Часть 3
3 марта 2026 г., 22:07
Уезжали они спокойно: по сравнению с другими пациентами, чьи выписки наблюдал Фома, так и вовсе незаметно, но он поблагодарил всех тех, кто прошел этот нелегкий путь вместе с ним и с Сашей, благодаря кому они могли теперь продолжать восстановление в дневном стационаре, — и фонд центра Шепард тоже получил щедрое пожертвование. Для Саши возможность поехать домой была огромным шагом вперед: Фоме порой казалось, словно еще вчера был июнь, и он сидел возле находящегося в коме Саши, понятия не имея, сможет ли тот когда-нибудь даже дышать самостоятельно, но третьего марта бережно привез в коттедж его, насколько возможно бодрого и интересующегося окружающим миром, практически не испугавшегося нового пространства, которое видел только на фотографиях. Переживал один Фома: еще две недели назад он вместе с лечащим врачом обсуждал будущий перевод, снова и снова уточняя каждую мелочь, и вдруг осознал, что боится, невероятно боится покинуть клинику, где Саше могли оказать немедленную помощь в любой ситуации, поэтому Фома загнал подальше собственную гордость и лично связался с агентством-партнером клиники Эмори, предоставлявшем услуги медсестер, обученных уходу за непростыми пациентами, чтобы первое время в новом доме с ним и Сашей постоянно находился знакомый со спецификой его диагнозов медик.
Так в их жизни появилась Грейс, истинный ангел, скрывающийся в обличии умудренной годами невысокой женщины-филиппинки с самым внимательным взглядом и бережными, покрытыми морщинами смуглыми руками, которым всё было под силу. До того, как принять решение, Фома встретился с ней лично: они сидели в парке на территории Шепарда; у Саши был дневной сон, за ним присматривала медсестра, однако Фома все равно привычно беспокоился, пусть и старался не показывать это незнакомому человеку, однако Грейс больше половины жизни провела, ухаживая за детьми и взрослыми с тяжелой инвалидностью, а значит и взаимодействуя с их семьями, поэтому Фома не был первым в её практике опекуном, пытавшимся скрывать всю бушующую внутри него тревогу под маской, едва ли не рассыпающейся от груза ответственности. У Фомы в руках была папка со всеми медицинскими документами: результатами обследований и анализов, врачебными заключениями, утолщившаяся едва ли не вдвое после Сашиного ноябрьского приступа, однако за все время беседы она ни разу не была открыта: Грейс заранее ознакомилась с необходимой информацией о своем будущем подопечном, предоставленной агентством, и продемонстрировала потрясающую осведомленность и о его диагнозах, и принимаемых лекарствах, и всевозможных осложнениях и помощи при них. С Фомой они беседовали больше часа, и он не мог поверить, что такой прекрасный профессионал и просто замечательный человек будет с ними в это нелегкое время адаптации к новому этапу восстановления.
До дня их перевода в Декейтер Грейс несколько раз приходила, чтобы познакомиться с Сашей: тот иногда побаивался незнакомых людей, но к Грейс отнесся так, словно всю жизнь ее знал — Фома, конечно, заранее ему сказал, что у них будет гость, но не ожидал, что Саша совсем не испугается и даже попросит с ним поиграть. Чуть позже этой встречи Фома спросил у Саши, как он смотрит на то, если Грейс будет некоторое время помогать им дома, — если бы только Саша оказался против, Фома немедленно бы потребовал у агентства контакты другой медсестры, но всё обошлось: после привычной паузы, сократившейся, однако, до двадцати пяти секунд, Саша чуть кивнул и сказал «она хорошая». Всё равно после этого Грейс навещала их дважды, прежде чем вместе с Фомой подписать окончательные документы, и третьего марта она встретила их на крыльце дома номер тысяча семьдесят четыре по Латам-роуд. Фома привез Сашу сам, машина тоже была новой: оливковый Chevrolet Traverse, внедорожник, переоборудованный с учетом необходимости перевозки пассажира в инвалидном кресле, с боковой загрузкой и адаптированным салоном. Выполнить все модификации именно в этой машине было труднее и на порядок дороже, чем, например, адаптировать минивэн, что изначально предполагалось сделать, Фома даже выбрал одну подходящую Тойоту, но в итоге не смог отделаться от мысли, что хочет более маневренную и, по его мнению, надежную машину, поэтому выбор пал на Шевроле. Фома ездил на нем по специальной площадке на территории Шепарда, вместе с инструктором разобрался с пандусами, как электрическим, так и выкидным, несколько раз пробовал загрузить и выгрузить Сашу — и отработал, разумеется, правила оказания ему помощи в случае наступления припадка в машине, однако всё равно едва ли не ежесекундно поглядывал в зеркало заднего вида, пока они ехали домой: после неполных девяти месяцев, проведенных в больницах, это ощущалось небольшой победой, масштаб которой был приглушен тревогой — даже присутствие Грейс не сгладило её и на треть.
К счастью, в отличие от него Саша откровенно зевал и тер глаза ладонью, не испытывая тогда никакого исследовательского интереса, недолгая дорога его вымотала, и он попросился лечь, едва оказавшись в спальне. Фома этого ожидал, у Саши по времени и был дневной сон, поэтому помог ему сделать ему всё необходимое в ванной и переодеться в пижаму, внутренне не переставая радоваться, насколько продумана оказалась каждая деталь в этом доме: даже в больнице, как будто бы, было менее удобно, а здесь Фома без единой трудности уложил Сашу в кровать, зашторив окна и включив ночник, устроил его со всеми валиками в нужных местах и еще раз убедился, что пульсоксиметр, кроватный датчик приступов и оба браслета работают, и практически беззвучно сел в кресло рядом. Только после этого до Фомы дошло, что всё это время Грейс наблюдала за ними, стоя у двери, но никак не вмешивалась: Фома справился сам — как и справлялся в больнице, дело ведь было не в невежестве или отсутствии опыта у него, даже не в неуверенности — но в страхе: несмотря на то, что самого Фому кропотливо обучали на всевозможных занятиях, отрабатывая с ним действия при самых разных состояниях, в первую очередь неотложных, — и доведя их до автоматизма, а уж в части ухода он мог дать фору многим медсестрам, но подсознательная боязнь совершить непоправимую ошибку и потерять Сашу никуда не ушла. И даже если он сам не понял это сразу, то для Грейс ситуация оказалась вполне очевидна; в тот день она мягко подошла к Фоме и сказала ему на ухо: «я побуду с Сашей, а вы, пожалуйста, пообедайте» — после этих слов Фоме показалось, словно его с силой втиснули в собственное тело, которое немедленно догнало усталостью: у него болела спина, надоедливо ныл висок, а желудок скручивало от голода.
Уходить от Саши ему не хотелось, однако тот оставался под надежнейшим присмотром, а Фоме действительно нужно было поесть — но сначала в душ, смыть с себя тридцать восемь недель, которые он практически неотлучно провел вместе с Сашей в стационарах двух стран, день за днем испытывая невыносимый ужас перед возможной потерей, угроза которой так и не миновала, однако жизнь не остановилась ни на миг, и Фома не мог замереть тогда недвижимым изваянием у Сашиной кровати, как бы ему ни хотелось остаться в этом мирном моменте, когда первая часть лечения была позади, а вторая еще не началась, и Саша спал дома, в своей постели, прижав ладонь к предплечью Фомы.
Ему стоило едва ли не всего на свете подняться с кресла, ощущая, как сильно зажато всё тело, и подойти к спрятанному в стене шкафу за чистыми вещами, стараясь не припадать на правую ногу: ему сводило мышцы от плеча вниз до бедра. К счастью, хотя бы сумки не нужно было разбирать: все вещи еще накануне уехали из Шепарда в этот дом с помощником Фомы, в больнице оставалось только самое нужное, а здесь было достаточно и новой одежды, и некоторой старой: что-то было плотно запаковано в чехлы и убрано подальше, в одном из них покоилась серая кофта, в которой был Паша в ту ночь, когда он последний раз провел ее с Фомой. Ни разу не стиранный с того момента, спрятанный в чехол лонгслив вполне мог еще хранить Пашин запах: Фома не хотел проверять, боялся, что прижмется носом к мягкой ткани и не почувствует ничего знакомого, ни единой ноты, составлявшей неповторимый аромат Пашиного тела, который Фома подсознательно продолжал помнить и страшился исказить воспоминание, поэтому заставил себя убрать руку, тянущуюся вглубь полок, и взять одну из аккуратно сложенных стопок вблизи; правильно собранный домашний комплект: тонкий свитшот, штаны из футера и белье; носки Фома проигнорировал, ему всегда нравилось ощущение под босыми ногами, а в этом доме пол почти во всех помещениях был из особливо обработанного каучука, приятно амортизирующего каждый шаг. На пороге комнаты Фома все равно обернулся: Грейс встретила его взгляд своим, одними губами произнесла «идите, всё в порядке»: он слабо кивнул и вышел в коридор, только там позволив себе схватиться рукой за поручень, предназначенный для Саши.
Фома мог принять душ в той же ванной, совмещенной со спальней, но желание недолго побыть одному, зная, что за стенкой никого нет, все же пересилило: кроме их с Сашей комнаты и отдельного жилого блока для медсестер, в доме было еще три таких же совмещенных спальни. Мало ли, кому-то еще требовалось бы остаться на ночь — маловероятно, но всё же, однако в тот момент это было спасением, и Фома пошел в ближайшую комнату, подавив желание рухнуть на заправленную постель и сжаться тесным комком поверх покрывала. В ванной он раздевался привычно торопливо, в основном помогая себе левой рукой и морщась от неловких движений, пока не снял и браслет мониторинга, устроив его на полочке так, чтобы видеть дисплей, — и замер, когда столкнулся со своим отражением, подняв глаза. В больнице у него не было ни времени, ни желания себя разглядывать, а в тот день Фома невольно тронул пальцами лицо, убедившись, что он-в-зеркале сделал то же самое: на него смотрел широкоплечий мужчина, на порядок стройнее, чем Фома себя помнил — ему и без учёта зала хватало физической нагрузки с уходом за Сашей, пусть похудевшим, но все еще не легким, и Фома тоже сбросил вес, подсушился, пусть ненамеренно. Седины у него стало больше, хотя первые белые волоски Фома обнаружил на висках еще в девятнадцать лет, один даже умудрился выдернуть, сморщившись от боли, — и смирившись потом, когда количество потерявших пигмент волос становилось все заметнее. Едва ли он мог на это повлиять, поэтому оторвался от отражения и шагнул в душевую кабину; стоять оказалось совсем трудно, и Фома включил верхний поток, чтобы сесть прямо под него и запрокинуть голову, позволяя теплой воде струями сбегать по лицу; на контрасте с прохладным стеклом, к которому он прижимался, это расслабляло — ровно до того мига, пока Фома не осознал, что засыпает: и уносит его так, что ему пришлось ощутимо похлопать себя по щекам, останавливая наплывающую муть.
Это было неудивительно: он, во-первых, спал мало, а во-вторых, плохо. Сложности со сном у Фомы начались еще в далекой юности и с каждым годом усиливались прямо пропорционально его статусу, положению в обычном обществе и занимаемому посту в иерархии криминального мира, но, если до перелета в Штаты он мучился от кошмаров и бессонницы: иногда по отдельности, иногда в отвратительном сочетании, то в Атланте в этот клубок вплелась постоянная тревога за Сашино состояние: кроме возможного наступления у него генерализованного припадка, который было бы трудно пропустить, у Саши мог случиться практически незаметный приступ и буквально «выключить» дыхание, угнетя активность мозга; он легко мог подавиться и не суметь попросить о помощи; из-за тяжести перенесенной гипоксии у него могли без всякого приступа остановиться дыхание, или нарушиться работа сердца; Саша мог перенести бессудорожную активность на протяжение всей фазы медленного сна, что привело бы к отеку мозга, — и это все еще оставалось неполным списком возможных осложнений.
Иной раз Фома до глубины души боялся лечь спать, даже объяснив самому себе, что у Саши отслеживается пульс и дыхание, которые неминуемо менялись при приступах; что он правильно уложен в кровати, и Фома поднимается к нему каждый два-три часа, чтобы осторожно ненадолго устроить на спине или перевернуть с нее на правый бок, и что Фома реагирует на любые звуки, доносящиеся с его кровати, какими бы слабыми они ни были. Время от времени Фома думал, что у него самого, по ощущениям, словно бы вообще отсутствует стадия глубокого сна, что было не маловероятно: он очень поверхностно спал, привыкнув к режиму повышенного алармизма, чтобы не пропустить изменения в Сашином состоянии. А если приходили очередные кошмары, то об отдыхе, даже небольшом, Фома мог забыть, пусть и понимал, что его бессонница не менее опасна. Он старался чуть поспать днем одновременно с Сашей: иногда получалось, но куда чаще он полтора часа плавал в зыбкой полудреме, в которой, бывало, приходили не то воспоминания, не то галлюцинации, и Фома слышал Пашин голос, чувствовал прикосновения его сильных, но бережных рук — практически целомудренные, однако, время от времени дрема прерывалась нехорошим, давящим возбуждением, совершенно нежеланным. Паша так и остался единственным, с кем Фома был близок с момента возвращения в Петербург после сделки с Кондратьевым и до расстрела в Провиантском сквере; Пашина смерть ничего не изменила — Фоме, конечно, и так было не до отношений даже на одну ночь или вообще на пару часов, пусть найти кого-то ему не составило бы труда, однако он не хотел: ни так, вообще никак, продолжая хранить верность любимому своему человеку и предпочитая буквально-таки монашескую долю. Поэтому после подобных снов Фома очень тихо, чтобы не разбудить Сашу, уходил под холодный душ и замирал, уперевшись обеими ладонями в стену, вздрагивая и хрипло выдыхая сквозь зубы, но старательно не опуская взгляд: ему казался отвратительно мерзким сам факт того, что его тело продолжало реагировать возбуждением на всплывающие в подсознании образы — Паши, которого не было в живых, которого нельзя было позвать и к которому не получилось бы прикоснуться. Да что там, Фома не мог даже прийти к нему на кладбище и приникнуть к надгробию, рассказать ледяному гранитному камню с выгравированным Пашиным портретом, как сильно тоскует, безумно просто, и хочет уйти следом.
Эти мысли обычно становились навязчивее ночью, когда Фома условно оставался один: вернее, когда Саша спал и рутина приобретала меньшую насыщенность, лишая возможности отвлечься, однако в тот день в новом доме Фома по-настоящему оказался в одиночестве, зная, что Саша в надежных руках, и уничтожающая скорбь вновь подняла голову. Ни одну серьезную потерю за все свои сорок лет Фома никогда нормально не проживал и не отпускал — попросту не умел; все его покойники следовали за ним, что он еще ярче ощутил, когда все же заставил себя вымыться и выбрался потом из-под душа к свежей одежде, слегка обрадовавшись, что горячая вода чуть расслабила мышцы: по крайней мере, до совмещенной со столовой кухней в глубине дома Фома дошел, а не доковылял, однако замер там, снова читая заламинированные таблички, приклеенные к дверцам шкафчиков и прижатые магнитами к холодильнику: на них было подробно расписано, где и что лежит, какие продукты или специализированные добавки; отдельно была указана Сашина диета, очень строгая: исключительно густая мягкая пища, без комочков и крупных частиц, ничего липкого или волокнистого — и, боже упаси, твердого; всем этим он с легкостью мог подавиться, поэтому ящик с профессиональными блендерами был подписан отдельно: не то чтобы это требовалось самому Фоме, однако он понимал — случись с ним что, за Сашей будет присматривать постоянный медработник, все нужные для этого договоренности были согласованы, подготовлены подробнейшие документы и планы ухода, поэтому адаптированная кухня была меньшим из всех необходимых действий, пусть и немаловажным.
Отсутствовало одно: желание Фомы поесть. Его помощник, занимавшийся и продовольственными вопросами в том числе, позаботился о том, чтобы на первые пару дней у них были заранее приготовленные опытным шеф-поваром блюда, которые требовалось бы только разогреть, однако Фома не мог — буквально. Это тянулось с детства: ему было девять, когда погиб отец в столкновении с тогдашней милицией, и маленького Лёшу не смогли заставить поесть до самых похорон, бабушка насилу уговаривала его хотя бы пить молоко, пичкала киселями и горестно охала, наблюдая, как слабеет внук. Тело им выдали на пятые сутки, и то после того, как мать занесла деньги следователю, от которого требовалось разрешение. На кладбище Лёша едва стоял на ногах и бессильно привалился к гробу, когда его подвели попрощаться с отцом, которого он едва узнал: восково-желтое лицо с заострившимися чертами и небрежно замаскированными синяками — на достаточную взятку санитарам морга денег уже не хватило, — не могло принадлежать единственному человеку, которого Лёша буквально боготворил. Гибель отца от рук правоохранителей безвозвратно определила дальнейшую судьбу будущего Фомы и надежно связала сильный стресс с отказом от еды: в итоге он пришел к тому, что куда надежнее было плеснуть в стакан виски на два пальца — если, конечно, бутылка была в доступе, а уж потом поесть, когда отпустит.
После Пашиной смерти и всего, что после этого происходило с Сашей, Фома мог по пальцам пересчитать дни, когда и завтракал, и обедал, и ужинал; чаще всего количество приемов пищи превращалось в полтора раза: что-нибудь существенное днем, когда Сашины утренние занятия были позади и Фома оказывался достаточно уставшим, чтобы действительно хотеть есть, и торопливый перекус вечером; алкоголь в этом уравнении, разумеется, отсутствовал. После Сашиного ноябрьского приступа, когда они прибыли в Эмори, на вторые сутки, вечером, Фома встал с кресла, в котором сидел возле кровати Саши, и через пару мгновений без единого звука сполз обратно: перед глазами у него плотным роем плясали мушки, сердце колотилось где-то в горле, а откровенно ватные ноги оказались не готовы выдержать вес тела. Фома успел даже подумать, грешным делом, что умирает, однако поистине предсмертное ощущение постепенно схлынуло, оставив вместо себя то, что Фома пусть не сразу, но определил как голод. В сумке у него нашлась шоколадка, сломанный на три части Тоблерон, поэтому обошлось без обморока, однако сама ситуация стала для Фомы хорошим уроком: случись это в тот момент, когда он помогал бы Саше сесть или встать, или перебраться в кресло-каталку, всё могло бы закончиться травмами — совершенно недопустимо.
Однако тогда, третьего марта, сидя на кухне в новом доме, Фома так и не смог съесть ничего существенного, обошелся крепким сладким чаем с куском сырной лепешки и вернулся к Саше. Грейс, оказывается, уже заполняла дневник приступов, начатый еще в прошлом году в больнице, теперь Фоме предстояло продолжать вести его, однако первой «домашней» записью стали строчки, напечатанные Грейс, и намеренно снятое видео на специальном планшете, синхронизированном с медицинским порталом MyChart, где всё это сразу видели врачи: теперь там был указан фокальный приступ, случившийся у Саши во сне — слабое подергивание щеки и руки вместе с коротким видеороликом. Ведение дневника именно в таком формате было жизненно необходимым, чтобы врачи в дальнейшем могли оценивать динамику приступов и корректировать терапию; кроме него оставались дневники питания, настроения, физической активности, глотания, жизненных функций и несколько других. Фома заполнял их буквально на автомате, хотя первое время на дневники уходило приличное количество времени, однако он всегда быстро учился.
Адаптироваться к дому, как Фома постепенно понял, оказалось не труднее, чем приспособиться к больничной обстановке; летом это было гораздо сложнее, у Саши одна за другой выявлялись все новые и новые проблемы со здоровьем, последствия гипоксии, однако теперь всего его диагнозы были строго определены и задокументированы, у него с Фомой был строго выстроенный распорядок, незначительно изменившийся, чтобы подстроиться под ежедневные поездки в клинику. Саша просыпался чуть позже семи, как привык, и резко будить его было нельзя, мог случиться приступ, поэтому время подъема осталось неизмененным. Фома вставал еще раньше, спал он мало, и до Сашиного пробуждения старался привести себя в относительный порядок: датчики приступов и навороченная видеоняня позволяли ему уходить в большую комнату, отданную под зал, — и то несколько раз, вместо занятия, он вырубался на скамье или коврике на полу, ненадолго: срабатывал внутренний будильник, и Фома старался начать день хотя бы с короткой зарядки, каким уставшим ни чувствовал бы себя. Потом душ, завтрак — для Саши, Фома ограничивался кофе, проверял расписание на день, немного работал и разбирался с медицинскими вопросами: заполнял дневники с учетом ночных показателей, заказывал лекарства, он всегда делал это сам, в установленные дни общался с их медицинским координатором, который тоже был вынужденной ранней пташкой с нездоровым ребенком, чтобы к Сашиному пробуждению иметь возможность заниматься только им, снова в строго определенном порядке: раздвинуть шторы за десять минут до его подъема, чтобы позволить мягко проснуться; следом убедиться, что Саша не «выключен»: он часто не мог говорить сразу и едва двигался, так что Фома привычно понимал его по взгляду и крошечным жестам.
По утрам Саша был более скован, несмотря на старания Фомы: поврежденный мозг все равно включался дольше, поэтому они начинали с гимнастики, и дыхательной, и обычной разминки; небольшого массажа: не только тела и конечностей, но и шеи, чтобы помочь Саше с глотанием даже скопившейся слюны, и Фома проговаривал всё это, спокойно и медленно, показывал нужную карточку с картинкой, объясняя, что они будут делать дальше — запланированные действия уменьшали ригидность мышц, поэтому перемещение в ванную на подъемнике проходило полегче. Бывали моменты, когда Саша пугался воды, но сам не знал, почему: его разум не то подавил, не то стер случившееся утопление из памяти, поэтому Фома осторожно успокаивал его, однако случалось, что вместо душа приходилось использовать гигиенические варежки или пенки для кожи в сочетании с влажными салфетками. Фома старательно брился, как только замечал пробивающуюся щетину, иначе напрочь забывал о ней, а в сочетании с кругами у него под глазами растительность на лице придавала ему совсем уж печальный вид. Саша покорно позволял побрить себя: ему не очень нравилась вибрация машинки под подбородком, но в остальном он находил процесс вполне сносным, как и подравнивание прически. На порядок сложнее было с чисткой зубов, Саша мог подавиться без явных на то признаков, ему нельзя было полоскать рот, так что количество зубной пасты было минимальным; постоянно работал аспиратор, а антисептические гели должны были снизить вероятность кариеса. Завтрак требовал еще большей осторожности: Саша совсем чуть-чуть ел сам, как бы ни старался, иначе начинал промахиваться, и руки у него сильно дрожали при приближении даже утяжеленной ложки ко рту; он начинал раздражаться, что еще осенью быстро приводило к фокальному припадку, поэтому Фома позволял ему немного поесть самому, направляя Сашину руку и контролируя глотки, а оставшейся едой кормил его с ложки, не уставая напоминать жевать, проглатывать, опускать подбородок вниз и держать голову повернутой влево. Все лекарства Фома старательно замешивал ему в тарелке и чашке — непростой, с вырезом для носа, чтобы Саша не запрокидывал голову.
После завтрака они немного занимались с карточками, к этому моменту Саша обычно уже мог говорить, отзывался короткими «да» и «нет»: довольно часто он вдруг замолкал, разворачивался в своем кресле, неловко наклонялся через подлокотник и обнимал Фому. Такая неприкрыто-детская привязанность больно била по Фоме, потому что Саша, взрослый, большой и высокий, льнул к нему, ласковый, будто котенок, и Фома, конечно, обнимал в ответ, говорил что-то бережное, но внутри только сильнее ломался. Он разговаривал об этом с Грейс, однако ему не полегчало даже после ее мудрых слов о том, что диссонанс между внешним видом, возрастом и поведением никогда не было легко принять, особенно когда это близкий человек, которого помнишь совершенно другим. В целом Грейс довольно много помогала словами, понимая, что какие-то ее активные действия по факту не нужны Фоме — вернее, он не был готов их принять, поэтому она не стремилась сделать что-то за него; была, скорее, высокооплачиваемым наблюдателем, периодически включавшимся в процесс, чтобы дать совет или показать, как можно сделать иначе, но удобнее и легче. Она не ездила с ними в Шепард, эти шесть-семь часов Фома продолжал оплачивать, однако они становились личным временем Грейс, и она возвращалась в дом к вечеру, когда Фома привозил Сашу из отделения в Декейтере: где обстановка на этаже дневной реабилитации оказалась на порядок бодрее стационара на Пичтри-роуд, в котором сплетались и горести тяжелых диагнозов и потерь, и радости небольших успехов. Фома со стороны наблюдал, как распадались и воссоединялись семьи, видел и слёзы, и улыбки, смотрел, как кого-то выписывали, а пациента в соседней палате поднимали в интенсивную терапию, откуда тот не возвращался, и на Фому все равно накатывала безнадежность из-за крайне туманного будущего впереди и невозможности предсказать, куда всё это приведет. Здесь же, в Декейтере, не было ни реанимации, ни морга: никакого столкновения двух миров; большой вечнозеленый лечебный сад окружал клинику, в которой восстанавливались самые разные пациенты, и где теперь занимались с Сашей.
Несмотря на всю подготовку, он сначала с некоторым недоверием отнесся к новому месту, и в первые пару дней никуда не отпускал от себя Фому: так и занимался, вцепившись в его руку, однако Сашина реабилитационная команда собрала в себе замечательных людей, чего стоил основной врач — жизнерадостный и потрясающе чуткий австралиец, никогда не терявший присутствия духа, находивший правильные слова не только для пациентов, но и для их родственников: после общения с ним даже внутренне замкнутому Фоме становилось легче, но главным стало то, что Саша начал активнее прогрессировать, как только пообвыкся и начал доверять новым врачам и сестрам. С ним много работали, плавно переключаясь с упражнений на отдых, не допуская перегрузки, и Саша практически не «выключался», однако Фому заодно научили новым способам выведения его из зависаний: иногда они работали, иногда — нет, но с Сашей были терпеливы и бережны в любом случае. Ему не только подобрали новые упражнения, но и продолжали адаптировать окружающий мир: на электрокресле полностью переделали рычаг управления, отрегулировав его под особенности Сашиной хватки, чтобы дать ему немного больше свободы; помогли Фоме подключить в сенсорной комнате дома специальную систему, позволявшую взглядом и жестами переключать музыку и свет в пределах безопасных для Саши лимитов; ему даже напечатали другую ложку на 3Д-принтере, более удобную, увидев, как Саша расстраивается из-за невозможности есть самостоятельно. На занятиях по физической терапии выяснилось, что Саша охотнее пытался идти, если на большом экране перед ним показывали панораму города. Виды природы такой реакции не вызывали, а вот по разным мощеным улочкам он «ходил» с большим удовольствием, в сложном экзоскелете, не в подвесной системе, и понемногу начинал дольше стоять сам, держась за опоры. Саше подобрали аудиокниги с незамысловатым сюжетом: надолго его не хватало, и сказки продолжали оставаться любимым чтивом, однако разнообразие выбора иной раз поднимало ему настроение.
В Декейтере Саша заново полюбил пазлы, с гигантскими, удобными его пальцам деталями — не то чтобы в прошлом стационаре таких не было, но Саша неожиданно проявил к ним больший интерес. Еще сильнее его радовали занятия в саду, часть которого была крытой, с достаточно высокими столами, чтобы можно было возиться с крупными семенами в горшках: ни с какой обычной песочницей это, конечно, и рядом не стояло, и у Сашиных рук чуть уменьшалась скованность. Работали и над его речью, не только с врачом, но и в большой рекреационной комнате с другими пациентами: некоторые из них с пониманием относились к задержкам в Сашиной тихой и не совсем разборчивой речи и особенностям восприятия в целом; периодически Саша стеснялся общаться, но сама возможность находиться в коллективе, даже молча наблюдая за остальными, уменьшала его изоляцию. В кабинете логопеда обнаружилась сестра их игрушечной черепашки, только с чуть более ярким панцирем, продолжившая помогать Саше во время упражнений для безопасного глотания; а на его кресло приспособили дополнительный подголовник специально для кормления: Саша должен был сидеть строго вертикально, иначе мог подавиться из-за даже самого небольшого наклона головы или тела, и хитрый ограничитель уменьшал такую вероятность. Обедали они тоже в клинике: обычно Фома в первую очередь кормил Сашу вместе со второй порцией лекарств и только после этого что-то ел сам, едва ли ощущая вкус, но иногда кто-нибудь из местных медсестер мягко уговаривал его принять помощь, и Сашу осторожно кормили обедом, пока Фома с неподдельным удивлением обнаруживал, что блюда из здешней столовой очень даже неплохи.
До обеда Саша отдыхал в затемненной комнате, снижая вероятность приступа: Фома устраивался где-нибудь рядом, заполнял дневники и старался хотя бы немного полежать; потом снова были занятия: обычно утро отдавалось физио- и эрготерапевтам, а вторая половина дня — логопеду и психологу, с перерывами между ними, в которые дважды в неделю встраивались видеоконференции с эпилептологами из Эмори. После этого Саша снова немного отдыхал, и они ехали домой: потом ужинали с очередной порцией лекарств — вечером Фома всегда кормил Сашу сам, тот был уставшим и хуже себя контролировал, из-за чего Фоме приходилось быть внимательным вдвойне, и ему потом приходилось заставлять себя хоть немного что-то съесть, пусть тревога перекрывала голод. После ужина и до момента подготовки ко сну Саша то просил что-то почитать ему, иногда сгружал в руки Фоме свои игрушки, желая его вовлеченности в процесс; частенько Фома занимал его карточками; они могли вместе смотреть фильм или чуть-чуть поиграть в приставку: тоже одна из подсказок клиники в Декейтере — Nintendo Switch приспособили для Сашиных жестов, и, пусть не все активности ему были доступны, куда-то двигать персонажа или что-то собирать он мог, а у Фомы в жизни не было приставки: в детстве родителям это было не по средствам, а во взрослом возрасте казалось чем-то ненужным, так что Фома изучал гаджет вместе с Сашей: нашел себе даже панораму родного города, но спустя минуту движения по ней не смог продолжать, слишком уж в груди внутри сжималось от тоски, поэтому предпочитал те же бродилки, что и у Саши, только повыше сложностью.
Всё это, разумеется, было сценарием практически идеального дня, который в реальности отличался — в худшую сторону: Саша мог «выключиться», и хорошо, если только речью; у него моментами резко падало настроение, несмотря на таблетки, и он отказывался делать что угодно; усилиями Фомы — и врачей, если это было в клинике, — время от времени его удавалось успокоить, но иногда это определяло дальнейший день, и один раз было травматично для Фомы, когда у Саши рухнула невысокая башенка из кубиков, один из которых упал ему между фиксирующих ремней кресла на бедрах — слишком неудобно, чтобы он сам мог достать, и Фома, сказав «посиди тихонько», наклонился за кубиком, но Саша раздраженно дернулся, двинул рукой, встретив лицо Фомы своим локтем: даже такого короткого движения оказалось достаточно, чтобы губа у него оказалась разбита. Это случилось впервые с лета: Фома порядком привык к Сашиным вспышкам, но они обычно протекали более мирно физически, поэтому произошедшее стало хорошим уроком для них обоих, а Саша вынырнул из своего дурного настроения и шепотом произнес «прости», как только его мозг воспринял картинку перед собой, в особенности кровь на лице Фомы.
Саша не всегда всё понимал, но здесь четко почувствовал, что переступил границу, и был после этого более осторожен с Фомой, выплескивая накопившееся раздражение мимо него. Случались дни, когда Саше было нехорошо сильнее обычного, это могло тянуться с ночи, и в игру вступали внеочередные лекарства, массаж, воздействие тепла; иногда этого оказывалось недостаточно, и Фома экстренно созванивался с их медицинским координатором в Шепарде. В первые полторы недели он советовался с Грейс: она пробыла у них ровно столько, научив Фому некоторым премудростям; он с радостью бы оплачивал ей дальнейшее проживание с ним и Сашей, но умом понимал — было множество других особенных детей и взрослых, которым в разы больше требовалась помощь Грейс. Перед своим отъездом, когда она уже попрощалась с Сашей и Фома провожал ее до ворот, Грейс вдруг остановилась и вручила ему небольшую карточку со словами: «я стараюсь не давать свой личный номер пациентам, если не работаю с ними на постоянной основе, однако для некоторых делаю исключение». Фома не смог не спросить «почему для нас?», и Грейс легонько прикоснулась к его руке, сказав «я знаю, что вы позвоните, только если это действительно будет нужно». Фоме все равно стало немного спокойнее жить, пусть даже большинство вопросов он решал с врачами и сестрами.
Однако, каким бы непростым, нередко трудно терпимым ни был прошедший день, эти ощущения сглаживались, стоило наступить девяти вечера по Восточному стандартному времени, когда, согласно строгому Сашиному распорядку, начиналась подготовка ко сну. Фома укладывал его самостоятельно еще с лета, как только научился делать всё правильно, и если, конечно, Сашино состояние не требовало дополнительной помощи. В остальном он старался делать все сам: мягко говорил и показывал на карточках, чем они будут заниматься дальше, помогая Саше переключиться на грядущий отдых; давал ему ночную дозу лекарств в виде густого сиропа; следом они перемещались в ванную: вечером Саша легче воспринимал душ и почти не отказывался помыться под ним, потом он спокойно ждал, сидя в кресле, когда Фома задергивал мягкую шторку и торопливо мылся сам. Они вдвоем чистили зубы: Саша неловко возил сухой щеткой по резцам, пока Фома приводил в порядок свой рот и после этого со всей осторожностью разбирался с Сашиным. Затем они перебирались в спальню: подъемник с едва слышным жужжанием перемещал Сашу в кровать, где Фома устраивал его на правом боку или на спине со всеми нужными валиками и подушками, включал датчики приступов и ночник и садился рядом: иногда Саша выбирал книгу, чаще — Фома, но бывали вечера, когда Саша просил рассказать ему что-нибудь определенное, и внутренне Фома страшился момента, если звучало «про маму» или «про папу», о смерти которых Саша просто знал: по крайней мере, не спрашивал, где они, и что именно произошло, и Фома заставлял себя открыть рот и говорить, вспоминал безобидные истории из юности Юли и Паши, пока Саша не засыпал. После такого Фома бесшумно выходил в коридор, оставляя дверь открытой, чтобы видеть Сашину постель, и сползал по стене напротив, ронял локти на колени и утыкался лицом в сложенные руки, пока в висок билось ожесточенное «я виноват» — это чувство стало сильнее через несколько недель, проведенных в режиме дом-Шепард-дом.