Белламионик

NC-17
Завершён
327
2
автор
Размер:
213 страниц, 65 488 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
327 Нравится 87 Отзывы 72 В сборник

Часть 3

Настройки
Беллатрикс и Гермиона постояли ещё немного. Молча, но не тяжело. Просто стояли рядом у борта, и ветер гнал мелкую рябь по поверхности воды, и солнце поднималось всё выше, и «Белламионик» шёл вперёд ровно и уверенно, не спрашивая ни у кого разрешения. Беллатрикс допила кофе. Поставила чашку на перила и выпрямилась. Что-то в ней снова изменилось. То небольшое утреннее расслабление ушло, вернулась привычная собранность, та прямая линия спины и плеч, которая, кажется, была у неё даже во сне. — У меня дела, — сказала она, не извиняясь и не объясняя. — Встретимся за ужином. Она произнесла это так, как произносят слова, которые не обсуждаются. Не грубо, а просто уверенно. Гермиона кивнула. Они пошли обратно в зал — рядом, той же дистанцией, что и вчера вечером. Беллатрикс шла чуть впереди, и Гермиона смотрела на её прямую спину, на тёмные волосы, убранные без единой лишней пряди, и думала о Провансе. Совершенно некстати и помимо своей воли. Рон сидел за столом там, где его и оставили. Он как раз доедал последний кусок хлеба и смотрел в окно с видом человека, которому хорошо и никуда не надо. При их появлении поднял взгляд. Спокойно, без особого интереса, и тут же этот взгляд переместился на Беллатрикс. Беллатрикс его не удостоила вниманием. Она окинула его одним взглядом. Быстрым, скользящим, таким, каким смотрят на предметы интерьера, которые не вписываются в общую концепцию, но переставлять их некому и незачем. Взгляд прошёл по рыжим волосам, по рубашке с закатанными рукавами, по большим рукам на столе и ушёл дальше, не задержавшись. Беллатрикс ничего не сказала. Просто повернулась и пошла — между столами, к выходу, бесшумно и прямо, как уходят люди, у которых всегда есть куда идти. Гермиона смотрела ей вслед секунду. Потом села. Рон проводил Беллатрикс взглядом до дверей. Потом вернулся к Гермионе. — Что это за женщина? — спросил он, кивнув в сторону, куда та ушла. В голосе не было ни восхищения или ни неприязни. Просто честное любопытство человека, который увидел нечто необычное и хочет понять, что именно. Гермиона опустила голову. — Не хочу об этом говорить, — сказала она тихо. Рон посмотрел на неё еще секунду и кивнул. Не стал спрашивать дальше, не стал настаивать, не сделал того лица, которое люди делают, когда хотят показать, что уважают чужую границу, но всё равно очень хотят знать. Просто кивнул и отвернулся к окну. За что Гермиона в этот момент была ему молчаливо благодарна. Но тишина длилась недолго. Рон заговорил. Легко, непринуждённо, как он делал всё, и постепенно разговор сам собой пришёл к деньгам. К первому классу, к этим людям с их пиджаками и манерами и взглядами, которые умеют одновременно смотреть на тебя и не видеть. Он говорил без злости, скорее с тем добродушным раздражением, которое накапливается у людей, когда на них смотрят как на мебель достаточно долго. Про официанта с его великолепным выбором. Про то, как вся эта верхняя палуба устроена как витрина. Красиво снаружи, и все знают, что внутри то же самое, что у всех, просто завёрнуто в другую бумагу. Он говорил, и слова были правильными. Честными и живыми. Гермиона молчала. Она слышала его в пол уха, фоном. Но мысли её были далеко. Где-то на палубе, в раннем утреннем свете, рядом с женщиной, которая пила кофе и говорила о Провансе тоном человека, который говорит о чём-то реальном, а не просто красивом. Рядом с женщиной, которую она не хотела понимать и которую понимала всё больше. Против воли, против здравого смысла, против всего, что было бы проще. — ...заносчивые все они, вот и всё, — закончил Рон какую-то фразу и отломил ещё кусок хлеба. Гермиона не ответила. Рон посмотрел на неё. Потом на её нетронутую тарелку. Потом снова на неё. Он ничего не спросил. Просто придвинул к себе её тарелку и спокойно, как само собой разумеющееся — начал есть. С тем же аппетитом, с тем же полным отсутствием церемоний. Французская кухня его, судя по всему, ничуть не смущала. Гермиона смотрела на него и почувствовала что-то тёплое. Тихое, простое и без всяких сложностей. Этот человек ел её ужасный завтрак и не задавал лишних вопросов, и это было, пожалуй, именно то, что ей сейчас требовалось. Они закончили молча. Рон доел всё — свою тарелку и её, дочиста, без остатка, с последним куском хлеба промакнув соус. Откинулся на спинку стула и довольно выдохнул. — Ну и ладно, что тебе не понравилось, — сказал он философски. — Мне понравилось. Гермиона тихо усмехнулась. Они вышли из ресторана вместе — в коридор, где их пути расходились: ему вниз, ей вверх. Остановились на секунду. — Спасибо за компанию, — сказала Гермиона. — За яичницу спасибо, — ответил Рон серьёзно и подмигнул. Она смотрела, как он уходит вниз по лестнице. Широкие плечи, рыжие волосы, руки в карманах. Гермиона думала о том, что он был, пожалуй, самым простым человеком, которого она встретила за последнее время. И как это было — невозможно хорошо. Гермиона поднималась по лестнице медленно. Не потому, что не хотела возвращаться — просто ноги шли сами, без особой спешки, и она позволяла им идти в своём темпе. В голове было тихо. То хорошее, промытое утреннее молчание, которое бывает после свежего воздуха, простого разговора и крепкого кофе, выпитого у борта с видом на океан. Она не думала ни о чём конкретном. Просто шла. Коридор первого класса встретил её привычным янтарным светом. Здесь, в отличие от нижних палуб, казалось, всегда было одно и то же время суток. Ни ночи, ни утра — просто ровный уютный свет и запах воска и цветов. И тишина, в которой где-то далеко позвякивал поднос. Она остановилась перед дверью каюты. Прислушалась. Тишина. Может быть, мать ещё спит. Это было бы хорошо. Гермиона аккуратно нажала на ручку и толкнула дверь. Мать не спала. Элен Грейнджер сидела на диване. Прямо, одетая, с чашкой чая в руках, который, судя по виду, давно остыл, потому что она его не пила, а просто держала. На лице у неё было то выражение, которое Гермиона знала с детства. Напряжённое, сдержанное, но едва-едва, потому что за этой сдержанностью стояло что-то, что рвалось наружу и ждало только повода. Повод появился в ту секунду, когда Гермиона переступила порог. — Ты где была? — спросила Элен. Голос был тихим. Это было плохим знаком. Тихий голос у матери всегда означал не меньше бури, чем громкий, просто другого рода. — Гуляла, — сказала Гермиона. Она вошла и притворила дверь за собой. — Не спалось, я вышла подышать. — Подышать, — повторила Элен. Она поставила чашку на столик. Аккуратно, но с той небольшой лишней точностью движения, которая выдаёт человека, сдерживающего раздражение. Элен встала. — Гермиона, — сказала она, — утром, пока тебя не было, к нам в каюту заходила мадам Блэк. Гермиона стояла у двери и смотрела на мать. Что-то внутри слегка сжалось. Не от страха, а от чего-то более сложного. — Она спрашивала тебя, — продолжала Элен. — Пришла лично. Я открыла дверь и увидела её. Она стоит на пороге, спрашивает, где ты. А я... — голос её чуть дрогнул, и за этим дрожанием было что-то настоящее, не театральное. — Я не знала, что ответить. Я не знала, где моя собственная дочь. Она замолчала. Гермиона открыла рот желая что-то возразить, но подумав закрыла. Потому что сказать было нечего. Не в том смысле, что слов не было. Слова были, объяснения были, логика была. Но всё это требовало разговора, которого она сейчас не хотела, потому что разговор неизбежно пришёл бы к Рону, а Рон к нижней палубе, а нижняя палуба к тому, что она провела утро совсем не там, где должна была его проводить. — Мама, — начала она осторожно. — Нет, — сказала Элен — негромко, но твёрдо. — Послушай меня. Ты понимаешь, в каком положении мы находимся? Все мы? — Она сделала маленький шаг вперёд. — Эта женщина — не просто женщина, Гермиона. Она наш... она твоя... — она запнулась на слове, как запинаются на слове, которое всё ещё не стало привычным. — Она твоя будущая жена. И она пришла утром, лично, к тебе, а тебя нет. Тебя нигде нет. И я стою перед ней в дверях и не знаю, что сказать. Гермиона смотрела на мать. На её прямую спину и сжатые руки и это лицо. Усталое, любящее, испуганное — под слоем строгости. Мать боялась. Не за себя — за неё, за них всех, за это хрупкое и дорогостоящее равновесие, которое они все поддерживали изо всех сил уже несколько дней. — Я просто вышла подышать, — повторила Гермиона. Тише, чем раньше. — В пять утра, — сказала Элен. — На несколько часов. — Я не знала, что она придёт. — Ты должна была быть здесь, — отрезала мать. И в этих словах было всё. И упрёк, и тревога, и что-то глубже, та материнская боль человека, который видит, что дочь делает что-то, что может её же и ранить, и не может остановить, и не знает даже, нужно ли останавливать. За иллюминатором плескалась Атлантика. Равнодушно, мерно, как плещет всегда. Солнце уже стояло высоко, и свет в каюте был дневным и ясным. — Ты ведёшь себя безответственно, — устало сказала Элен наконец. — Я понимаю, что тебе тяжело. Я понимаю, что ты не выбирала это. — голос её чуть смягчился, самую малость, ровно настолько, чтобы было слышно, что за строгостью стоит что-то ещё. — Но это теперь твоя жизнь, Гермиона. И нужно... нужно хотя бы попробовать. Гермиона молчала. Она смотрела в окно. На воду, на горизонт, на то место, где небо встречается с морем и где, если смотреть достаточно долго, начинает казаться, что мир там, за этой линией, совсем другой. Проще и свободнее. — Хорошо, мама, — сказала она. Два слова. Ровным голосом. Без возражений. Элен смотрела на неё ещё секунду — пытаясь, кажется, понять, было ли это согласием или просто концом разговора. Потом взяла чашку с остывшим чаем и пошла к столику. — Приведи себя в порядок, — сказала она, не оборачиваясь. — Волосы в порядок приведи, и платье смени — это мятое. Гермиона посмотрела на своё платье. Мятое. Да. Она прошла к шкафу, открыла его и долго смотрела внутрь. На платья, висящие в ряд, все правильные, все приличные, все чужие в каком-то смысле. Гермиона сменила платье. Тёмно-зелёное, закрытое, с маленькими пуговицами по вороту — правильное, как и всё остальное в этом шкафу. Она застёгивала пуговицы медленно, одну за другой, и смотрела в зеркало на своё отражение с тем выражением, с каким смотрят на что-то знакомое и при этом не очень узнаваемое. Волосы убрала. Тщательно, без единой лишней пряди. Потом взяла книгу. Она всегда брала книгу, когда не знала, что делать с собой, потому что в книге всегда был кто-то, чья жизнь требовала внимания, и это временно отменяло необходимость думать о своей. Легла на диван и открыла на нужной странице. Буквы не складывались. Она смотрела на них внимательно, честно, с тем упрямством, с которым берётся за любое дело, и они просто стояли на странице и ничего не значили. Слова были, предложения были, даже смысл где-то проскальзывал, но между страницей и ею стояло что-то плотное и непрозрачное, и пробиться сквозь него не получалось. Она перечитала один абзац три раза. Потом четыре и закрыла книгу. Положила её на грудь и уставилась в потолок. Было по-настоящему горько, без преувеличений. Не остро, не слезливо, а просто тихо и тяжело. Как бывает, когда понимаешь что-то, от чего не можешь ни убежать, ни спрятаться, ни прочитать нужный абзац достаточное количество раз, чтобы оно стало другим. Она была на красивом корабле посреди Атлантики, и всё вокруг неё было дорогим и правильным, и её будущее было расписано с той же тщательностью, с которой здесь расставляли приборы на столе. Где каждая вилка на своём месте и никаких лишних движений. И ей было восемнадцать лет. И она знала шесть языков и не была ни в одной из стран, где на них говорили. Элен Грейнджер тем временем ходила по каюте с видом человека, у которого есть план и который намерен этому плану следовать. Она разбирала что-то в саквояже, поправляла что-то на туалетном столике, смотрела в иллюминатор. Деятельно, методично, создавая вокруг себя тот привычный фон негромкой занятости, который всегда её успокаивал. Потом остановилась. Посмотрела на дочь — на книгу, лежащую закрытой на груди, на неподвижный взгляд в потолок. — Нам нужно прогуляться, перед обедом. — сказала она тоном, не допускающим возражений. — Воздух пойдёт на пользу. Гермиона не возражала. Палуба первого класса в полуденный час жила своей размеренной светской жизнью. Пассажиры прогуливались парами и группами. Неторопливо, со вкусом, как прогуливаются люди, у которых есть время и которые об этом знают. Дамы в дневных платьях, мужчины в костюмах, кто-то с газетой, кто-то с маленькой собачкой на поводке, которая семенила по ковровой дорожке с видом существа, убеждённого в собственной значимости. Тихие разговоры, светские, ни о чём и обо всём сразу. Смех — сдержанный, отмеренный. Гермиона шла рядом с матерью и смотрела вниз. Она не делала это намеренно, просто взгляд сам находил дорогу. Сквозь белые перила первого класса, вниз — туда, где нижние палубы жили иначе. Там было шумнее, проще, живее. Там кто-то громко смеялся. Там дети бегали между взрослыми, не спрашивая разрешения. Там пахло табаком и едой. Чьи-то руки свисали с перил, и чья-то гармошка играла что-то быстрое и весёлое. Она искала рыжую голову. Не признавалась себе в этом, но искала. — Гермиона. Голос матери — негромкий, но с той особой интонацией, которая означала: я вижу, что ты делаешь, и мне это не нравится. — Я здесь, мама. — Ты здесь телом, — сказала Элен. — Но голова твоя где-то очень далеко. — она шла прямо, смотрела вперёд, и в профиль лицо у неё было усталым. Той усталостью, которую не лечит сон. — Посмотри на людей вокруг. Поздоровайся. Веди себя так, как от тебя ожидают. — Я веду себя нормально, — сказала Гермиона тихо. — Ты витаешь в облаках, — возразила мать. — Это видно. Любому видно. — она чуть понизила голос. Не потому, что хотела скрыть слова от окружающих, а потому что то, что она говорила, требовало именно такой интонации. — Ты должна быть здесь, Гермиона. А не просто присутствовать. Понимаешь? Не на нижней палубе, не в своих мыслях — а здесь. Гермиона посмотрела на мать. — Ты заметила, — сказала она. — Я твоя мать, — ответила Элен просто. — Я всегда замечаю. Они шли дальше. Мимо шезлонгов, мимо пары пожилых господ с сигарами, мимо женщины в широкополой шляпе, которая кормила чайку с руки и выглядела при этом совершенно счастливой. Гермиона смотрела на чайку. Та сорвалась с руки женщины и полетела. Свободно, наискосок, против ветра и исчезла где-то над водой. — Мама, — сказала Гермиона вдруг тихо. — Ты никогда не думала, что всё могло быть иначе? Элен шла секунду молча. — Думала, — сказала она наконец. — Все думают об этом. — Но жизнь — это не то, что могло бы быть. Это то, что есть. Гермиона не ответила. Взгляд её снова скользнул вниз. Через перила, на нижнюю палубу, туда, где играла гармошка и смеялись люди и где всё было грубее и беднее и живее, чем здесь, наверху, где всё было так невыносимо правильно. Рыжей головы она не нашла. И не знала, облегчение это или разочарование. * * * Обед был накрыт безупречно. Как и всё здесь — безупречно, выверено, без единой лишней детали и без единой живой. Белые скатерти, хрусталь, три вида вилок, разговоры о погоде и о ценах на недвижимость в Лондоне и о том, кто из общих знакомых куда поехал этим летом. Люди за соседними столами улыбались друг другу с той отточенной теплотой, которая ничего общего не имеет с настоящей теплотой. Просто мышцы лица, поставленные за годы практики. Гермиона ела. Методично, без аппетита, глядя в тарелку и поднимая взгляд ровно тогда, когда это требовалось. Когда к ней обращались, когда нужно было кивнуть, улыбнуться или произнести что-нибудь необременительное и вежливое. Она делала это хорошо. Она всегда делала хорошо то, что от нее требовали. Это было одновременно её силой и чем-то, от чего сегодня было особенно тяжело. Мать сидела рядом и цвела. Элен Грейнджер в окружении людей первого класса была другой — не плохой, просто другой. Она смеялась чуть громче обычного и слушала чуть внимательнее, и поправляла причёску движением, которое Гермиона никогда не видела дома. Она старалась. Честно, изо всех сил, так, как стараются люди, которым очень важно, чтобы получилось. Гермиона смотрела на неё и чувствовала нежность и тоску одновременно. Отец пил вино. Джон Грейнджер в первом классе был похож на человека, которого занесло в чужой спектакль и который решил справляться с этим по-своему. Он не старался, у него это просто не получалось. Да он, кажется, и не пытался особенно. Сидел, ел, отвечал когда спрашивали, и тянулся к бокалу с той методичностью человека, который нашёл единственное по-настоящему понятное ему дело в этом зале. К концу обеда бокал наполняли уже пятый раз. Гермиона считала. После обеда она нашла его в коридоре. Он выходил из зала чуть раньше остальных, неторопливо, с расстёгнутой верхней пуговицей пиджака и тем особенным достоинством человека, который выпил достаточно, чтобы расслабиться, но ещё не настолько, чтобы это было заметно всем. — Пап, — сказала Гермиона. Он обернулся. Широко улыбнулся, по-настоящему тепло, и это была одна из тех его улыбок, ради которых она в детстве старалась делать уроки хорошо и не шуметь, когда он устал. — Гермиона, — сказал он с удовольствием. — Иди сюда. Они встали у иллюминатора в коридоре. Вдвоём, чуть в стороне от потока пассажиров, расходящихся после обеда. Гермиона смотрела на отца и думала, что он хороший человек. Просто хороший, без оговорок. Добрый, мягкий, любящий её так, как умел. Не всегда правильно, не всегда вовремя, но всегда по-настоящему. — Ну как ты? — спросила она. — Отлично, — сказал он. — Главное, что кормят хорошо. — и хмыкнул, довольный собственной шуткой. Гермиона коротко улыбнулась. Потом помолчала секунду и тихо сказала: — Я рада, что ты рядом. Отец посмотрел на неё. Что-то мелькнуло в его глазах — сложное, многослойное. Что-то, что бывает у людей, когда они понимают больше, чем показывают, и выбирают показывать меньше. Потому что с большим не знают, что делать, или потому что уже решили, и возвращаться к этому решению больно. Он поднял руку и погладил её по голове. Медленно, по-отечески. Так же, как гладил в детстве, когда она боялась грозы или не могла решить задачу, и это всегда помогало, потому что рука была тёплой и надёжной и означала что он рядом. — Ты молодец, — сказал он. — Ты всегда была молодец. Гермиона тихо стояла под его рукой. — Эта сделка, — продолжал он, и голос его был мягким, немного размытым, с той особенной задушевностью, которую приносит вино, — это спасение, Гермиона. Ты понимаешь? Для всех нас. — он говорил негромко и доверительно, как говорят о важном, или о том, что сам себя убедил считать важным. — Всё будет хорошо. У тебя будет всё. И нам... нам тоже будет лучше. Гермиона молчала. — Я горжусь тобой, — сказал он. И погладил её ещё раз, окончательно, как ставят точку. Потом тихо зевнул, прикрыв рот рукой. И посмотрел в сторону коридора с видом человека, который слышит зов своей каюты и не видит причин ему сопротивляться. — Пойду, пожалуй, — сказал он. — Немного вздремну. После обеда всегда хорошо — немного поспать. Он потрепал её по плечу и пошёл по коридору. Неторопливо, чуть вразвалочку, с расстёгнутой пуговицей и полным внутренним покоем человека, который принял все решения и теперь просто живёт с ними. Гермиона смотрела ему вслед. До тех пор, пока он не завернул за угол и не исчез. Коридор вокруг неё был пустым, красивым и тихим. Тёмное дерево, мягкий свет, запах цветов. Где-то далеко играла музыка. Нежная, струнная, написанная специально для таких вот послеобеденных часов, когда всё хорошо и все сыты и можно просто плыть вперёд и ни о чём не думать. — Спасение для всех нас. Отец был добрым человеком и хорошим отцом, и он любил её. Она знала это так же точно, как знала таблицу умножения. Он не желал ей плохого. Он желал ей всего самого лучшего. Просто его представление о хорошем и её представление о хорошем жили в разных комнатах и, кажется, никогда не встречались в коридоре. Она прислонилась спиной к стене и закрыла глаза на секунду. Молодец. Спасение. Всё будет хорошо. Слова были правильными. Тёплыми даже. И совершенно, невыносимо пустыми. Она открыла глаза. Коридор был всё таким же красивым и всё таким же чужим. Гермиона оттолкнулась от стены и пошла. Не зная куда, просто вперёд, потому что стоять на месте было хуже всего остального. Она не помнила, как шла. Просто шла по коридорам, по лестницам, мимо дверей, зеркал и цветов в вазах. Ноги несли её сами, без участия головы, которая была сейчас где-то далеко и думала о чём-то тяжёлом и бесформенном, чему она ещё не нашла названия. Остановилась она только тогда, когда поняла, что стоит перед знакомой дверью. Широкая, тёмная, с медной табличкой. Каюта люкс, номер один, в самом конце коридора первого класса. Гермиона смотрела на эту дверь несколько секунд, и только потом до неё дошло, что она знает, чья это каюта. Что-то внутри привело её сюда. Тихо, без спроса, как приводит иногда к единственному месту, где, кажется, может стать чуть легче. Она сама не поняла, как подняла руку и постучала. Дверь открылась быстро, но не та, кого она ожидала. Мужчина был немолодым, деловитым, в строгом тёмном костюме с бумагами под мышкой и очками на носу. Он смотрел на неё с вежливой непроницаемостью человека, для которого любой посетитель является прежде всего помехой рабочему процессу. — Чем могу помочь? — спросил он. Гермиона открыла рот. — Я хотела бы видеть мадам Блэк, — сказала она. Мужчина посмотрел на неё. Коротко, оценивающе, с профессиональной быстротой, с которой деловые люди оценивают всё и всех. — Мадам Блэк занята, — сказал он. — Рабочие переговоры. Принять никого не может. И закрыл дверь. Тихо, аккуратно, с полным равнодушием к тому, что осталось по эту сторону. Гермиона стояла перед закрытой дверью. Секунду. Две. Три. А потом что-то внутри, что держалось весь этот длинный день, всё утро и весь обед — надломилось. Тихо, без звука, как надламывается то, что слишком долго держали в напряжении. Горечь была острой. Не злость — нет. Что-то хуже злости. Та особая горечь, которая бывает, когда понимаешь, что ты был наивен, и это понимание приходит именно тогда, когда меньше всего хочется его принимать. Отец строил на неё планы. Мать строила на неё планы. Беллатрикс Блэк со своими деловыми переговорами за закрытой дверью — строила на неё планы. Все они строили планы, и в этих планах она была чем-то важным, нужным и выгодным. Она почувствовала, как глаза защипало. Нет, — сказала она себе. — Не здесь. И пошла. Сначала быстро, потом еще быстрее. Каблуки стучали по коридору, и она не смотрела на зеркала, не смотрела на двери, не смотрела ни на что. Свернула раз, другой. Какая-то лестница — она пошла по ней вверх, потом ещё. Мимо иллюминатора, в котором мелькнуло небо. Мимо запаха кофе, запаха табака и запаха моря — всё мимо, всё неважно. Слёзы застилали глаза, уже по-настоящему, уже не сдержать и она их не сдерживала, просто шла, и дышала, и не видела почти ничего впереди. Корма лайнера была пустой. Она не знала, как сюда добралась. Просто оказалась здесь, и ноги остановились сами, как будто это было именно то место, куда они всё это время и несли её. Открытая палуба, дальний конец корабля, без шезлонгов, без кадок с зеленью и без единого человека. Только леер, и небо, и за кормой — белая пенная полоса, которую «Белламионик» оставлял за собой на воде. Длинная, прямая, уходящая к горизонту. След, который корабль чертил в океане и который океан медленно, неотвратимо стирал. Гермиона дошла до леера и взялась за него обеими руками. Крепко, до побеления костяшек. И заплакала. По-настоящему. Не так, как плачут когда хотят, чтобы увидели, а так, как плачут, когда больше не могут не плакать. Тихо, почти беззвучно, только плечи вздрагивали, и ветер бил в лицо и смешивался со слезами и солью, и было невозможно понять, где заканчивается море и начинается она сама. Она плакала о шести языках и ни одной стране. О книге, которую не смогла прочитать. Об отце, который погладил её по голове и пошёл спать. О матери, которая любила её и не слышала. О закрытой двери с медной табличкой. О Провансе, о котором сказали вскользь, как говорят о несбыточном. О рыжем парне, который читал Стивенсона в третий раз и смотрел на горизонт так, будто там было всё. Пенная полоса за кормой уходила назад и таяла в воде. Атлантика не смотрела на неё. Огромная, холодная, бесконечная, совершенно равнодушная к тому, что одна маленькая девушка стоит над ней и плачет. Гермиона стояла и плакала. И ветер уносил всё. Слёзы и слова и всё то тяжёлое, безымянное, что накопилось за этот долгий, невыносимо правильный день. Ветер был так силен, что, казалось, выдувал из нее саму суть. Он срывал пряди волос с затылка, трепал подол тяжелого платья, превращая ткань в непокорный парус, и нес с собой ледяную соленую взвесь, оседающую на губах. Стоя на самой корме, глядя в черную маслянистую бездну, Гермиона вдруг ощутила небывалую, почти пьянящую легкость. Здесь, за спинами пассажиров первого класса, за звоном хрусталя и приторными улыбками, реальность казалась грязной шуткой. А может, наоборот — единственно честной. Мысль пришла не как гром среди ясного неба. Она сочилась медленно, как песок сквозь пальцы, а потом вдруг сжалась в тугой, острый комок где-то в солнечном сплетении. А что, если всё это разом закончить? Она удивилась тому, как спокойно эта фраза прозвучала у нее в голове. Никакой истерики, никакого внутреннего крика. Только усталость, что оседает в костях свинцом, когда пытаешься быть послушной куклой. Гермиона никогда раньше не думала о смерти. О том, что будет после. Там, за гранью, где нет ни времени, ни обязательств. И если быть до конца честной, в этот момент ее это не особо и волновало. Что там? Пустота? Забвение? Да хоть забвение, хоть холод. Лишь бы это не было тем, что ждало ее внизу. Внизу, в тесной духоте каюты, где мать уже видела ее в белом платье, приколотой к руке человека, чье имя звучало как приговор. Беллатрикс. Она произнесла это имя мысленно, и по позвоночнику пробежал озноб, не имеющий ничего общего с североатлантическим ветром. Давление. Вот точное слово. Не сталь, не кандалы, а мягкое, бархатное давление, от которого перехватывает горло сильнее, чем от любой веревки. Взгляд Беллатрикс, полный хищного превосходства, рука матери, вцепившаяся в локоть с такой силой, что остаются синяки, — все это сливалось в один сплошной, душный удушающий кокон. — Я не хочу быть трофеем, — подумала она, перехватывая холодный, влажный металл поручней. Металл обжег ладони, и это было приятно, это было реально. Гермиона подтянулась. Движение получилось у нее плавным и грациозным, словно она делала это сотни раз. Юбки, тяжелые от вышивки и кружев, на секунду зацепились за заклепку, но она дернула сильнее, и ткань с противным треском поддалась. Теперь она стояла по ту сторону. Там, где кончалась палуба и начиналась бездна. Она развернулась спиной к кораблю. Теперь «Белламионик» был лишь огромной, бессмысленной стеной позади. Гудящей машиной, которая тащила ее к нежеланному будущему. А перед ней — только вода. Черная, как расплавленный обсидиан, и бесконечная. Вода словно дышала. Она поднималась и опускалась с тяжелым, медленным ритмом, похожим на биение сердца какого-то древнего, равнодушного к людским трагедиям зверя. Волосы хлестали по лицу. Слез не было. Гермиона смотрела вниз, считая про себя. Три секунды до встречи с водой? Четыре? Больно ли это? Наверное, нет. Наверное, это будет проще, чем сидеть за обеденным столом напротив будущей жены и улыбаться, когда внутри все кипит от отвращения. Она ослабила хватку. Пальцы уже настолько онемели от холода, что почти не чувствовали металла. Осталось только отпустить, одно движение. Перестать цепляться за эту жизнь, которая на самом деле никогда и не была ее собственной. Она была чужой, вышитой по чужому трафарету. — Всего лишь шаг, — сказала она себе, и в этом не было ни драмы, ни пафоса. Только усталая констатация факта. Она почти сделала это. Почти подалась вперед. Но что-то остановило ее. Не страх, не внезапная надежда. Какая-то крошечная, иррациональная заминка, за которую она сама не могла бы объяснить. Тело не слушалось. Пальцы, онемевшие от холода, все еще судорожно сжимали поручни, хотя разум уже приказал им разжаться. Гермиона стояла на краю. Ветер выл в ушах, вода внизу дышала тяжело и размеренно, а она стояла и не могла сделать последний шаг. Не потому, что передумала. Не потому, что нашла в себе силы жить дальше. А потому, что где-то в самой глубине, там, куда не добрались ни материнские приказы, ни ледяной взгляд Беллатрикс, еще теплилось что-то упрямое, живучее, отказывающееся подчиняться даже собственной воле. Она стояла и не решалась прыгнуть.
327 Нравится 87 Отзывы 72 В сборник
Отзывы (6)