The Lower(est) Depths

NC-17
Завершён
12
автор
Фэндом:
Размер:
26 страниц, 11 428 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
12 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник

Post tenebras lux

Настройки

– Глумись, глумись над собой, душа, только знай: у тебя уж не будет случая почтить себя, потому что у каждого жизнь – и всё.

Вокруг только звук и цвет. Предсмертное бормотание уродливых, выродившихся чертежей, сгорающих в бессильной агонии вместе с твирином на дне ванной. Огонь поглощает их жадно, быстро, и Пётр рад тому, что хоть чему-то в мире они принесли пользу. Когда идей слишком много – это то же самое, как если бы их не было совсем. Ему плохо, голова кружится оттого, что острые грани не построенных, не сформированных в утробе его разума шпилей и башен царапают его череп изнутри. Хочется вскрыть его, разложить всё по местам, найти точки опоры и соединить их линиями, что приведут к рождению новой жизни. Не к рождению тех бессмысленных, глухих и слепых уродцев, что выходили из-под его руки последние годы. Нечто совершенно уникальное, не имеющее равных. Способное соперничать с Многогранником. Ничто никогда не затмит его лучшее творение, любимицу среди всех его с братом детей, но так отчаянно хочется обрести хоть какой-то смысл в том, что происходит вокруг. Город медленно гниёт, он чувствует это. Стены говорят с ним, говорят, что они тянут из-под фундамента красную смерть. От их шёпота можно бежать к наброскам, но спутанные вычисления и недоделанные чертежи гонят обратно в жизнь, идущую трещинами разочарования. Спасительный яд холодным стеклом привычно ложится в пальцы. Он пьёт, почти не чувствуя ни вкуса, ни запаха. Твирином здесь пропахло всё: от него самого до дотлевающих папирусов бумаг перед ним. На углах кальки огонь вспыхивает выше, радостнее поглощая вытекшие наружу миазмы его гниющего мозга. Нужно перестать бороться. Перестать пытаться вытащить из себя то, чего уже нет. Вместо целостных идей он порождает только посредственную мерзость, предсказуемую, пресную. Он отдал бы язык, губы, уши, ноги, лёгкие и сердце – всё своё тело, оставив бы только глаза и разум, если бы за это ему пообещали, что он сможет найти в себе то, из чего ещё можно возвести живые дома и мосты в неизвестность. Но вместо этого он целый, примитивно целый, с каждым днём всё больше превращающийся в бездушную плесень, паразитирующую на замшелой от застоя душе его собственного брата. Какой это вечер из череды таких же – двухсотый, трёхсотый или тысячный – нет никакой разницы. Никто не считает дни и ночи, когда они одинаковы. Это прямой путь к безумию. Сумасшествие не столько пугает, сколько интригует. Закончится ли с потерей разума эта нескончаемая мука, или она лишь усилится, замкнувшись сама в себе. Виноват ли город, Каины, твирин, Многогранник или брат – уже не важно. Может, только он и виноват в том, что ни на что больше не годен. Отвращение к себе, к своему телу, бездарным рукам и опьянённому, заблудшему разуму комом стоит в горле, не давая вздохнуть. Хочется сделать хоть что-то, чтобы его убрать. Разрезать глотку и вынуть это тошнотворное ощущение бессилия и бессмысленности всего, что творится вокруг. Но виноваты прежде всего руки. Его кисти, что каждый день наливают ещё и ещё. Пальцы, держащие бутылку чаще, чем карандаш над бумагой. Запястья, которые так стойко сопротивляются ножу. Их нужно наказать, всех их, за то, что они вместе так слабы. Очистить, оживить, обновить через благостную, священную боль. Возродиться можно лишь опустившись на самое дно, унизив себя до крайности. Пока что Пётр справляется лишь с последним. Вместе с чертежами в ванной – замазанные чернилами рисунки, не отосланные письма Нине, записки от брата, старые тетради, недавно выписанные из столицы книги про архитектурные достижения. Костёр его жизни мертвецки весело горит, растрескивая искры догорающих надежд на пол рядом с ним. Того и гляди вспыхнет весь дом, и он сам вместе с ним. Идея не такая бессмысленная, как все прочие, что посещают его в эти сумрачные дни. Сгореть – это красиво. Это чисто и благородно. От него останется обугленное до неузнаваемости тело, почерневшее и побелевшее от пепла. Исчезнет Пётр Стаматин, никчёмный архитектор, неспособный выстроить даже свою собственную жизнь. Он протягивает руку к огню. Жарко и страшно в ожидании, когда стихия ласково лизнёт его кожу. Он пьёт ещё твирин, придвигается ближе, и пальцы застывают перед танцующим пламенем. Красиво настолько, что мелькает мысль запечатлеть этот момент. Создать нечто, способное хотя бы отдалённо передать вечную неустойчивость неумирающей жизни в горении. Способно ли здание вечно меняться, но при этом оставаться живым? Или изменения – это и есть сама жизнь. Но сейчас это не важно, всё равно он не способен воплотить ничего из этого не то что на бумаге, даже додумать соблазнительную мысль до конца. Зубы сжимаются от боли, кожа стремительно краснеет, один из пальцев, что поближе к огню, невыносимо скручивает заслуженная кара. Он одёргивает руку, не скрывая от пустой квартиры стона боли. Между пальцами слезает кожа, под которой уже начинает скапливаться жидкость. Суррогат его крови. Рука болит и тянет, пульсирует, каждой секундой напоминая, что он ещё жив. Что он не способен совершить даже такую мелочь. Хочется снова подарить руку огню, но на этот раз быстро, вместе с расстегнутой рубахой, чтобы не сбежать из объятий навязчивого пламени. Но он ничего из этого не делает. Надо бы встать и найти воду или хотя бы чистую тряпку. Но он так и продолжает сидеть, свесив безвольную кисть с колена, допивая очередную бутылку, заглушая боль. Андрей находит его почти что в такой же позе, с тем лишь отличием, что твирина больше нет. Из ванной идёт дым, а на дне тлеет бесформенная масса, в которой с трудом можно узнать догорающие корешки книг. Пахнет гарью, спиртом и безумием. В первую секунду ему хочется подбежать к брату, оттащить его от ванны и спросить, какого дьявола он здесь устроил. Но зачем тратить время на заведомо бессмысленные поступки. Пётр либо не ответит вовсе, либо выдаст очередное объяснение за гранью человеческого понимания. Нужно только убедиться, что с братом всё в порядке. Может, даже предложить выпить ещё, лишь бы он заснул поскорее и закончилась его очередная дурная выдумка. – Оригинальный способ провести время, братец, – Андрей открывает окно, чтобы выгнать затхлость и дым на свежий воздух цветущей июльской степной ночи. Он и сам изрядно пьян. В кабаке справляли свадьбу одного из его людей. Красиво и шумно, с крикливыми собеседниками и услужливыми девушками. Было весело, живо и грязно. Тоже своего рода отвлечение и приятное забытьё, особенно кульминация в виде пьяной стычки с компанией таких же подвыпивших полуночников во дворах, куда они провожали свадебную процессию. Его глаза и кожа помнят мягкие бёдра танцовщиц, твёрдые удары кулаков по пьяным лицам, бурлящую вокруг него жизнь, пухнущую бутонами новых витков чужих судеб. Но всё это время в его мозгу, как шип, как воткнутый в спину нож, свербит мысль о Петре. Не ставшая инстинктом забота, не беспокойство, а потребность. Кристально чистая и ясная, как грань его любимой Башни. В кругу живых он чувствует себя мёртвым. Рядом нет его – и не рядом вместе с ним, среди пьяной и пошлой компании, – а вовсе нет. Уже давно нет так, чтобы можно было почувствовать себя целым. Пётр салютует ему почти пустой бутылкой. Андрей замечает покрасневшую руку, которой близнец беспокойно водит в воздухе, будто пытаясь нащупать что-то. – И как ты умудрился? Очередной вопрос без ответа. Андрей на него и не надеется. Пытается отыскать какие-нибудь чистые тряпицы, но находит только какую-то заношенную рубаху, которую уже не жалко разорвать. Отрывает от разъехавшейся ткани кусок побольше и смачивает в воде, что сам натаскал сюда в вёдрах пару дней назад. Подсаживается к близнецу и аккуратно начинает заматывать надувшийся волдырь на основании пальца и всю кисть. Пётр слегка морщится. – Я сам… Так нужно было. Я их не заслуживаю. Андрей останавливается, не завязав последний тур. Смотрит на отрешённое лицо брата, на почерневшие губы и остекленевшие глаза. Внутри него самого вспыхивает забранная у безликих людей, оставшихся за дверьми их с братом раздробленной квартиры, жизнь. Злость, ненависть, любовь и отчаяние, готовые обратиться на единственного человека, который заслуживает их от него получить. Для кого они изначально были созданы. Для кого он сам был сотворён. – Почему же? – спрашивает он настолько спокойно, насколько способен. Желание ударить брата головой об острый угол подоконника возрастает до лёгкой дрожи в пальцах. Ударить, чтобы отрезвить. А потом целовать, целовать и целовать, вылизывать его кожу, поклоняться его рукам, пока Пётр не забудет обо всём, кроме того, что они всё ещё есть друг у друга. Что его руки всё ещё достойны благоговения. – Они бессмысленны. Я уже сделал лучшее, что мог. Я чувствую, что это так. Что дальше уже ничего не будет. Старший из близнецов встаёт и отходит от той червоточины, что являет собой его брат. Пётр искажает пространство вокруг себя, скручивает в спирали и параболоиды, увлекая его за собой, за ту сторону привычных рамок. Андрей никогда не мог устоять перед тем, чтобы переступить границы, но есть те грани, за которые даже он не хочет заходить. Разговор цикличен. Он кружится снова и снова, заканчиваясь ничем и возвращаясь к исходной точке с завидным постоянством. Андрею интересно, изменится ли что-то, если они поменяют реплики. Изменят декорации. Брат по-прежнему почти неподвижен. Спутанные сальные волосы, грязная рубашка и потёртые штаны. Он босиком, рукава закатаны до локтей, рубаха расстёгнута, обнажая худую грудь и мягкий живот. Здесь жарко и душно от огня, от летней ночи, от запаха твирина и прочей степной дряни, что веет с полей. – Ты прав, – говорит он, отыскивая неоткрытую бутылку из регулярно им самим пополняемых запасов, – ничего уже не будет. Жар привычно оседает на языке. Отпив, он наблюдает за тем, как брат даже не вслушивается в его слова. Как будто он тоже знает, что сценарий всегда один. Что нет смысла пытаться понять друг друга, потому что это безнадёжно провальная затея. – Ты жалок, – продолжает Андрей. Ему интересно, как далеко он может зайти. – Безнадёжен. Даже я в конце концов тебя оставлю. Ложь слетает с его губ так же легко, как и всегда, когда приходится врать во спасение. Слова ничего не стоят. Он мог бы сказать о том, что Катерина сильнее Нины, или о том, что Бойни – это вершина технологического прогресса. И то, и другое, и третье – абсурд, полная бессмыслица. – Да, – неожиданно откликается Пётр, даже не глядя на него, – этому суждено свершиться, я понимаю. Ты… Ты имеешь на это полное право. Будь ты сильнее, уже давно бы так и сделал. Беспокойно тлеющий в течение всего вечера жар внутри него, не находящий выхода, вмиг стихает, обдавая всё тело холодом неверия. Неверие сменяется страхом. Страх – яростью. – Разумеется, – слова стекают с его языка каплями горькой твири. – Странно, что я до сих пор сам до этого не додумался. – Иногда ты слишком слеп к очевидному, – Пётр по-прежнему больше говорит с пеплом на дне ванной, чем с ним, – а иногда попросту слишком глуп. Во мне больше нет никакого вызова, Андрей. Здесь не с чем бороться. Ты никогда не любил вступать в схватки с тем, чего не можешь победить. – Я боялся, что ты никогда не догадаешься об этом, брат, – голос с каждым словом становится всё глуше, и будь Пётр чуть трезвее, заподозрил бы неладное с самого начала. Но в его воспалённом разуме Андрей – лишь проекция, неизбежная фикция мозга. Заблудшее воображение всегда рисовало брата где-то поблизости, не важно – в фантазиях, бреду или кошмарах. Близнец – его настоящие руки. Его сердце, единственное, что живо. – Я ведь уже просил, умолял, и не раз. Ты свободен, брат мой. Оставь меня. Меня уже почти нет. Я не чувствую ничего, кроме пустоты. Искажённое пространство Петра тянется кривыми прямыми к нему, ломает, развращает. Разум Андрея не такой стойкий, как безгранично прекрасный разум его брата, выдерживающий столько лет на грани безумия. Он не может выносить столько противоречий, соединять несоединимое, синтезировать из отрицательных материй. Слова брата пугают его – и пугают до темноты перед глазами, до глухого отрицания. Но вместе с тем злят так сильно, что в его голове остаётся только обида. На жизнь, на несправедливость, что преследует его с самого начала, на самого себя и на близнеца, который так сильно заплутал за гранями одиннадцати измерений, что забыл о том, каково жить только в четырёх из них, не видя скрытых знаков вовне. Андрей пьёт почти до половины, отставляет бутыль и подходит к брату. – Если я сам виноват в том, что с тобой сделал, – он тоже теперь говорит больше сам с собой, отчаянно цепляясь за остатки не разъеденного твирином и близнецом разума, – я, должно быть, заслуживаю наивысшего наказания. – О чём ты?.. Андрей не отвечает. Он опускается на пол позади брата, обнимает его одной рукой за шею и тихо спрашивает, рассеянно водя пальцами другой по голой груди и животу. – Если бы я убил себя сегодня, что бы ты почувствовал, брат? – его голос твёрдый, спокойный, но в нём чувствуется лихорадочная одержимость, кипящая в волнах едва сдерживаемой ненависти. Андрей не тот человек, который способен удерживать себя в руках слишком долго. – В твоё понятие «свободы» ведь входит то, что я свободен от тебя? – Ты бы этого не сделал, – отвечает Пётр, не раздумывая. – Ты едва ли способен лишить себя жизни. В тебе её слишком много. – Было много, – соглашается Андрей, сильнее сжимая руку на шее брата. Теперь это походит больше на слабый захват, чем объятия. – Пока я не начал отдавать её тебе, лишь бы ты окончательно не утонул в своём твириновом мареве. Неожиданно Пётр смеётся. Громко и зло, так заливисто, как будто ничего смешнее он в жизни не слышал. Он хватается за руку брата, сильно сжимая побелевшими пальцами. – А кто меня до этого довёл, а, братец? – он невесело усмехается, вздёрнув подбородок. – И кто все эти годы приносит мне яд, вливает мне в рот, лишь бы я мог смотреть на тебя без отвращения? Рука на его шее сжимается, не давая вдохнуть. Пётр задыхается, жадно глотая ртом воздух, скребя тупыми ногтями по коже предплечья. Андрей держит крепко, прекрасно зная, сколько нужно держать, чтобы усыпить. Сколько нужно держать, чтобы убить. Зубы стиснуты так сильно, что болят челюсти. Ведь Пётр прав. Ведь так проще, гораздо проще разрешать, чем запрещать. Видеть проблески былой теплоты на родном лице за новые порции твири вместо сырого безразличия или хуже того – презрения. Он помнит тот взгляд так хорошо, будто всё случилось вчера. То безмерное разочарование на лице близнеца и последовавшее за ним омерзение. Когда движения брата ослабевают, Андрей отбрасывает его от себя, как ядовитую змею. Пётр слабый, безвольный, на грани обморока. Он откидывается на пол, хватаясь за шею, стараясь отдышаться, пока горло горит огнём. В широко распахнутых глазах куда больше трезвости, чем минуту назад. – Раз уж я теперь свободен от тебя, – Андрей подползает к брату следом, не давая подняться. – Смотри на меня, как хочешь. Делай, что хочешь, но я заставлю тебя возненавидеть себя, если придётся. Теперь я вижу, что должен сделать. Ты так часто говоришь, что ничего уже не чувствуешь. Ничего кроме пустоты. Посмотрим, почувствуешь ли ты это. – Ты бредишь… – Может, и брежу, – соглашается Андрей, ощущая непривычную легкость в голове. Как будто всё наконец-то встало на свои места. – Но впервые в жизни мне всё равно на то, чего ты хочешь. Пётр не успевает ответить. Не успевает даже понять, о чём говорит брат. Раньше он был для него безусловно понятен, даже предсказуем. Это Андрей мог не понимать его, не видеть и не слышать по-настоящему, но старший брат всегда был чем-то незыблемым. Монолитом, вокруг которого могли бушевать любые страсти, но он бы выстоял. Крушение монолита всё равно что крушение богов. И это крушение бьёт его по щеке, хотя Пётр рефлекторно старается увернуться. Это лёгкое, бессмысленное движение злит близнеца так, что второй удар приходится в живот. «– Что ты натворил?! Ты позволил нам лишиться его!..» Исчезнувшее от удара дыхание едва возвращается к нему, когда обожжённую руку вжимают в пол, давя на болезненно пульсирующую кожу, и Пётр кричит. «Оставь меня одного. Исчезни. От меня, от этого дома, от этой жизни. Не могу… Не могу тебя видеть.» Перед глазами всё, что осело в нём за эти годы. От безнадежной, искривленной влюбленности брата в Нину, убийства треклятого Фархада и бесконечных черных недель запоя до упреков и ссор, которые теперь не прекращаются никогда. Хочется сломать брату все ребра, по кости за каждый месяц, что они друг друга изводят. «Лучше бы ты меня тогда убил, брат. Честнее было бы. Милосерднее для нас троих.» Пётр пытается сопротивляться, но это выглядит жалко. Голова его беспомощно запрокидывается, ударяясь об пол. Андрей встряхивает его за плечи, и гулкий звук удара костей об дерево раздаётся ещё раз. «В последний наш разговор она сказала мне присматривать за тобой. Мне. За тобой. Не будь мне так важна память о ней, слал бы тебя к чёрту.» Тишина после ударов и тихих стонов расползается из всех углов, стягиваясь к ним. Пётр рассеянно слизывает кровь с разбитой губы. Его глаза закрыты. По телу разливается тупая боль, от живота по груди до лица, щеки, по которой скатывается кровь из носа. Рука безвольно немеет. Не хочется ничего. Просто остаться лежать на полу и нежиться в подступающем беспамятстве. – Я освобожу тебя от этой степной дряни, – тяжело дыша, говорит Андрей, поднимаясь на ноги. – А потом мы уедем из этого проклятого места. И ни Каины, ни Многогранник, ни ты меня не остановят. Даже если бы Петру было что ответить, он бы не смог разлепить распухшей губы. Поэтому он продолжает безвольно лежать, слушая удаляющиеся шаги. Он надеется услышать, как каблуки сапог брата застучат по лестнице. Как гулко хлопнет входная дверь. Но он чувствует, что Андрей ещё здесь. Где-то поблизости звенит стекло. Андрей допивает бутылку, глядя на безвольно лежащего на полу брата. Он знает, что тот в сознании. Что ему больно. Но, что самое обидное, что ему безразлично. Синяки заживут, раны затянутся, а боль, и без того притупленная твирином, вскоре исчезнет окончательно. Этого мало. Недостаточно. Восприятие мира раздваивается. Его привычный, знакомый мир – тот, где он приходит к брату в очередной вечер, чтобы проследить за тем, что тот ещё жив. Чтобы убедиться в том, что с ним по-прежнему не всё в порядке – зная Петра, даже такую неизменность можно считать удачей. Другой мир, далёкое отражение привычного, где он стоит над избитым им самим близнецом, размышляя, как сделать больнее. Это не он, и это не его Пётр. Кровь брата с детства действовала на него так, что он мог бы убить кого угодно из тех, кто посмел пролить её, голыми руками. Сейчас их общая кровь смешивается на его разбитых костяшках.    – Ты жалок, – говорит он вслух, обращаясь к ним обоим. – Ты тоже, – выдыхает Пётр, сплевывая кровь, набежавшую в рот. Его взгляд отрешенным пятном гуляет по потолку. Тело деревенеет от боли, голова болит, но ему действительно нет дела, почему это происходит. – Когда ты убил его, ты убил нас. Когда ты убил нас, ты убил себя. А теперь продолжаешь убивать меня понемногу. За что ты так со мной?.. Хоть бы был последовательным. Доведи дело до конца, сделай всё быстро. Кулаки Андрея непроизвольно сжимаются. Ему хочется заткнуть Петра любым способом. Ударить ботинком в грудь, вставить кляп в рот, заставить взять его член. Что угодно, лишь бы он перестал говорить. – За что я так с тобой? – головокружение преследует его то ли от твирина, то ли оттого, что два его воображаемых мира постоянно колеблются и подменяют собой друг друга. – За что я каждый день думаю о том, жив ли ты вообще? За что я забочусь о тебе, о нас обоих? Если бы не я, ты бы… – Если бы не ты, мне не пришлось бы прятаться на дне бутылки, – огрызается Пётр одновременно с ним, но Андрей и не думает замолкать. – Перестань оправдывать свою чёртову безвольность! – Если бы не ты, Фархад был бы до сих пор жив и… Андрей разбивает пустую бутылку о стену. Осколки летят на пол, на него, разрезая кожу мелкой пылью. Оставшаяся часть с острыми гранями в его руке – прекрасное оружие. Ему достаточно одной рукой прижать Петра к полу, оседлав его бёдра, и направить осколок к шее. – Ещё хоть одно слово про этого ублюдка. Ещё хоть одно слово. Его близнец тяжело дышит то ли от тяжести чужого веса, то ли оттого, что непроизвольно задеты недавно избитые участки худощавого тела. Пётр смотрит на него почти трезвым взглядом, с тенью страха на дне расширившихся зрачков. Он знает, что Андрей не шутит. Что он так близок к тому, чтобы окончательно потерять себя, скатившись в слепую ненависть. Андрей любит перешагивать через любые границы. Пётр их попросту не видит. – Ты навсегда сделал его лучше нас, – говорит он с остатками презрения в пустом голосе, не сводя безразличных глаз с близнеца. – И я тебя никогда за это не прощу. Лучше бы из той схватки живым вышел не ты. Острое стекло царапает кожу. Только царапает, оставляя длинные полосы поверхностных порезов. Пётр старается не шевелиться, даже не дышать, чтобы кадык не подставлялся под холод осколка. Взгляд Андрея полностью затуманен. Это даже не ненависть. Это отчаянное, болезненное разочарование. Словно у свято верующего, наконец увидевшего, что все божественные чудеса не более чем иллюзия. – Как?.. – Андрей вонзает остатки бутылки чуть глубже. – Как ты можешь так говорить? В нём нет обиды. Только непонимание, полнейшая запутанность в том, что противоречит всему, во что он верил всю жизнь. Что они – неделимы. Что они – одно целое, совершенное, идеальное. Он наклоняется к нему ближе, будто желая убедиться, что именно эти губы сказали такую бессмыслицу. Что именно этот язык выдал эти лживые звуки. Осколок он откидывает в сторону, раздвигает плотно сжатые челюсти брата пальцами, давя на впалые щеки. Пётр пытается сопротивляться уже всерьёз, но руки у его брата сильные, а он никогда не думал, что ощутит их силу на себе. В раскрытый рот вонзается язык, вылизывая пальцы сквозь стенки щёк. Это не поцелуй, даже не укус, нечто животное и низменное. Рука на плече держит теперь ещё крепче и настойчивее, пока Пётр выворачивается, извиваясь, всё ещё слишком слабо, чтобы у него могло получиться, но это лучшее, на что он способен. Андрей отлепляется от него, выпуская рот из цепкой хватки пальцев. Пётр не унижается до того, чтобы сплюнуть, но в его взгляде теперь явное предупреждение. Здоровой рукой он пытается оттолкнуть от себя брата, но тот, подобно своей монолитной природе, остаётся неподвижен. Кажется, сопротивление близнеца его только раззадоривает. Пётр правда его не узнаёт. Его Андрей так бы не сделал. Но его Андрей исчез давным-давно, и теперь он расплачивается за то, что создал своим трупным ядом. – Не трогай меня, – рука Петра смыкается на шее брата в жалкой попытке причинить боль в ответ и немного отрезвить. – Я не хочу. – Ты не можешь не хотеть, – Андрей только ближе наклоняется к нему, насаживаясь хрящом на сжимающую его ладонь. – Как ты можешь не хотеть часть самого себя? Он сейчас – одна лишь грубая сила. Инстинкт, не подкреплённый ни волей, ни разумом, только дикое желание, рождённое из потрясающего всю душу отчаяния. Когда Андрей приподнимается, Пётр пытается вывернуться, но брат слишком легко опускает его снова на пол, переворачивая спиной к себе, наваливаясь сверху. – Отпусти! – остаётся бороться одними словами, когда всё остальное тело абсолютно беспомощно. – Я не хочу. Не хочу, ты меня слышишь?.. Но брат не слышит. Слова Петра, его сопротивление, тщетные попытки вырваться – всё это Андрей действительно не замечает. У него перед глазами только холодные, обидные фразы, брошенные вскользь, одинокие ночи в скитаниях по улицам в поисках легкой залетной крови, свои собственные пьяные мысли до утра, мягкие бедра травяных невест в обречённой попытке утешиться хоть чем-то. Невозможно забыться, уйти безнаказанно к другой, беспечной жизни, когда в его рефлексах, первобытных инстинктах только одно желание. Не просто защита, вдолбленная с детства в головы им обоим в виде помощи друг другу. Навязчивое желание настолько окружить собой, что границы между ними окончательно станут размытыми. Пётр – один из тех немногих рубежей, что Андрей пока не может преодолеть. И если для того, чтобы понять его, придётся его разрушить, то в этом нет ничьей вины. – Хотел бы я просто привязать тебя на цепь где-нибудь поблизости с собой, – рассуждает Андрей, пока голова брата вжата в пол, а он пытается стянуть штаны вместе с бельём. – Я никогда не стал бы ограничивать твои идеи. У тебя было бы всё, что тебе нужно. Всё из того, что я считаю для тебя нужным. Свои штаны он приспускает быстрее, вытаскивая полувозбуждённый член и сплёвывая в ладонь. – Я бы не допустил до тебя никого, кто мог бы сбить тебя с пути. Кто мог бы окутать лживыми идеями. Нет, ты был бы в безопасности. Мы заперлись бы в одной клетке до тех пор, пока ты бы не уверился в том, что ничто не достойно стоять между нами. Он надрачивает себе быстро и скоро, добавляет ещё больше слюны, размазывая её вместе с выступающей смазкой по стволу. Нет дела до боли, что он причинит сейчас близнецу. Ему нужно только почувствовать себя внутри брата, вскрыть его нутро так, чтобы тот ощущал только его и ничего больше. – Андрей, пожалуйста, – Пётр слегка оборачивается на него, царапая щеку о грязный пол, – не так, не сегодня… Брат раздвигает его бёдра, разводит податливые ягодицы. Пётр больше не сопротивляется. Так будет только больнее. Это унизительно. Унизительно и жалко, потому что он совершенно не готов к этому. Ему стыдно за Андрея, который к утру протрезвеет и возненавидит себя за полуночную истерику, стыдно за самого себя – что не сумел вовремя распознать, как далеко на этот раз завело отчаяние его брата. Пётр вдыхает и выдыхает сквозь зубы, стараясь не чувствовать, как растягивает неподготовленные мышцы толстая головка, не вслушиваться, как напряжённо Андрей дышит, когда входит. Он скребёт тупыми ногтями по полу, думая, что скоро всё закончится. Брата надолго не хватит, это всего лишь очередная пьяная ночь – хоть он и редко видит своего близнеца настолько на грани потери себя, и это пугает.  Андрей толкается вперёд, и весь он сосредоточен на одном ощущении тёплой тесноты вокруг. Она чувствуется на члене почти болезненно, остро и неправильно. Он входит глубже, трахая резкими, грубыми движениями. Ничего нет ни от той молодой влюблённости, в годы которой они впервые пробовали свои тела на вкус, ни от той страсти, что разрослась позже, когда они оба в полной мере осознали, какой подарок преподнесла им судьба тем, что они есть друг у друга. Здесь лишь животное желание заклеймить, пометить, доказать свою собственность на него. Очистить от чужих мыслей, твирина и болезней, как будто их можно убрать одной лишь силой.          Близнец тряпичной куклой лежит под ним. Андрей только приподнимает его бёдра, чтобы удобнее было. Мягкий член его безвольно висит между разведённых ног. Пётр возбуждает самим фактом своего существования, даже когда его почти нет здесь, нет по-настоящему. Всё равно до боли в сжатых на холодной коже пальцев хочется натягивать его бёдра на себя, держать его за изогнутую шею и втрахивать в пол, лишь бы он был рядом и не исчезал. Слабая дрожь внутри говорит о том, что брат хотя бы в сознании. Пётр только пытается поскорее всё закончить, сжимается вокруг, повинуясь мышечной памяти. Больно, унизительно и мерзко. Ему хочется оттолкнуть брата от себя, избавиться от его присутствия в нём, в его доме, в его жизни. Его вторжение внутрь ощущается так же бесцеремонно, как и всё, что он делал последние годы. Нужно просто потерпеть, и всё исчезнет. Он уйдет, на следующее утро утонет в море вины и не будет беспокоить его хотя бы несколько дней. Пришлёт твирин в качестве извинений. Это даже не его обычный темп, он пьян и медлителен, наваливается всем весом, тяжело дышит от удовольствия и от напряжения во всём теле. В трезвом состоянии Андрей не позволил бы ни себе, ни кому-либо ещё в мире обойтись с ним так, но сейчас дело даже не в твирине, не в разгорячённости после неудовлетворённой ночи, а в том, что это прямое продолжение его отчаяния от собственного бессилия. Если бы всё было в первый раз, Пётр не додумался бы до ответа так быстро, но вся их жизнь теперь состоит из взаимных попыток разрушить то, что наросло за них с золотых времён юности. Андрей резко тянет его на себя, входит ещё глубже, изливаясь внутрь, задерживаясь, пока рефлекторное сокращение стенок вокруг не прекращает пульсировать. Член с неприятным звуком выскальзывает, когда Андрей отстраняется, отсаживаясь подальше. Его взгляд блуждает где угодно, обходя слепым пятном распластавшегося на полу брата. Петру не хочется ничего, кроме как лежать, стекать по неровным доскам и нитям ковра каплями расплескавшегося твирина. Он слышит, как близнец поднимается и одевается. Ходит по комнате, собирая немногочисленные вещи, и наконец спускается по лестнице, оставляя в звенящей тишине только эхо закрывшейся за ним двери. Пётр находит в себе силы развернуться на спину, чувствуя, как неприятной липкостью сперма брата, наверняка смешиваясь с кровью, стекает по его бёдрам. Всё чаще он задаётся вопросом, какой смысл продолжать. Как и всегда, заученными мыслями, ответом служит Многогранник, обещания Нине, милая Мария… Ради них, ради слов, данных семье Каиных, позволившей ему совершить единственное, для чего он жил эти годы. С трудом поднимаясь на ноги, он сбрасывает испачканные штаны, находит нетронутую бутылку. Забирается в ванну с кучей пепла на дне, отпивает столько, сколько может, и закрывает глаза. Из открытого настежь окна сквозит летняя ночь, грозя ранними рассветами. На следующий день, ближе к полудню, когда он наконец выпутывается из беспокойного, не дающего ровным счётом никакого отдыха сна с нещадной болью во всем теле, он находит у дверей этажом ниже ящик с чем-то, что наверняка послал ему Андрей. Немного хлеба и мяса, бинты, твирин… Было бы в нём после вчерашнего дня хоть что-то, кроме очередной втягивающей в себя пространство пустоты, он бы нашел силы усмехнуться. В мансарде душно и жарко от бьющего в окна солнца. Надо бы отмыться от сажи, пота и спермы, и прохладная вода немного отрезвляет мысли. До конца дня он только курит немногочисленные папиросы, оставшиеся после прошлого прихода Андрея, и думает о Нине. Он слишком много о ней думает в последнее время. Любовь к ней – единственное, за что остаётся цепляться. Она не может быть опущена до простого понимания, до чего-то, что можно было бы описать известными словами. Любовь к ней – это силы двигаться дальше, помня о её способности раскрывать перед ним новые двери, не делая при этом ничего, просто существуя. Та, ради которой стоит меняться к лучшему. Муза, дающая силы творить. Каждый сам создаёт своего бога, своего идола. Его брат, к примеру, создал бога из него самого, чтобы потом низвергнуть. Всё это лишь попытки привнести в жизнь тот смысл, которого она лишена. Их родители видели бога в ком-то другом, дав им такие громкие имена. Двое суток от брата никаких вестей. От соседки, стирающей ему вещи, он слышит, что в городе поговаривают о какой-то заразной хвори. Он списывает всё на очередные сплетни, пока не видит собственными глазами, как меняются улицы за окном. К Сабуровым то и дело снуют люди с провизией. Тёмный народ кожевников выстраивает какие-то баррикады, как будто от болезни можно защититься прогнившими досками.   Говорят, Исидор заставляет всех закрыться в домах и не выходить без крайней необходимости. На улицах выставляют патрули. Не то чтобы у Петра были дела снаружи, но отсутствие Андрея начинает неприятно нервировать. Едва ли его брат воспримет указ кого бы то ни было всерьёз, но он ведь притащится сюда в конечном итоге и принесёт с улицы всю ту дрянь, от которой следовало бы прятаться за стенами. Если они вообще защищают, а не создают иллюзорную неприступность. Он почти не пьёт эти дни, в разы меньше, чем обычно. Назло брату. Чтобы быть достаточно трезвым для очередной бессмысленной схватки между ними, когда он вернётся. Вопреки ожиданиям, Андрей появляется раньше. В тот же день, как становится известно о карантине в Сырых Застройках. Он приходит с большой сумкой, наверняка набитой лекарствами, едой и чем-то, что поможет им не убить друг друга. Брат старательно избегает смотреть на него, оттягивая момент разговора, которого, может, и не будет. Они могут просто напиться вдвоём, отпустить всё, как и всегда. Могут разыграть такую же знакомую пьесу, где Андрей будет извиняться перед ним, целовать его руки, ноги, клясться в том, что Пётр для него всё. Самое обидное, что брат не врёт ни единым словом. В его удивительной голове прекрасно сочетаются вера в то, что его близнец – нечто совершенно уникальное в этом мире, и убеждённость в том, что без него он не проживёт и нескольких дней. Андрей подходит к нему ближе и опускается на колени, толкаясь головой в ладонь, как побитый пёс. Пётр знает, что может отыграться на нем. Ударить. Оттрахать так, что Андрей будет кричать под ним от боли. Его брат никогда по-настоящему не позволит себе того, чего Пётр не смог бы сотворить в ответ. Видя, что его не отталкивают, Андрей изворачивается, касаясь губами пальцев, выступающих костей, сухой шершавой кожи. Если будет нужно, он станет просить вслух. Станет унижаться, потому что им обоим нравится эта игра. Раньше нравилась, когда Андрей мог сделать то, что именно он считает нужным, а потом приползти на коленях и показать, как ему стыдно за это. И в эти моменты он не играет, он искренне верит в то, что говорит. И сейчас он извиняется со всей преданностью, на которую способен, хотя они оба знают, что всё повторится снова. Пётр приподнимает его лицо пальцами, встречая покорный взгляд брата. Скучающе разглядывает свои черты на чужом лице. Брат по-прежнему красив. В этом и есть истинная красота – она не меняется, как бы ни менялась душа. Ни для него, ни для других. Она в его приглушённом взгляде, который каждую секунду может разгореться в неутолимую жажду. – Ты обещал, что увезёшь меня отсюда, – сегодня ему не хочется ссориться, выпить как следует и снова вывести Андрея из себя. Это тоже бегство от тех слов, что должны когда-нибудь прозвучать между ними. – На сколько хватило твоего обещания? Двенадцать часов? – Восемь, – поправляет Андрей, задевая языком его пальцы. – Но ты же знаешь, мы не можем уехать. Нас – меня – нигде не жалуют. Только ещё дальше, туда, в степь. – И что же нам там делать? Начать зарабатывать продажей мелкой горхонской рыбы? – А вдруг? Если ты так хочешь, – Андрей пожимает плечами, будто и впрямь готов на это. Впрочем, так оно и есть. Вдруг им тоже явится кто-то извне. Только здесь скорее Турох задавит их своими копытами. – Ты знаешь, что в конечном итоге всё бывает так, как хочешь ты. – Даже если я хочу, чтобы ты исчез? – Я могу исчезнуть хоть сейчас. Просто буду присматривать за тобой издалека. Взгляд Андрея непривычно серьёзен. В нем даже нет затаенной грозы под прикрытыми ресницами. Он честен до обнажённости. Пётр покрепче перехватывает его лицо. Он знает, что брат не врёт, что сейчас, в эту минуту, он действительно готов дать ему желаемое. И тогда он осознает, что, может, хочет совсем не этого. Хочет, чтобы всё было как раньше, когда они понимали друг друга с полувзгляда, когда мир казался их личной площадкой для игр в строителей великих замыслов. Вернуться в те времена, когда Андрей ещё ничего не испортил. – Но перед этим я хочу, чтобы ты знал, что я ни о чём не жалею. Будь у меня шанс переиграть всё, я поступил бы так же. Пётр отталкивает его от себя и отходит. Андрей, всё ещё на коленях, следит за ним хмурым взглядом исподлобья. – Ты действительно хотел, чтобы я умер?    Фраза брата, брошенная в лицо с холодной ненавистью, звучала у него в голове постоянно, каждую минуту после того, как слова слетели с губ Петра. Даже если это было сказано в сердцах ради того, чтобы вызвать в нём слепую ярость – это слишком. Думать о том, что это правда, и вовсе невозможно. Пётр наблюдает за ним, отводя взгляд от чертежей на стенах. Андрей всё ещё смотрит на него, как на ожившее, жестокое божество. – Встань. И выпей чего-нибудь ещё. – Ответь, – требует Андрей, вставая и подходя ближе. – На это ты мне должен ответить. Они снова загнали друг друга в очередной неразрывный круг, блуждая по знакомым извитым тропам. Вокруг полыхает болезнь, люди снаружи живут, рождаются и умирают, а они заперты здесь, сами в себе, снова как в утробе, готовые сожрать друг друга от первородной ненависти. – Да, – наконец отвечает Пётр. – Это было бы честнее. Тогда он бы не победил. – Не победил кого? – Андрей отчаянно пытается понять, почему. Какого чёрта никчёмный, бесполезный камень, застрявший между шестернями их идеального механизма, так дорог близнецу.    – Нас, – раздражённо выдыхает брат, отыскивая среди принесённого Андреем добра твирин. Пётр физически не способен вести такие разговоры на трезвую голову. – Да какого дьявола… О чём ты?! Андрей перехватывает его руку, но взгляд Петра настолько острый, что он невольно тут же отпускает его. – Не вынуждай меня произносить это вслух. Ты не можешь унижаться до таких очевидных истин. Если бы Андрей имел хоть малейшее представление о том, о чём говорит его брат, он бы перестал чувствовать себя так, будто Пётр каждым словом разбивает его представления о произошедшем. – Прекрати, это просто смешно. На его полный непонимания взгляд Пётр только отводит глаза и отпивает из бутылки, немного успокаиваясь. – Не вынуждай меня выбивать ответ из тебя силой, – слова вырываются почти непроизвольно. – В этом не будет никакого удовольствия ни для одного из нас, – Пётр облизывает губы с остатками твирина. – Изволь, неужели ты не понимаешь, что сделал самое худшее из того, что можно было сделать? Ты запечатлел его в веках. – Как? – Андрей хватает близнеца за плечо, встряхивая и надеясь привести в чувства, хотя Пётр кажется непривычно трезвым. – Лишив жизни раньше времени? – И это тоже, – Пётр не вырывается, но лучше бы он пытался вести себя как всегда, потому что вместо этого он смотрит на брата как на ненавистных им обоим примитивных мыслителей. – Он умер в расцвете сил, на пороге новых проектов, конфликтуя с нами за тот город на другом берегу. То, что мы признавали его угрозой, уже унизительно. Но то, что ты решил избавиться от него таким образом, навсегда сделало его выше нас. Его творения выше нас. Отражением его взгляда теперь служит Андрей, не способный всерьез поверить в то, что брат действительно говорит это.    – Ты подписал, увековечил его превосходство, лишив его возможности сравниться с нами. Мертвый гений всегда лучше живого. Если бы Каины признали наши проекты, нас самих перед ним, когда он был жив, когда создал бы наконец то, что достойно было бы сравнить с нами – вот тогда мы были бы по-настоящему величественными. Нет никакого смысла соперничать со смертью. Сквозь недоверчиво изогнутые губы прорывается истерический смех. Андрей смеётся так, как не смеялся уже давно. Это почти больно из-за едва зажившего шрама на животе, но он не может остановиться. Может, всё это приход от паленого гашиша, твириновый бред, ночной кошмар – во всё это легче поверить, чем в безумные слова брата. Мысль о том, что все эти годы он думал именно так, уже не кажется смешной. Она вызывает в нём глухой к разуму ужас. – Ты… Каждый раз напиваясь, ты думал об этом? О том, что он лучше нас? И что с его смертью ты не докажешь никому обратное. Я был уверен, что ты чувствовал к нему что-то, что ты… – Да, это твоя любимая странная фантазия, – огрызается Пётр. – О том, что между нами было что-то большее, чем соперничество, чем назревающая дружба. Он был интересным. Свежим среди всех них. Он был живым, новым, полным идей, пусть и не таких, какие бы воплотил я, но… Он мог бы сравниться с нами. Стать единственным достойным соперником. Собор – всего лишь мелочь по сравнению с тем, что он мог бы показать миру. – Не противоречь сам себе. Ты только что сказал, что для всех остальных он остаётся гением, которого мы убоялись, но сам-то ты не можешь всерьёз в это верить?! – Я не знаю! – Пётр в отчаянии хватается за волосы, отворачиваясь, будто пытаясь убежать от вопроса. – Как я могу быть уверен? Мы должны были побороть его упрямство тем, что сами создали бы нечто, низвергнувшее все его проекты. А если нет… Если бы мы не смогли, я бы с чистой совестью признал его превосходство. Я всего лишь хотел сделать это место таким, какого ещё не бывало на земле. Если бы мы были достойны создать его втроём, я бы не был против. Андрей прячет лицо в ладонях, не способный смотреть на губы, которые это произносят. – А ты… Ты поступил как заигравшийся ребёнок. Из-за ревности, из-за нежелания сыграть честно… Сбежать бы от этого на улицу, в объятия бушующей чумы, навстречу мучительной смерти где-то там, далеко отсюда. Андрей заставляет брата отставить бутылку, берёт его за голову обеими руками, заставляя смотреть только на себя. – Он бы сделал то же самое, – Андрей старается говорить каждое слово чётко, раздельно, будто говорит с умалишённым. Может, так и есть. – Отчего ты так уверен в том, что он был невинен в своих намерениях? Он был готов на всё, понимаешь, на всё, лишь бы обойти нас, потому что он, в отличие от тебя, понимал, что никогда не дотянется до тебя. И вот ему нужно было играть не по правилам. Даже если бы он умудрился избавиться от меня тогда, ты бы последовал за мной. Рано или поздно. Я всего лишь предотвратил катастрофу, я спас этот город, я спас тебя. Плевать мне, как это выглядит со стороны, я знаю, о чём говорю. Он был неукротим, настырен, упрям как чёрт, и ты думаешь, он бы согласился поделиться с нами хоть чем-то?.. – Мы этого не знаем, – отвечает Пётр, выпутываясь из его хватки, но в его взгляде скользит едва заметное сомнение. – Он как прерванный оргазм. Я был на пороге того, чтобы окончательно убедить Нину, что нужно выбирать нас, но ты унизил меня в её глазах! – Ты правда думаешь, что Нина хоть на секунду допускала мысль, что Фархад в чём-то может сравниться с тобой?! Я понятия не имею, зачем она вообще притащила его в город, но уж она-то точно знала, кто из вас ценнее. Он не стоил даже меня. По сравнению с тобой он… – Хватит, – обрывает Пётр. Все слова о своей гениальности он давно пропускает мимо ушей. – Легко говорить, когда не с чем сравнивать. – Нет! – Андрей загораживает ему дорогу, когда брат пытается скрыться от него хотя бы этажом ниже. – Ты правда думаешь, что наш Многогранник можно хотя бы отдаленно сравнить с любым из его проектов, созданных или лишь задуманных? Что Башня в принципе может сравниться с чем-либо?                     – Тщеславие – это жалко… – Это не тщеславие, а здравомыслие! – он бьёт кулаком по стене рядом с ним, не давая сдвинуться с места. – Он не придумал бы ничего подобного. Ничего! Даже если бы у него было всё время мира. Перестань нести чушь, посмотри правде в глаза. Я могу стерпеть от тебя упрёк в чём угодно: о том, что я забрал у тебя друга, соратника, любовника. О том, что помешал тебе наиграться с ним вдоволь. Но никогда – о том, что убрал твоего соперника. Он не стоил даже тени твоей, как ты этого не видишь? Пётр кладет ему руки на плечи, пытаясь оттолкнуть от себя. Но Андрей только опускает ладони на поясницу, притягивая ближе. – Только не говори, что всё это, – он обводит подбородком окружающие их бутылки твирина, вечные запои, всю их нынешнюю жизнь, – тоже только из-за него. – Конечно нет, – со вздохом отвечает брат, смирившись с мягкими поглаживаниями крепких пальцев, – я так правда вижу всё иначе, более размыто… Мне нужно научиться смотреть на вещи, как она. Хотя бы отдалённо. Тогда я смогу создать нечто, достойное того, зачем мы здесь. – Мы уже его создали, – упрямо напоминает Андрей, – но я не сомневаюсь, что ты сможешь превзойти сам себя. Что мы сможем создать нечто ещё более прекрасное. С каждым словом его губы скользят по колючей щетине, поднимаются к уху, а руки всё теснее прижимают к себе. – Андрей, пожалуйста… – Пётр отворачивает голову, и губы брата мажут по шее. – Я всё равно не смогу ничего изменить. Не смогу смотреть на тебя, как раньше. – Так не смотри. Пей, мечтай, только живи и выкинь наконец всё это из головы. Я просто буду рядом, если ты когда-нибудь вспомнишь обо мне. – Ты ведь знаешь, что не выдержишь, – отвечает Пётр, сбрасывая пальто с плеч брата. – Знаешь, что я не выдержу. Нам теперь одна дорога, туда, за Фархадом. – Ну и пусть, – Андрей помогает его рукам раздевать себя, обнажается перед ним быстро, привычно. – Просто задержимся ещё немного, братишка. Ещё совсем немного. – Зачем?.. – Петра уже почти удаётся увести от мрачных мыслей, сморить твирином и похотью, но он всё равно продолжает думать. Чтобы Мария вошла в силу и смогла наконец тебя вразумить. Чтобы этот город достаточно окреп для того, чтобы выдержать наш следующий удар по нему. Чтобы ты мог увидеть, что мир не заканчивается на этой пропахшей твирином мансарде. Всего этого Андрей не говорит, только просит прожить ещё немного, хотя бы назло болезни, разгорающейся за стенами. Они спускаются в спальню. Пётр сбрасывает с себя одежду, пока Андрей ложится перед ним, раскрывает свои длинные крепкие ноги, приглашает к себе, ждёт и болезненно нуждается в нём. Чума пожирает дни за окнами их ненадёжного убежища. Горят костры, горят люди в лихорадке. Каждой ночью слышатся крики или стоны, ругань горожан, скрывающий мрачную правду степной говор и шёпот ветра, несущий пагубные миазмы. Они замуровывают себя заживо здесь, на отшибе мира. Ими правит бредовая беспечность и полный отрыв от всего, что ждёт снаружи. От всего, что может отвлечь друг от друга. Там – только смерть. Здесь ещё теплятся гниющие ростки жизни в них самих.           – Над чем ты сейчас работаешь? – в очередной день они сидят наверху, плотно закрыв окна и занавесив их красными тряпками и полотнами, заткнувшими все швы между грязными стёклами. Всё чаще Андрею хочется, чтобы мир никогда не смог проникнуть внутрь. Чтобы чума длилась вечно и разъела этот город, этот мир, пока они остаются в безопасности, вдвоём и в кои-то веки не желают растравить друг другу души. – Над домом, замкнутом в самом себе. Пока только наброски, но мне нравится, к чему всё идёт. Брат кивает, потому что знает: когда близнец сочтёт нужным, он покажет то, о чём думает. Пётр перебирает старые кисти, сидя прямо на столе, покачивая босыми ступнями. Андрей, до этого чинивший старые револьверы, притащенные им сюда, следит за движениями его лодыжки больше, чем за раскрытым барабаном под рукой. – Ты по-прежнему будешь смеяться надо мной, когда я буду называть нас богоподобными? – в Андрее нет стеснения, принципов или страха за свои дерзкие слова. Он весь сейчас раскрыт перед ним. – Не буду, – подумав, отвечает Пётр, – но это явное богохульство. – С каких пор тебе есть дело? – Андрей по-прежнему неотрывно следит, как слегка сгибаются пальцы на его ногах. – Это просто бессмысленно, – благосклонно рассуждает близнец, не замечая его пристального внимания. – Есть люди, приближённые к богам по своим способностям. Как Нина, как Виктория. Но люди не могут быть богами. Это противоречит самой концепции человека. – Ты слишком усложняешь. Мы смогли создать то, что может сохранить душу. Поступок, достойный богов, тебе так не кажется? – А у твоего самолюбия есть пределы? Обычно, чем умнее мнят себя люди, тем они глупее на самом деле. – Когда речь заходит о тебе, о нас – нет. Я бы не отнимал так легко чужие жизни, если бы не был уверен, что моя стоит больше их. – Не будь ты моим братом, я бы счёл, что ты гордишься тем, что говоришь. – То есть, по-твоему, я этого стыжусь? – Ты напоминаешь мне тех несчастных свиней. Да и я вместе с тобой в их стаде. Нам бы избавиться от злого духа и прыгнуть в море, очистившись от бесов. – Что же, – Андрей откладывает револьвер и инструменты для него и спускается вниз. – Море я тебе здесь, может, и не организую. – Что ты задумал? – кричит ему вслед брат, но ответа не следует. – И тебе что, настолько не интересно, что я скажу дальше? – Интересно, – отвечает ему Андрей, вернувшись через пару минут с небольшим жестяным тазом и тряпкой, перекинутой через плечо. – Но я хочу тебя слушать и заниматься делом. Он ставит таз на пол у стола и садится рядом. Поймав лодыжку Петра одной рукой, он смачивает тряпицу в воде и проводит ею по ступне. – Я говорил тебе не ходить здесь босыми ногами, – отвечает Андрей на нечитаемый взгляд Петра, направленный на него сверху вниз. – Теперь они все в пыли. Тряпка опускается в таз, а потом снова смахивает грязь, когда Андрей мягко проходится ею между пальцами. – Придвинься поближе, – говорит он чуть сменившимся голосом, – так будет удобнее. Пётр придвигается к краю, свешивая ноги ниже, одной упираясь брату в плечо. Андрей, извернувшись, целует его голень, прислоняясь виском к голой коже. Обтёртую тряпкой кожу он погружает в таз, вытаскивает ступню и ласково проходится пальцами, стряхивая капли. Вымытую ногу он ставит себе на другое плечо, занявшись второй, проделывая всё то же самое, только медленнее, тщательнее. Завершается всё на этот раз поцелуем в выступающую на тыле косточку, а затем – языком между пальцами. – Что же ты делаешь… – Я так давно тебя не видел, – руки продолжают скользить по мягким волоскам на голени. – Слишком давно. – Эта причина для того, чтобы пробудить в тебе юношеские увлечения? – Ты сам по себе причина моих увлечений, брат. Отвечает Андрей, зачерпывая грязной воды из таза в горсти рук и прикладываясь к ней губами.    Пётр рвано выдыхает, наблюдая за ним. – Первопричина всего, братец. Взгляд Андрея совершенно безумный, одержимый. В нём нет ничего, что могло бы заставить его хоть на секунду задуматься, пожалеть хоть о чём-то в своей жизни. Глухая, слепая вера в его – в их – превосходство. – Они дали нам имена, чтобы мы уверовали во что-то иное. – А мы уверовали лишь в нас. Руки Андрея дрожат, когда он прижимается к нему ближе, когда они поднимаются выше, к бёдрам. – Между нами теперь лишь одно отличие. Я по-прежнему верую в нас. А ты? Пётр смотрит на брата, как на помешанного. Которым он и является. Андрей может казаться другим сколь угодно более благоразумным, живым, предсказуемым, но он сам – как сгусток первозданной силы. Слепой, глухой, безгласный, у которого есть лишь руки. Только сейчас Пётр в полной мере понимает, что имела в виду Нина. Эти руки надо направлять. Эти руки надо сдерживать. И пока Андрей видит в нём высшую силу, единственную силу в мире, которой он готов подчиниться и с которой он не хочет спорить, он должен быть ею. Если даже сам не верит в то, что способен ею быть. – Спроси меня об этом, когда я буду трезвее, – честно отвечает Пётр, притягивая за руки брата выше. Его губы встречают жадные прикосновения близнецовых. В этом весь Андрей Стаматин – создать из своего отражения своего бога, а потом трахнуть его. И Пётр будет плохим братом, если помешает ему в этом. Дни ползут, вымирая, жарким, тягучим маревом. За занавешенными багровыми тряпками окнами – чума. Она ест людей, ест судьбы и жизни, детей и матерей, разлучая и соединяя. Но чем плотнее они затыкают щели в окнах и дверях, тем ближе сплавляются друг с другом. Они почти не расстаются, едва ли не ходят след в след, как в детстве. Они не были так близки с момента приезда, со смерти Фархада и Нины. По ночам, пока брат в кои-то веки мирно спит, почти трезвый и медленно оживающий, Андрей всё время вспоминает ту роковую зиму, навсегда сломавшую что-то внутри его близнеца. Когда часы были заключены в снежные коконы, и каждый день шёл за год или два, разрушая привычные миры и возводя иллюзии.   Он помнит, как после смерти Тёмной Хозяйки, пришёл к Петру, только чтобы увидеть его, лежащего на полу в едва ли вменяемом состоянии. В его покрасневших глазах жизни было не больше, чем в лужах твирина вокруг. Разбитый, сломленный, жалкий. Казалось, Пётр не различал никого и ничего вокруг. Если бы он был способен воспринимать брата как нечто чужое, а не как его собственную плоть, кровь и душу, обитающую в другом теле, он бы возненавидел его за вторжение, как презирал почти всех в те дни лишь за то, что они – не она.   – Я пытался похоронить её, – бесцветно говорит ему Пётр, а может, и не ему вовсе. Просто произносит нечто вслух, чтобы доказать, что ещё зачем-то жив. – Снова и снова представлял, как стою у её гроба. – Ты видел, как её хоронили, – напоминает устало Андрей, садясь на подоконник, чтобы наблюдать за братом с высоты. На его бледном, усталом от страданий лице ничего, кроме пустоты. – И не было там гроба. Тебе не за чем это представлять. – Нет, не так, – тихо отвечает он, бессмысленно глядя в неведомые образы. – Я должен был похоронить её для самого себя. Свои чувства к ней. Они должны были уйти за ней. Пусть память остаётся, память – единственное, что будет жить. Я представлял, как прощаюсь с ней, но она снова и снова открывала глаза, хоть и не смотрела на меня. – В своей любви ты избрал стратегию труса, братец, – голос Андрея звучит свысока, но только потому, что он до конца так и не может понять, что чувствует его брат. – Отчего же? – спрашивает Пётр, почти не слушая его. – Я не прячусь от боли. Нина – единственная женщина, которую я любил и которую я смог бы полюбить за всю свою жизнь. Теперь я это понимаю. – Но ты бы отказал ей, даже если бы она пришла к тебе сама. Если это вообще законно вообразить, помня, кто она такая, – жёстко напоминает Андрей. Пока в тишине завывает ветер, разрывая застывший город, обречённый после ухода Хозяйки, они вновь вынуждены раскрывать души друг другу, чтобы доставать из них ложь и правду, перемешанную с вымыслом сердец. – Я знаю тебя: отрадно думать, что ты выше всех прочих, наслаждаясь божественными, чистыми, светлыми чувствами. Люби ты её по-настоящему, ты бы давно обивал порог Горнов, надеясь хоть мельком увидеть её лицо. Даже в том случае, если бы в её глазах ты стоил замены Виктора, что, уж прости, брат, невозможно. Даже если бы она ответила тебе взаимностью, ты бы всё равно был несчастен, потому что образ твоей грозовой королевы резко превратился бы в то, до чего ты можешь дотянуться рукой. Ты эгоистичен даже в своей возвышенной любви. Мы оба такие, что греха таить. Но я хотя бы не обманывал ни себя, никого другого. – Но она нужна мне, – сведённые брови Петра отражают нечто мучительное, отражают эхо его безмолвных просьб к призраку вернуться. – Как статуя Венеры Милосской. Чтобы восхищаться ею издалека и вздыхать о том, что ты её якобы любишь. – Тебе меня не понять, – Пётр медленно переводит на него взгляд, но не более того, не желая тратить силы на разъяснение всего, в чем брат неправ. Андрей смотрит на брата с жалостью, с пониманием и мягким, всепрощающим разочарованием. Как будто их наконец настигла кара, от которой они оба сбегали год за годом. – Ты влюбился в картину, которую сам нарисовал, братец, а пейзаж, с которого она была срисована, тебе ни к чему. – Ни с одного пейзажа, кроме неё, я бы не срисовал ничего подобного. Скольких я видел, скольких знал, и только она смогла пробудить во мне столь сильные чувства. Может, они – слепок с реальности, но это не делает их менее настоящими. И даже то, что её нет, не меняет того, что они сами по себе прекрасны. Оригинал недостижим, и мне остаётся лишь лелеять эту форму, что осталась после неё. – Ты заплутал в лесах своих собственных мыслей. Или врёшь себе и отрицаешь очевидное. Скажи ещё, что ты не мечтал о ней как о своей женщине, что не хотел коснуться её так, как мог касаться только Виктор. – Может, поначалу, когда мне ещё мечталось получить её себе. Но даже если бы я жил в том Раю, где она ответила бы мне взаимностью, что мне делать с тобой, Андрей? – Пётр бросает на него почти ненавидящий взгляд, в котором странным образом сочетаются жажда и усталость. – Я всегда буду хотеть тебя. И ты по-прежнему та единственная семья, которая у меня могла бы быть, так что я бы не смог отдать ей самого себя целиком, как она того заслуживала. Я бы думал о тебе бесконечно, пока это не свело бы меня с ума. И я не вру себе. Я не жажду её физически, хоть она и была прекрасна, и я бы мог говорить ей об этом каждый день, если бы ей нужно было подтверждение очевидного. Мне отрадно было видеть её счастливой. Может, я и вовсе не способен любить иначе, но ты не можешь принижать мои чувства только потому, что ты их не понимаешь. Я не хотел бы с ней семьи. И думать бы не стал об этом, даже если бы не было Виктора. Но я любил её. И то, что она ушла, уничтожило меня. – Знаешь, что самое забавное? – без тени улыбки отвечает Андрей. – Что ты снова говоришь лишь о себе. Мне даже интересно представить, что было бы, полюби она тебя, а ты только выдал бы ей всё это в ответ. О какой любви ты говоришь, братец? У меня было много женщин и, да, они волновали меня ровно столько, сколько были со мной. Мне хватало смелости признать: единственное, что я способен полюбить, – это ты. А тебе даже в голову не приходит, что отринуть чувства того, кого ты, якобы, любишь, – это преступление. И чувствами, как известно, нельзя управлять. Уж теперь-то ты в этом убедился? – Иди к чёрту. Ты снова мыслишь лишь так, как ты привык. Мне раньше казалось возможным жить так, как мы всегда жили. Ты и я, а все остальные – не в счёт. Мы забирали к себе в постель и в жизнь кого хотели, а потом избавлялись от них без сожалений. И платоническая любовь казалась мне сказкой для тех, кто не может дорваться до объекта своего влечения. Пока не появилась она. Пётр впервые с рокового дня находит в себе силы разозлиться, поднявшись навстречу брату, явив исхудавшее тело и высохшие от слёз и бессонных ночей глаза. Едва ли с переезда сюда он выглядел здоровым, как когда-то в столице, но теперь он похож на тяжело больного, истязаемого неведомым недугом. Впрочем, любовь и есть болезнь. Всегда ею была. – Если тебе отрадно это видеть – я наказан за то, что не сделал ничего из того, что должен был, когда была возможность. Давай, скажи, что глупо умирать от платонической любви, сжигающей меня заживо. Можешь даже ещё раз заставить меня представить, что было бы, если бы она полюбила меня со всей своей огненной страстью и жизнью, а я бы не смог ответить ей взаимностью, потому что мне по-прежнему нужен ты, чёрт возьми, и я бы возненавидел тебя за это, если бы мог. До конца жизни у меня теперь лишь бескрайняя степь разорванных набросков, так что я могу вырисовывать что угодно среди своих картин, которые невозможно воплотить в жизнь. Посмотри на меня сейчас. Тебе не достаточно? Зачем ты меня изводишь? Что ты хочешь услышать? Андрей поднимается ему навстречу, игнорируя маленький угол сожалений о том, что всё так, как есть. – Просто хочу, чтобы ты понял, – говорит он твёрдо, – что я – единственное, что спасает тебя от полного одиночества. И так будет всегда. Даже если бы нашёлся какой-то дурак, что посмел бы тебя жалеть, ты бы выгнал его из своей жизни. Пока ты делишь людей только на божественных и приземлённых, ни один из них не станет с тобой вровень. Пётр горько и глухо рассмеялся, а потом застыл вместе со стеклянным взглядом и с искажёнными в приступе мрачного веселья губами. – Как будто я этого не знаю. Но тем ценнее была лишь тень её в моей жизни, заставившая меня в полной мере осознать это. Андрей подавляет желание ударить брата за глухоту к его собственным словам. – Что же, тем лучше, что ты не можешь отравлять ничью жизнь, кроме моей. После ухода Нины город спал, вместе с ним продолжили спать и они. До тех пор, пока извечный ход жизни насильно не вынудил их вернуться к тому жалкому существованию, что преследовало их обоих. Перейти из одного сна в другой. Нина никуда не делась ни из памяти, ни из сердца, но потерю эту Пётр переживал не один. Впрочем, он даже близко не ставил то, что чувствовал, с кошмаром, творившимся в изувеченной душе бедной Марии. Нужна ли была девушке, лишившейся возлюбленной матери, поддержка от кого-то вроде него, он не знал. К тому же оскорблять память Нины тем, чтобы тревожить скорбь Виктора появлением своей малоприятной персоны на мысе Хозяек, казалось слишком.      Андрей сносил очередную скорбь брата молча, приняв его странные мысли, как делал всегда, когда не мог до конца его понять. Вспоминать прошлое в перспективе того, что будет дальше – то ещё развлечение от темных мыслей. Правда, с тех пор Андрея всё время волнует вопрос, сколько из того Ада, в который так радостно спускается его брат, Пётр создаёт сам, а сколько сотворено его собственными руками. У них теперь всё на двоих: и страдание, и редкая радость, и ненависть с любовью.   – Мы просто составные части друг друга, вот и всё, – как-то отвечает ему на смазанные пьяные мысли Пётр в очередной разговор в дни благословенного заточения.             – Повезло, что такие детали вообще существуют. Никто другой бы нас не вынес. И мы-то с трудом справляемся.     Пока Пётр молчит, размышляя, Андрей пьяно добавляет, выгрызая куски из их прошлого: – Как причудлива судьба, братец. В один миг тебе человек – как весь свет, а в другой – всего лишь имя, выцарапанное на стене. Лишь глаз, высеченный на могиле. На удивление, Пётр не приходит в ярость или уныние, как только слышит об этом. Только по-прежнему сосредоточенно о чём-то думает, болтая твирин в чарке. Негласно они решили в этот вечер выпить приличнее, чем обычно. – Знаешь, после всего, что произошло, мне так долго было страшно оставаться в одиночестве. Пока мысли ничем не сдерживаются, сталкиваешься с последствиями всего, что натворил. – А сейчас? – спрашивает Андрей, потому что брат явно не говорит всего, что чувствует. – Что изменилось? – Ничего. Но я так устал бояться. Может, завтра нас уже не будет. Я всего лишь хочу доиграть на флейте самого себя реквием всему, что было, и навсегда замолчать.      И эта горестная, длинная песня льётся вплоть до конца карантина, что спасал их обоих от бесконечного, бегущего по кругу танца из взаимных упрёков и непонимания. Трещины в их коконе из разбитых стекл и тряпок становятся всё шире, когда мир бьется в агонии у их порога.     – Я хотел бы, чтобы эта болезнь длилась вечно, – они стояли посреди комнаты, заставленной свечами, голые и запотевшие от духоты, – пока не вымер бы весь этот чёртов город и не остались бы только мы с тобой. Ты и я, братишка. – Не могу понять, рисуешь ты кошмар или недостижимую мечту, – Пётр вернулся к почти заброшенному искусству, и вся комната неделями полнилась новыми набросками, рисунками брата с натуры, зарисовками окружившей их надёжной крепостью опостылевшей мансарды. – Всё как всегда зависит оттого, из какой точки смотреть, – Андрей подходит к брату сзади, заглядываясь на него и на холст, в котором узнаётся его собственное тело.      Кажется, Пётр не рисовал его в подобных позах со студенчества. Андрею весело и легко, как не было, пожалуй, никогда ещё с момента приезда в степное болото. Он знает, что скоро всё закончится. Скоро снимут карантин, он вернется в кабак, а Пётр снова замкнется здесь, сам в себе, и вновь затянется бесконечная череда одинаковых вечеров, пока один из них не закончится чем-то непоправимым. Кровавым и скорбным.  – Ты уступишь мне, если я стану умолять тебя отречься от попыток навредить себе? Андрей стягивает брошенную на стол простыню, заворачиваясь в неё, чтобы избавиться от липкости собственного тела. Пётр, увлеченный своим новым творением, слушает вполуха. – Трижды? – То есть у меня и вовсе нет шанса надеяться, что ты послушаешь меня, – говорит Андрей с мягкой улыбкой. – Тогда хотя бы помни, что ты должен будешь трижды признать, что любишь меня. – Мне и одного раза хватит, – Пётр наконец откладывает кисть и оборачивается к нему. – Не слишком ли тяжёлые роли ты на себя берёшь? – Нет, – Андрей перехватывает его перепачканные в краске пальцы и целует один за другим. – Ты должен любить свои руки. И эти, и те – что я. Пётр с насмешкой смотрит на него, но это не ранит ничуть. Не после всего, что ему приходилось выслушивать. Нынешняя покладистость близнеца вызывает в нём такую эйфорию, что ему страшно думать, как жить, когда всё вернётся к тому изломанному укладу, что прижился в них двоих со временем. – Их я, видимо, должен любить за посох в своей руке? – В наших руках, брат, – Пётр не отталкивает близнеца, когда тот переносит свои поцелуи на его плечи. – Может, в змея он и не превратится, но мы сможем превратить его во что угодно другое. – Ты всё ещё настолько веруешь в нас? – в голосе Петра, когда он заставляет Андрея всё-таки посмотреть ему в глаза, обречённая, но светлая усталость. – Верую, брат мой. Андрей по-прежнему одержимо уверен в своих словах. Уверен даже тогда, когда отступает Песчанка. Когда они возвращаются к тому, на чём остановились вот уже несколько лет, закольцевавшись, забывая эти несколько недель урванного из цепких лап судьбы вневременного Рая. Уверен, когда Пётр снова начинает пить так, как давно уже не пил, поддавшись то ли вине за смерть Фархада, то ли тоске по Нине. Уверен, когда брат кроет его последними словами, а потом, плача, умоляет остаться и напиться с ним. Уверен, когда они снова изламывают друг друга до разбитых костей и выкорчеванных душ.    Даже когда в один из бесконечных тёмных дней он приходит домой, а Пётр истекает кровью в той же треклятой ванной, держа вытянутые и разрезанные поперёк запястья. То ли специально хотел помучиться, а потому не сделал всё быстро, то ли действительно забыл, что резать надо вдоль. Уже после Андрей понимает, что успел прийти вовремя и предотвратить нечто ужасное, почувствовав, что с близнецом нечто неладное. Вместе с Исидором удаётся привести Петра в человеческое подобие через несколько дней. Андрей ненавидит брата и мечтает только о том, чтобы разодрать его грудь и забрать хоть часть всего, что гложет близнеца так сильно.     Когда в ответ на все его вопросы Пётр спрашивает только, зачем они его спасли, Андрей понимает, что это конец. Он устаёт от брата так сильно, что впору выполнить самое страстное желание его близнеца и одновременно самый большой его страх – оставить его самому себе на растерзание. Но вместо этого он ложится рядом, охватывая его перебинтованные запястья, и умоляет, не отводя взгляд от измученных глаз: – Обещай мне, что когда станет совсем невмочь, мы сделаем это вместе. Я не смогу без тебя. Не проживу. Пётр предсказуемо не отвечает ему, пока Андрей не убеждает его, что всё равно уйдёт вслед за ним – вместе или по отдельности, они покинут этот мир почти одновременно, как и пришли в него. Уж это он сам может ему пообещать. Дни продолжают пожирать их, сдирая всё больше кожи с оболочек душ, но жизнь приходит к шаткому равновесию. К такому, которое длится ещё долго. Вплоть до следующей вспышки Песчанки, игр судеб с Данковским и Бурахом, увещеваний Самозванки. Они держатся как могут до тех пор, пока всё вокруг не становится невыносимым. Пока их дитя не рискует погибнуть, пока город, который они должны были возвысить, не начинает биться в предсмертных судорогах.        Для Петра всё это слишком. За этим следует памятный костёр у подножия лестницы.    Уже позже, дома, в одиночестве, он не прекращает думать о том, что нужно было послать Данковского с его словами к самой шабнак. Нужно было довести всё до конца. Найти силы совершить единственное, на что он ещё способен. Бакалавр говорил, что его ждёт Мария. Что его ждёт Андрей. Но дома нет никого и ничего, кроме затхлого, застоявшегося смрада, разлитой твири и безнадёжности. Все принесённые Данковским бутылки он выпивает одну за другой, надеясь, что, может быть, это убьёт его изнутри. Брата он не видит вплоть до ночи накануне их Судного дня. Тот приходит к нему, измотанный и едва стоящий на ногах. Смотрит как-то совсем не по-прежнему. – Почему ко мне не пришёл? – в голосе Андрея стальная, налитая свинцом усталость. От всего. От близнеца, от самого себя, от угрозы разрушения Башни и смерти вокруг. Он не сразу находит брата в том хаосе, что представляет из себя его привычное жилище. Здесь куда хуже, чем обычно, то ли из-за вторжения солдат, то ли из-за того, что Пётр сделал сам в порыве ненависти ко всему в своей жизни. На полу вместе с опрокинутыми бутылками, красками и чертежами, сорванными со стен, валяется опалённый реквизит исполнителя. – Подойди, брат, – зовёт его Пётр, забившийся в самый тёмный угол, куда не проникает свет. Голос его спокойный, мёртвый. Андрей опускается рядом с ним на колени, достает из кармана револьвер и кладет рядом. Он не собирался сегодня выходить отсюда. Никогда больше. – Я всё никак не могу уйти. Может, потому что ты меня держишь? – голос настолько слабый, что Андрей, даже сидя рядом, едва его различает. – Больше не буду, Петруша, – обещает он, целуя брата в холодные и влажные губы. – Я теперь здесь, вместе уйдём, как и собирались. – Больно мне, – брат позволяет и обнять себя, и перетянуть к себе поближе, будто уже ничего не замечает. – Так больно, Андрюш. Андрей шепчет, что знает, что скоро всё закончится. Одной рукой гладит его по волосам, другой тянется к заряженному револьверу. Но Пётр внезапно перехватывает его руку, отводит от себя, пока оружие не опускается со звоном на растрескавшиеся доски. – Больно потому, что надо жить. Андрей непроизвольно покрепче сжимает плечо брата, будто надеясь удержать эти слова в своих руках между ними. Он не просто поражён. Ему кажется, что он уже умер, и его душа по ошибке уносится вверх, а не вниз.       – Я всё думал, почему так… Почему, какой смысл во всём. Почти заразился Люричевой с её воззрениями.         Брат тихо, грустно смеётся, пока Пётр продолжает свою исповедь из самых глубин. – Но её фатализмом легко оправдывать собственную трусость и слабость. Раз за разом я унижал и себя, и тебя, и всех, кто был рядом. Но так нужно было. Голос брата постепенно наливается почти забытой силой, затаённой, дремлющей в нём все эти годы, грозящей вырваться наружу и уничтожить весь старый мир, чтобы на его обломках выстроить новый.    – Теперь я понял, что Нина знала, что станет с Фархадом. Предвидела эти годы падения, эти годы ползания по самому дну наших душ, чтобы потом через боль и смерть, через ненависть друг к другу мы вышли совершенно новыми. Свободными. Перетёкшими друг в друга так крепко, что лучшее в одном стало блистательным в другом. Он постепенно поднимается, цепляясь за брата и заставляя его не отводить от себя взгляд, как будто Андрей вообще способен взглянуть сейчас куда-то кроме него. Как будто он когда-либо мог это сделать. – Чем больше мы мнили себя выше других, тем ниже опускались, – бросает Пётр с горечью, смешивая презрение с насмешкой. – Мы вскормили всю свою преисподнюю своими же собственными руками. Нет ничего больнее, чем возвести себя на пьедестал, а потом, столкнувшись с истинным своим уродством, сброситься вниз. Но мы исползали всё дно, и теперь остался только один путь. – Но ты никогда не был… – начинает Андрей, но Пётр прижимает пальцы к его губам, не давая произнести ни слова. – Во мне больше не осталось пепла, чтобы посыпать им голову. Весь он сгорел. Я знаю, чем обязан Нине, чем ныне обязан Марии. Симон учил нас: где нет изменений, там процветает распад. Многогранник должен стать лишь началом. Наше безумие здесь, вся моя, вся твоя боль – они должны дать начало чему-то новому. Возвыситься имеет право лишь тот, кто побывал на самом дне; так не забыть, что значит потерять всё. И теперь, и отныне я верую в нас, брат мой. Андрей крепко держит его дрожащие, холодные руки. Пётр бледен, наполовину мёртв, наполовину безумен, зависим от горькой степной травы, а сам он убил за последнее десятилетие столько людей, что впору строить им маленькое отдельное кладбище. Но он верит брату во всём. Каждое его слово – истина, драгоценная, священная. Они выстроят свою Утопию. Будут стремиться, расширяясь, ввысь, как их Башня. Ведь нет ответа на вечный вопрос, где кончается творец и начинается его творение. Где кончается Многогранник, символ веры в Утопию, и начинаются братья Стаматины. «Это был момент озарения. Мы с братом уже распланировали пространство. Проложили пути, разметили пригороды и районы... Когда мы увидели целое и поняли, какая энергия кроется в нём... знаешь, мы переглянулись. Он будет подобен городам великих цивилизаций древности!»

«Верно. Нет никакого Андрея. Есть только братья Стаматины, близнецы. Друг без друга мы не стоим ничего. Вместе мы стоим тысячекратно больше, чем любой из мастеров старой школы. Ибо Пётр не знает пределов в своих фантазиях – он слишком наивен для этого. Я же не знаю пределов свободы своих свершений.»

Примечания:
12 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (3)