Глава 18
7 мая 2026 г., 19:00
Баба Шура, слава богу, наконец-то ушлёпала к себе в комнату — сериал у неё там начался про ментов или про любовь, хрен их разберёт. На кухне сразу стало как-то слишком тихо. Слышно было только, как старый холодильник надсадно гудит, будто мир его уже достал.
Я сидел, развалившись на табуретке, и пялился на Антона. Тот вообще замер. Сидел, вцепившись в кружку с остывшим чаем, и смотрел в одну точку на клеёнке, где ещё с прошлого месяца остался пропал от моей сигареты. Вид у него был — ну реально, будто он сейчас прямо тут, за этим столом, и кончится. Лицо бледное, плечи опущены, губы сжаты так, что побелели. И вот эта его аура… бесила она меня, если честно. Прям вымораживала. Знаете это чувство, когда хочется либо заорать, либо что-нибудь разбить, лишь бы этот вакуум лопнул?
— Слышь, Антон, — я легонько мазнул кедом по его ботинку под столом. — Ты это… кончай давай с этим косплеем Пьеро. Ты сейчас либо в обморок упадёшь, либо чайник взглядом прожжёшь. Пошли ко мне? Там хоть курить можно, да и вообще… обстановка поживее, чем с бабой Шурой за стенкой.
Он вздрогнул, будто я его током шарахнул, медленно поднял на меня глаза. Мутные, как Нева в ноябре.
Я встал, нарочно загремев табуреткой, чтоб разогнать эту мёртвую тишину. Мы просочились по коридору мимо завалов старых газет, и я втащил его в свою берлогу. Комната как комната: гитара на диване, куча шмоток на стуле, на подоконнике пара пустых банок и пепельница, из которой окурки скоро вываливаться начнут. Жизнь без прикрас. Без этого вылизанного консерваторского лоска.
Я указал ему на кровать, а сам запрыгнул на подоконник, рванул раму — в комнату сразу ворвался влажный питерский вечер, пахнущий бензином и сыростью. Кайф. Закурил, выпустил дым в форточку. Знаю, он не любит, но мне сейчас без сигареты было никак.
Антон присел на край кровати. Аккуратно так, будто она из тонкого льда и сейчас под ним треснет. Весь зажатый, ссутуленный.
— Ну и че ты кислый такой? — спросил я, жадно затягиваясь. — Тебя баба Шура пирогами перекормила? Или Глеб опять своими шуточками достал? Ты ему, если что, сразу скажи. Я этому кабану язык быстренько укорочу, хоть он и кореш мне.
Прям внутри злость колыхнулась, когда вспомнил, как Глеб к нему цеплялся. Вроде в шутку, а я видел, как Антона передёргивало. И меня это бесило. Сильно так бесило. Ревность? Да ну бред. Просто своих в обиду не даю. А Антон… ну, свой уже. Почти.
— Дело не в Глебе, Влад, — Антон выдохнул так, будто сбросил с плеч мешок с камнями. — Иногда накатывает. Я сегодня на рояль смотрел и понял, что ненавижу его. До тошноты.
Я чуть сигарету изо рта не выронил.
— Чего? Ты? Да ты ж на нём такие вещи вытворяешь, что у меня челюсть отваливается! Ты когда играешь, у меня аж мурашки по коже. Это ж дар, не? Тебе ж в кайф?
Он горько усмехнулся. Этот звук мне совсем не понравился.
— Дар? Влад, это не дар. Это приговор. Ты думаешь, я сам пришёл к этому чёртову инструменту? — он вдруг вскинул голову, и в глазах мелькнула какая-то злая искра. — Меня никто не спрашивал. Никогда. В пять лет усадили за клавиши, и всё. Пока другие пацаны во дворе мяч гоняли, коленки разбивали, я гаммы долбил до кровавых мозолей. Это было как дышать. Тебя же не спрашивают, хочешь ты дышать или нет? Надо — и всё.
Я слушал и чувствовал, как у меня внутри что-то переворачивается. Антон говорил быстро, слова посыпались рваные, острые, как осколки стекла. Он говорил про мать — профессоршу Воронцову, для которой не существует «хорошо», есть только «идеально». Про то, что она видит в нём не человека, а дорогую скрипку, которую нужно правильно настроить. И вдруг он запнулся.
— Она… она во мне другого человека видит, — тихо сказал он, глядя на свои бледные руки.
— Это в смысле? — я нахмурился. — Какого другого?
Антон замолчал. Судорожно выдохнул. Видно было, что слова даются с боем, будто он их из горла щипцами выдирает. И когда он заговорил, голос стал совсем глухим.
— Брата… — пауза повисла в комнате такая тяжёлая, что я перестал дышать. — Мать в нём души не чаяла. Он был гением. По-настоящему. А потом… просто исчез из нашей жизни. И всё, что предназначалось ему — все эти ожидания, всё это давление — рухнуло на меня. Она теперь ждёт, что я выдам тот же результат. Стану его копией. А я не могу, Влад. Мне слишком тяжело тащить это за двоих. Каждая нота — как камень в гору. Я иногда смотрю на фортепиано и блевать хочу, а потом сажусь и играю. Потому что если я не буду играть, для матери я вообще перестану существовать.
Он говорил о брате так, будто тот просто собрал вещи и исчез. Не выдержал. Оборвал все связи, оставив Антона одного разгребать этот навоз. И в его голосе было столько боли, что у меня в груди реально заныло. Не так, как когда с похмелья или когда в подворотне под дых дадут. Сильнее. По-другому.
И вот тут меня окончательно перемкнуло.
Я спрыгнул с подоконника и подошёл к нему вплотную. Смотрел на его губы, которые чуть подрагивали, на эту его вечно падающую на глаза чёлку, на руки — длинные пальцы, которые он всё время сплетал и расплетал. Весь мой пофигизм, весь этот ветер в голове, который я так старательно в себе растил — всё куда-то вымело к чертям собачьим. Осталось только дикое, нерациональное желание заткнуть эту его печаль. Загородить его от всего дерьма. От мамаши, от Глеба с его тупыми подколами, от этих проклятых клавиш.
Я не думал. Если бы я думал хоть секунду, я бы, наверное, просто предложил пойти покурить. Но я не думал.
Я подался вперёд и накрыл его губы своими.
Это было вообще не так, как обычно. Никакого азарта, никакой привычной механики. Бля. Это был какой-то взрыв. Я чувствовал вкус чая с бергамотом и что-то ещё, неуловимое, его собственное. Чувствовал, как он замер, перестав дышать. Его губы были прохладными, но под ними чувствовался такой пожар, что у меня самого крышу сорвало напрочь. Я вцепился пальцами в его плечи, боясь, что он сейчас рассыплется.
Это длилось вечность. И миг одновременно. И это было лучшее, что я когда-либо чувствовал. И самое страшное.
А потом — резкий, болезненный толчок в грудь.
Антон отшатнулся так, будто я его ножом пырнул, едва с кровати не свалился. Глаза у него стали огромные, дикие, полные такого ужаса, что у меня самого сердце ухнуло куда-то в живот.
— В-влад… ты что? — голос у него сорвался на хрип, он дышал часто-часто, будто марафон пробежал.
— Антон, я… блин, я не хотел, то есть хотел, но… — слова посыпались из меня какие-то рваные, несвязные, я потянулся к нему рукой.
Но он уже вскочил.
— Нет! Не надо! — заметался по комнате, натыкаясь на мои шмотки.
— Да погоди ты! — я тоже вскочил, пульс колотился где-то в горле. — Давай поговорим! Ну прости, если что не так…
Но он уже не слушал. Вылетел из комнаты, я слышал, как в коридоре что-то упало, как лязгнул засов входной двери, а потом — топот шагов по лестнице, всё тише и тише.
Хлопок двери прозвучал будто выстрел. Прям по башке.
Я остался стоять посреди комнаты. В тишине. Только окурок в пепельнице на подоконнике ещё дымился, выпуская тонкую струйку серого дыма.
— Ну и дебил, — выдохнул я в пустоту.
Сел на кровать, прямо на то место, где только что сидел он. Оно ещё хранило тепло. Пальцы всё ещё не слушались, когда я полез за сигаретами — рассыпал половину пачки по грязному линолеуму, даже собирать не стал. В башке пульсировала только одна мысль, тяжёлая и липкая: «Всё. Всё, блядь, рухнуло».
Я вспомнил, как Глеб ржал: «Че ты с этим пианистом возишься, Владос? Может, влюбился?» Я тогда ему чуть в табло не прописал, в шутку типа. А сейчас… не смешно. Ни разу не смешно. Я всегда думал, что любовь-морковь, сопли в сахаре — это для слабаков. Мне нужен был драйв, движуха, чтоб весело. А тут…
Я поймал себя на мысли, что мне не просто секса хотелось. С сексом-то как раз всё было бы просто. Мне хотелось, чтоб он перестал дрожать. Чтоб он понял, что он не один. Чтоб он смотрел на меня не с этим ужасом в глазах, а так, как тогда на кухне, когда я анекдот травил. Мне этот пацан нужен был целиком, со всеми его тараканами и этой грёбаной консерваторией. Впервые в жизни мне был важен человек. Его боль, его эти дурацкие пианистические пальцы, его страхи.
И я, со своим идиотским порывом, кажется, только что всё это окончательно просрал.
— Сука… — я зарылся пальцами в волосы и сжал их так, что стало больно.
Перед глазами стоял его побег. То, как он споткнулся в дверях, как у него куртка съехала. Это было так… беспомощно. И я сам в этом виноват. На эмоциях, бля. Герой-любовник хренов.
В коридоре снова послышались шаги — кто-то из соседей поплёлся в туалет. Жизнь в коммуналке продолжалась. А я сидел в темноте и чувствовал, как внутри меня медленно разрастается пустота. Мой уютный мир, где всё было понятно и просто, разлетелся в щепки. И в этой тишине я отчётливо понял одно: этот тихий, забитый мальчик-пианист стал для меня важнее, чем я сам готов был признать. И что теперь с этим делать — я хрен его знал.
Я встал, подошёл к окну и прижался лбом к холодному стеклу. На улице было темно и пусто. Где-то внизу проехала машина, на секунду выхватив фарами мокрый асфальт.
— Завтра репа, — вслух сказал я. — И как я ему теперь в глаза смотреть буду? Придет ли он вообще?
Ответа не было. Только холодильник на кухне продолжал монотонно гудеть, будто издевался. И одна мысль сверлила мозг: что там случилось с его братом на самом деле? Сбежал? Или что похуже? И почему Антон говорит о нём так, будто хоронит заживо?
Впервые в жизни мне стало по-настоящему страшно. Не за себя — за него. И от этого страха некуда было спрятаться.