. И держал, как утопающий соломинку.
— Если что, — начал он глухо. — Если что… Я номер ваш… Того. Записал.
— Если что, звоните.
— Ага, — он не отпускал. — Вы… это… ёбт… берегите себя, маршал.
— Буду, — сказала я. И через связь услышала двойной, синхронный, категоричный импульс от обоих: «Будет, мы проследим». Михалыч отпустил и отступил, пряча руки в карманы. Он стоял как нахохлившийся воробей, кряжистый, седой, нелепый и живой, со своим лицом, своими людьми и своим посёлком, который завтра проснётся без воя в стенах.
Я повернулась к вертолёту. Внутри было тесно, стояли запахи железа, брезента, керосина и медикаментов. Яр сел первым, занял место у борта, вцепился в скамью обеими руками, и его лицо позеленело. Мгновенно. Ещё до взлёта.
— Я передумал, — сказал он.
— Поздно, — сказала я. Села рядом, прижимаясь к его бедру своим вплотную. Его тело вибрировало. Не от двигателя. От зверя, который скулил внутри, нервно мурлыкал, тонко и жалобно, как котёнок: «Коробка, железная, закрытая, тесная, незнакомцы, нельзя, выпустите». Волх сел с другой стороны от Яра, зажимая его вместе со мной в тиски, чтобы успокоить. Медики суетились у носилок, Сергей Ильич сидел в кресле у кабины пилота, с папкой, с ручкой, уже писал. Не смотрел. Давал пространство.
Наконец, погрузка завершилась, вертолёт дрогнул, отрываясь от земли. Яр стиснул мою руку мёртвой хваткой, его пальцы побелели на костяшках и я почувствовала от него новую волну чистого, первобытного, звериного ужаса. Не перед высотой. Перед невозможностью выпрыгнуть. Зверь метался внутри, бился в рёбра, и яров контроль, ослабленный, раненый, трещал.
— Яр, — позвала тихо я, прижавшись губами к его уху, чтобы меня не заглушил грохот винтов. — Дыши. Слушай моё сердце через связь. Найди его. Держись за него, как за маяк.
Он зажмурился. Стиснул зубы. Его ноздри раздувались быстро, рвано. Я открыла канал. Шире, чем нужно, пустила в связь себя, транслируя спокойствие, ровное сердцебиение, тепло. Не своё, позаимствованное у Волха под рёбрами. Чёрная рысь мурлыкнула, и мурлыканье пошло по каналу к Яру, к его рыси, и рыжий зверь внутри него услышал. Замер. Прижал уши и лёг, успокаиваясь. Яр выдохнул сквозь зубы, его хватка ослабла, он не отпустил, но пальцы перестали ломать мои.
— Лучше, — прошептал он, бледный, зелёный. — Лучше. Не отпускай.
— Не отпущу, — прошептала я ему на ухо. Волх положил руку Яру на загривок. Это была его собственная версия «тихо, я здесь». Его большой палец лег на шейный позвонок, легонько надавливая и через связь он тоже сам транслировал покой.
Вертолёт набрал высоту, оставляя бесконечное, зелёное море тайги внизу. Чёрная речка стала тонкой тёмной ниткой, скрывшейся за горизонтом, посёлок — горсткой игрушечных крыш. Я смотрела в иллюминатор. Через связь донеслось волхово присутствие: он тоже смотрел. На тайгу. На бескрайний дом, свой, единственный ему известный, который он оставлял ради меня. Я повернула голову, посмотрев на него, он повернулся в ответ, и через связь, через золотые глаза и открытый канал, я поняла, что дом для него — это не тайга и свобода, не оставленное где-то строение, где они ночевали и ели. Домом был для него все четыреста лет Яр, а теперь и я. И мы были рядом. Его свободная рука легла мне на колено через ноги Яра, мизинец коснулся моего мизинца, осторожно, подбадривающе. Видимо, мне тоже это нужно было не меньше них и он это почувствовал, не смотря на усталость и погашенную панику.
Яр вскоре заснул на моём плече, не просыпаясь даже во время вынужденной дозаправки. Рот был приоткрыт, рыжие ресницы подрагивают, во сне он мурлыкал, тихо, на грани слышимости, и медик на противоположной скамье уставился на него с профессиональным интересом и непрофессиональным изумлением. Я поймала его взгляд, медик быстро отвёл глаза. Волх не спал. Он сидел, наклонившись, упираясь локтями в колени, и смотрел в пол, думал. Через связь я видела не его мысли, скорее образы. Город. Улицы. Машины. Много людей, запахи, звуки, давление. Он готовился. Перебирал воспоминания двадцатилетней давности, последний осознанный, крупный визит в цивилизацию, девяносто какой-то год, сравнивал с тем, что знал о Новосибирске, а знал он ничтожно мало, и это его тревожило. Тревогу он прятал, экранировал, закрывал, учась на ходу управлять нашей связью.
— Волх, — сказала тихо я. — Я буду рядом. Всё время.
Он повернул голову, его лицо было усталым, без маски.
— Я знаю, — сказал он.
— Если станет тяжело — скажи.
— Мне не станет тяжело.
— Волх.
— Мне не станет тяжело, — повторил он. И через связь тихо, только мне: «Потому что вы рядом, и это меняет всё, и я не умею это говорить вслух, и ты знаешь, этого достаточно».
Этого и правда было достаточно.