Пот стекает по вискам, смешиваясь с известняковой пылью и оставляя на коже липкие дорожки. Шейн Холландер висит в пяти метрах над полом погребальной камеры, цепляясь пальцами за едва заметный выступ в стене. Воздух здесь, внизу, тяжёлый, спёртый, отдаёт тысячелетиями, тленом и сухими костьми. Единственный источник света — фонарь, закрепленный на шлеме, — выхватывает из темноты куски фресок: глаза богов, смотрящие с укором, и изгибы змей; иероглифы, которые он не умеет читать, но чувствует кожей как предупреждение.
Он спланировал этот спуск. Обдумал его трижды. Точки страховки, запасной выход, состав воздуха. Всё просчитал. Как и всегда.
Как и всегда,
но без Ильи.
Мысль приходит неожиданно, впиваясь в сердце тупой занозой; от этой мысли он пытается отвыкнуть уже два года, но за всё время у него так и не вышло справиться с тем, что Розанова больше
нет. Шейн покачивает головой, отгоняя видение. Не здесь. Не сейчас. Он переносит вес тела на другую ногу, ища более надежную опору. Под подошвой ботинка хрустит мелкий камень, срываясь вниз, и Шейн провожает его взглядом до самого дна, где в свете фонаря поблёскивает позолота на обломках саркофага.
Илья бы сейчас обязательно ляпнул что-нибудь. Что-то вроде: «Чувак, если мы тут застрянем — я тебя съем первым, у тебя мышцы пожилистее». И ухмыльнулся бы нагло, дерзко и чертовски очаровательно. Светлые кудри выбились бы из-под банданы, а в голубых глазах плясали бы чёртики, даже если бы они висели над пропастью в кромешной тьме.
Шейн сжимает челюсти до скрежета зубов и заставляет себя взглянуть вверх — туда, где зияет чернотой пролом в потолке, через который он сюда проник.
Хватит. Ильи нет. Уже два года, три месяца и... он сбился со счёта. С тех пор как нога этого идиота соскользнула с мокрого от подземной реки камня. С тех пор как Шейн не успел.
Не смог.
Он больше не работает с напарниками. Только одиночные заказы, просчитанные до миллиметра. Только холодная голова.
Добравшись до дна, Шейн отцепляет страховку и оглядывается. Камера была разграблена еще до него, но, судя по информации от заказчика, один тайник уцелел. Заказчик — какой-то нувориш с Ближнего Востока, помешанный на старых легендах — заплатил авансом столько, что хватило бы на полгода безбедной жизни в Таиланде. Ему нужна была конкретная вещь. Волшебная лампа. «Та самая, мистер Холландер. Из сказок». Шейн тогда лишь хмыкнул в трубку. Ему было плевать. Сказки или нет, его дело — достать артефакт.
Он продвигается вдоль стены, водя лучом фонаря по фрескам. Тело работает автономно: глаза сканируют поверхность на предмет ловушек, пальцы легко касаются камня, отмечая прохладные и тёплые участки. Здесь всё мертво. Уже давно.
В углу, за грудой раскрошившейся керамики, он замечает небольшой, грубо отёсанный каменный ящик, не тронутый временем или грабителями. Сердце дёргается, но ровно один раз, как хорошо откалиброванный прибор. Шейн опускается на корточки, сдувает пыль с крышки. Никаких видимых запоров.
Осторожно, используя тонкое лезвие ножа, он поддевает крышку. Та поддаётся со скрежещущим звуком. Изнутри доносится запах меди и ещё чего-то... сладковатого, чуждого. Шейн направляет свет внутрь.
На дне ящика, на истлевшей подушке, покрытой толстым слоем серой пыли, лежит она.
Лампа.
Металл потускнел, покрылся зеленым налётом и патиной, но форма осталась безупречна — знакомый с детства по мультфильмам изогнутый сосуд с носиком и ручкой.
Шейн берёт лампу в руки. Она оказывается тяжелее, чем он думал. Холодная. Обычная. Просто кусок древнего металла. Он усмехается своим мыслям, вспоминая кругленькую сумму на счету.
— И ради этого я тащился сюда? — его голос эхом разносится в тишине.
Он уже хочет было сунуть лампу в рюкзак, как вдруг замечает, что под слоем пыли на ней выгравирована какая-то надпись. Срабатывает профессиональная привычка замечать незначительные детали. Он машинально проводит ладонью в тактической перчатке по боку лампы, стирая налёт, чтобы прочесть это послание, и мир вокруг начинает плыть, теряя свои привычные очертания.
Тишина взрывается. Сначала приходит звук — низкий, вибрирующий гул, который будто бы пробирает его до самых костей, а следом —
толчок.
Пол под ногами покачивается, словно палуба корабля, попавшего в шторм. Шейн инстинктивно пригибается, сжимая лампу в руке как можно крепче, чтобы не потерять в суматохе, не выронить. Ноги, привыкшие к любым сюрпризам после многократных вылазок, принимают широкую стойку, пытаясь удержать равновесие. С потолка сыпется. Сначала мелкая крошка, от которой начинает щипать в горле, затем — куски покрупнее. Один из них, размером с увесистый кулак, бьёт Холландера по плечу, и Шейн, не сдержавшись, матерится сквозь зубы.
Грохот стоит невыносимый. Где-то справа — в той стороне, откуда он спустился — раздаётся протяжный звук разлома, перешедший в удар о пол. Шейн оборачивается как раз вовремя, чтобы увидеть, как массивная каменная колонна, подпиравшая свод, медленно и величественно валится навзничь, преграждая путь к его страховочному тросу. Облако белой пыли взлетает до самого потолка.
Анализ — мгновенно. Хладнокровно, как учил себя он сам последние два года.
Путь А — отрезан.
Путь Б? Он мельком глядит вглубь камеры, где темнеет проём, не отмеченный на схемах. Рискованно. Неизведанно. Но другого выхода нет.
Второй толчок оказывается сильнее первого. Шейна швыряет в стену; он ударяется лопаткой, но лампу не выпускает. Где-то за его спиной с оглушительным треском начинает рушиться стена. Здоровые камни падают на то место, где он стоял секунду назад.
Шейн рывком устремляется к проёму. Ноги сами несут его, преодолевая обломки, помогая уворачиваться от падающих сверху фрагментов фресок. Лица древних богов раскалываются у его ног. В глазу дёргается нерв. План только один — добежать, укрыться в проходе, переждать основной обвал, а потом искать новый выход.
Он уже почти достигает цели, когда пол под ним снова уходит в сторону. Шейн спотыкается, падает на одно колено, до едва терпимой боли и тёмной вспышки в глазах прикладываясь ладонью о какой-то валун. Ладонь обжигает, по пальцам бежит тёплое и липкое.
Порез. Кровь капает на пол, смешиваясь с пылью.
Он поднимает голову, чтобы оценить расстояние до проёма, и замирает.
Из того самого, намеченного им, пути отступления клубами ползёт дым. Чёрный, густой, маслянистый; он не поднимается к потолку, как положено дыму, а стелится по полу, словно жидкий шёлк. Он течёт, извивается, находит щели между камнями и заполняет собой пространство. От него не пахнет гарью. От него пахнет...
ничем. Абсолютной пустотой.
Землетрясение стихает так же внезапно, как и началось. Тишина обрушивается на него плотным одеялом. Но дым не исчезает. Он продолжает выползать, собираясь в клубы и медленно поднимаясь от пола к коленям, к поясу.
Шейн смотрит на это, и впервые за долгое время внутри него начинает шевелиться первобытный страх, который он не чувствовал со дня гибели Ильи. Не страх смерти. Страх перед чем-то, что не поддаётся логике и рассчётам. Перед чем-то иррациональным.
Лампа в его руке начинает пульсировать и отдавать теплом.
Или ему это кажется?
Дым сгущается. Шейн наблюдает, как извивающиеся щупальца тьмы подбираются к его груди, и с каждой секундой ему становится труднее дышать. Не потому что дым перекрывает кислород — он просто вытесняет собой всё, даже воздух. Непроницаемая, абсолютная чернота, в которой луч его фонаря увязает бессильно, не способный пробиться дальше полуметра.
Шейн пытается подняться, но нога соскальзывает. Кровь с поврежденной ладони капает на пол; и в местах, куда попадают алые капли, дым на мгновение расступается и шипит, как вода на раскалённой сковороде, а после смыкается вновь.
Лампа в его руке уже не просто согревает, а почти что
горит. И теперь уже точно — ему не кажется. Металл нагревается настолько, что Холландеру приходится перехватить артефакт тканью верха своего тактического костюма, лишь бы не выпустить. Паника —
роскошь, которую он не может себе позволить. Мысли работают чётко, даже когда сердце колотится где-то в глотке: переждать, найти выход, и ни за что не выпускать артефакт, потому что заказчик заплатил, а слово Шейн держит всегда.
Но у этого специфического тумана явно другие планы.
Чёрная масса резко разлетается во в разные стороны одновременно — с такой силой, что Холландера вновь отбрасывает к стене, прикладывая спиной так, что из легких вышибает воздух. Фонарь на шлеме разбивается, погружая всё в кромешную тьму. На секунду — только на секунду — Шейн оказывается ослеплён.
И вдруг видит в темноте
два огня.
Алые. Мерцающие. Они парят в двух метрах над землёй. Они смотрят. Изучают. В них нет ни злобы, ни доброты — лишь древний голод.
Холландер залипает, вглядываясь в эти огни, как вдруг слышит
голос.
Низкий. Такой низкий, что Шейн чувствует его не ушами — грудной клеткой. Каждая кость, каждая клетка тела вибрирует в унисон с этим звуком. Голос идёт отовсюду сразу, заполняя пространство вокруг.
— На-а-аконец-то…
Слово растягивается, прокатывается по стенам гробницы.
— ... свобода.
Алые огоньки приближаются. Шейн теперь видит силуэт — огромный, бесформенный, сотканный из того самого чёрного дыма, который клубится вокруг, обретает очертания. Плечи. Голова. Руки — слишком длинные; с пальцами, которые заканчиваются не просто аккуратными ногтями — когтями, сотворёнными тьмой.
Существо склоняется ниже, и его глаза оказываются на одном уровне с глазами Шейна. Совсем близко. Так близко, что он видит, как в алой глубине мелькают тени. Лица? Судьбы? Тысячи лет, проведённые в заточении?
— Кто потревожил мой покой? — шелестит голос. — Кто дал мне кровь?
Взгляд джинна опускается на окровавленную ладонь Холландера, всё ещё сжимающую лампу. Капли крови, смешанные с пылью, оставляют грязные разводы на металле.
—
Ах... — глаза сужаются, изучая человека перед собой. — Канадец. Метис.
Интересно. Спортивный. Ноги длинные, руки крепкие. Молодой ещё. Около тридцати? — джинн говорит так, словно рассматривает товар на базаре. — И печальный. Очень печальный. Кто-то умер? Кого ты потерял,
маленький искатель сокровищ?
Шейн молчит. Рот открывается, но звук не идёт. Язык прилипает к нёбу.
— Молчишь? — джинн усмехается, обнажая ряды острых, как иглы, зубов. — Правильно. Мудро. С духами говорить надо осторожно. Особенно с такими, как я.
Он выпрямляется во весь свой огромный рост — под самые своды уцелевшего потолка. Чёрный дым окутывает его и стекает с плеч, как мантия.
— Я — Хранитель Желаний. Тот, кого вы, смертные, зовёте джинном, — голос становится насмешливым. — Только не жди от меня сказочной пыльцы фей и песен про дружбу. Я не добрый дух. Лишь исполнитель. Ты — заказчик. А цена... цена всегда разная.
Он снова наклоняется, щёлкает пальцами, и между ними вспыхивает алый огонёк.
— Ты дал мне кровь. Ты дал мне свободу. Пусть на пару минут, пусть на час — но я здесь, говорю с тобой, — джинн склоняет голову набок, изучая Шейна с новым интересом. — И по древнему закону, который старше, чем эта пустыня, чем ваши жалкие цивилизации... я должен предложить тебе сделку.
Пауза.
— Три желания, искатель. Любых. Абсолютно, — глаза сверкают алым. — Ну? Что скажешь? Хочешь проверить, так ли правдива легенда?
Шейн смотрит на алые глаза, на клубящуюся тьму, на оскаленные зубы, и где-то в глубине сознания щёлкает тумблер. Страх уходит. Вернее, он не уходит — он замирает, затаившись, уступив место главному:
анализу.
Это галлюцинация. Помутнение рассудка.
Он слишком сильно ударился головой, когда его швырнуло в стену. Или надышался здесь чем-то. Или это какая-то
психотропная плесень, споры которой поднялись в воздух при обвале. Вариантов масса. Всё объяснимо. Всё просчитывается.
Шейн медленно, стараясь не делать резких движений, садится, прислонившись спиной к стене. Лампу он всё ещё сжимает в руке. Джинн парит в воздухе, наблюдая за ним с явным любопытством.
— Ты не реален, — произносит Шейн вслух. Голос звучит хрипло, но ровно. — Я ударился головой. Возможно, валяюсь сейчас без сознания и вижу это. Ты — плод моего воображения.
Джинн замирает. На мгновение его огромная фигура словно теряет чёткость, края размываются, но уже через секунду он
смеётся.
Смех звучит страшно. Он сотрясает стены, сметает пыль с потолка, отражаясь от каждого камня многократным эхо. Но в этом смехе слышится не злоба — искреннее, древнее веселье.
— О, люди! — грохочет джинн, утирая несуществующие слёзы когтистым пальцем. — Вы не меняетесь. Десятки тысяч лет — а вы всё те же. С серым веществом в черепной коробке, полным отрицания и попыток всё объяснить.
Он наклоняется ближе, и от его приближения воздух становится тяжелее, словно перед грозой.
— Скажи, маленький канадский скептик, — произносит он. — Если я — твоя галлюцинация, почему я говорю с тобой по-английски? Ты ведь думаешь на японском, вспоминая о матери.
Шейн вздрагивает. Откуда... Откуда эта тварь знает про японский? Про мать?
— Я читаю твои мысли, глупый, — усмехается джинн. — Это моя работа. Видеть насквозь. Видеть все твои страхи, все твои желания и сожаления, твою боль... — его голос понижается до шепота. — Всех, кого ты
потерял.
Образ Ильи вспыхивает перед глазами так ярко, что Шейн зажмуривается на мгновение.
— Не смей, — выдыхает он.
— О, уже лучше, — довольно протягивает джинн. — Уже не галлюцинация? Уже почти веришь? Давай. Дай мне это. Признай, что я есть. Это так освобождает.
Шейн открывает глаза. Встряхивает головой, пытаясь собраться.
— Допустим, ты есть, — говорит он осторожно. — Допустим, ты исполняешь желания. Зачем тебе это?
Джинн пожимает огромными плечами — жест получается удивительно человеческим.
— Это закон. Ты меня выпустил — я должен предложить. Древняя магия, контракт, назови как хочешь. Ты можешь отказаться. Могу просто убить тебя прямо сейчас и отправиться искать очередного дурака. Но я предлагаю сыграть честно. Три желания. Абсолютно любых.
— И никакого подвоха? — усмехается Шейн, чувствуя, как возвращается привычная ирония. — Никаких «ты пожелал мешок золота, а он упал тебе на голову и убил»?
Джинн корчит обиженную мину, насколько это вообще возможно с клыкастой мордой, сотканной из дыма.
— Обижаешь. Я профессионал. Исполняю буквально. Если ты идиот и пожелаешь мешок золота себе на голову — да, будет мешок. На голове. Но я не подстраиваю. Я просто исполняю.
Слова имеют значение.
Он делает паузу, и алые глаза хитро щурятся.
— Хочешь проверить? Загадай что-нибудь. Пустяк. Мелочь. Чтобы убедиться.
Шейн задумывается. Логика подсказывает, что это бред. Что он сидит в гробнице и, возможно, умирает от отравления парами или кровопотери, и сейчас его мозг рисует ему финальный фейерверк. Но азарт перебивает — если это сон, то почему бы не поиграть?
Он оглядывается.
Пыль. Камни. Разруха.
— Ладно, — медленно произносит Холландер. — Допустим, я согласен. Хочу... хочу, чтобы у меня в руке сейчас оказалась нормальная питьевая вода. Холодная. В бутылке. Без газа.
Джинн улыбается. Широко, довольно, хищно.
Щелчок пальцев.
И в руке у Шейна материализуется пластиковая бутылка. С конденсатом на стенках. Холодная. Полная.
Шейн пялится на неё. Отвинчивает крышку. Принюхивается. Вода как вода. Ничем не пахнет. Делает глоток — прохладная, чистая, без стороннего привкуса. Лучшая вода, которую он пил в своей жизни.
Он поднимает глаза на джинна. Тот сияет, явно довольный своей проделкой.
— Ну? — гремит бас. — Убедился? Или хочешь ещё и пиццу с ананасами? Хотя, нет — пиццу не могу. Я древний дух, а не доставщик еды. Но воду — пожалуйста.
Шейн смотрит на бутылку; на свои пальцы, сжимающие пластик, и на капли воды, стекающие по стенкам.
— Это... невозможно, — шепчет он.
— Для тебя — возможно, — скалится джинн. — Для меня — элементарно. И это было твоё первое желание. Осталось два.
— Что? — Шейн резко поднимает голову. — Я не загадывал! Я просто проверял!
— Ты сказал: «Хочу, чтобы у меня в руке оказалась вода». Я исполнил. Это желание, — терпеливо, как маленькому, объясняет джинн. —
Слова имеют значение, помнишь? Я предупреждал.
Шейн матерится. Тихо, смачно, на двух языках сразу.
Джин хохочет вновь, и от его смеха дрожат стены.
С трудом, но Холландер всё же поднимается на ноги, отряхивая пыль с колен. Бутылку с водой он предусмотрительно убирает в рюкзак — раз уж это не галлюцинация, то пригодится. Лампу он сжимает в левой руке; и теперь, когда первый шок прошёл, замечает, что металл больше не обжигает. Просто теплится. Почти уютно.
— Слушай, — Шейн смотрит на джинна, парящего в воздухе, стараясь говорить максимально буднично. — Мне не нужны никакие желания. Я просто выполнял заказ. Пришёл, взял лампу, теперь ухожу. Если ты настоящий — спасибо за воду, конечно, но давай считать это недоразумением.
Джинн склоняет голову, и алые глаза сужаются.
— Недоразумением, — протягивает он, смакуя слово. — Ты называешь недоразумением освобождение древнего духа, который просидел в этой треклятой склянке дольше, чем существует твоя цивилизация?
— Я называю недоразумением то, что вляпался в мистику, когда просто хотел хорошо выполнить свою работу, — пожимает плечами Шейн. — Так что, расходимся мирно? Ты свободен, я с лампой. Заказчик её получит — и все довольны.
Он делает шаг в сторону предполагаемого выхода, но джинн бесшумно перемещается, загораживая путь. Лицо его не выражает угрозы. Скорее интерес.
— Ты действительно не хочешь ничего пожелать? — спрашивает он вкрадчиво. — Совсем ничего? Богатство? Власть? Бессмертие?
— Нет.
— Ты врёшь, — усмехается джинн. — Я же вижу. Там, глубоко, есть что-то, чего ты хочешь больше всего на свете. Такое, за что отдал бы все эти жалкие деньги и всю эту никчемную власть.
Шейн замирает. Очень осторожно, стараясь не выдать себя, он отводит взгляд.
— Ошибаешься.
— О, не надо, — джин смеётся низко, раскатисто. — Я же говорил — я читаю мысли. Не все подряд, нет. Но чувства. Эмоции. Боль. Особенно боль. Она у тебя... яркая. Свежая. Хотя прошло уже два года.
— Заткнись, — голос Шейна становится тише. Холоднее.
—
Илья, — произносит джинн, и это имя, озвученное его голосом, ударяет под дых сильнее, чем падение с высоты. — Красивый. Высокий. Кудрявый. Глаза — как чистое небо. И эта дурацкая улыбка, ради которой ты готов был горы свернуть.
— Я сказал — заткнись.
— Он любил тебя, — продолжает джинн, не обращая внимания. — Очень любил. По-настоящему. Знаешь, за тысячу лет я видел много пар. Люди спариваются, как кролики, думая, что это любовь. А это лишь химия. Но вы... вы были
исключением. Настоящее чувство. Глубокое. Когда души соприкасаются.
Джинн щёлкает пальцами, и воздух перед Шейном начинает дрожать и клубиться, обретая очертания.
Картинка.
Они сидят в дешёвом мотеле где-то в Перу, после неудачного дня. Илья в одних спортивных штанах, мокрые волосы после душа завиваются ещё сильнее. Он смеётся, запрокинув голову, и Холландер смотрит на него с таким обожанием, что у самого Шейна — здесь и сейчас — сжимается сердце. Он тянет руку, чтобы коснуться его лица, и пальцы проходят сквозь дым.
— Не надо, — шепчет он.
— А это? — новый щелчок.
Ночь. Крыша какого-то здания в Стамбуле. Город, полный огней, внизу. Илья стоит сзади, обнимает Шейна за плечи, утыкается носом в его макушку, что-то шепчет. Шейн улыбается и закрывает глаза
от счастья.
— Прекрати.
Ещё щелчок. Утро. Постель. Илья спит, разметавшись по кровати; одна рука свесилась, золотое распятие на шее блестит в лучах солнца. Шейн, уже проснувшийся, просто лежит рядом и смотрит на него. Смотрит так, будто это их последний день вместе на Земле.
Оно так и вышло.
— Хватит! — рявкает Холландер, и голос его срывается.
Джинн щёлкает в последний раз, и видения исчезают, растворяясь в воздухе, оставив после себя только горький привкус потери.
— Два года, три месяца и восемнадцать дней, — тихо произносит джинн. — Ты считаешь каждый день. Каждую ночь. Ты не был ни с кем с тех пор. Ты не позволяешь себе даже смотреть на других. Ты носишь его в себе, как незаживающую рану.
Шейн стоит, ссутулившись, и сжимает лампу так, что кажется, будто она вот-вот треснет. Он не поднимает глаз.
— Почему ты мне это показываешь? — спрашивает он глухо.
— Потому что я вижу, — джинн наклоняется к нему, и его голос становится почти ласковым. — Я вижу, чего ты хочешь на самом деле. Не деньги. Не власть. Ты хочешь его. Ты хочешь вернуть то утро. Ты хочешь проснуться и снова увидеть его рядом.
Шейн молчит. В глазах его собираются слёзы, но он не позволяет скатиться им по щекам, упрямо сдерживая их.
— Я могу, — шепчет джинн. — Я могу это сделать.
— Он мёртв, — отрезает Холландер. — Мёртвых не возвращают.
— Обычные духи — нет, — джинн улыбается, сверкая алыми глазами. — Но я не обычный. Могущественный. Я могу вернуть его. Могу дать тебе шанс всё исправить.
Шейн поднимает голову. В его карих глазах, красных от слёз и пыли, впервые за два года зажигается огонёк. Осторожный. Недоверчивый. Но живой.
— Врёшь, — выдыхает он.
— Проверь, — усмехается джинн, откидываясь назад и расправляя дымные плечи. — Загадай второе желание. Я не засчитаю его, пока ты не скажешь чётко. Ты можешь просто проверить, могу ли я коснуться прошлого. А потом решить — хочешь ли ты тратить на это последнее желание.
Шейн смотрит на него долго. Очень долго.
— Ты играешь со мной, — наконец отвечает он. — Я не знаю, в чём подвох, но ты играешь.
— Конечно играю, — смеётся джинн. — Я древний дух. Игра — это всё, что у меня есть. Но правила честные. Три желания. Абсолютно любых. Даже такие, которые нарушают законы жизни и смерти. Ну так что?
Второе желание встаёт неприятным комом в глотке Холландера. Он гулко сглатывает, собирается с мыслями и с силами и открывает рот, произнося:
— Хочу увидеть его.
Слова вырываются раньше, чем Шейн успевает их обдумать. Тихие. Хриплые. Звучащие почти как молитва.
Джинн замирает. На мгновение его алые глаза расширяются — удивление? торжество? — а затем губы растягиваются в хищной улыбке.
— Увидеть, — протягивает он, смакуя слово. — Хорошо. Очень хорошо. Смотри.
Щелчок пальцев разрезает тяжелый воздух гробницы, как удар хлыста.
Дым перед Шейном начинает клубиться активнее, гуще, собирается в вертикальный столб, обретает очертания. Сначала расплывчатые, неуверенные, будто художник только набрасывает первые линии будущего шедевра. Потом чётче. Ярче.
Реальнее.
Сердце Шейна пропускает удар.
Плечи. Широкие, мощные, которые он так любил обнимать, утыкаясь лицом между лопаток. Руки. Сильные, с выступающими венами, которыми Илья так гордился. Кудри. Каштановые, непослушные, вечно падающие на глаза, сколько бы геля Илья в них не втирал.
А потом — лицо.
Боже.
Те самые, небесно-голубые, глаза с золотыми вкраплениями, которые появлялись только на ярком солнце. Здесь, в полумраке гробницы, они кажутся почти серыми, но Шейн помнит. Он всё это время помнил каждую крапинку.
И губы. Вечно кривящиеся в дерзкой ухмылке, даже когда Илья злился. Сейчас он не ухмыляется. Сейчас он смотрит на Шейна, и в его глазах что-то такое... Шейн не может понять. Тоска? Удивление?
Любовь?
Илья стоит в двух метрах. Живой. Настоящий. В дурацкой футболке с выцветшим принтом рок-группы, которую Шейн сто раз просил его выбросить. И золотое распятие на шее — от матери, которую Илья потерял слишком рано — блестит, отражая алый свет, идущий от глаз джинна.
— Шейн... — губы Ильи шевелятся, и он что-то говорит.
Шейн не слышит ни звука.
— Шейн! — Илья шагает вперёд, протягивает руку; и Шейн бросается к нему, забыв обо всём — о джинне, о лампе, о ловушках, о реальности.
Удар.
Глухой, безжалостный звук. Шейн врезается во что-то твёрдое, невидимое, холодное. От столкновения почти сыпятся искры из глаз; он отшатывается, потирая ушибленный лоб, и видит стекло — тонкое, прозрачное, идеально ровное — оно отделяет его от Ильи. Разделяет их миры. Илья бьёт по нему кулаками с той стороны, кричит что-то — Шейн видит, как напрягаются мышцы шеи, как открывается рот, но тишина стоит абсолютная.
— Шейн! Твою мать, Шейн, ты слышишь меня?!
Он читает это по губам. Каждое слово.
— Илья! — Шейн колотит по стеклу. Оно не поддаётся. Холодное, гладкое, непроницаемое. — Илья, я здесь! Я здесь!
С той стороны Илья замирает, прижимает ладонь к стеклу напротив лица Шейна. Его губы шевелятся:
—
Я люблю тебя. Прости меня.
Шейн кричит. Громко, страшно, как не кричал даже в тот день, когда смотрел вниз — на мутную гладь воды, — и не видел ничего, кроме пустоты.
— Что это такое?! — он разворачивается к джинну, и в глазах его горит такая ярость, что даже древний дух на мгновение отшатывается. — Что ты сделал?!
Джинн наблюдает за ним с плохо скрываемым удовлетворением.
— Я исполнил твоё желание, — пожимает он плечами, и от этого человеческого жеста в исполнении мистической твари становится ещё хуже. — Ты сказал: «Хочу увидеть его». Ты можешь его видеть. Можешь смотреть сколько угодно. Любоваться. Вспоминать. — он делает паузу, и в голосе прорезается насмешка. — Но не более. Ты не сказал «поговорить». Не сказал «прикоснуться». Ты сказал «увидеть». Я подарил тебе эту возможность. Буквально.
Шейн сжимает кулаки так, что ногти впиваются в ладони. Кровь с поврежденной руки снова капает на пол.
— Ты...
тварь...
— О, не надо оскорблений, — отмахивается джинн. — Я предупреждал.
Слова имеют значение. Ты сам выбрал это. Не я.
С той стороны стекла Илья продолжает стоять, прижав ладонь к невидимой преграде. На его щеках мелькают слёзы — Шейн видит это так же ясно, как видит кружащие в воздухе пылинки. Илья плачет. Илья, который не плакал никогда. Даже когда мать хоронил. Даже когда думал, что умрёт от лихорадки в джунглях. Никогда.
А сейчас плачет.
— Открой это, — голос Шейна садится до хриплого шепота. — Открой. Я прошу тебя. Пожалуйста.
— Проси сколько хочешь, — усмехается джинн. — У тебя осталось одно желание. Можешь потратить его на то, чтобы убрать стекло. Но подумай хорошенько. Одно желание, Шейн Холландер. Всего одно. Истратишь его на это — и всё. Больше ничего не получишь. Он останется здесь, с тобой, навсегда? Или исчезнет, как только я уйду? Кто знает. Магия — штука тонкая. Результат зависит от формулировки.
Шейн замирает. Ярость борется в нём с отчаянием, а отчаяние — с остатками холодного рассудка. Он снова смотрит на Илью. Тот кивает ему — коротко, одними глазами; тем самым жестом, которым они пользовались на заданиях, когда слова были лишними.
«Не трать. Не сейчас. Я подожду».
Холландер отворачивается. Руки трясутся.
— Убери его, — произносит он сипло. — Убери. Я не могу... не могу смотреть.
— Как скажешь, — в голосе джинна звенит торжество.
Ещё один щелчок.
Илья растворяется в дыме. Медленно, неохотно, будто не хочет уходить. Сначала исчезают руки, потом лицо, затем глаза — эти невероятные голубые глаза смотрят на Шейна до последнего, пока тьма не смыкается над ними окончательно.
В гробнице становится пусто. Холодно. Тихо.
Шейн стоит, не двигаясь, и смотрит в ту сторону, где только что была его любовь. Одно желание осталось.
Одно.
— Ну? — слова джинна звучат ласково, почти участливо. — Будешь думать или продолжим игру?
— Мне надо подумать.
Подавленный голос Холландера звучит глухо, будто из глубокого колодца. Он не смотрит на джинна. Не смотрит на то место, где только что стоял Илья. Он просто опускается на ближайший обломок колонны и обхватывает голову руками.
Пальцы путаются в чёрных волосах, побелевших от пыли. Локти упираются в колени. Веки опускаются, отгораживая от реальности, где древний злой дух терпеливо ждёт его решения.
Джинн кивает. Медленно и величественно; как существо, у которого впереди — целая вечность.
— Конечно, — гудит он. — Думай. Время у нас есть. У меня его много. У тебя... ну, сколько отпущено.
Он не уходит. Не растворяется в дыме. Вместо этого бесшумно плывёт вдоль стен гробницы, разглядывая древние фрески с видом скучающего туриста в музее. Но тишина длится недолго.
Щелчок.
Шейн вздрагивает, но головы не поднимает.
— О, гляди-ка, — нараспев тянет джинн, и в воздухе перед ним клубится знакомое марево. — Перу. Тот дешёвый мотель, да? Помнишь, как вы поругались из-за того, кто будет мыться первым, а в итоге полезли вдвоём и затопили соседей снизу?
— Заткнись, — хрипит Шейн в ладони.
Щелчок.
— А это Стамбул. Уличный кот, которого Илья хотел забрать с собой. Ты его отговорил, сказав, что у них и так жизнь кочевая. Кот потом сам за вами увязался и шёл следом три квартала. Илья оборачивался и махал ему.
— Я сказал, заткнись.
Щелчок.
— Ваша первая совместная ночь в нормальной постели после двух недель в палатке. Ты уснул, не дослушав его историю про...
— Заткнись! — Шейн вскидывает голову, готовый взорваться, но джинн щёлкает снова, переключая воспоминания, как телеканалы.
— О! — голос джинна меняется. В нем появляется что-то новое. Не насмешка. Не игра. Что-то похожее на... неподдельный восторг. Хищный. Жадный. — А это уже интереснее. Смотри-ка.
Шейн замирает. Что-то в интонации джинна заставляет его кровь заледенеть.
Он поднимает голову.
Картинка в воздухе… другая. Не та размытая и сладкая ностальгия, которую джинн крутил до этого. Это нечто яркое. До боли. До рези в глазах.
Маленькая комната. Снятая на ночь где-то в Бангкоке, судя по дешёвому вееру на стене и оранжевым занавескам. Смятые простыни. Свет единственного ночника рисует золотые тени на голых стенах.
Они вместе.
Шейн лежит на спине, запрокинув голову; глаза закрыты, губы приоткрыты, дыхание сбито. А сверху — Илья. Нависает, опираясь на локти, и его кудри касаются лица Шейна, когда он наклоняется для поцелуя. Медленного. Глубокого. Жадного.
Руки Ильи — большие, горячие — скользят по телу Шейна, сжимают бёдра, гладят живот, поднимаются выше — к груди, к шее, — зарываются в мокрые от пота волосы. Шейн выгибается навстречу, тянется, ловит его губы, шепчет что-то, чего на картинке не слышно, но читается по движению губ: «ещё, не останавливайся, пожалуйста».
Илья смеётся — счастливо, удивленно, будто сам не верит, что это всё с ним происходит. А потом целует вновь, и его руки находят новые места, новые точки, от которых Шейн забывает, как дышать.
Первая ночь. Самая первая. Та, после которой Шейн понял, что пропал. Что этот высокий наглый русский с золотым распятием на шее теперь будет с ним всегда. В горе и в радости. В богатстве и бедности. В жизни и...
Шейн не замечает, как встаёт. Как делает шаг к картинке. Как протягивает руку, чтобы коснуться знакомого плеча, знакомой родинки на щеке, знакомого смеха.
— Илья... — выдыхает он.
Картинка не исчезает. Она продолжается. Они двигаются, дышат, любят друг друга там, в этой дешевой комнате в Бангкоке, и кажутся самыми богатыми людьми на земле. И речь вовсе не о деньгах.
— Красиво, — комментирует джинн, и в его голосе нет лести. Только предвкушение. — Очень красиво. Я за тысячу лет много чего видел, но такое... Такое редко. Вы двое действительно созданы друг для друга.
— Хватит, — голос Шейна становится ниже. — Выключи.
— Зачем? — удивляется джинн. — Ты же хотел увидеть. Я показываю. Смотри. Смотри, как он любил тебя. Как он смотрел на тебя. Как он касался тебя. Ты помнишь это ощущение? Тепло его ладоней? Запах кожи? Тяжесть тела?
Шейн стоит, не в силах отвести взгляд. На картинке Илья кончает — брови его хмурятся, веки опускаются, губы приоткрываются в блаженном стоне, а пальцы сильнее впиваются в бёдра Холландера; он утыкается лицом в шею Шейна, что-то бормочет на смеси русского и английского, а Шейн гладит его по спине, по мокрым кудрям, и улыбается так, будто ему подарили все звёзды вселенной.
— Я могу вернуть это, — вкрадчиво продолжает джинн, подплывая ближе. — Не просто видение. Не просто картинку за стеклом. Реальность. Ты можешь снова почувствовать его руки на своей коже. Можешь снова услышать его голос. Можешь снова проснуться рядом с ним.
Пауза.
— Одно желание, Шейн Холландер. Всего одно. И всё это снова будет твоим. Навсегда.
Картинка в воздухе начинает таять, и Илья на ней словно чувствует это — поднимает голову, смотрит прямо на Шейна и улыбается так, что сердце замирает; шепчет одними губами:
«
Я жду тебя».
Изображение исчезает.
Шейн стоит в темноте гробницы, сжимая и разжимая кулаки, и в голове у него бьётся одна-единственная мысль.
Одно желание.
Всего одно.
Джинн молчит. Впервые с момента своего появления он не издаёт ни звука — только смотрит своими алыми глазами, прожигающими тьму, и ждёт.
Шейн стоит, не двигаясь. В голове — пусто и оглушительно громко одновременно. Тысячи мыслей бьются о черепную коробку, но ни одна не оформляется в слова. Только чувства. Только память. Только
боль.
Она приходит неожиданно — физическая, настоящая, разрывающая изнутри. Словно кто-то запускает руку ему в грудь и сжимает сердце — медленно, методично, наслаждаясь каждым мгновением агонии. Шейн сгибается, уперевшись ладонями в колени, и шумно выдыхает.
В ушах звучит
родной голос.
«Ты чего такой серьёзный? Улыбнись. Жизнь коротка».
Илья. Первая неделя знакомства. Они сидели в баре в Ванкувере, и Илья только что согласился работать с ним. Улыбался во все тридцать два и заказывал текилу, хотя Шейн сказал, что на задании не пьет.
«Я серьёзный, потому что думаю о работе».
«А я не могу быть серьёзным, потому что думаю о тебе».
Тогда Шейн закашлялся текилой, а Илья ржал так, что на них оборачивался весь бар.
Воспоминание сменилось.
Тот самый обрыв. Подземная река. Мокрые камни. Илья впереди, как всегда — лезет туда, куда умные люди не суются, потому что «там же интересно, Шейн, ты посмотри, какой вид».
«Осторожнее, камень скользкий».
«Да я аккуратно, не переживай...»
И крик. Короткий, оборвавшийся на полуслове. Звук падающего тела. Всплеск воды где-то далеко внизу.
Тьма.
Шейн зажмуривается, но воспоминания не уходят. Они хлещут его по щекам, впиваются под кожу, выворачивают наизнанку.
Два года. Два года он просыпался по ночам с протянутой рукой на пустую половину кровати. Два года ловил себя на том, что в кофейне покупает две чашки кофе по привычке. Два года слышал его голос в шуме ветра, в плеске воды, в случайных разговорах прохожих.
«Шейн, ты где витаешь? Иди сюда, я согрею».
«Холландер, хватит быть таким скучным, давай прыгнем с парашютом».
«Шейн, я тебя люблю. Ты слышишь? Люблю. И всегда буду рядом».
Обещания.
Ложь. Смерть забрала его, даже не спросив разрешения.
Шейн выпрямляется. Медленно, с усилием, будто каждое движение стоит ему года жизни. Смотрит на джинна. Тот замирает в воздухе, не двигаясь, только алые глаза горят в темноте нетерпеливым огнём.
— Ты знаешь, — голос Шейна звучит хрипло, но ровно. — Ты знаешь, о ком я говорю. Даже если не произнесу его имени.
Джинн кивает.
— Ты обещал, что это будет по-настоящему. Не иллюзия. Не картинка за стеклом.
— Обещал, — подтверждает джинн без намёка на насмешку. Лишь с торжественной серьёзностью древнего существа, заключающего сделку.
— Ты обещал, что я смогу коснуться его. Услышать его. Проснуться рядом.
— Да.
Шейн делает глубокий вдох. Где-то в груди обрывается что-то и летит вниз — в ту самую чёрную бездну, куда два года назад сорвался Илья.
Остатки здравого смысла и холодного разума кричат: это ловушка, это обман, так не бывает, мёртвых не возвращают. Но рассудку Шейн доверял два года, три месяца и восемнадцать дней. И что ему это дало? Пустоту. Тишину. Бесконечные ночи, в периоды которых он разговаривал с фотографией на телефоне.
— Хорошо, — выдыхает он. — Я загадаю.
Джинн подаётся вперёд, и тьма вокруг него пульсирует в предвкушении.
— Хочу, — начинает Шейн, и голос его ломается на первом же слове. Он сглатывает, собирая волю в кулак. — Хочу, чтобы мы снова были вместе.
Пауза. Тишина. Ничего не происходит.
— Чтобы я мог коснуться его, — продолжает Шейн, чётко выговаривая каждое слово, будто диктуя юридический документ. — Услышать его голос. Чувствовать его рядом. Чтобы он был рядом. Со мной. Навсегда.
Он замолкает. Сердце бешено колотится, готовое вырваться наружу.
— Чтобы всё было хорошо, — повторяет он тише. — Так, как раньше.
Джинн смотрит на него долгую, бесконечную секунду. В его алых глазах мелькают восхищение,
жалость и торжество; и исчезают, сменившись холодной древней маской.
— Ты уверен? — спрашивает он. — Последнее желание. Обратного пути не будет.
Шейн кивает.
— Я уверен.
Джинн улыбается. Широко, опасно, обнажая ряды острых зубов.
— Как скажешь, искатель. Твоё желание — закон для меня.
Он поднимает руку — длинные когтистые пальцы сжимаются в кулак, а затем резко разжимаются, будто выпуская
нечто в мир.
— Твоё желание исполнено.
Щелчок.
Пространство теряет свои очертания и меняется. Алые глаза джинна, клубы чёрного дыма, древние стены гробницы — всё смазывается, растекается, проваливается в воронку, унося с собой звуки, запахи, ощущение камня под ногами.
А потом — тишина.
Не та звенящая, мёртвая тишина гробницы, а другая. Живая. С приглушённым гулом техники за стеной, с далекими звуками города за окном, с мягким жужжанием кондиционера.
И сквозь мутную пелену, сквозь вату в ушах, сквозь бешено колотящееся сердце пробивается первая фраза:
— ... блядь, ну ты и тормоз! Холландер, ты где витаешь вообще?!
Смех. Звонкий, заливистый, чуть хрипловатый на верхних нотах.
Этот смех Шейн слышал во сне сотни раз. Просыпался от него с мокрыми щеками и пустой половиной кровати. Ловил его в случайных прохожих и замирал на полминуты, пропуская сигналы светофоров.
Этот смех не может звучать здесь. Не может. Потому что...
— Это ж надо было так просрать! Я тебе сто раз говорил: не жми на R2, пока не прицелишься!
Шейн моргает. Картинка перед глазами собирается постепенно, пробиваясь сквозь помехи, будто кто-то настраивает антенну старого телевизора.
Зелёный диван. Они купили его три года назад в икее, и Илья полдня собирал эту адскую конструкцию, матерясь на шведские инструкции. Журнальный столик со следами от кофейных кружек. Торшер в углу, который вечно мигает, пока не хлопнешь по нему ладонью.
И телевизор. Большая плазменная панель, на которой застывает разделенная надвое картинка какой-то стрелялки. Красные полоски здоровья. Один персонаж лежит, второй прыгает вокруг с гранатой в руке.
А в его собственных руках — джойстик.
Пластик нагрелся от пальцев. Кнопки протёртые, особенно R2 — Илья вечно пилил его, что он продавливает кнопки, как ненормальный.
Шейн смотрит на свои руки и не может пошевелиться.
—
Эй.
Прикосновение. Тёплое. Настоящее. Пальцы сжимают его плечо, чуть встряхивают.
— Шейн? Ты чего застыл?
Шейн поворачивает голову. Медленно. Боясь разрушить это. Боясь, что видение исчезнет, как исчезали все сны до этого.
Илья.
Он сидит рядом на диване, поджав под себя одну ногу, в растянутой домашней футболке с очередным идиотским принтом. Каштановые кудри торчат в разные стороны, будто он только что встал и даже не попытался их причесать. Глаза смотрят встревоженно. Брови сходятся на переносице.
— Воды принести? — спрашивает Илья, и в голосе чувствуется беспокойство. — Ты какой-то бледный. Переиграл?
Шейн смотрит на него. Смотрит, как ласково родные пальцы держатся за его плечо. Смотрит, как двигаются губы, произнося слова, которые он не слышал два года, три месяца и восемнадцать дней.
Илья. Живой. Настоящий. Тёплый.
— Илья, — выдыхает Шейн, и имя звучит благоговейно, как молитва и проклятие, как последний вздох утопающего, которого вытащили на берег.
— Ага, собственной персоной, — усмехается тот, и тревога в глазах сменяется привычной насмешливостью. — Слушай, если ты так убиваешься из-за проигрыша — я могу дать тебе реванш. Но только после того, как ты скажешь, что с тобой. Ты как привидение увидел.
Шейн моргает. Раз. Другой.
Илья убирает руку с его плеча, тянется к кружке с остывшим кофе на столике, делает глоток, морщится и ставит кружку обратно.
— Холодный уже. Чёрт. Ладно, сварю новый. Тебе сделать?
Он начинает вставать, и это движение — простое, обыденное, миллион раз виденное — ударяет Шейна под дых сильнее, чем все воспоминания, воспроизведённые в гробнице джинном.
— Нет, — вырывается у него. Громче, чем он хотел.
Илья замирает, хотя уже приподнялся. Смотрит вопросительно.
— Не уходи, — голос Шейна понижается до шёпота. — Пожалуйста. Просто... посиди здесь. Ещё минуту.
Пауза. Илья смотрит на него долгим, изучающим взглядом, и в голубых глазах плещется что-то такое... родное, знакомое, отчего сердце разрывается на части.
— Ладно, — тихо отвечает он и опускается обратно на диван. Придвигается ближе. Так близко, что их колени соприкасаются. — Я никуда не ухожу. Я рядом. Смотри, даже джойстик уберу. Весь — внимание.
Он демонстративно бросает свой контроллер на столик и поворачивается к Шейну всем корпусом.
— Рассказывай, — продолжает Илья. — Что случилось?
Шейн смотрит на него и не может насмотреться. На каждую родинку на лице и теле. На тоненький шрам над губой — ещё детский, от драки в школе. На золотое распятие, выглядывающее из-за ворота футболки. На руки. На эти большие тёплые руки, которые он всё это время помнил на своей коже, в своих волосах; сжимающие его ладони в самые страшные моменты.
— Ты... — начинает Шейн и осекается. Горло сдавливает спазмом. — Ты настоящий?
Илья хмурится, но в глазах мелькает
понимание. Он мягко, очень мягко, берёт ладонь Шейна в свою. Проводит большим пальцем по костяшкам и ладоням. По тому месту, на котором была ссадина, полученная в гробнице, но сейчас её нет — кожа чистая.
— Чувствуешь? — спрашивает Илья тихо. — Я здесь. Я никуда не уходил.
Шейн сжимает его пальцы. Крепко. Изо всех сил, будто боится, что Илья рассыплется пеплом, стоит ему ослабить хватку.
Тепло. Пульс. Жизнь.
— Это не сон, — шепчет он, не спрашивая — утверждая.
— Не сон, — соглашается Илья и улыбается так, что Холландеру хочется взвыть от счастья. — Хотя, если ты хочешь, чтобы я тебя ущипнул, — я могу. Легонько.
И он подмигивает.
Шейн смотрит на него, и в груди разливается что-то огромное, горячее, невозможное.
Счастье. Настоящее, забытое за два года одиночества.
—
Я люблю тебя, — выдыхает он.
Илья замирает на секунду, а потом его лицо освещает улыбка — удивлённая, счастливая, немного смущённая, будто он слышит это впервые, а не в тысячный раз.
— Я тоже тебя люблю,
durachok, — отвечает он, мешая русский с английским, и тянется ближе. — А теперь колись, что за хрень с тобой приключилась?
Их лбы соприкасаются. Тепло. Реально.
Шейн закрывает глаза, вдыхая знакомый запах — Илья пахнет домом. Всегда пахнет домом, где бы они ни находились.
И в этот момент где-то глубоко внутри, на самом дне сознания, мелькает мысль — слишком быстрая, чтобы её поймать, и слишком страшная, чтобы позволить ей оформиться в слова:
Это слишком идеально.
Мысль мелькает и исчезает, растворяется в тепле рук Ильи, в его запахе, в его горячем дыхании. Шейн ловит себя на том, что не хочет думать. Не хочет анализировать. Не хочет просчитывать варианты, искать подвохи, ждать удара в спину.
Впервые за два года он позволяет себе просто быть.
— Всё хорошо, — выдыхает он, утыкаясь лбом в лоб Ильи и чувствуя, как его пальцы гладят затылок, перебирают волосы. — Теперь... всё хорошо.
Илья хмыкает, но ничего не говорит. Только целует его в висок — легко, мимолетно, будто невзначай, — и отстраняется ровно настолько, чтобы заглянуть в глаза.
— Ладно, — отвечает он всё с той же ухмылкой. — Не хочешь говорить — не надо. Но кофе я всё равно сварю. А ты пока придумай, как будешь отыгрываться за этот провал.
Он встаёт с дивана, потягивается, хрустнув спиной, и Шейн смотрит на него как завороженный — на то, как задирается футболка, открывая полоску смуглой кожи, как напрягаются мышцы плеч; как кудри падают на глаза, и как Илья лениво откидывает их назад небрежным движением руки.
— Пялишься, — констатирует тот, не оборачиваясь, и в интонации чувствуются довольные нотки. — Я, конечно, знаю, что красавчик, но можно чуть менее похотливо?
— Нельзя, — отзывается Шейн, и сам удивляется, как легко это вышло. Словно и не было двух лет молчания.
Илья оборачивается через плечо, подмигивает, сверкает глазами и уходит на кухню, бросив напоследок:
— Потому ты и продул, Холландер.
***
Следующие несколько дней проходят
прекрасно.
Шейн не может отлипнуть от Ильи. Это даже почти смешно — взрослый мужик, закалённый жизнью, ходит за своим парнем хвостиком по квартире, как навязчивый щенок. Если Илья на кухне — Шейн трётся в дверях, делая вид, что проверяет почту. Если Илья идёт в душ — Шейн находит срочное дело в спальне, откуда прекрасно просматривается дверь в ванную. Если Илья садится за комп — Шейн пристраивается рядом на подлокотник кресла и просто сидит, положив подбородок ему на макушку.
— Ты чего? — спрашивает Илья на третий день, когда Шейн в очередной раз обнимает его со спины, пока тот чистит зубы, и утыкается носом в шею. — Я не жалуюсь, но это уже клиника. У тебя температура?
— Нет, — бурчит Шейн в его кожу. — Ты пахнешь вкусно.
— Я пахну зубной пастой, — фыркает Илья, но в зеркале видно, как он улыбается.
— И мне нравится это.
Илья закатывает глаза, но руку, обнимающую его за талию, не убирает. Наоборот — прижимает ладонь к своей, переплетая пальцы.
На четвёртый день они идут в супермаркет. Обычное дело; рутина, тысячу раз пройденная, — Илья толкает тележку и пихает в неё всё подряд. Шейн тащится следом и молча выкладывает обратно чипсы, пиво, ещё чипсы, шоколадки и колбаски.
— Ты издеваешься? — возмущается Илья, когда Шейн в очередной раз возвращает на полку упаковку огромных креветок в панировке. — Я хочу!
— У тебя аллергия на панировку.
— Ну и что? Я готов умереть за креветки!
— А я не готов к тому, чтобы ты
умирал.
Илья замирает. Смотрит на Шейна долгим, не мигающим и внимательным взглядом, но через секунду снова ухмыляется, кладёт в тележку йогурт — полезный, как того хочет Холландер — и движется дальше, насвистывая какую-то дурацкую мелодию.
А ночью пятого дня они сидят на диване. Телевизор работает фоном — какой-то старый фильм, который никто не смотрит. За окном шумит город, но здесь, внутри, тихо и тепло.
Илья лежит, развалившись, положив ноги Шейну на колени, и листает что-то в телефоне. Шейн сидит, откинувшись на спинку дивана, и смотрит на него. Просто смотрит. На то, как свет от экрана падает на лицо, как шевелятся губы, беззвучно читающие что-то смешное, как вздрагивают ресницы.
— Опять пялишься, — не поднимая головы, говорит Илья.
— Нельзя?
— Ты походишь на маньяка, Холландер. Это крипово.
— Врёшь. Тебе нравится.
Илья откладывает телефон, приподнимается на локтях и смотрит на него снизу вверх. В голубых глазах пляшут чёртики.
— Ну, допустим, — тянет он. — Но это не отменяет того, что последние дни ты ведёшь себя странно. Что будем с этим делать?
Шейн молча спихивает его ноги со своих колен, разворачивается и нависает сверху, опираясь руками по обе стороны от головы Ильи. Тот даже не вздрагивает — лишь улыбается шире, довольный ситуацией.
Поцелуй выходит жадным. Голодным. Шейн впивается в его губы и сразу проникает языком в рот, не в силах насытиться, не в силах оторваться. Руки сами находят знакомые изгибы — талию, бёдра, грудь под тонкой тканью футболки. Илья слегка выгибается навстречу, запуская пальцы в его волосы, сжимая, потягивая, заставляя запрокинуть голову, и тут же впивается в открывшуюся шею — горячо, влажно, оставляя следы, которые Шейн потом будет прятать под высоким воротом и с румянцем на щеках, покрытых веснушками, вспоминать каждый.
— Я так сильно скучал по тебе, — выдыхает Шейн куда-то в макушку Илье, пока тот стягивает с него футболку.
— Я был на кухне, — хрипло смеётся Розанов. — Пятнадцать минут назад.
— Всё равно скучал.
Илья замирает на секунду, поднимает глаза — серьёзные, тёплые, бесконечно родные.
— Я тоже, — признаётся он тихо. — Всегда скучаю, когда тебя нет рядом.
Шейн наклоняется, чтобы поцеловать его снова, и этот поцелуй выходит другим. Не жадным —
нежным. Обещающим.
Они перемещаются в спальню — сбитые простыни, прерывистое дыхание, сдавленные стоны, которые оба прячут друг у друга в плечах, потому что стены тонкие, а соседи и так постоянно стучат по батареям. Руки Ильи на коже Холландера — везде и всюду, не оставляя ни миллиметра нетронутым. Его глаза напротив, совсем близко, — с расширенными зрачками, с влажными ресницами. Он так прекрасен сейчас, что у Холландера перехватывает дыхание, дышать становится труднее, а мысли в голове — плывут.
— Шейн, — выдыхает он в какой-то момент, запрокидывая голову, и этот вздох пробирает до глубины души.
— Я здесь, — отзывается Шейн, целуя его ключицу, кадык, подбородок. —
Я никуда не уйду. Никогда.
Илья сжимает крепкие плечи Холландера, прикрывая глаза, и Шейн ловит губы Розанова в поцелуе, чувствуя, как внутри разливается тепло.
Очередная совместная ночь встречает их теплом, наполненным мерным дыханием спящего Ильи. Шейн лежит на спине, глядя в потолок, и слушает, как любимый человек рядом сопит, уткнувшись носом ему в плечо, как перебирает во сне пальцами по его груди, будто боится отпустить.
Всё хорошо.
Всё так, как и должно быть.
Но где-то глубоко, на самом дне сознания, ворочается нечто неприятное. Всё та же мысль, которую он гнал от себя пять дней подряд.
Слишком идеально.
Шейн закрывает глаза и прижимает Илью к себе крепче, зарываясь носом в его кудри.
Завтра он подумает об этом. Завтра.
Сегодня он просто хочет быть счастливым.
***
Гул нарастает внезапно. Мерзкий, давящий на уши. Ни звука тихой работы кондиционера, ни шума города за окном, ни родного дыхания. В конечном счёте остаётся лишь абсолютная тишина древней гробницы.
Мрак.
Он сгущается следом. Непроглядный, плотный, осязаемый. Луч погасшего фонаря на шлеме давно уже не режет темноту; и глаза Шейна, открытые и невидящие, смотрят в пустоту, не различая ни стен, ни потолка, ни собственных рук.
Каменный пол отдаёт холодом сквозь тактический костюм, но Шейн не чувствует его. Он не чувствует ничего, кроме пустоты внутри. Той самой, которая жила в нем два года, три месяца и восемнадцать дней. Той самой, которая на пять дней исчезла, чтобы вернуться с утроенной силой.
—
Я никуда не уйду, — шепчут пересохшие губы.
Голос отражается от стен, звучит глухо, чуждо, будто не принадлежит ему.
—
Никогда.
Тишина поглощает слова.
Шейн лежит на боку, скорчившись на каменном полу прямо там, где рухнул, когда реальность вытянула его обратно. Когда уютная гостиная, зелёный диван, дурацкий джойстик в руках и тепло Ильи рядом обратились пеплом, оставив его здесь. Одного. В холоде. В темноте.
Сколько прошло времени? Минута? Час? День?
Он не знает. Он теряет счёт мгновениям, когда понимает, что случилось. Когда осознаёт, что пять дней счастья были... чем?
Сном? Галлюцинацией? Подарком? Пыткой?
Пальцы правой руки всё ещё сжимают лампу. Мышцы сводит судорогой, но он не может разжать их. Лампа становится продолжением его тела, агонии и отчаяния.
—
Я никуда не уйду, — снова срывается с губ. Тише. Безнадёжнее.
Перед глазами стоит лицо Ильи. Его улыбка. Его руки. Его голос, хриплый ото сна, когда они лежали в обнимку под утро пятого дня.
«Ты чего не спишь?»
«Смотрю на тебя».
«Ты жуткий стал. Спи давай».
«Я люблю тебя».
«И я тебя. А теперь замолчи и дай поспать».
Он зарылся носом в его кудри. Закрыл глаза. Вдохнул запах.
И очнулся здесь.
Шейн похудел. Он чувствует это по тому, как болтается одежда, как острые скулы давят на кожу изнутри, как ослабели мышцы. Пять дней без еды, без воды, без движения. Тело расходовало последние ресурсы, сжигало само себя, пока разум был в другом месте.
Губы продолжают шевелиться:
— Я никуда не уйду.
Снова.
— Никогда.
И ещё раз.
— Я никуда не уйду. Никогда.
Мантра. Молитва. Заклинание. Единственное, что у него осталось.
В темноте вспыхивает свечение.
Два алых огонька. Они загораются в метре от него, на уровне лица, и Шейн, не меняя позы, не поднимая головы, смотрит в них пустыми, провалившимися глазами.
Смех.
Низкий, рокочущий, довольный. Он заполняет гробницу, отражается от стен, оседает на камнях.
— О-о-о, — протягивает джинн, и в голосе его звенит явное удовольствие. — Какая прелесть. Ты даже не представляешь, какой ты сейчас...
вкусный.
Он материализовывается из тьмы полностью. Огромный, величественный, сотканный из чёрного дыма с алыми углями вместо глаз. Он парит над телом Шейна, рассматривая его, как хищник рассматривает полумёртвую добычу.
— Пять дней, — басит джинн. — Пять дней идеального счастья. Ты даже не засомневался. Ну, почти. Я чувствовал твои мысли, ты знаешь? Каждый раз, когда ты гнал прочь сомнения, я улыбался. Ты сам себя убедил остаться. Сам.
Шейн не отвечает. Он просто смотрит на алые огни пустыми глазами и шевелит губами.
— Я никуда не уйду. Никогда.
Джинн склоняет голову набок, изучая его.
— Знаешь, — задумчиво произносит он, — обычно люди загадывают что-то эгоистичное. Деньги. Власть. Красивую женщину. Иногда воскрешают кого-то, но быстро понимают, что это неправильно, и просят отменить. Ты же... ты другой. Ты загадал не воскресить его. Ты загадал быть с ним.
Вместе. Где угодно. Как угодно.
Алые глаза приближаются. Джинн наклоняется к самому уху Шейна, и его голос становится тихим и вкрадчивым.
— Ты отдал мне своё тело, Шейн Холландер. Свою душу. Свою волю. Ты так хотел остаться с ним, что согласился навсегда уйти в сон. А сон... сон — это моя стихия.
Он выпрямляется, раскинув руки, и тьма вокруг начинает пульсировать и клубиться активнее.
— Теперь ты мой. Наконец-то я смогу выйти из этой забытой богами гробницы, и никто не узнает, что под личиной канадского искателя приключений скрывается древний дух. А ты... ты останешься с ним.
Навсегда.
Шейн моргает. Впервые за долгое время в его глазах мелькает что-то, отдалённо напоминающее мысль.
—
Навсегда? — пересохшие губы едва шевелятся.
—
Навсегда, — подтверждает джинн довольно. — Разве не этого ты хотел? Быть с ним. Всегда. Я исполню твоё желание. В вечном сне, в вечной иллюзии, в вечном счастье. Взамен лишь позаимствую твою оболочку. Честный обмен, не находишь?
Джинн поднимает руку. Когтистые пальцы тянутся к лицу Шейна, касаются его лба, скользят ниже и опускают веки.
— Сладких снов, маленький искатель, — шелестит он. — Спасибо за подарок. Будь счастлив.
Шейн позволяет себе расслабиться —
и больше не чувствует боли.