Метроном

R
Завершён
10
автор
Фэндом:
Размер:
187 страниц, 66 206 слов, 34 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

Глава 28

Настройки
В моей комнате темно, только уличный фонарь за окном мажет желтым по потолку, разрисовывает стены кривыми тенями. Воздух тяжелый, густой, хоть ножом режь — смесь табака, нашей общей усталости и еще чего-то такого, что словами не опишешь. Бывает такая тишина после секса, когда вроде всё круто, и ты должен лежать расслабленный, как медуза на солнце, но вместо этого внутри зудит. Как будто струну перетянули, и она вот-вот лопнет, хлестнет по глазам. Антон лежит рядом. Совсем близко, плечом к плечу. Я слышу, как он дышит — неровно, обрывисто. Он всегда такой — даже когда мы вдвоем, под одним одеялом, он будто всё равно в своем невидимом скафандре, который из него мамаша-профессорша годами выковывала. Но сейчас… сейчас он другой. Расслабленный, теплый, кожа влажная после всего, что было. Я провожу пальцем по его плечу — позвонки выпирают, худой, кормить надо чаще. Баба Шура бы точно одобрила. Под одеялом жарко, но я придвигаюсь ближе. Чувствую, как под моей ладонью его пульс бьется — ровно, спокойно, совсем не так, как у меня в груди. У меня там сейчас целый оркестр, барабаны долбят. Потому что, блядь, я никогда такого не испытывал. С девками было… ну, нормально. Драйв, разрядка. С парнями тоже — по пьяни, в клубах, быстро и без обязательств. Механика, тела, «спасибо-пока». А тут… тут всё иначе. Я смотрю на его лицо в полумраке. Нос прямой, ресницы длинные — когда он спит или просто глаза закрыты, кажется совсем пацаном, беззащитным. И меня накрывает. Не похоть, нет. Что-то другое, глубокое, тягучее, как патока. Мне хочется, чтобы он всегда был рядом. Чтобы просыпаться и видеть эту морду бледную. Чтобы слушать, как он нудит про свои гаммы и про Рахманинова, который у него «не дышит». Чтобы злиться, когда он опять в ракушку залезет, и вытаскивать оттуда. Я раньше думал, что любовь — для лохов. Для тех, кто боится одиночества, кто не умеет сам себя развлекать, кому нужны сопли и обещания. А теперь… теперь сижу тут, в своей обшарпанной комнате, с этим консерваторским принцем, и чувствую, что готов горы свернуть. Лишь бы он улыбнулся. Лишь бы не ушел опять в игнор. Лишь бы смотрел на меня так, как сегодня… — Слышь, профессор, — шепчу я, щекоча дыханием его ухо. — А ты способный ученик. Я погляжу, у тебя талант. Не только к музыке, оказывается. Антон дергается, краснеет даже в темноте — жар от щек идет. Пихает меня локтем в бок, но слабо, без злости. — Заткнись, Влад. Не начинай. — А чё такого? — я ухмыляюсь, нависая над ним. — Констатирую факт. Буду знать, что не зря старался. — Ты невыносим, — он пытается отвернуться, но я не даю, прижимаю к себе. — Ага, — соглашаюсь я. — Но ты ж меня за это и терпишь. Ну, или типа того. Антон замирает. Я понимаю, что сморозил глупость, ляпнул то, что мы еще не обсуждали, не проговаривали. Но он вдруг расслабляется, кладет голову мне на грудь, прямо туда, где сердце колотится, и тихо так говорит: — Наверное, да. Типа того. У меня аж дыхание перехватывает. Я глажу его по волосам — мягкие, пахнут моим шампунем, хотя мой шампунь — первый попавшийся в магазине, если честно. Но пахнет хорошо. Им. Антоном. Мы молчим. За окном где-то далеко сигналит машина, ветер шуршит по карнизу, а у нас тут свой маленький мир. Я думаю, как же хорошо, сука, как правильно лежать вот так, чувствовать его дыхание, перебирать пальцами пряди волос, слушать тишину. — Влад? — голос у него тихий, почти шепот. Совсем не тот, которым он в консерватории ноты чеканит. — Ау, — я пялюсь в потолок. — А у тебя в детстве как было? — спрашивает он вдруг. — Ну, с родителями? — О, философский вопрос на ночь, — усмехаюсь я. — Ладно, слушай. Отец… он, знаешь, не сразу свалил. Я его до десяти лет нормально помню. На заводе работал, приходил уставший, руки в масле, но иногда, по выходным, брал меня на рыбалку. Мы на лодке выплывали на залив, он учил меня червей насаживать, а я морщился, но терпел, потому что с ним было круто. Он молчаливый, но когда улыбался — у глаза теплели. Я потом долго не мог понять, почему он ушел. Мать говорила — запил. А мне кажется, он просто не выдержал этой жизни. Коммуналка, вечная нехватка денег, мать с её вечным недовольством. В общем, собрал рюкзак, буркнул «я скоро» и пропал. Мать в слезы, а я просто стоял и смотрел, как он уходит. Мне было десять. Антон слушает молча, я чувствую, как он затаил дыхание. — А потом, — продолжаю я, — через пару лет нашел гитару на помойке. Дрова, гриф чуть не отваливался. Припер домой, баба Шура позвала деда Витю, он в каком-то ансамбле в молодости играл. Дед поковырялся, подклеил, гриф выровнял. А потом показал три аккорда. И всё, хана. Я провалился. Мать орала, что это баловство, что надо уроки учить, а я знай себе бренчал. Дед Витек говорил: «У парня искра, не туши». Он умер через год, но я до сих пор ему благодарен. А баба Шура… она меня и вытащила. Когда мать на двух работах пропадала, я к ней тусовался. Она пирожками кормила и молчала. Просто была рядом. Знаешь, иногда молчание дороже любых слов. Антон кивает. Я чувствую, как его пальцы сжимают мою руку. — А у тебя? — спрашиваю я. Антон молчит долго, собирается с мыслями. Потом начинает, и голос его теплеет. — Знаешь, когда я был мелкий, лет семь, Дима таскал меня на крышу. У нас на Петроградке есть один дом, мы туда лазили через чердак. Он знал ходы. Забирались на самую верхотуру, садились на край, свесив ноги, и смотрели на город. Он говорил: «Смотри, Антох, Питер — он как живой. Днем важный, парадный, а ночью снимает маску и становится самим собой». Я тогда не понимал, просто смотрел на огни и боялся, что мать узнает. А он смеялся: «Не бойся, я тебя прикрою». И всегда прикрывал. Я слушаю и вижу эту картинку — два пацана на крыше, ветер, огни внизу. У самого в груди щемит. — А еще, — продолжает Антон, — он научил меня врать. Не по-плохому, а чтобы выжить. Когда мать допрашивала, почему я двойку получил по сольфеджио, он за моей спиной показывал смешные рожи, и я начинал хихикать, а она думала, что я нервничаю, и отставала. Или когда я разбил мамину любимую вазу — мы вместе собирали осколки, а он потом сказал, что это кот. Кота у нас не было, но она почему-то поверила. Антон усмехается своим воспоминаниям. — Он вообще был мастер придумывать. Однажды, когда мне было лет девять, а ему тринадцать, мы играли в индейцев. Он соорудил из старых штор вигвам прямо в гостиной. Мать пришла с работы, увидела этот балаган, и вместо того, чтобы ругаться, вдруг засмеялась. Редкий случай. А Дима потом сказал: «Видишь, если постараться, даже она может стать человеком». Я тогда обиделся на него за эти слова, а теперь понимаю — он просто пытался меня подготовить. К тому, что она не идеальная. Что она может быть разной. Антон замолкает. Я лежу, перевариваю. Понимаю, что для него эти воспоминания — как глоток воздуха. Он в них прячется от реальности, где брата нет. — Он тебя любил, — говорю я. — По-настоящему. — Знаю, — шепчет Антон. — И я его. Больше всех на свете. У меня внутри ёкает. Эта тема у нас обычно под запретом, ну, или так — по касательной. Антон про него если и говорит, то как про святого. А я… я про него вообще ничего не знаю, кроме того, что он разбился. — Он ведь… он был совсем не таким, как я, — Антон вздыхает, и я слышу, как он в темноте улыбается — горько, одними губами. — Вообще. Мать с ним вечно воевала. Он был неуправляемый. Знаешь, такой… вихрь. Если ему что-то в голову втемяшится — всё, тушите свет. Я приподнимаюсь на локте, смотрю на него. В темноте его лицо — белое пятно, но глаза блестят. — Ну и правильно, — хмыкаю я. — С твоей мамашей по-другому нельзя, сожрет и не поперхнется. — Она и жрала, — тихо отвечает он. — А он кусался в ответ. Антон замолкает, и я слышу, как он улыбается. По-настоящему, тепло. — Хороший брат, — говорю я. И чувствую, как в горле ком встает. — Лучший, — соглашается Антон. — Ему джаз нравился. Представляешь? В нашей квартире, где на завтрак Бах, а на ужин Рахманинов, он врубал джаз. Громко. Мать бесилась, орала, что это «музыкальный мусор», «проституция звука», а он только ржал. Говорил: «Мам, в этом жизни больше, чем во всех твоих академических консервах». Он собирал пластинки. Майлз Дэвис, Колтрейн, Чет Бейкер. Слушал их по ночам, когда она думала, что он спит. А меня будил и шептал: «Слушай, Антох, тут каждый звук — это глоток воздуха. Они не играют по нотам, они просто живут в моменте. Это и есть настоящая музыка». Антон замолчал, будто картинку в голове перематывал. Я лежал тихо, боясь спугнуть. Никогда не слышал, чтобы он так говорил. Так… открыто. — К двадцати четырем он уже был… ну, богом, понимаешь? — продолжает он. — В двадцать один по Европе поехал, конкурс за конкурсом брал. Все пророчили ему мировую славу. А он взял и ушел в какую-то джазовую банду. Стал по клубам играть. Мать тогда чуть инфаркт не схватила. Говорила, что он позорит фамилию. Что она не для того его растила, чтобы он по подвалам шлялся. А он… он просто хотел дышать. Я киваю, хотя он не видит. — Я так никогда не мог, Влад, — голос Антона дрожит. — Я всегда был «правильным». Делал, что велят. Играл, что скажут. Молчал, когда надо молчать. Дима за две недели до того, как… ну, до аварии… он так хлопнул дверью перед ее носом, что штукатурка посыпалась. Сказал, что больше не вернется в этот склеп. Я тогда в наушниках сидел, Рахманинова долбил, думал — ну, очередная ссора. Они вечно ругались. А он не вернулся. Вообще. Пришел только один раз, за два дня до аварии и забрал что-то. Он тянется к тумбочке, берет телефон. Пальцы дрожат — та самая мелкая дрожь, которую я заметил еще в консерватории. Экран вспыхивает, бьет по глазам. — Посмотри, — он протягивает мне мобилу. — Это последняя фотка. Он тут такой… живой. Мать все его вещи заперла в его комнате, даже не велит мне туда заходить. А телефон уцелел случайно — он в кармане куртки был, когда… ну, когда скорая приехала. Мне потом отдали. Я два года не решался включить. Боялся. Я беру телефон. На фотке парень. Светлый, волосы русые, чуть длиннее, чем у Антона, улыбается дерзко, глаза горят. Красавчик. Похож на моего Антона, только версия «без тормозов». Что-то в его лице… какая-то зазубрина в памяти цепляется. Я смотрю на него, и вдруг у меня внутри всё холодеет. Ледяной волной от затылка до пяток. Блядь. Я знаю это лицо. Не из газет, не из рассказов Антона. Я видел его. Вживую. Пальцы, сжимающие телефон, немеют. В висках начинает стучать, как будто кто-то изнутри долбит кувалдой. Картинка всплывает перед глазами — не воспоминание, а целый фильм, цветной, звуковой, с запахами. Ночь. Поздняя осень. Ветер с Невы такой, что кости ломит. Я тогда после смены в баре шел, усталый, злой, денег почти нет, настроение — в жопу. Проходил мимо клуба на Рубинштейна, какого-то джазового подвала. И там — двое. У стены, под тусклым фонарем, который мигал, как ненормальный. Один — высокий, в черной куртке, с резкими чертами лица. Бледный, перекошенный, как у человека, который сейчас либо убьет кого-то, либо сам сдохнет. А второй — вот этот пацан с фотки. Дмитрий. Пьяный в стельку, шатается, едва на ногах стоит. Глаза бешеные, мокрые то ли от слез, то ли от дождя. Парень держит его за плечи, трясет, пытается удержать, а тот вырывается, орет. Я остановился тогда, замер за углом арки, потому что сцена была… не для чужих глаз, слишком личная, слишком страшная. — Ты убил во мне всё! — голос Дмитрия срывался на хрип, на визг. — Слышишь? Всё, блядь! Ты вынул из меня душу и растоптал! Я не хочу больше играть по твоим нотам! Не хочу быть твоей марионеткой! Ты такой же, как она! Вы оба! — Дима, успокойся, — парень пытался говорить ровно, но голос его дрожал. — Ты пьян. Ты не понимаешь, что несешь. Давай зайдем внутрь, выпьем кофе, поговорим нормально. — Нормально?! — Дмитрий расхохотался, и смех этот был страшнее любого крика. — С тобой никогда не бывает нормально! Ты всегда врешь! Себе, мне, всем! Я не хочу больше! Не хочу! Он вырвался, шатаясь, рванул к припаркованной у обочины машине. Парень бросился за ним, попытался схватить за руку, но Дмитрий отшвырнул его — сильный, даже пьяный. — Не трогай меня! — заорал он, залезая в салон. — Я сам! Понял? Сам! Мотор взревел так, что собаки в округе завыли. Фары полоснули по темноте. И машина рванула с места, с визгом шин, оставляя на асфальте черный след. Парень остался стоять на тротуаре. Один. Руки опущены, лицо белое, глаза пустые. Он смотрел вслед улетающим огням, и я никогда не видел у человека такого лица. Как будто ему сердце живьем вырезали. Я тогда постоял еще минуту, глядя на него, и пошел дальше. Думал — ну, разборки, мало ли. Утром просплюсь и забуду. А на следующий день включил новости. Авария на набережной. Машина всмятку. Водитель — насмерть. И фото… фото того парня. Я тогда сам не свой был дня три. Взял гитару и написал «Метроном». Строчки сами ложились: «“Я не хотел входить в ту дверь”», «“Без права крикнуть „нет“”», «“Где гаснет силуэт”». Про него. Про этого пацана, который выл у клуба, а потом улетел в темноту. Я не знал его имени. Не знал, кто он. Просто образ застрял в голове, как заноза, и вышел песней. — Тох… — голос мой стал чужим, севшим. Я с трудом выдавливаю слова. — Где… где это снято? Клуб этот? — На Рубинштейна, — Антон не замечает моей перемены, он смотрит на фото на телефоне, улыбается своим мыслям. — «Голос Сирены». Там сейчас, говорят, бар открыли, а раньше джазовый подвал был. Дима там часто играл. А что? Я молчу. Я, сука, слова вымолвить не могу. Язык как наждачкой приклеился к нёбу. В голове просто набат: это неправда. Так не бывает. Это какой-то гребаный розыгрыш, злая ирония, ну не может мир быть таким тесным и уродливым. — Влад? — Антон приподнимается, заглядывает мне в лицо. — Ты чего? Ты побледнел совсем. Что случилось? Я смотрю на него. На моего Антона, который лежит в моей постели, на моих грязных простынях, и у него такие доверчивые, такие родные глаза. И во мне сейчас всё рушится. — Тох… — я наконец выдавливаю из себя слова, они падают тяжело, как камни. — Я видел его. Твоего брата. В ту ночь. Антон замирает. Весь, до кончиков пальцев. — Что? — шепчет он. — Где? — У клуба. На Рубинштейна. Глубокой ночью. Я с работы шел, мимо проходил. Он… он ссорился с мужчиной. С Марком, я только что понял что это он был. Дима был пьяный, совсем никакой. Орал, что тот убил в нем всё, что он не хотел больше играть по его нотам. Слова прямо в душу запали. «По твоим нотам», понимаешь? Антон смотрит на меня не мигая. В глазах — ужас. Настоящий, животный ужас. — А потом… — голос у меня срывается. — Потом он вырвался, сел в машину и уехал. Очень быстро. Марк остался стоять. А на следующий день я в новостях увидел… аварию. И его фото. И я, блядь, Тох, я песню тогда написал. «Метроном». Про него. Про этого парня, который улетел в темноту. Я же не знал, что это… что это твой брат. Я просто… он меня тогда пробрал до костей. Как он орал, как он смотрел… Я замолкаю. В горле ком, который не продохнуть. В комнате воцаряется такая тишина, что слышно, как кровь в ушах шумит. Мы сидим оба, как пришибленные. Я смотрю на свои руки — они дрожат. Впервые в жизни у меня нет в голове ни одной шутки, ни одного матерного слова, чтобы прикрыть этот пиздец. Антон сидит, обхватив колени руками, и смотрит в одну точку на стене. Лицо белое, губы сжаты в нитку. Он дышит — редко, глубоко, как будто заново учится это делать. Это же надо было так… познакомиться. Я пою песню о смерти его брата, даже не зная, что это ОН. Мы лежим в одной постели, а ниточки нашей жизни завязаны в такой кровавый узел, который не развязать, только рубить. — Значит… — голос Антона звучит так, будто он откуда-то из-под земли доносится. — Значит, ты был там. Ты видел его… живым. В последние минуты. — Антон, прости, — шепчу я. — Я не знал. Если бы я… — Ты не мог знать, — перебивает он. Голос глухой, мертвый. — Ты не виноват. Никто не виноват. Кроме… — он замолкает, сглатывает. — Кроме Марка. Он был там. Он с ним говорил перед самой… перед этим. Антон закрывает лицо руками. Плечи начинают мелко подрагивать. Беззвучно. Он не плачет — он просто трясется, как будто внутрь залезли и вытрясают душу. А я сижу и чувствую, как на меня давит этот потолок, эти стены, весь этот город с его серыми каналами и дождем. Судьба — она сука еще та. Свела нас, как будто специально, чтобы побольше боли в одну кучу сгрести. Чтобы моя песня стала саундтреком к его трагедии. Чтобы я, сам того не ведая, спел о его брате, а потом влюбился в него. Я хочу его обнять, прижать к себе, сказать, что всё будет нормально, но руки не двигаются. Я сам в таком же ахуе. Мы оба сидим в полной темноте, и тишина эта… она теперь не просто тяжелая. Она смертельная. — А песня, — вдруг говорит Антон. Антон наконец убирает руки. Глаза у него красные, но сухие. Он смотрит на меня, и в этом взгляде столько всего — боль, неверие, и еще что-то странное, чему я не могу найти названия. — Сыграй, — говорит он. — Сейчас. Пожалуйста. — Антон, ну какое сейчас… — Сыграй, Влад. Прошу. Я смотрю на него. На моего Антона, который только что узнал, что его брата в последние минуты видел какой-то левый чувак, который теперь лежит с ним в одной постели. Я встаю, натягиваю джинсы, иду к гитаре. Она стоит в углу, как всегда. Возвращаюсь, сажусь на край кровати. Антон сидит рядом, обхватив колени. Я провожу по струнам. Звук в ночной тишине кажется оглушительным. И начинаю петь. Тихо, почти шепотом, не для зала, не для перехода, а только для него. *«Я не хотел входить в ту дверь,* *Я не хотел гореть в огне,* *Но выбор отняли теперь —* *Лишь пепел остаётся здесь…»* Антон слушает, не двигаясь. Глаза закрыты. По щеке ползет одна-единственная слеза, но он ее не вытирает. *«Ни света нет, ни даже тьмы,* *Лишь тишина со всех сторон…»* Когда я заканчиваю, в комнате снова тихо. Только ветер за окном и наше дыхание. — Он сказал «по твоим нотам», — тихо говорит Антон. — Не «играть в его оркестре», не «быть с ним». Именно «по твоим нотам». Ты понимаешь? Я понимаю. Слишком хорошо. — Марк не просто его бросил, Влад. Он его сломал. Как мать ломала его всю жизнь. Он хотел быть свободным. Антон замолкает. Потом поворачивается ко мне. В темноте его глаза кажутся огромными, черными. — Я никогда не узнаю, что он чувствовал на самом деле. Не спрошу, не пойму. Но твоя песня… она единственное, что у меня осталось. От него. Из той ночи. Я протягиваю руку и беру его за руку. Пальцы у него ледяные. — Я рядом, Тох. Слышишь? Я никуда не денусь. Он смотрит на меня долго, очень долго. Потом кивает. Мы ложимся обратно. Я обнимаю его со спины, прижимаюсь грудью к его спине, чувствую, как он постепенно перестает дрожать. За окном все так же шумит Питер — вечный, серый, равнодушный. А у нас тут, в этой маленькой комнате, в этом коконе из обшарпанных стен и старого одеяла, зарождается что-то новое. Что-то, что мы вытащим из этой боли, из этого пепла. Если сможем. — Влад, — шепчет Антон уже почти сквозь сон. — М? — Спасибо. Что был там. Что увидел. Что рассказал. Я целую его в затылок. Волосы пахнут табаком и моим шампунем. Я не нашелся что ответить, но кажется, Антон и не ждал ответа.
10 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник