Глава 29
14 июня 2026 г., 19:00
В комнате было серо, как в старом пыльном мешке, который забыли вытряхнуть лет десять назад. Питер за окном окончательно скурвился — зарядил мелкий, противный дождь, от которого всё кругом становилось склизким: и подоконник, и карниз, и даже, кажется, небо. Я сидел на подоконнике, свесив одну ногу, курил в форточку и тупо смотрел, как капли ползут по стеклу, оставляя мутные дорожки. В башке был полный винегрет: Антон, Марк, этот чертов покойный Дима, который теперь как призрак маячил между нами, и ещё эта дурацкая песня, которую я написал два года назад, даже не зная, что она про брата моего… моего кого? Парня? Я даже хер знал, как это теперь называть. Но внутри от одной мысли об Антоне разливалось что-то тёплое, и это пугало похлеще любого Марка.
В дверь долбанули. Не просто постучали, а именно долбанули — кулаком, по-хозяйски, так, что старый косяк жалобно скрипнул. Я аж пепел на штаны уронил.
— Твою мать, — прошипел я, отряхивая джинсы. На ткани осталось противное серое пятно. — Кого там принесло?
Я сполз с подоконника, шаркая тапками по скрипучему паркету — половицы тут знали каждый мой шаг и жаловались на жизнь при любой возможности. Коридор встретил запахом сырости, жареной картошки от соседей и вездесущего кошачьего духа. Дверь я открыл с третьего раза — замок заедало, как всегда.
На пороге стояла Катька. Вид у неё был тем ещё зрелищем. Тушь потекла черными разводами под глазами, волосы, мокрые от дождя, торчали в разные стороны, любимая серая куртка, которую она носила уже сто лет, промокла насквозь, и с капюшона на пол натекла лужа.
— Охренеть, Катюха, — я присвистнул. — Ты чего, в Неве искупалась? Или тебя Марк с моста скинул за назойливость?
Я попытался в свой обычный задор, но голос как-то предательски дрогнул. Она выглядела так, будто её только что переехало чувство вины, а потом ещё и дождиком присыпало.
— Заходи давай, — я отступил в сторону, пропуская её в коридор. — А то баба Шура ща вылезет, увидит мокрую девицу на пороге, решит, что я притон развёл, и начнёт читать мораль про то, как надо уважать женщин.
Катя зашла, скинула рюкзак прямо на пол — обычно я за такое гонял, но сейчас промолчал, — и уставилась на меня своими огромными глазищами, в которых плескалась такая тоска, что хоть ложкой черпай. Куртку она даже не сняла, просто стояла посреди прихожей, и с неё капало на линолеум.
— Ну чего застыла? — я легонько пихнул её в плечо. — Раздевайся давай, а то простудишься, потом скрипку не удержишь. Пойдём на кухню, чайник поставлю. Или ты покрепче чего хочешь? У меня пузырь заначен, но он для особых случаев. Твой случай, судя по роже, особый.
Она молча стянула куртку, бросила её на древнюю вешалку, которая качнулась и чуть не рухнула. Я подхватил, матюкнулся про себя и повёл её на кухню.
На кухне было натоплено, пахло пирожками бабы Шуры, мятой и ещё чем-то уютным, домашним — тем, чего в моей жизни всегда было в обрез. Я включил верхний свет — тусклую лампочку без абажура, которая висела над столом ещё с советских времён, — и жестом указал Кате на табуретку. Она плюхнулась, сложила руки на столе и уставилась в одну точку на клеёнке, где красовалось старое прожжённое пятно от моей сигареты.
— Влад… — начала она, но голос сорвался.
— Погоди, — перебил я, ставя чайник. Старый, облезлый, со свистком, который орал так, будто его режут. Я любил этот чайник за честность. — Сначала чай, потом разговоры. А то ты сейчас такое выдашь, что у меня самого крыша поедет, а я даже не завтракал.
Пока чайник грелся, я достал из шкафа две любимые кружки — те, что с отбитыми ручками, но мы их всё равно держали за привычку. Катя молчала. Я молчал. Только дождь барабанил по карнизу и где-то за стеной глухо работал телевизор бабы Шуры — она там сериал смотрела про любовь, наверное.
Наконец чайник засвистел. Я заварил обычный пакетированный, плеснул заварки, долил кипятка, придвинул Кате сахарницу — пластмассовую, ещё от бабушки.
— На, пей. Потом рассказывай.
Катя взяла кружку обеими руками, согревая ладони. Сделала маленький глоток, поморщилась — видимо, обожглась. Поставила обратно.
— Влад, — выдохнула она, и в этом выдохе было столько всего, что мне стало не по себе. — Что происходит? Марк… он сам не свой. Репетиции отменяет, на звонки не отвечает. Глеб говорит: Антон приходил, и он после этого как с цепи сорвался.
Я вздохнул, отхлебнул из своей кружки. Чай был горячий и какой-то безвкусный, хоть три ложки сахара сыпь.
— Кать, давай так, — начал я осторожно. — Я тебе сейчас расскажу одну херню. Но ты, блядь, сиди и не перебивай, ладно? А то я сам ещё не всё в голове уложил.
Она кивнула, вцепившись в кружку так, что костяшки побелели.
— Короче, дело труба. — Я помолчал, собираясь с мыслями. — Ты помнишь песню мою?
— Помню, — она сглотнула. — Красивая песня. Только грустная очень.
— Ага. Так вот, я её два года назад написал, когда увидел одну херню у клуба на Рубинштейна. — Я закурил, хотя на кухне вообще-то не курили, но бабы Шуры не было, а Катька не в том состоянии, чтобы замечать такие мелочи. — Стоял я там, курил после смены, и увидел, как два мужика ссорятся. Один — в черном, высокий, злой, второй — светленький, пьяный в доску, орёт. Я тогда не придал значения, мало ли разборок. А потом этот светленький сел в тачку и уехал. На скорости. А на следующий день я в новостях прочитал про аварию на набережной. Парень разбился насмерть.
Катя смотрела на меня, не мигая. Я видел, как до неё медленно доходит.
— И что? — прошептала она.
— А то, Катюх, — я глубоко затянулся и выпустил дым в сторону форточки, — что тот мужик в чёрном был Марк. А светленький пацан — Димка, брат Антона. Который два года назад разбился. И который, как оказалось, был с Марком… ну, в отношениях, что ли.
Катя замерла. Я прямо увидел, как у неё в голове все кусочки пазла встают на место, и картинка получается такая, что хочется застрелиться.
— В смысле… в отношениях? — голос у неё был тихий, почти неживой. — Марк и… брат Антона? Но Марк же…
— Гей он, Кать. В жопу. Понимаешь? Не по девочкам. Совсем, — я выдал это максимально мягко, насколько вообще мог. — У них там с Димой шуры-муры были. А потом они поругались, я хер знает почему. И Дима в тот вечер после ссоры сел за руль… и всё.
Катя молчала. Долго. Так долго, что я успел выкурить полсигареты и начать нервничать. Потом она вдруг закрыла лицо руками и завыла. Негромко так, скулёжно, как маленький щенок, которого бросили под дождём. Плечи её тряслись.
— Кать… — я вскочил, подбежал к ней, присел рядом. — Ну ты чего? Давай, выдыхай. Я ж рядом.
— Я… я думала… — всхлипывала она, размазывая по лицу остатки туши. — Я думала, он особенный. Глубокий, одинокий, несчастный. Думала, он просто боится открыться, что у него травма, что ему нужно помочь. А он… он человека убил, Влад! Не руками, но убил! И живёт себе дальше, пьёт свой виски, играет концерты, на нас срывается! А я… я как дура за ним бегала, ноты ему носила, в рот заглядывала… Боже, какая же я идиотка!
Я обнял её, прижал к себе, гладил по спине, чувствуя, как под мокрой футболкой ходуном ходят лопатки.
— Ну, хорош, Катюх, — бормотал я в её макушку, пахнущую мокрыми волосами и ещё чем-то Катиным, родным. — Все мы идиоты, когда влюбляемся. Марк — мудак. Но ты не виновата. Ты ж от чистого сердца, по-человечески.
Катя всхлипывала ещё долго. Я молчал, только гладил её по спине и думал, что жизнь — полная жопа, но иногда в этой жопе встречаются люди, ради которых хочется быть лучше. Вот Катька — такой человек. И Антон — тоже.
Чайник остыл. Я поставил его снова, заварил свежий. Катя понемногу успокоилась, только носом шмыгала и глаза вытирала уже чистой салфеткой, которую я ей сунул.
— На, — я протянул ей новую кружку. — Выпей. Может, водки накатить?
— Не, — она мотнула головой, отпила чай. — Спасибо. И за то, что сказал. Правда. Другой бы промолчал, поржал бы в кулак, как я перед Марком стелюсь. А ты… ты настоящий друг. Хоть и придурок временами.
— Ну, за придурка ответишь, — я усмехнулся, чувствуя, как внутри разливается тепло. — Я, между прочим, вообще-то очень ранимый и тонко чувствующий.
— Ага, — Катя слабо улыбнулась, и это было похоже на солнце после долгой зимы. — Прямо ходячий цветочек. Который каждую неделю меняет девушек.
— Ой, иди ты, — отмахнулся я, но беззлобно. — Слухи — это зло. Кстати, о слухах…
Я замялся. Катя посмотрела на меня внимательно, прищурилась.
— Ты чего? — спросила она. — У тебя рожа такая, будто ты сейчас признаваться будешь, что это ты украл мою любимую канифоль.
— Да нет, с канифолью всё в порядке, — я почесал затылок. — Кать, слушай. Только это, блин, строго между нами, ок? Никому ни слова. Даже Глебу. Особенно Глебу.
Она подобралась, отставила кружку.
— Ты чего, Влад? Убил кого? — попыталась пошутить, но голос дрогнул.
— Не, не убил. Хуже. — Я глубоко вздохнул. — Короче, мы с Антоном… ну, это… вместе, что ли.
Катя уставилась на меня с таким лицом, будто я ей только что сообщил, что баба Шура на самом деле секретный агент КГБ и сейчас прилетит на вертолёте. Глаза её стали огромными, как две копейки, челюсть отвисла.
— Чего?! — выдохнула она. — В смысле вместе? Ты и… Антон? Пианист этот, консерваторский. Влад, ты… ты что, сдурел? Он же парень!
— Вот это блять открытие года! — хмыкнул я, но без обиды. — И чё с того? Кать, мне поебать на это, если ты забыла. И Антон мне нравится. Очень. По-настоящему. Не так, как я обычно… ну, ты понимаешь.
Катя молчала. Переваривала. Я видел, как у неё в голове шестерёнки крутятся, пытаясь сложить эту новую информацию с той картиной мира, где Влад Горелов — вечный бабник и пофигист.
— Ни хрена себе, — наконец выдала она. — Вот это поворот. А я-то думала, вы просто сдружились на почве музыки. Ревновала вас. А вы, оказывается… Охренеть, Влад. Ты серьёзно?
— Серьёзнее некуда, — я кивнул, чувствуя, как от её недоверия становится немного обидно. — Кать, я сам от себя не ожидал. Но это как… ну, как песня, которая вдруг пишется сама, без мозгов, прямо из души прет. Не могу я без него. И не хочу.
Катя ещё посидела молча, глядя на меня. Потом вдруг расплылась в улыбке. Не насмешливой, а такой… тёплой, одобрительной.
— Ну ни хрена себе, Горелов, — повторила она. — Ай да Влад, ай да сукин сын. Профессорского сыночка уел. Слушай, а Алина Воронцова в курсе, что она вырастила двух геев?
Я аж поперхнулся воздухом.
— Кать, ты чего несешь?! — возмутился я. — Мы не геи! То есть, я би, а Антон… ну, он пока сам разбирается. И вообще, ориентацию не выбирают, поняла? Это не как в магазине: «Мне, пожалуйста, гетеросексуальность, только не горькую».
Катя засмеялась. Впервые за весь вечер — по-настоящему, звонко.
— Да ладно, Влад, успокойся. Я ж по-доброму. Просто забавно: два таких разных человека, а оба вляпались в одного Марка, хоть и по-разному. Ты вон вообще через брата.
— Через брата? — не понял я.
— Ну, — Катя вздохнула, — вы с Антоном через эту историю с Димой и сблизились, получается. Судьба, что ли?
Я задумался. А ведь она права. Всё это дерьмо, вся эта трагедия с Димой, она как-то странно, криво, но привела нас друг к другу. Влад и Антон. Антон и Влад. Звучало как название дурацкого сериала, но внутри от этого сочетания разливалось тепло.
— Слушай, Кать, — я посмотрел на неё серьёзно. — Ты это… Антону не говори, ладно? Что знаешь. Он всего боится, понимаешь? Матери, себя, меня, этого долбаного мира. Ты — единственная, кто знает. Ну, кроме нас двоих, конечно.
Катя кивнула, и в её глазах мелькнуло что-то такое… взрослое, понимающее.
— Обещаю, Влад. Никому ни слова. Даже Глебу. Хотя ему, может, и стоило бы, он парень нормальный, но раз надо — молчок. — Она помолчала и добавила: — Знаешь, а ведь я рада за тебя. Правда. Ты заслуживаешь быть счастливым. Даже если твоё счастье — это тощий консерваторский пианист с вечно дрожащими руками.
— Он не тощий, — возразил я. — Он стройный. И руки у него дрожат только от страха, а в остальное время они… ну, ты поняла.
— Фу, Влад! — Катя скорчила рожу, но смеялась. — Не начинай!
— А что такого? Я ж про музыку! — я подмигнул.
Мы ещё долго сидели на кухне. Пили уже третий чайник, ели пирожки, которые баба Шура оставила на столе под полотенцем, и болтали. Обо всём: о Марке, о группе, о Глебе (Катя призналась, что он ей, кажется, начинает нравиться, и это был ещё один поворот), о моём Антоне. Катя рассказывала про консерваторские сплетни, я травил байки из перехода. К трем часам ночи мы совсем охрипли, но на душе было легко и чисто.
Когда Катя наконец собралась уходить, я проводил её до двери. Она уже натягивала свою мокрую куртку, когда обернулась.
— Влад, — сказала она серьёзно. — Только давай без глупостей, ладно? Я имею в виду, ты с Антоном… Не сломай его. Он хрупкий, как старая скрипка. Если перетянешь струны — лопнет. Будь аккуратнее.
— Буду, Катюх, — пообещал я. — Обещаю.
Она чмокнула меня в щеку и выскользнула в тёмный коридор, где пахло сыростью и котами. Я постоял минуту, глядя на закрывшуюся дверь, и пошёл обратно на кухню.
Дождь за окном почти перестал, только редкие капли ещё стучали по карнизу. Я сел на подоконник, закурил последнюю сигарету и уставился в ночное небо — серое, тяжёлое, но с просветами, где, кажется, даже звёзды проглядывали.
В голове крутились сегодняшние разговоры, Катины слова, её улыбка, когда она сказала, что рада за меня. И Антон. Мой Антон. Там, в своей стерильной квартире, наверное, тоже не спит, думает о чём-то своём, боится чего-то своего.
Я улыбнулся и затушил окурок.
— Прорвемся, Воронцов, — прошептал я в темноту. — Главное, что ты есть.
За стеной баба Шура всхрапнула и перевернулась на другой бок. Питер мирно сопел под мокрым одеялом ночи. А я сидел на подоконнике и чувствовал, что, несмотря на всё дерьмо, которое случилось за последние дни, внутри наконец отпустило. Потому что у меня есть друзья, которые не бросят. Потому что у меня есть музыка. И потому что есть он. Антон. Мой странный, дерганый, гениальный пианист с трясущимися руками и огромными глазами, в которых я, кажется, готов утонуть без остатка.