Пролог.
5 марта 2026 г., 18:05
– Пожалуйста, держись! Врачи уже едут. Пап, не оставляй меня.
Девушка судорожно сжимала вялую отцовскую руку. Мужчина дышал так слабо, так едва заметно, что сердце натужно замирало каждый раз от малейшего выдоха.
Сделает ли он вдох вновь?
– Прошу, дыши. Папа! Ещё немного!
Она рыдала. Месяцы затянувшейся агонии. Истощённые нервы лопались, заставляя выпускать отчаяние. Она знала : выхода нет. Это конечная. Он был слишком плох последнюю неделю, а врачи разводили руками.
Настенные часы тикали, отмеряли секунды, казавшиеся целой вечностью. Старческая рука совсем обмякла.
– Нет... Нет. Пап!
Мужчина больше не вдохнул.
Утром в маленькой лавке на Торговой площади никого нет. Впервые за двадцать лет. Прибранные поздним вечером после закрытия полки остались нетронутыми, товары в ящиках на небольшом складе стояли подобно надгробию. Вряд ли их когда-то вновь достанут.
Торговцы вяло обслуживали клиентов, ловя момент прибыли, пока несколько других конкурирующих лавочек были закрыты, но всё же давящая тревога повисла в сыром осеннем воздухе. Их коллегу, их товарища сегодня хоронили. Не у всех были с ним хорошие отношения, однако на их поприще все всё же оставались в одной лодке. И поделать ничего было нельзя.
– Жизнь идёт рука об руку со смертью, – высказал один из торговцев, собравшись на перекур с несколькими друзьями. Но взгляд невольно задержался на пустом месте, оставляя глухую озадаченность где-то в глубинах сознания.
Сегодня они здесь, а завтра их нет. Будь то болезнь или несчастный случай, жизни сотней тысяч существ всё равно плясали со смертью опасный танец, где к закату именно смерть становилась ведущей.
– Дай Господь тебе спасения, друг.
Церковь в северной части городка отозвалась размытым блеском колоколов. Печальную песнь промозглого ветра подхватила лоза на грязно-сером камне священных стен, возведённых когда-то давно, на старом кладбище во времена чумы. Это была откровенно жалкая попытка запечатать отчаяние, которое упрямо находило способы просочиться в каждый уголок повседневности жителей.
Монотонный голос разносился эхом от витражей, договаривая последний приговор для тающей души умершего старика. Девушка у гроба не плакала. На это не осталось сил. Лишь плечи подрагивали, словно внутри с каждым словом священника что-то отрывалось с концами, что-то, что вернуть было уже невозможно.
Ю Джунхёк продолжал молитвы, рука автоматически тянулась перекреститься, когда того требовали церковные ритуалы.
Он видел её плечи. Видел, как они вздрагивали. Видел, как женщина рядом – соседка, кажется, – поддерживает её под локоть, будто это может помочь.
Ничего не помогало. И не помогло бы.
Он знал это лучше других.
Слова лились привычной чередой. «Со святыми упокой», «вечная память», «блаженны чистые сердцем». Он произносил их ровно, без надрыва – надрыв здесь был лишним, он только напугал бы живых. Но где-то внутри, под слоями ритуала, сидело то самое сомнение, которое он никогда не позволял себе озвучить.
А слышал ли кто-то эти слова? Или все они, у кого хоть раз срывались молитвы с губ, кричали в пустоту?
Джунхёк мысленно поругал себя. Сейчас было не время предаваться мыслям, которые захватывали его разум каждую чёртову ночь. Каждый раз он гнал от себя эти шепотки сознания. И каждый раз они возвращались.
Когда он поднял глаза к распятию, взгляд зацепился за витраж. Сквозь мутное стекло едва пробивался свет – серый, безнадёжный, совсем не похожий на тот, что должен озарять лики святых. В Сайлент-Лимесе даже солнце не умело быть тёплым.
"Почему Ты позволяешь этому происходить?" – подумал он, обращаясь к фигуре на кресте. – "Почему уходят люди, не лишённые доброй морали, а те, кто..."
Он оборвал себя.
Не здесь. Не сейчас.
Дочь покойного стояла у гроба, не сводя глаз с отцовского лица. Пламя свечей вздрагивало от каждого сквозняка, и от этого казалось, что по лицу мёртвого бегут тени — будто он ещё жив, будто вот-вот откроет глаза и сделает тот самый вдох, которого так ждали вчера ночью.
Но глаза были закрыты. Навсегда.
Джунхёк рассматривал того, кого вымаливал перед Богом.
Мужчина в гробу казался меньше, чем при жизни. Болезнь съела его — не торопясь, с жестокой методичностью вытачивая из плотного когда-то тела то, что осталось сейчас : восковую куклу в чужом костюме.
Пиджак, который сидел на нём ещё год назад как влитой, теперь мешком висел на осунувшихся плечах. Воротник белой рубашки не прилегал к шее — между тканью и кожей оставался зазор, в котором мог бы поместиться палец. Галстук затянут ровно, но на шее, лишённой прежней плоти, он смотрелся удавкой.
Желтоватая кожа, с серым отливом, какой бывает у долго болевших, выглядела до жути не естественно. Это была уже не та благородная бледность, что рисовали на старинных портретах, а именно цвет угасания — смесь воска, земли и застарелой усталости.
Тяжёлые, плотно сомкнутые веки. Под ними — тишина. Джунхёк, глядя на них, поймал себя на мысли, что никогда не видел этого человека с закрытыми глазами — даже на исповеди старик смотрел прямо, не отводя взгляда, будто искал в священнике подтверждение, что его слышат.
Больше никогда не смогут найти.
Скулы заострились, проступив под тонкой кожей так отчётливо, что, казалось, её вот-вот проткнёт кость. Щёки впали, образовав глубокие тени, которые свечи делали ещё глубже. Нос, всегда бывший крупным, теперь выглядел чужеродно — как клюв хищной птицы, приставленный к лицу человека, который никогда не был хищником.
– Прости, – шепнула она едва слышно. – Прости, что не успела. Прости, что...
Она не договорила. В церкви и так было тихо – та особенная, похоронная тишина, когда люди боятся дышать громко.
Джунхёк слышал этот шёпот. Он слышал всё – каждый всхлип, каждый сдавленный вздох, каждое слово, которое говорили не Богу, а себе. И носил это в себе, как носил всё остальное.
"Я слушаю," – подумал он. – "Но что я могу изменить?"
Когда служба подошла к концу, гроб начали закрывать.
Дочь вцепилась в край крышки так, что костяшки побелели. Женщины оттаскивали её бережно, но настойчиво – так оттаскивают от края пропасти, не спрашивая, хочет ли человек упасть.
– Не надо! – вырвалось у неё. – Пожалуйста, ещё немного... Ещё минуту...
Джунхёк шагнул было к ней, но остановился.
Что он мог сказать? Что Бог забрал его, потому что так надо? Что он теперь в лучшем мире?
Он не знал, верит ли сам в эти слова.
Вместо этого он просто стоял и смотрел, как гроб уносили. Как за ним тянулись люди, кто-то – крестясь, кто-то – просто опустив голову. Как дочь шла, держась за чью-то руку, потому что сама уже не держалась.
И когда церковь опустела, он остался один.
Ладан ещё висел в воздухе. Свечи догорали. Тишина стояла такая, что можно было услышать, как где-то за стенами капает вода – с крыши, с карнизов, с ветвей тех старых клёнов, что росли у кладбищенской ограды.
Джунхёк перевёл дыхание, снял епитрахиль и провёл рукой по лицу – жест, который он позволял себе только наедине с собой.
"Господи," – зазвенели у него мысли, он более не ведовал, молился ли вообще. – "Зачем Ты дал мне слышать, если я не могу помочь?"
Ответа не было. Не было никогда.
Он вышел на паперть, щурясь от серого, режущего глаза света. Проводить процессию было нужно – его долг, его место. Он уже сделал шаг к лестнице, когда что-то заставило его остановиться.
Взгляд.
Кто-то смотрел на него.
Джунхёк обернулся.
Человек стоял под старым клёном на краю кладбища, почти у ограды. Один. Без зонта, хотя моросило. Волосы мокрые, прилипли ко лбу. Руки в карманах белого, немного потрёпанного пальто.
Он не смотрел на процессию. Не смотрел на гроб. Он смотрел прямо на Джунхёка.
И в этом взгляде не было ничего – ни скорби, ни любопытства, ни осуждения. Только пустота. Та особенная пустота, которую Джунхёк слишком хорошо знал – потому что носил её в себе каждую ночь, когда оставался один.
Молодой человек под клёном моргнул. Медленно. Устало. И в этот короткий миг, когда веки опустились, Джунхёку показалось, что из-под них на миг блеснуло что-то... красное? Нет, почудилось. Он был лишён сна слишком долго.
Человек развернулся и пошёл прочь, растворяясь в тумане, в серости, в никуда.
Джунхёк смотрел ему вслед дольше, чем следовало.
Потом перекрестился – машинально, не думая – и пошёл догонять процессию.
Кладбище начиналось сразу за церковной оградой.
Старые могилы давно осели, кресты покосились, надписи стёрлись. Новые — теснились ближе к дорожкам, стараясь держаться подальше от той части, где когда-то хоронили умерших от чумы.
Никто не знал точно, где именно было то самое братское захоронение. Но все знали, что оно где-то здесь.
Гроб опускали в землю под тихий шелест дождя.
Слова, которые полагалось говорить, сказали. Земля, которую полагалось бросить, бросили. Дочь стояла у края могилы и смотрела, как комья глины глухо стучат по крышке.
Один ком. Второй. Третий.
С каждым ударом что-то в ней отрывалось и падало следом в желании оказаться там, рядом. Взять снова за руку, улыбнуться и сказать, что сегодня они могут отдохнуть от суеты Торговой площади.
Когда всё кончилось, люди начали расходиться. Кто-то подходил к девушке, касался плеча, говорил какие-то слова. Она кивала. Не слышала.
Джунхёк подошёл последним.
— Держись, — сказал он. И понял, что это слово ничего не значит. Так же, как все остальные.
Она подняла на него глаза. В них не было слёз. Только та самая пустота, которую он видел ранее под клёном.
— Вы его отпевали, — сказала она. — Он вас уважал.
— Я знаю.
— Он говорил... — её голос дрогнул, но она справилась. — Он говорил, что вы единственный, кто слушает. По-настоящему.
Джунхёк промолчал. Что он мог ответить?
Девушка кивнула своим мыслям, развернулась и пошла прочь, поддерживаемая под руку той самой соседкой.
Джунхёк остался у могилы один.
Дождь усиливался. Он стоял и смотрел на свежий холмик, на мокрые цветы, на деревянный крест, на котором кто-то уже успел написать имя и даты.
Ким Кан Су.
Двадцать лет в лавке на Торговой площади. Тридцать лет в этом городе. Шестьдесят лет жизни.
Итог — мокрый холмик под серым небом.
Джунхёк перекрестился в последний раз и пошёл к церкви.
*
– Если ты ещё хоть раз задержишься здесь после закрытия, я лично тебя выгоню шваброй под зад.
Угроза разнеслась в читальном зале женским, слегка игривым голосом, но каждый знал, что слова могли стать реальностью.
Городская библиотека стояла в самом центре Сайлент-Лимеса — большое двухэтажное здание из красного кирпича, которое в солнечную погоду даже выглядело почти нарядным. Если, конечно, такая погода случалась.
Сейчас солнце и не думало выглядывать из-за туч. Была морось, серость и тоска, которую Хан Суён научилась не замечать.
Она работала здесь уже пять лет. Сначала просто помощником библиотекаря, потом — основным, потому что прежняя уехала к дочери в город побольше, а новых желающих работать за такую зарплату не находилось.
Суён не жаловалась. Ей нравилось здесь. Тишина. Запах старых книг. Возможность читать в рабочее время, если никто не видит.
По вечерам она писала.
Никому не показывала. Складывала листы в ящик стола, который запирала на ключ. Иногда перечитывала, иногда рвала и начинала заново. Истории о других мирах, других городах, других жизнях — таких, где люди не умирают в сырых квартирах под тиканье настенных часов.
Сегодня в городе хоронили старика Кана.
Суён знала его. Не близко — так, заходила иногда в лавку за крупой или спичками. Он всегда улыбался. Всегда спрашивал, как дела. Всегда отпускал товар чуть дешевле, если видел, что у покупателя туго с деньгами.
Молодой человек перед ней слабо улыбнулся. Этот придурок действовал ей на нервы вот уже почти четыре месяца, сначала появлявшись безмолвным призраком в стенах библиотеки, а теперь вплетаясь в её жизнь своими тупыми, но, чёрт возьми, смешными шутками, задержками за книгами после закрытия смены и вечно одинокой спиной.
– Сходил.
Суён ждала, нетерпеливо постукивая чёрной гелевой ручкой по краешку стола на стойке регистрации, продолжения. Его не было.
– И как там? – всё же задала она наводящий вопрос.
Ким Докча пожал плечами. Жест был почти незаметен — дрогнули уголки пальто, и всё.
– Шумно, — сказал он.
Суён фыркнула.
– На похоронах? Шумно? Ты издеваешься? Там же тихо, как в склепе. Я в окно смотрела - даже птицы не летали.
– Ну, знаешь... – начал пояснять Докча. – Плач, стенания родных и близких, всё из такого разряда.
– Плач, стенания... — передразнила женщина. — Ты там был полчаса. Успел насладиться концертом?
Докча посмотрел на неё странно. Будто хотел сказать что-то, но передумал.
— Там священник, — сказал он вместо этого. — Интересный.
Суён замерла с книгой в руках.
— Священник вдруг интересный? Ты же в бога не веришь.
Минута тишины, а потом с губ Суён сорвалась фраза, которая не давала ей покоя где-то в закромах сознания. Лицо исказилось в смеси подозрения и почти веселья.
– Ты умудрился за полчаса втюриться в местного священника?
– Заткнись, идиотка, – последовал моментальный ответ. Докча отвернулся. Но Суён уже учуяла кровь.
— О-о-о, — протянула она, расплываясь в улыбке. — Попала в точку! Ты краснеешь?
— Я не краснею. У меня давление.
— Давление у него. С каких пор тебя вообще люди интересуют? Ты же мизантроп хренов.
— Я не мизантроп. Я просто...
— Суён.
— Молчу-молчу. Но это прекрасно. Это лучший день в моей жизни.
Докча закатил глаза.
— Ты закончила?
— На сегодня — да. Но завтра я хочу подробностей.
— Не будет подробностей.
— Будут, — уверенно сказала Суён. — Ты же всё равно придёшь книги сдавать. А я тут как тут.
Докча вздохнул :
— Ты невыносима.
— Знаю, — она улыбнулась. — Иди уже. Завтра расскажешь.
— Нечего рассказывать.
— Посмотрим.
Он вышел. Суён ещё долго смотрела на дверь и улыбалась. Возможно, сегодня она потешит себя третьесортными отрывками о запретной любви на непонятных клочках бумаги, которые заполнятся её витиеватым почерком. В конце концов, надо же было как-то себя развлекать.
Даже если её не пустят в Ад.