Часть 2
8 марта 2026 г., 19:28
Мать уснула быстро.
Элен Грейнджер умела отключаться от дневных забот, как только голова касалась подушки. Она дышала ровно и тихо, и в темноте ее лицо выглядело спокойным и умиротворённым. Гермиона какое-то время смотрела на нее с той странной нежностью, которая иногда возникает ночью, когда все защитные покровы дня сброшены и остается только что-то настоящее.
Потом отвернулась к иллюминатору.
И поняла, что не уснет.
Она лежала на спине и смотрела в потолок.
Потолок был красивый. Лепной карниз по краям, а в центре свисала люстра. В каюте было темно. Только слабый свет из иллюминатора очерчивал на потолке дрожащий прямоугольник и медленно двигался по нему вместе с волнами.
Гермиона следила за этим прямоугольником.
Потом перевернулась на бок.
Потом на другой.
Потом села, обхватила колени руками и уставилась в темноту перед собой.
Внутри было что-то тяжёлое, как бывает, когда что-то давит не снаружи, а изнутри, и непонятно, как от этого избавиться, потому что это — ты сама. Это твои собственные мысли, твоя собственная жизнь, твой собственный выбор, которого, если честно, у неё особо никто и не спрашивал.
Золотая клетка.
Она не придумывала это выражение — оно пришло само, и пришло точно, и от этой точности стало только хуже. Потому что клетка и правда была золотой и невероятно красивой, невероятно дорогой, с шёлковыми подушками, хрустальными флаконами и видом на Атлантику. С женщиной, которая сама, своими руками, наливала вино, заказывала отдельные каюты и говорила моя будущая жена тоном, не терпящим возражений.
Все было правильно и красиво. Но все это было — не для нее.
Гермиона встала.
Босые ноги коснулись мягкого, дорогого ковра. Она подошла к иллюминатору и прижалась лбом к холодному стеклу. За ним была непроглядная ночь, без единого огонька на горизонте. Только океан, только волны, только небо с редкими звёздами, которые то появлялись между облаками, то снова исчезали.
Она хотела туда.
Не именно туда — не в темную воду, нет. Просто вовне. За горизонт. Туда, где не было ни расписаний, ни договоренностей, ни столов на восемь персон с тремя видами вилок. Туда, где можно было идти просто потому, что хочется идти, и смотреть просто потому, что интересно смотреть, и полностью быть собой. Без этой постоянной внутренней собранности, без бесконечного контроля над каждым словом и каждым жестом.
Она хотела мир.
Весь, целиком, без купюр — грубый, шумный, непредсказуемый и главное живой. Хотела библиотеки в чужих городах, рынки с незнакомыми запахами и разговоры с людьми, которые думают не так, как она. Хотела садиться в поезда без расписания и просыпаться в местах, которые еще вчера были лишь названиями на карте. Хотела уставать от настоящего, а не от светских ужинов и не от необходимости правильно держать бокал, а от чего-то живого, от чего-то важного.
Вместо этого — Белламионик. Первый класс. Беллатрикс Блэк.
Гермиона отошла от иллюминатора и снова легла.
Смотрела в потолок. Считала про себя. Слушала, как дышит мать. Думала кругами, как всегда, когда не могла остановиться, об одном и том же, разными словами, с разных сторон, каждый раз приходя к одному и тому же выводу, из которого не было выхода, потому что выход был предрешен ещё до того, как она поднялась на борт.
Девушка ворочалась.
Переворачивала подушку на холодную сторону.
Снова смотрела в иллюминатор.
Ночь тянулась долго — как все ночи, которые не хочется переживать, нарочито медленно, с каким-то садистским терпением. Гермиона не помнила, задремала ли она хоть на час или нет. Но скорее нет, скорее она просто лежала где-то на границе между мыслями и темнотой, не погружаясь ни в то, ни в другое.
И вот она увидела едва заметную перемену в темноте за стеклом, еще не рассвет, но уже не ночь. Горизонт начал отделяться от неба — тонкой, едва различимой линией, потом чуть четче, потом еще.
Гермиона приподнялась на локте.
Свет появлялся медленно — неохотно, как будто солнце тоже не выспалось и не торопилось. Сначала он был серым, потом чуть потеплел, а затем самый краешек горизонта налился слабым золотом, и этот золотой край отразился в воде длинной дрожащей полосой, и Атлантика из черной вдруг стала темно-синей, а потом серо-голубой.
Гермиона смотрела на это, не шевелясь.
Что-то тяжёлое внутри никуда не делось. Но чуть сдвинулось. Как сдвигается камень, который давно лежит на одном месте.
Новый день.
Она не знала, хорошо это или плохо.
Но солнце медленно вставало. Неотвратимо, с той спокойной уверенностью, с какой оно встает всегда, и перед ним пылала Атлантика, и горизонт был чист, и «Белламионик» рассекал водную гладь, не спрашивая ни у кого разрешения.
Гермиона села на кровати и приняла решение раньше, чем успела его обдумать.
Встать, одеться и выйти.
Это было просто — настолько просто, что она удивилась, почему не сделала этого раньше, несколько часов назад, вместо того чтобы лежать, смотреть в потолок и крутиться на одном месте. Иногда от тяжёлых мыслей не нужно избавляться, их нужно просто оставить в комнате, закрыв за собой дверь.
Она оделась наспех — в красивое, но скромное тёмно-синее платье без украшений, застегнула пуговицы не глядя. Волосы поправила быстро — пальцами, перед маленьким настенным зеркалом. Узел получился небрежным. Ну и пусть.
Мать спала.
Гермиона секунду посмотрела на неё и вышла, аккуратно прикрыв за собой дверь.
В такой час коридор первого класса был пуст и оттого казался еще длиннее.
Мягкий свет ламп горел вполнакала — ночной режим, приглушенный, янтарный, и в этом свете темные панели из красного дерева казались живыми и теплыми. Гермиона шла по ковровой дорожке, и ее шагов не было слышно. Это было приятно — идти бесшумно, невидимо, словно она ненадолго выпала из собственной жизни и теперь просто существует, без имени и обязательств.
Она нашла выход на палубу и толкнула дверь.
Гермиона сразу почувствовала свежий соленый воздух. Влажный и прохладный, как ранним утром, когда ночь еще не совсем ушла, но уже отступила, и мир пахнет чистотой и свежестью, как бывает только на рассвете и никогда больше. Гермиона поежилась всем телом, передернула плечами и все равно вышла. Остановилась у перил.
Горизонт горел.
Солнце поднималось медленно и тянуло за собой всё небо. Розовое переходило в оранжевое, оранжевое — в бледно-жёлтое, и всё это отражалось в воде широкими дрожащими полосами. Атлантика в этот час была такой, что на неё хотелось смотреть и молчать, и Гермиона смотрела и молчала.
Стало чуть легче.
Не хорошо, а просто легче. Так бывает, когда выходишь из душного помещения и делаешь первый глоток свежего воздуха. Организм просто благодарит тебя за то, что ты наконец сделала что-то правильное.
Она просто шла вдоль борта — без цели, без маршрута, просто переставляя ноги и оглядываясь по сторонам. Палуба первого класса была прекрасна и пуста: ряд шезлонгов, накрытых чехлами, кадки с зеленью, начищенные до блеска перила. Все ухоженное, все на своих местах, все такое правильное, что от этой правильности немного подташнивало.
Она дошла до конца секции и остановилась.
Впереди была служебная лестница, без ковра, без украшений, просто металлические ступени, ведущие вниз. Гермиона посмотрела на неё. Потом вниз — туда, куда вела лестница. Там была другая палуба — чуть темнее, чуть проще, без кадок с зеленью.
Второй класс.
Она немного поколебалась и пошла вниз.
Второй класс был другим.
Не хуже, просто по-другому. Без лепнины, без красного дерева, без этого давящего великолепия, которое в первом классе было повсюду и от которого через несколько часов начинало казаться, что тебя оценивают со всех сторон. Здесь все было проще и как-то честнее. Деревянные перила без полировки. Металлические скамьи у борта. Запах моря, без примеси дорогих духов и воска.
Гермиона прошлась по палубе второго класса и почувствовала, как все внутри немного расслабилась.
Потом снова лестница.
Она смотрела на нее дольше, чем на первую. Ступени уходили вглубь, и снизу доносилось что-то едва различимо. Запах другой. Табак, вареное мясо и дерево. И главное звуки — живые, настоящие, совсем не похожие на приглушенную тишину верхних палуб.
Нижняя палуба.
Третий класс.
Гермиона подумала, что, возможно, это не лучшая идея. Что Беллатрикс, узнав об этом, скажет что-нибудь холодное и язвительное. Что мать будет смотреть на нее с тревогой. Что вообще так не принято, не положено, не для того она поднялась на этот корабль.
Она занесла ногу над первой ступенькой и пошла вниз.
Последняя ступенька закончилась и мир изменился.
Не постепенно, не плавно, а резко, как меняется все, когда переступаешь порог. Гермиона сделала шаг и остановилась.
Нижняя палуба жила по другим законам.
Здесь не было ни ковров, ни полированных перил, ни кадок с зеленью. Деревянный настил под ногами потемнел от влаги и времени, на нем появились глубокие трещины, забитые чем-то непонятным. Краска на металлических бортах облупилась и покрылась ржавчиной — не катастрофически, но достаточно, чтобы было видно: здесь никто специально не полировал поверхности до блеска. У стен — веревки, ящики, какие-то тюки. Бельё, развешанное прямо на леере, чьи-то рубашки, чьи-то чулки, покачивающиеся на утреннем ветру, совершенно не заботятся об эстетике.
И запах.
Гермиона невольно задержала дыхание. Не демонстративно, а просто рефлекторно. Запах был тяжёлым, многослойным, густым от людской близости — пот, табак, вареная еда, сырость и ещё что-то, от чего хотелось дышать ртом. Слишком много людей в слишком тесном пространстве.
Но при этом живо.
Вот что было странно и неожиданно, здесь было живо. Несмотря на ранний час, несмотря на только-только начавшийся рассвет, здесь уже кто-то не спал. Где-то в глубине негромко разговаривали мужчины, на каком-то восточноевропейском языке, Гермиона не разобрала. За тонкой перегородкой заплакал ребёнок и тут же замолчал. Пахло дымом, кто-то курил совсем рядом.
Гермиона пошла вперёд.
Она шла осторожно, смотря под ноги, обходила ящики, держалась ближе к борту. Любопытство тянуло ее вперед сильнее, чем осторожность — назад, и она шла, смотрела и думала о том, что два мира существуют на одном корабле, в нескольких метрах друг от друга, почти не пересекаясь, и что это, если задуматься, очень странно и в то же время очень привычно.
Она не заметила лужу.
Она была темной и почти сливалась с настилом. Маслянистая, широкая, растекшаяся у самого борта. Гермиона наступила на нее всей ступней. Нога мгновенно ушла вперед, за ней последовало все тело, и она схватилась за леер, но он был мокрым, пальцы соскользнули, и она почувствовала, что борт слишком близко, а внизу — темная вода, холодная, далекая и в то же время пугающе близкая.
Её схватили.
Резко, сильно и без церемоний, чьи-то руки схватили ее за плечи и оттащили назад, и она отлетела от борта и оказалась на твердом настиле. Живая, целая, с бешено колотящимся сердцем и ощущением, что только что произошло нечто такое, о чем лучше не думать слишком подробно.
— Аккуратнее, черт, — сказал кто-то над ней.
Голос был низким, немного хрипловатым. Голос человека, который недавно встал или вообще не ложился спать. В нем не было ни светскости, ни вежливости, ни малейшего желания произвести впечатление. Просто живая, непосредственная реакция человека, которого чуть не довели до инфаркта чужой неосторожностью.
Гермиона подняла взгляд.
Рыжий.
Тот самый, она узнала его сразу, хотя вчера видела только сверху вниз и всего несколько секунд. Вблизи он оказался другим и в то же время таким, каким она его запомнила. Высокий — гораздо выше, чем казалось с верхней палубы. Широкие плечи, большие руки, загорелые до локтей, с мозолями на ладонях. Простая светлая рубашка с расстегнутым воротом. Рыжие волосы взъерошены. Веснушки по всему лицу, на шее, на открытых рукавах — их было много, и это выглядело так естественно, что казалось, будто без них его лицо было бы неполным.
Глаза — голубые. Светлые, почти прозрачные. С тем выражением, которое бывает у добродушных от природы людей, даже когда они чем-то недовольны.
Сейчас он был немного недоволен.
Он спокойно отступил на шаг, как человек, который сделал то, что нужно, и теперь возвращается на привычную дистанцию. Посмотрел на нее сверху вниз, оценивающе, но без грубости. Просто смотрел, как смотрят на человека, которого только что вытащили из неприятной ситуации и теперь проверяют, в порядке ли он.
Гермиона выдохнула.
— С-спасибо, — сказала она.
Голос предательски дрогнул. Испуг еще не прошел, он засел где-то в горле и в руках, которые слегка дрожали. Она сжала пальцы, чтобы этого не было заметно.
Парень пожал плечами.
— Кстати, я Рон, — сказал он.
Просто. Без фамилии и титула. Просто — Рон. Как будто этого было достаточно, и, честно говоря, так оно и было.
Гермиона выпрямилась. Оправила платье. Убрала за ухо выбившуюся прядь и протянула руку.
— Гермиона Джин Грейнджер, — сказала она.
Рон секунду смотрел на протянутую руку с легким замешательством человека, который никогда в жизни не пожимал руки таким образом и не очень понимает, чего от него ждут. Потом крепко пожал, не так, как пожимают руки в салонах первого класса с их отточенными жестами и многозначительными паузами. Просто взял ее ладонь в свою большую теплую руку и коротко пожал, без лишних церемоний.
Его рука была теплой.
— Здесь не очень, — сказал Рон, оглядывая палубу с таким выражением, с каким люди смотрят на привычное место, вдруг увидев его чужими глазами. — Но, если хочешь, могу показать места получше. Здесь есть где погулять, если знать, куда идти.
Он сказал это просто, без умысла, без приглашения в том смысле, в каком приглашают наверху, с расчетом и подтекстом. Просто предложил, как предлагают сигарету или место на скамейке.
Гермиона секунду смотрела на него.
Позади остался первый класс — каюта с шёлковым балдахином, спящая мать, ужин на восемь персон и вся та жизнь, которая ждала её там. Впереди был рыжий незнакомец с мозолями на руках и совершенно открытым взглядом.
— Хорошо, — сказала она.
Они пошли вдоль борта. Неторопливо, как ходят люди, которым некуда спешить и которые это знают.
Рон шел чуть впереди. Не потому, что так было положено, а просто потому, что знал дорогу и показывал путь. Он обходил препятствия на автомате, привычно, иногда оглядывался через плечо, идет ли она за ним. Она шла. Смотрела по сторонам — на людей, которые начали появляться на нижней палубе по мере того, как рассвет набирал силу. Самые разные люди — уставшие, простые. Женщина развешивала белье с таким сосредоточенным видом, будто это было самое важное дело на свете. Старик курил трубку у борта и смотрел на воду. Двое мужчин о чем-то спорили — горячо, жестикулируя, кажется, на итальянском.
— Ты давно на корабле? — спросила Гермиона.
— С самого начала, — ответил Рон. — С Саутгемптона. Сначала работал грузчиком в трюме, потом взяли на палубу. Если честно, мне повезло.
Он говорил об этом без жалоб и бравады, просто констатировал факт. Повезло и хорошо.
— А куда плывёшь?
— В Нью-Йорк. — Он усмехнулся. — Как и все здесь, наверное. За лучшей жизнью. Звучит банально, да?
— Нет, — честно ответила Гермиона.
Рон посмотрел на неё с лёгким удивлением и снова отвернулся.
— У меня там ничего нет, — продолжал он. — Ни адреса, ни работы, ни знакомых. Только деньги, которых хватит на первый месяц, если не шиковать.
— Но я был в Лондоне и там тоже ничего не было, кроме адреса и работы, которая мне не нравилась. Так что разница небольшая, зато там хотя бы интересно.
Гермиона задумалась.
— Ты не боишься? — спросила она.
Рон остановился у борта и облокотился на перила всем телом, как это делают люди, которые не думают о том, как они выглядят со стороны. Он посмотрел на горизонт. Солнце уже поднялось достаточно высоко, и вода заиграла, волны стали одновременно золотыми и синими.
— Боюсь, — просто ответил он. — Конечно, боюсь. Но одно дело — бояться и сидеть на месте. А другое — бояться и все равно идти, верно?
Гермиона посмотрела на него.
— Правда, — тихо сказала она.
Они гуляли ещё долго.
Рон рассказывал легко и охотно, без той осторожности, с которой люди обычно рассказывают о себе незнакомым. Как будто у него не было причин что-то скрывать, и он просто не видел смысла притворяться кем-то другим. Семья большая — шестеро братьев, он предпоследний, мать дома, отец до прошлого года работал на железной дороге. Жили небогато, об этом он сказал без стеснения. Просто так было, и это не делало жизнь плохой, просто делало ее такой, какая она есть.
— Я хотел учиться, — сказал он в какой-то момент. — Но денег не было, и я пошёл работать. Сначала в доках, потом на стройке, а потом вот. — он посмотрел на свои руки. — Но я много читаю. Сам, вот. — он похлопал по карману куртки, и там что-то хрустнуло. — Всегда с собой.
— Что сейчас? — спросила Гермиона.
— Стивенсон. «Остров сокровищ»
Она засмеялась неожиданно для себя, коротко и искренне.
— Я читала, — сказала она. — В двенадцать лет. Не могла оторваться.
— Вот именно, — с удовольствием сказал Рон. — В этом-то и дело.
Он остановился у лестницы, ведущей на небольшую открытую площадку в носовой части, откуда открывался вид на весь горизонт, без кают и труб, только небо и вода. Они поднялись наверх.
Здесь ветер был сильнее. Гермиона схватилась за волосы, узел окончательно развязался, и каштановые пряди разлетелись во все стороны. Она махнула рукой — пусть. Здесь это не имело значения.
— А ты? — спросил Рон, глядя на воду. — Ты откуда?
Гермиона на секунду замолчала.
— Лондон, — сказала она. — Отец — дантист. Мать дома. Я училась — хорошо училась, была лучшей на курсе. Читала все подряд. Хотела... — она остановилась.
— Что? — спросил Рон. Он повернулся к ней. Именно так слушают, когда слушают по-настоящему.
— Хотела путешествовать, — сказала она. — Исследовать мир. Хотела изучать историю, не по книгам, а вживую. Ездить, смотреть и трогать руками. Грецию, Египет, Индию. — она немного помолчала. — Я знаю шесть языков. Учила их на случай, если когда-нибудь поеду.
— Шесть, — повторил Рон. В его голосе слышалось искреннее уважение. — Это серьезно.
— Это все, что мне оставалось, — сказала Гермиона. — Учить языки тех мест, куда я не могла поехать.
Рон смотрел на нее.
— Почему не могла?
Она усмехнулась.
— Потому что я была занята тем, что старалась быть хорошей дочерью. А теперь буду стараться быть хорошей женой.
Слово вырвалось само собой, она не собиралась его произносить. Просто вырвалось и повисло в воздухе между ними.
Рон ничего не спросил. Не стал уточнять, расспрашивать и сочувствовать. Он просто посмотрел на нее с тем выражением, которое бывает у людей, когда они понимают больше, чем им сказали, но тактично умалчивают об этом.
Они стояли рядом у борта и смотрели на горизонт. Солнце поднималось все выше, впереди сверкала Атлантика, и где-то там, за этой водой, был Нью-Йорк, новая жизнь и все то, что ждало их обоих — такое разное и такое неизбежное.
— Знаешь что, — вдруг сказал Рон. Он говорил в сторону, глядя на воду, но Гермиона слышала каждое слово. — Мне кажется, человек с шестью языками и такими глазами не создан для того, чтобы сидеть на месте.
Гермиона не ответила.
Но что-то внутри сдвинулось ещё чуть-чуть.
Гермиона слушала его и размышляла.
Мысли приходили сами, тихо, на фоне его голоса, ветра и плеска воды внизу. Она думала о том, каково это — вот так. Просто взять и уехать. Без плана, без адреса, без знакомых на другом берегу. Только деньги на первый месяц и Стивенсон в кармане.
Она представила, как они идут по какой-нибудь узкой улочке в Афинах, солнце освещает белые стены, пахнет специями и морем, Рон говорит что-то смешное, она переводит ему надпись над лавкой, они смеются, и никто не знает, где они и кто они, и это и есть свобода, настоящая, без кавычек и условий. Или Египет — жаркий, с пылью во рту и пирамидами на горизонте. Они стоят и смотрят, и он говорит: вот это да, именно так, без всякого пафоса, и это лучше любых умных слов.
Она поймала себя на этой мысли и отогнала ее.
Но не сразу.
Тем временем Рон закончил рассказывать историю про одного из братьев и замолчал. Они стояли рядом, и молчание было приятным, тем редким молчанием, которое не требует заполнения.
Гермиона смотрела на горизонт.
Солнце уже поднялось достаточно высоко. Атлантика сверкала до самого горизонта. Где-то наверху, на верхних палубах, «Белламионик» начинал просыпаться. Она слышала нарастающий гул, далекие голоса, запах кофе, который вдруг донесся откуда-то и тут же напомнил ей, что она не спала всю ночь и ничего не ела с ужина.
Она не хотела уходить.
Это было неожиданно и предельно ясно: она не хотела возвращаться наверх, в каюту с шелковым балдахином, к матери с ее тревожным взглядом, к распорядку дня, который уже был кем-то составлен и в котором ей отводилась определенная роль. Она хотела ветра, рыжего незнакомца с книгой в кармане и горизонта без обязательств.
Она повернулась к Рону.
— Давай я угощу тебя завтраком, — сказала она. В ее голосе было что-то, что она не успела скрыть. Надежда, живая и немного смущенная, и глаза у нее в этот момент были такими, какими бывают очень редко. Горящими, открытыми, без привычной настороженности, которую она почти всегда демонстрировала. — За спасение, ты заслужил.
Рон посмотрел на неё.
Потом на его лице появилось выражение человека, который только что услышал очень разумное предложение и не видит причин от него отказываться.
— Я люблю поесть, — сказал он. Хмыкнул коротко и добродушно. — Пошли. Хавчик там получше, чем здесь.
И вытер нос рукавом.
Просто так. Небрежно, естественно, совершенно не задумываясь о том, как это выглядит, вытер нос рукавом и пошел первым, не оглядываясь, уверенный, что она идет следом.
Гермиона секунду смотрела ему вслед.
И тихо засмеялась. Не над ним, а просто потому, что это было так непохоже на всё, что происходило в её жизни прямо сейчас, что ей стало смешно от контраста, от неожиданности, от того, что рядом был человек, который вытирает нос рукавом, говорит хавчик, при этом в третий раз читает Стивенсона и смотрит на горизонт так, будто весь мир ещё впереди.
Она пошла следом.
В такой час ресторан первого класса выглядел совсем иначе.
Днём и вечером он был сценой — с публикой, исполнителями, музыкой, светом и всем тем тщательно продуманным великолепием, которое требовало от человека соответствия. Сейчас, ранним утром, он был просто залом. Большим, красивым, тихим залом, в котором официанты бесшумно передвигались между столами. Расставляли приборы, поправляли скатерти и приносили откуда-то свежие цветы. Люстры горели вполнакала. Солнечный свет только начинал пробиваться в высокие окна — косыми утренними лучами.
Пахло кофе и свежей выпечкой.
Гермиона вошла первой. Рон за ней, чуть притормозив на пороге — не от робости, скорее от инстинктивной паузы, которую делает человек, попадая в пространство, явно не предназначенное для него. Он быстро огляделся и шагнул внутрь.
Официант появился незамедлительно.
Молодой, безупречный, с той профессиональной любезностью на лице, которую оттачивают годами. Он учтиво скользнул взглядом по Гермионе и тут же перевел взгляд на Рона.
Остановился.
Что-то в его взгляде, на долю секунды изменилось, губы уже приоткрылись, уже готовилась какая-то фраза, вежливая и непреклонная, из тех, которыми умеют говорить одно, подразумевая совсем другое.
Но тут его взгляд снова упал на Гермиону.
И официант закрыл рот.
Учтиво промолчал, с особой деликатностью хорошо воспитанного человека, который умеет менять решения так, чтобы это было незаметно. Просто сделал плавный жест рукой и повел их к столику у окна с видом на утреннюю Атлантику.
Они сели.
Рон взял меню и открыл его с видом человека, который открывает книгу на незнакомом языке и решает не притворяться, будто понимает написанное. Пробежался взглядом по строчкам. Слегка нахмурился и перевернул страницу.
Гермиона краем глаза наблюдала за ним и испытывала одновременно теплые и немного виноватые чувства.
Рядом бесшумно, как и положено, возник официант.
— Доброе утро, — произнес он с легким поклоном. — Чего изволите?
Гермиона отложила меню.
Она сделала это с той естественной грацией, которая свойственна людям, выросшим с правильными манерами, — не показной, не заученной, а просто привычной. Она аккуратно положила руки на колени, одну поверх другой. Чуть наклонила голову.
— Andouillette, — сказала она.
Официант расцвел. Он кивнул с видом человека, которому только что оказали уважение.
Потом повернулся к Рону.
Рон еще секунду смотрел в меню. Потом поднял взгляд и сказал:
— Яичницу с хлебом. И кофе покрепче.
Официант смотрел на него с выражением, которое невозможно было точно определить: не презрение, нет, он был слишком хорошо воспитан для презрения. Скорее, это было особое, едва заметное снисхождение человека, который привык к другому и сейчас делает над собой небольшое усилие.
Он окинул Рона быстрым взглядом, сверху вниз: рубашка с закатанными рукавами, взъерошенные рыжие волосы, мозоли на руках, полное отсутствие интереса к тому, как он выглядит в этом зале.
— Великолепный выбор, — произнес официант.
Именно с такой интонацией, которая звучала как комплимент, но на самом деле была чем угодно, только не комплиментом.
Рон спокойно посмотрел на него.
— Спасибо, — сказал он.
Официант удалился.
Гермиона смотрела на Рона, как он снова облокотился на спинку стула, как оглядел зал с тем же спокойным любопытством, с каким смотрел на всё вокруг, словно этот зал был просто ещё одним интересным местом, а не пространством, которое только что дало ему понять, что он здесь лишний.
— Ты заметил? — тихо спросила она.
— Что? — Рон посмотрел на неё.
— Его интонацию.
Рон на секунду задумался и пожал плечами.
— Заметил, — просто сказал он. — Яичница от этого хуже не станет.
Гермиона ещё мгновение смотрела на него.
И снова почувствовала то тёплое, немного неожиданное чувство, от которого она пока не знала, что делать.
За окном сверкала в утреннем солнце Атлантика, к столу уже несли кофе, и день только начинался.
Блюдо принесли красиво.
Надо признать, подача была безупречной. Белая тарелка с широким бортиком, в центре колбаски аккуратно выложенное с той французской тщательностью, которая превращает еду в произведение искусства. Соус тонкой спиралью. Зелень — три листочка, уложенных так, будто их укладывал художник. Запах странный, пикантный, с кислинкой.
Гермиона смотрела на тарелку с вежливым интересом.
Взяла вилку.
Рон уже ел свою яичницу — с хлебом, с маслом, с полным удовольствием человека, который голоден и перед которым стоит еда. Он не смотрел на тарелку как на произведение искусства, а просто ел.
— Ну как? — спросил он, не отрываясь от еды.
— Сейчас попробую, — сказала Гермиона и поднесла вилку ко рту.
Первый укус.
Она успела немного прожевать, прежде чем поняла, что что-то не так. Вкус был сложным. Не просто непривычным, а по-настоящему неприятным, с той особой французской самоуверенностью, с которой подают блюда, требующие либо утонченного вкуса, либо полного отсутствия вкусовых рецепторов. Кислое смешивалось с чем-то мясным, под этим ощущалось что-то жирное и тяжелое, и все вместе это производило во рту эффект, который Гермиона не взялась бы описать вслух.
Она положила вилку.
Очень аккуратно и спокойно.
Взяла салфетку, промокнула губы. Уставилась в тарелку с выражением лица человека, который пытается найти в ситуации что-то хорошее, но пока не очень преуспевает.
Рон поднял взгляд.
Посмотрел на ее лицо. Потом на тарелку. Потом снова на ее лицо.
— Плохо? — спросил он.
Гермиона не ответила. Она сидела очень прямо и дышала через нос. Размеренно, осторожно, с сосредоточенностью человека, который ведет внутренний диалог со своим желудком и пока не уверен в исходе.
— Иди на палубу, — просто сказал Рон. — Выплюнь все за борт, и дело с концом.
— Я не собираюсь, — процедила Гермиона сквозь зубы, — ничего никуда выплевывать.
— Ну как хочешь, — пожал он плечами и вернулся к яичнице.
Гермиона посидела еще тридцать секунд и встала.
— Мне нужно подышать, — ровным голосом, с достоинством произнесла она, поправила платье и пошла к выходу. Прямая спина, размеренный шаг, полное внешнее спокойствие человека, которому просто захотелось подышать свежим воздухом, и ничего больше.
Палуба встретила её холодным ветром. Она схватилась за перила и закрыла глаза.
Воздух был хорош, свежий, соленый и она жадно, глубоко вдыхала его, позволяя ему вытеснить этот ужасный вкус, этот запах, это общее ощущение французской кулинарной катастрофы. Желудок протестовал тихо, но настойчиво. Она дышала.
Внизу качалась Атлантика. Такая равнодушная, холодная и прекрасная.
— Больше никогда, — думала Гермиона. Никакой французской кухни. Никогда. Ни за что и ни при каких обстоятельствах.
— Кажется, вчера я уже говорила, что французская еда здесь, мягко говоря, отвратительная?
Голос раздался сзади. Негромкий, спокойный, с лёгкой ноткой чего-то, что в другом исполнении можно было бы назвать смехом, но в исполнении Беллатрикс Блэк это скорее было довольным хмыканьем. Гермиона не обернулась сразу. Просто потому, что не была уверена, что её лицо уже приобрело достаточно нейтральное выражение.
Беллатрикс подошла и встала рядом у борта.
Она была одета по-утреннему строго, но без вечерней торжественности. Волосы убраны. В руке маленькая фарфоровая чашка с кофе, которую она держала с легкой небрежностью.
Гермиона наконец повернулась.
— Ненавижу французскую кухню, — выдавила она.
Это прозвучало искреннее, чем она рассчитывала. Почти жалобно. Она сама это услышала и поморщилась, на этот раз не от вкуса.
Беллатрикс посмотрела на неё.
В тёмных глазах мелькнуло что-то совсем не похожее на вчерашнюю холодную чопорность. Уголок её рта дрогнул.
— Но не стоит делать выводы по одному завтраку, — сказала она. Голос ее звучал иначе, чем обычно.
Так звучит голос человека, который позволяет себе немного расслабиться ранним утром. — Я могла бы свозить тебя в Прованс. Показать прекрасные альтернативы твоему завтраку.
Она весело усмехнулась.
Гермиона смотрела на неё.
Беллатрикс пила кофе и смотрела на воду. Спокойно, без подтекста, просто стояла рядом в утреннем свете. Ветер трепал выбившиеся пряди, но она не убирала их, и из-за этого маленького несовершенства вдруг стала похожа на обычного человека. Просто человека с чашкой кофе на палубе корабля, которому, может быть, тоже не спалось.
— В Прованс, — тихо повторила Гермиона.
Просто пробует слово на вкус.
Беллатрикс не ответила, только уголок ее рта снова слегка дрогнул.
За бортом плескалась и сверкала Атлантика, утро было холодным и золотистым, и желудок Гермионы постепенно успокаивался.
Примечания:
Тгк: https://t.me/zmeeivik