Красный рассвет
13 марта 2026 г., 22:27
Примечания:
Я решила изменить стиль повествования.
Мне не нравится ничего. Даже сама эта история перестала превлекать.
Вот и меняю, и меняю главы, стили, количество глав.Даже не знаю, добавлять ли больше драмы в историю или оставить как есть? Писать ли только от лица Хëнджина или добавлять и про остальных?
Джиюн проснулась от того, что не могла дышать.
Она села в кровати, хватая ртом воздух, и несколько секунд не понимала, где находится. Сердце колотилось где-то в горле, готовое выпрыгнуть, разорваться, остановиться. Лёгкие горели, будто она бежала марафон, хотя всего минуту назад спала.
Тёмная комната. Знакомые очертания шкафа, стола, стула с наваленной одеждой. Тикают часы на стене — монотонно, успокаивающе, как в детстве, когда она боялась темноты и слушала этот звук, чтобы не сойти с ума. За стеной посапывают родители — отец храпит с присвистом, мать иногда всхлипывает во сне.
Всё как всегда.
Но внутри — не как всегда.
Внутри было чёрное, липкое, тягучее чувство, которое она не могла объяснить. Оно сдавило горло, поселилось под рёбрами, пульсировало в висках. Холодный пот выступил на спине, хотя в комнате было тепло — батареи ещё не отключили, и воздух стоял сухой, спёртый, тяжёлый.
Джиюн посмотрела на часы. 5:15 утра.
Она не знала, почему проснулась. Не знала, почему её трясёт. Не знала, откуда это чувство — но оно было таким сильным, таким настоящим, что отрицать его было невозможно. Оно жило не в голове — в крови, в костях, в самом нутре. Оно пульсировало в такт сердцу, напоминая о себе каждую секунду.
Хёнджин.
Что-то с Хёнджином.
Мысль пришла не как догадка — как удар. Как молния, пронзившая тело от макушки до пят. Джиюн даже застонала вслух, сжимаясь в комок, обхватывая себя руками.
Она не знала откуда, не могла объяснить, но знала наверняка — так, как знают, что огонь обжигает, а вода мокрая. Так, как знают, что завтра взойдёт солнце. Это знание было абсолютным, не требующим доказательств.
Хёнджин в беде.
Хёнджин умирает.
Джиюн откинула одеяло и села на край кровати. Голова кружилась, в висках стучало так, что, казалось, череп сейчас треснет. Она сжала пальцами переносицу, пытаясь унять дрожь, но дрожь была внутри — в костях, в мышцах, в самом сердце.
Ты с ума сошла, — сказала она себе. — Ложись спать. Ещё ночь. Всё нормально. Хёнджин спит. Хёнджин в порядке. Хёнджин...
Она не договорила. Потому что знала — это ложь.
Вчера вечером родители устроили сцену.
Отец орал так, что, наверное, соседи слышали. Стоял посреди гостиной, красный, с выпученными глазами, и кричал так, что слюна летела во все стороны. Мать плакала, размазывая тушь по щекам, сидя на диване и не смея поднять глаз.
А Джиюн стояла напротив них и слушала, как её брата называют «опозоренным», «бесполезным», «ничтожеством», которое само выбрало свою судьбу.
— Ты больше не пойдёшь к этому ублюдку! — кричал отец. — Он опозорил семью! Если он решил, что так сильно хочет своего брата, пусть сам расхлёбывает! У меня больше нет сына!
— Папа, но он твой сын... — попыталась возразить Джиюн.
Голос её прозвучал тонко, жалко, по-детски. Она ненавидела себя за этот голос.
— Нет! — перебил отец. — Для меня он мёртв. И если ты хочешь оставаться моей дочерью, ты забудешь дорогу к его квартире. Ты поняла?
Мать молчала. Она всегда молчала, когда отец принимал решения. Сидела, сжавшись в комок, и молчала, позволяя ему решать за всех.
Джиюн кивнула. Сказала «да». Сказала «поняла».
Она врала.
Она врала им, врала себе, врала всему миру — потому что не врать было нельзя. Потому что если бы она сказала правду — что ни за что не бросит брата, что будет ходить к нему хоть каждый день, что плевать ей на «честь семьи», что Хёнджин важнее, чем их дурацкие представления о том, как надо жить — отец бы её запер. И тогда Хёнджин остался бы совсем один.
А он и так один.
Мысль обожгла, как пощёчина.
Джиюн встала.
Ноги дрожали, подкашивались, но она заставила себя идти. Натянула джинсы — те, что валялись на стуле, вчерашние, мятые, пахнущие улицей и потом. Толстовку — капюшоном вперёд, даже не глядя, лишь бы было тепло. Сунула ноги в кеды без носков — шнурки волочились по полу, но переобуваться было некогда. Некогда, некогда, каждая секунда на счету.
В коридоре скрипнула половица.
Джиюн замерла, прижавшись к стене. Сердце колотилось так громко, что, казалось, его слышно во всей квартире. За тонкой дверью спальни родителей было тихо. Отец храпел — ровно, размеренно, с присвистом. Мать, наверное, не спала, но вставать не рискнёт. Она никогда не рисковала.
Осторожно, на цыпочках, Джиюн прошла к входной двери. Замок щёлкнул тихо, но ей показалось — как выстрел. Она замерла, прислушиваясь. Сердце билось где-то в ушах, заглушая все звуки.
Тишина.
Дверь открылась. Холодный воздух подъезда ударил в лицо, заставив поёжиться. В подъезде пахло сыростью, чужими обедами и кошками. Где-то внизу хлопнула дверь — может, кто-то пошёл на работу, может, показалось.
Джиюн выскользнула наружу и побежала вниз по лестнице, перепрыгивая через ступени. Лифт вызывать некогда. Слишком шумно. Слишком долго. Только ноги, только вниз, только бы успеть.
Она не знала, куда бежит. Не знала, что скажет, когда увидит брата. Не знала, почему так сильно, до тошноты, до дрожи боится.
Она просто знала, что должна успеть.
Город просыпался медленно и нехотя.
Редкие машины проезжали по пустым улицам, оставляя за собой шлейф выхлопных газов, смешивающихся с утренним туманом. Дворники мели тротуары — монотонный шум мётел создавал странное чувство уюта, будто мир ещё не проснулся и можно спрятаться в этой предрассветной тишине. Где-то лаяла собака — надрывно, долго, будто чуяла что-то неладное.
Рассветное небо было красным.
Ярко-алым, как кровь.
Джиюн запретила себе думать, как что.
Она стояла на остановке, вцепившись в телефон, и ловила машину. Руки тряслись так сильно, что она едва удерживала телефон. Экран мигал — она пыталась набрать Хёнджина в сотый раз, но телефон брата был недоступен.
Абонент временно недоступен.
Абонент временно недоступен.
Абонент временно недоступен.
Механический голос резал слух, въедался в мозг, сводил с ума.
— Ну же, — шептала Джиюн, глядя на пустую дорогу. — Ну же, кто-нибудь...
Машина остановилась не сразу. Старые «Жигули», дребезжащие, с мятым крылом и водителем, который смотрел на неё с подозрением. Джиюн не думала об опасности. Не думала о том, что садиться в машину к незнакомому мужчине в пять утра — плохая идея. Она думала только об одном: успеть.
— Куда? — спросил водитель, пожилой мужчина с усталыми глазами и трёхдневной щетиной.
Джиюн назвала адрес. Голос сорвался, прозвучал хрипло, будто она не пила неделю.
Водитель кивнул, и машина тронулась.
Всю дорогу он молчал. Только один раз глянул на неё в зеркало заднего вида — долго, внимательно, будто оценивая. Может, заметил, что её трясёт. Может, почувствовал, что с этой пассажиркой лучше не заговаривать. Может, просто не хотел.
Джиюн сидела на заднем сиденье, вцепившись в колени так, что пальцы побелели, а ногти оставляли на джинсах белые полосы. Смотрела в окно и ничего не видела. Город проплывал мимо — серые дома, мокрые после ночного дождя улицы, редкие прохожие, спешащие по своим делам.
В голове билась одна мысль — пульсировала, как открытая рана, как сердце, вырванное из груди:
Хёнджин. Хёнджин. Хёнджин.
Она не знала, что случилось. Не знала, почему проснулась в пять утра с чувством, что мир рушится. Но это чувство было сильнее логики. Сильнее страха. Сильнее всего.
Это чувство было сильнее смерти.
— Приехали, — сказал таксист.
Джиюн сунула ему деньги — все, что были в кармане, не глядя, сколько — и выскочила из машины, даже не закрыв дверь.
Подъезд. Домофон. Код она помнила наизусть — день рождения брата. Двадцатое сентября. Она набирала его тысячи раз, когда приезжала в гости, когда тайком пробиралась, когда просто хотела убедиться, что у него всё хорошо.
Дверь щёлкнула, открываясь. Джиюн влетела в подъезд.
Лестница. Третий этаж. Сердце колотится так, что, кажется, сейчас разорвёт грудную клетку, выпрыгнет наружу и упадёт на пол кровавым комком. Ноги не слушаются, подкашиваются, немеют, но она бежит. Летит. Падает, хватаясь за перила, сдирая кожу с ладоней, встаёт и снова бежит.
Третий этаж. Площадка. Дверь.
Джиюн замерла.
Дверь в квартиру была открыта.
Не приоткрыта. Не неплотно закрыта, как бывает, если замок заедает или ветер поддувает. Открыта.
Щель сантиметров двадцать, из которой тянет холодным воздухом и... запахом.
Джиюн стояла и смотрела на эту щель, не в силах пошевелиться. В голове было пусто. Абсолютно, звеняще пусто. Даже мыслей не было — только белый шум, только тишина, только этот проклятый запах.
Хёнджин никогда не оставлял дверь открытой. Никогда.
Она знала это лучше, чем кто-либо. Они выросли вместе, в одной квартире, пока Хёнджин не съехал. Она видела его каждый день на протяжении девятнадцати лет. Она знала все его привычки, все странности, все причуды.
Он был педантичным до мании, до смешного — она дразнила его за это всю жизнь. Он проверял замки по три раза перед сном. Он мог вернуться с полдороги, чтобы убедиться, что выключил утюг. Он перепроверял всё — воду, газ, свет, замки. Это было не навязчивое состояние, не болезнь — просто черта характера. Просто способ быть уверенным, что всё в порядке.
Он был таким, сколько она себя помнила.
И дверь была открыта.
— Хёнджин? — позвала Джиюн.
Голос прозвучал тонко. По-детски. Испуганно. Так, как она не говорила с самого детства, когда боялась темноты и звала маму.
Никто не ответил.
Она шагнула вперёд. Толкнула дверь. Та открылась легко, беззвучно, будто приглашая войти. Будто ждала.
Квартира встретила её тишиной. Тяжёлой, вязкой, какой-то мёртвой тишиной, в которой не было места жизни. Не работал холодильник — или она его не слышала. Не капала вода из крана. Не шумели соседи за стеной. Только тишина — абсолютная, всепоглощающая, страшная.
— Хёнджин! — позвала Джиюн громче.
Тишина.
В прихожей горел свет. Тусклая лампочка под потолком отбрасывала жёлтые тени на стены. Куртка Хёнджина висела на вешалке — та самая, которую он купил прошлой осенью, тёмно-синяя, с капюшоном, на подкладке. Она помнила, как они вместе выбирали её в торговом центре, как Хёнджин долго не мог решить, какую взять, как она уговорила его купить эту, потому что она шла к его глазам.
Кроссовки стояли ровно. Носки аккуратно засунуты внутрь, как он любил.
Всё на своих местах. Всё обычно.
Но запах...
Джиюн втянула носом воздух и почувствовала, как внутри всё оборвалось. Упало куда-то в бездну, разбилось, рассыпалось на миллион осколков.
Сладковатый. Тяжёлый. Металлический.
Запах крови.
Она узнала бы его из тысячи. Из миллиона. Этот запах преследовал её в кошмарах после того, как она в детстве порезала палец и чуть не упала в обморок при виде крови. Этот запах она чувствовала, когда бабушка умирала в больнице, истекая кровью после операции. Этот запах въелся в память навсегда.
Запах смерти.
— Нет, — выдохнула Джиюн. — Нет, нет, нет...
Она рванула в гостиную.
Пусто. Диван аккуратно заправлен пледом — клетчатым, мягким, который они вместе покупали на рынке. На столе чашка с остывшим чаем — на поверхности образовалась тонкая плёнка. Рядом раскрытая книга, закладка на середине. Хёнджин читал. Он пил чай и читал. А потом...
Что потом?
Кухня.
Оттуда шёл запах.
Джиюн бросилась к кухне, не разбирая дороги, споткнулась о порожек, едва не упала, выставила руку, чтобы опереться о стену, и замерла.
Рука попала во что-то мокрое.
Она посмотрела на стену.
Красное.
На стене, на уровне её ладони, было красное пятно. Большое, размазанное, будто кто-то провёл рукой, пытаясь удержаться, не упасть. Оно блестело в тусклом свете, ещё не засохло.
Джиюн поднесла руку к глазам. Пальцы были в крови. Тёплой, липкой, свежей. Кровь затекла под ногти, заполнила линии на ладони, окрасила кожу в багровый цвет.
— Нет... — выдохнула Джиюн. — Нет, нет, нет, нет, нет...
Она рванула в кухню и застыла на пороге.
Кухня была залита кровью.
Джиюн показалось, что время остановилось. Что она смотрит на какой-то страшный фильм, который не может быть реальностью. Что это сон. Кошмар. Наваждение. Сейчас она проснётся, и всё будет хорошо.
Но это был не сон.
Хёнджин сидел на полу, прислонившись спиной к кухонному гарнитуру.
Он был белым. Не бледным — белым, как бумага, как мел, как те покойники, которых показывают в фильмах ужасов. Кожа отливала синевой, особенно вокруг губ и глаз. Губы — синие, почти фиолетовые, с запёкшейся кровью в трещинах. Глаза закрыты, веки кажутся прозрачными, сквозь них просвечивает синева.
Голова запрокинута, открывая шею. На шее, под кожей, пульсирует жилка — ещё пульсирует? Джиюн не могла понять. Слишком слабо, слишком редко, слишком медленно.
Руки лежали вдоль тела, ладонями вверх. Запястья...
Джиюн зажмурилась, но сразу открыла глаза. Надо смотреть. Надо видеть. Надо запомнить.
Запястья были перерезаны. Глубоко, наискось, как учат в инструкциях — если уж решил, делай правильно. Края ран зияли, белея разорванными тканями, и оттуда всё ещё сочилась кровь.
Не хлестала — уже не хлестала. Просто сочилась, медленно, лениво, будто жизнь уходила нехотя, по капле, с каждой секундой приближая конец.
Вокруг него растекалась огромная лужа.
Джиюн никогда не видела столько крови. Даже в фильмах, даже в страшных снах. Лужа была тёмно-алой, почти чёрной в предутреннем свете, просачивающемся сквозь кухонное окно. Она уже начала застывать по краям — там, где соприкасалась с холодным кафелем, образовалась тёмная корка, похожая на застывший воск. Но в центре, прямо под телом Хёнджина, кровь ещё была жидкой, тёплой — над ней поднимался лёгкий пар, заметный в холодном воздухе.
Кровь была везде.
На полу — озеро, растекающееся во все стороны, уже добравшееся до ножки стола, до холодильника, до порога. На стенах — брызги, тонкие, как волоски, тянулись вверх, рисуя страшную картину. На дверцах шкафчиков — отпечатки ладоней, следы пальцев, будто Хёнджин пытался за что-то ухватиться, куда-то ползти. На потолке — несколько капель, застывших там, куда они долетели в последней агонии.
Под столом, в темноте, валялся нож.
Джиюн узнала его. Большой кухонный нож, с чёрной рифлёной рукояткой и широким лезвием. Хёнджин купил его год назад на распродаже и хвастался целую неделю, что это лучший нож для мяса, что он когда-нибудь приготовит на всю компанию настоящий ужин. С мясом, с гарниром, с десертом.
Нож был весь в красном. Лезвие, рукоятка, даже часть стены рядом с ним — всё было залито кровью.
Джиюн не помнила, как оказалась рядом с братом.
Просто вдруг поняла, что стоит на коленях в этой тёплой липкой луже, что джинсы промокли насквозь, что кровь затекает в кеды, холодная и одновременно горячая. Что она схватила брата за плечи — худые, острые, почти невесомые — и трясёт его, кричит, орёт так, что, наверное, соседи слышат, что, наверное, весь дом слышит.
— Хёнджин! Хёнджин, очнись! Хёнджин, пожалуйста! Нет! Не смей! Не смей уходить! Слышишь?! Не смей! Я тебе приказываю! Ты мой брат! Ты не имеешь права! Не имеешь права меня бросать!
Он не отвечал.
Голова мотнулась от тряски, безжизненно, как у тряпичной куклы, как у сломанной игрушки. Изо рта вытекла тонкая струйка крови — совсем чуть-чуть, будто он прикусил губу в тот момент, когда падал в темноту. Или когда резал вены. Или просто от напряжения.
Джиюн прижалась ухом к его груди.
Сначала ничего не было слышно. Только стук собственного сердца — бешеный, панический, готовый выпрыгнуть из груди и ускакать прочь, подальше от этого ужаса.
Потом, сквозь этот стук, она услышала.
Тук.
Пауза. Длинная, бесконечная пауза, за которую можно было умереть от страха.
Тук.
Снова пауза. Короче? Длиннее? Джиюн не могла определить.
Тук.
— Жив, — выдохнула Джиюн. — Жив. Ещё жив. Слава богу, жив.
Она не помнила, как звонила в скорую.
Просто вдруг телефон оказался в руке — мокрой, липкой, красной, и она кричала в трубку, захлёбываясь слезами и кровью брата:
— Скорая! Скорая! Мой брат! Он истёк кровью! Он умирает! Адрес! Записывайте адрес! Пожалуйста! Пожалуйста, приезжайте! Он умирает!
Диспетчер что-то говорила — спокойно, размеренно, профессионально. Спрашивала адрес, имя, состояние. Джиюн не слышала. Она смотрела на брата, на его белое лицо, на синие губы, на кровь, которая всё ещё текла, текла, текла из этих страшных ран.
— Не смей, — шептала она, сжимая его холодную руку. Пальцы были ледяными, как у мертвеца. — Не смей уходить, слышишь? Ты не имеешь права! Я тебя не отпускаю! Ты понял?! Я тебя не отпускаю!
Она не знала, сколько прошло времени. Может, минута. Может, вечность.
Потом в коридоре раздались шаги — тяжёлые, быстрые, несколько пар. Голоса, крики, топот. В кухню ворвались люди в форме — синей, с красными крестами, в бахилах поверх ботинок. Они оттащили её, оторвали от брата, поставили к стене.
— Не трогайте его! — закричала Джиюн. — Не трогайте!
— Мы врачи, девушка, — сказал кто-то строго. — Сидите здесь и не мешайте.
Она сидела в углу, сжавшись в комок, глядя, как они режут его одежду, ставят капельницы, делают уколы прямо в сердце. Как один из них кричит: «Давление сорок на двадцать!», как другой отвечает: «Ставь адреналин!», как третий считает пульс и качает головой.
Она смотрела и не видела. В ушах шумело, перед глазами плыли чёрные круги, мир сузился до размера этой кухни, до этого белого тела на красном полу.
— Дышит! — крикнул кто-то. — Пульс есть, слабый! Давление поднимается! Быстро, грузим!
Хёнджина подняли — осторожно, вчетвером, поддерживая голову, спину, ноги. Переложили на носилки, которые с грохотом поставили прямо в луже крови. Кто-то накинул на него одеяло — тонкое, больничное, сразу намокшее от крови.
Джиюн вскочила, рванула за ними.
— Я с ним! Я с ним! Я его сестра!
Кто-то кивнул — тот самый врач, который кричал про давление, — схватил её за руку и потащил за собой. Она бежала по лестнице, глядя, как внизу мелькают носилки с телом брата, как капает кровь с носилок на ступени, оставляя красный след. Капля за каплей, ступенька за ступенькой, красная дорожка, ведущая к жизни.
Красный рассвет вставал над городом, заливая всё алым светом.
---
В коридоре больницы пахло хлоркой, лекарствами и смертью.
Этот запах был везде — въелся в стены, в пол, в потолок, в сам воздух. Он смешивался с запахом крови на одежде Джиюн, создавая тошнотворную смесь, от которой хотелось вывернуть желудок наизнанку.
Джиюн сидела на жёстком пластиковом стуле, глядя в одну точку на стене. На стене висело объявление о вреде курения и плакат с призывом мыть руки. Она смотрела на них и не видела. Перед глазами стояло другое — белое лицо, синие губы, красная лужа на полу.
Руки дрожали. Мелко, противно, непрерывно. Она сжимала их в кулаки, пытаясь унять дрожь, но дрожь была внутри — в костях, в крови, в самом сердце. Она тряслась так, что стул под ней вибрировал, издавая тихий скрип.
На ней была кровь брата.
Вся толстовка — когда-то серая, теперь буро-красная — промокла насквозь, прилипала к телу, холодила кожу. Джиюн чувствовала, как кровь засыхает на руках, на лице, на шее. Она была везде — под ногтями, в волосах, в складках одежды. Джиюн чувствовала этот запах — сладковатый, тяжёлый, въедающийся в кожу, в память, в душу.
Она не могла отмыться. Даже если бы захотела.
Время тянулось бесконечно. Каждая минута длилась час, каждый час — вечность. Джиюн смотрела на часы на стене и видела, как секундная стрелка ползёт по кругу, еле двигаясь, будто застревая в густом сиропе.
Пять минут. Десять. Полчаса. Час.
Дверь в реанимацию открывалась несколько раз. Выбегали медсёстры, забегали врачи, кто-то нёс пакеты с кровью, кто-то кричал цифры, которые Джиюн не понимала. Она только смотрела на эту дверь и ждала.
Ждала, когда выйдет кто-то, кто скажет: «Он будет жить».
Наконец дверь открылась. Вышел врач — молодой, но с такими уставшими глазами, будто ему было сто лет. Белый халат в пятнах крови — его крови, крови Хёнджина. В руках планшет с бумагами.
Он посмотрел на неё, на её окровавленную одежду, на её лицо, на её трясущиеся руки. Вздохнул. Подошёл ближе.
— Вы сестра?
Джиюн кивнула. Говорить не могла. Горло перехватило спазмом, язык прилип к нёбу. Она только смотрела на него снизу вверх, как на бога, как на судью, как на палача.
— Он жив, — сказал врач.
Джиюн выдохнула.
Она даже не заметила, что не дышала всё это время. Что лёгкие горели, требуя воздуха. Что в глазах темнело от недостатка кислорода. Она просто выдохнула — и вместе с выдохом из глаз хлынули слёзы.
— Но состояние крайне тяжёлое, — продолжил врач. — Кровопотеря колоссальная. Если бы вы приехали на десять минут позже... — он замолчал, не договорив.
Джиюн поняла. Десять минут — и всё. Десять минут — и она нашла бы не брата, а труп.
— Он... он будет жить? — прошептала она. Голос сорвался, превратился в хрип.
Врач помолчал. Посмотрел куда-то в сторону, будто искал ответ на стене, на полу, в своих бумагах. Потом снова перевёл взгляд на неё.
— Мы сделали всё, что могли. Перелили кровь, зашили раны, стабилизировали давление. Сейчас он в коме. Глубокая кома. Организм включил защитные механизмы — это единственное, что спасло его. В коме метаболизм замедляется, потребность в кислороде падает. Будем бороться. Но... — он снова замолчал.
— Что? — Джиюн вскочила, схватила его за руку, вцепилась мёртвой хваткой. — Что «но»? Говорите!
Врач посмотрел на неё. В глазах была усталость и что-то похожее на жалость. Он осторожно высвободил руку, открыл планшет, полистал бумаги.
— Повреждения, которые мы обнаружили на теле... внутренние разрывы, следы насилия, множественные гематомы... это не первая попытка, да?
Джиюн замерла. В голове что-то щёлкнуло, перевернулось, рухнуло.
— Что вы имеете в виду?
Врач помялся, подбирая слова. Потом сказал осторожно, будто боялся, что она разобьётся от этих слов:
— Судя по характеру травм, он подвергался систематическому насилию. Сексуальному насилию. На протяжении нескольких дней. Может быть, недели или больше. Тело... оно в ужасном состоянии. Следы укусов, гематомы на внутренней поверхности бёдер, разрывы тканей... Если он выживет, ему понадобится долгая реабилитация. И не только физическая.
Он не договорил. Но Джиюн поняла.
Всё поняла.
Минхёк.
Брат.
Тот, кого родители защищали. Тот, кого они называли «гордостью семьи», «опорой», «наследником». Тот, ради которого они запретили ей видеться с Хёнджином. Тот, кто приходил к нему, пока она была взаперти.
Он.
Сделал.
Это.
Джиюн покачнулась. Стена встретила спину, холодная, твёрдая, удержала от падения. Ноги подкосились, но стена не дала упасть.
— Вы как? — врач протянул руку, чтобы поддержать.
Джиюн отстранилась. Резко, грубо, почти с ненавистью. Посмотрела на дверь реанимации, за которой боролся за жизнь её брат. Посмотрела на свои руки, покрытые его кровью. Посмотрела на врача, который нёс эту страшную весть.
— Я убью его, — сказала она тихо. Спокойно. Почти буднично. — Я убью этого ублюдка.
Врач ничего не ответил. Он только вздохнул — устало, обречённо, как человек, который видел слишком много горя и знает, что словами тут не поможешь. Кивнул куда-то в сторону и пошёл заполнять бумаги.
Джиюн осталась одна в коридоре.
---
Джиюн не помнила, как прошёл этот день.
Время превратилось в желе — тягучее, бесформенное, неподвластное законам физики. Иногда ей казалось, что прошла вечность, а на часах оказывалось всего пять минут. Иногда она моргала — и пропадали часы.
Кто-то приносил ей чай в пластиковом стаканчике. Она держала его в руках, чувствуя тепло, но не пила. Чай остывал, она ставила стакан на пол, и его забирали.
Кто-то предлагал поесть — бутерброды, печенье, яблоко. Она смотрела на еду, и желудок сжимался от тошноты. Она не могла. Не могла думать о еде, когда брат лежал за этой дверью между жизнью и смертью.
Кто-то пытался заговорить — медсёстры, санитары, случайные люди. Она не слышала. Звуки долетали до неё, как сквозь толщу воды — приглушённо, неразборчиво, неважно.
Она сидела и смотрела на дверь реанимации. Ждала, когда выйдет врач и скажет: «Он открыл глаза. Он будет жить».
Врач выходил несколько раз.
В первый раз сказал: «Состояние стабильно тяжёлое». Ушёл.
Во второй раз: «Давление поднимаем, держится». Ушёл.
В третий раз: «Сердце работает самостоятельно, это хороший знак». Ушёл.
И каждый раз дверь закрывалась за ним, оставляя Джиюн в этом бесконечном коридоре, в этом запахе хлорки и смерти, в этой тишине, разрываемой чужими криками и плачем.
Вечером пришёл полицейский.
Молодой, лет двадцати пяти, с усталым лицом и блокнотом в руках. Сел рядом на такой же пластиковый стул, вздохнул, посмотрел на неё.
— Вы Джиюн? Сестра пострадавшего?
Джиюн кивнула. Говорить не хотелось.
— Мне нужно задать несколько вопросов. Вы в состоянии?
Она снова кивнула. Плевать. Вопросы, ответы — какая разница. Хёнджин за этой дверью, а всё остальное не имеет значения.
Полицейский начал спрашивать. Что случилось? Когда вы обнаружили? Как попали в квартиру? Был ли кто-то ещё? Оставлял ли брат предсмертную записку?
— Нет, — сказала Джиюн. Голос звучал хрипло, чужо. — Записки не было.
Полицейский кивнул, записал.
— Вы знаете, что могло послужить причиной?
Джиюн молчала долго. Так долго, что полицейский уже открыл рот, чтобы повторить вопрос. Потом она сказала:
— Мой старший брат. Кан Минхёк.
Полицейский нахмурился, записывая.
— Что с ним?
— Он насиловал его, — сказала Джиюн. Всё так же спокойно, всё так же буднично. — Несколько дней. Может, недели. Хёнджин не выдержал.
Полицейский замер. Ручка застыла над бумагой.
— Вы уверены?
— Врач сказал. Следы насилия. Сексуального. Систематического. — Она подняла на него глаза. В них была пустота. — Я убью его.
Полицейский сглотнул. Посмотрел на неё, на её окровавленную одежду, на её лицо, на её руки, всё ещё дрожащие. Что-то хотел сказать, но передумал.
— Мы разберёмся, — сказал он наконец. — Если подтвердится...
— Подтвердится, — перебила Джиюн. — Я сама подтвержу. Всё, что угодно.
Полицейский ещё что-то писал, задавал вопросы, уточнял детали. Джиюн отвечала односложно, не вникая. Когда он ушёл, она снова осталась одна.
Ночь тянулась бесконечно.
Где-то за окном стемнело. В коридоре зажгли лампы — яркие, белые, безжалостные. Они освещали каждый угол, не оставляя места темноте, но внутри Джиюн было темно. Темно и пусто.
Она думала о Хёнджине.
О том, каким он был в детстве — весёлым, шумным, вечно таскающим её за собой. Как они играли в прятки, и он всегда находил её, потому что она смеялась слишком громко. Как он защищал её во дворе от мальчишек, которые дразнились. Как учил кататься на велосипеде и бежал рядом, придерживая руль, пока она не научилась держать равновесие.
О том, каким он стал потом — тихим, замкнутым, вечно уставшим. Как улыбался, но глаза оставались грустными. Как уходил от разговоров о себе. Как исчезал на несколько дней, а потом появлялся с извинениями и обещаниями, что всё в порядке.
Ничего не было в порядке. Никогда.
И она не заметила. Не увидела. Не спасла.
— Прости, — шепнула Джиюн в пустоту коридора. — Прости меня, братик. Я не знала. Я не знала...
Слёзы текли по щекам, смешиваясь с засохшей кровью, падая на толстовку, на джинсы, на пол. Она плакала беззвучно, не разжимая губ, не издавая ни звука. Плечи вздрагивали, руки тряслись, но звука не было.
Только тишина. Только слёзы. Только ожидание.
Утром, когда за окном снова заалел рассвет, дверь реанимации открылась. Вышел тот же врач — ещё более уставший, с красными глазами, с ссадиной на щеке (кто-то ударил? или сам расчесал? Джиюн не знала).
Он подошёл к ней. Сел рядом. Помолчал.
— Ночь прошла, — сказал он. — Он держится.
Джиюн смотрела на него, боясь дышать.
— Кома глубокая, но стабильная. Организм борется. Сердце работает самостоятельно. Мы сделали всё, что могли. Теперь — время. Время покажет.
— Он выживет? — спросила Джиюн.
Врач посмотрел на неё долго. Потом сказал то, что говорят врачи в таких случаях:
— Мы надеемся.
Он ушёл. Джиюн осталась.
И она будет ждать. Сколько понадобится. День, неделю, месяц, год. Всю жизнь, если надо.
Потому что он её брат.
Потому что она его не отпустит.
Потому что красный рассвет за окном — это не цвет смерти. Это цвет надежды.