Метроном

R
Завершён
10
автор
Фэндом:
Размер:
187 страниц, 66 206 слов, 34 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник

Глава 31

Настройки
Подъезд встретил меня привычным холодом. В Питере он вообще везде — этот холод, он не только снаружи, он в стенах, в мраморных подоконниках, в этих высоченных потолках, которые мать называет «воздухом», а я — просто пустотой, которую никогда не заполнить. Я поднимался по широким ступеням, и каждый шаг отдавался в голове тупым, гулким молотком. В ушах до сих пор стоял голос Марка. Его интонация, когда он сказал: «Мы просто иногда спали. Никаких отношений». Несколько слов, которые вскрыли мне черепную коробку и насыпали туда битого стекла. Мой идеальный брат Дима. Мой кумир. Мой «джазовый гений», которого мать превозносила как святого мученика от искусства. Он, оказывается, был живым человеком. С тайнами. С жизнью, куда меня не пустили. Я застыл перед дверью нашей квартиры. Обычно я замирал на секунду, чтобы натянуть на лицо маску «нормального сына». Сейчас я просто стоял и смотрел на ручку. Латунная, блестящая, начищенная до безупречного состояния. Как всё в этом доме. Слишком гладко. Как будто кто-то всё время смотрит и поправляет. Ключ повернулся в замке с мягким щелчком — смазано, работает как часы, никаких сюрпризов. Тут вообще не бывает сюрпризов. Кроме тех, что внутри меня. Когда я толкал дверь, пальцы на секунду перестали слушаться — соскользнули с холодного металла, пришлось толкать ладонью. Психосоматика, черт бы ее побрал. В консерватории это называют «мандражом». Мать называет это «недостатком самоконтроля». А я знаю, что это просто я. Мой организм не вывозит ту ложь, в которой мы живем. В прихожей горел свет. Не весь, а так — торшер в углу, мягкий, расслабленный свет, который должен создавать уют. Но здесь он создавал только иллюзию. Пахло дорогим кофе и полиролью для мебели. Устойчивый запах моего заключения — смесь «Лаваццы» и чего-то неуловимо музейного, от чего у любого гостя захватывало дух, а у меня просто начинало слегка подташнивать. Дома было подозрительно тихо. Надежда, что мать уже спит или занята проверкой дипломных работ, жила во мне ровно до того момента, пока я не заглянул на кухню. Мать сидела за дубовым столом. Спина прямая, как струна, которую перетянули до предела, и она вот-вот лопнет, хлестнув по глазам. На ней был этот ее вечный синий халат. Волосы убраты в тугой, безжалостный пучок. Перед ней лежала открытая папка с моими нотами, но она на них не смотрела. Она смотрела на дверь. На меня. Ждала. Я так и замер в проеме, не снимая куртки. С моих ботинок на идеально вымытый пол медленно стекала грязная вода, смешанная с солью и песком. Черные разводы на светлом паркете. Раньше я бы дернулся, начал разуваться, извиняться за бардак. Сейчас было плевать. Глубокая, ледяная апатия сковала всё, кроме мыслей, которые продолжали бешено вращаться в голове. — Ты опоздал на четыре часа, Антон. — Её голос прозвучал в тишине, как удар хлыста. Тихий, ровный, холодный, как лед на Неве в январе. — Профессор Ковалёв звонил мне. Лично. Интересовался, не случилось ли чего, потому что его лучший студент не соизволил явиться на мастер-класс. Она говорила медленно, цедя каждое слово. Я стоял молча. Язык будто присох к небу. — Ты понимаешь, что я ему ответила? — Она не ждала ответа. — Я сказала, что ты, должно быть, заболел. Что у тебя грипп, температура, и ты лежишь пластом. Я врала, Антон. Профессору, с которым работаю пятнадцать лет. Я врала, чтобы прикрыть твою безответственную задницу. Я сглотнул. В горле пересохло. — Ты был на этой своей… репетиции? — Она скривилась, будто слово «репетиция» было ругательством. — С этими… уличными музыкантами? С этим… Владом, который таскает рояли за копейки? — Да, — сказал я. Просто «да». Без оправданий. Без «извини». Без объяснений. Мать медленно встала. В её глазах вспыхнуло то, что я называю «культурным террором». Смесь ярости, обиды и той самой гиперопеки, от которой годами хочется выть. Она подошла ближе. Я вдохнул запах её духов — тяжелый, сладковатый, удушающий. «Шанель», кажется. Она всегда им пользовалась, когда хотела быть особенно убедительной. — Ты с ума сошел? — спросила она, и в ее тоне появилось то самое дребезжание ярости, которое я ненавидел больше всего. — Ты вообще понимаешь, что ты делаешь? Ковалёв — это твой шанс на конкурс Чайковского! Единственный шанс! Я договаривалась, я унижалась, я просила за тебя! Я ставила на карту свою репутацию, свой авторитет! А ты… ты болтаешься неизвестно где, с какими-то подозрительными личностями, прогуливаешь мастер-классы, тратишь время на какую-то бездарность с гитарой! Её голос становился выше, резче. — Ты безответственный, Антон! Ты губишь свой талант! Ты превращаешь свою жизнь в… в помойку! Ты думаешь, я для себя стараюсь? Я для тебя! Чтобы у тебя было будущее! Чтобы ты не… Она осеклась. Но я уже знал, что она скажет. — Чтобы я не кончил как Дима? — договорил я за неё. Голос прозвучал глухо, как из бочки. Она вздрогнула. Едва заметно, но я заметил. В её глазах мелькнуло что-то… страх? Вина? Сейчас мне было плевать. — Ты становишься как Дима, — выкрикнула она, и это имя ударило меня под дых. Физически. Будто мне в грудину вогнали гвоздь. — Он тоже начал с прогулов! С этой своей дурацкой «свободы»! С джазовых кабаков, с ночных гулянок! Думал, что он особенный, что ему правила не писаны! И посмотри, чем это закончилось! Она уже не говорила — она кричала. Её лицо пошло красными пятнами, пучок на затылке растрепался, выбившаяся прядь волос прилипла ко лбу. — Он растратил себя! Он предал музыку! Он предал меня! Он всё, что я в него вложила, выбросил в грязь! И теперь ты… ты идешь по той же дорожке! Ты хочешь, чтобы я тебя похоронила?! — Замолчи! — заорал я. Стены кухни, казалось, вздрогнули. Мать осеклась на полуслове, её рот остался приоткрытым. Она смотрела на меня так, будто я превратился в монстра прямо у неё на глазах. Она никогда не слышала, чтобы я повышал голос. Ни разу за двадцать лет. Я был послушным. Я был удобным. Я кивал и делал, что велят. — Замолчи про брата, — повторил я уже тише, но от этого тишина стала еще страшнее. — Ты не смей про него. Слышишь? Никогда. Не смей. Слова вылетали из меня, как пули. Я не мог их остановить, да и не хотел. Заслонка, которую я держал годами, просто слетела с петель. Всё, что копилось, всё, что я проглатывал, всё это рвалось наружу, обжигая горло. — Ты его убила! Ты убила его своим контролем! Ты его довела до того, что он задыхался в этом доме! Ты строила из него памятник, а он был живой! Слышишь? Живой человек! У него были чувства! У него была своя жизнь! А ты… ты видела только его пальцы на клавишах! Только его технику! Я сделал шаг вперед, чувствуя, как по лицу текут злые, горячие слезы. Я их не вытирал. Пусть видит. — Он даже рассказать нам ничего не мог из-за тебя! Понимаешь? Он боялся тебя, мам! Боялся, что ты его возненавидишь, если узнаешь, какой он на самом деле! А знаешь, какой он был? Он был гениальным! И он был… он любил, мам! Он любил человека, а не пианино! И этот человек сейчас сидит в своем подвале и винит себя в его смерти! Потому что ты с детства вбила ему в голову, что он должен быть идеальным, а иначе он — ничтожество! Я уже не контролировал себя. Слова лились потоком, грязным, мутным, неостановимым. — Ты знаешь, с кем он был в ту ночь? Ты знаешь, почему он гнал ту чертову машину? Потому что он хотел убраться отсюда! Из этого склепа! От твоих нот, от твоих бесконечных «ты должен», от твоей идеальной жизни, которая на самом деле — просто морг! Ты даже не знала своего сына, мам! Ты любила не его, ты любила его талант! Свой вклад! Свою инвестицию! Блядь, да как ты не понимаешь?! Я замолчал, тяжело дыша. В ушах шумело, перед глазами плыло. Я стоял посреди кухни, залитой этим мягким, уютным светом, и чувствовал себя так, будто только что разнес здесь всё в щепки. Хотя не разнес. Всё стояло на своих местах. Люстра. Стол. Сервант с фарфором. Даже салфетки лежали ровно, уголок к уголку. Всё было слишком гладко. Кроме нас. Мать застыла. Весь её пафос, вся профессорская выправка, весь этот панцирь, который она носила годами — всё осыпалось в одну секунду. Как сухая штукатурка. Она стала меньше ростом. Съежилась. Её плечи опустились, спина сгорбилась. В глазах, которые всегда смотрели на меня с требованием и оценкой, я увидел дикую, первобытную боль. Такую, от которой люди умирают. Она не закричала в ответ. Не стала оправдываться. Не набросилась на меня с новой порцией обвинений. Она просто стояла и смотрела. И в этом взгляде было столько всего, что я на секунду сам испугался. — Не смей… — прошептала она. Губы её дрожали, крупно, как у старухи. — Ты не знаешь… ты не знаешь, что говоришь. Она развернулась. Медленно, будто каждое движение причиняло ей физическую боль. Её рука скользнула по стене, ища опору. Она прошла мимо меня, не глядя, не касаясь, и скрылась в коридоре. Я слышал её шаги — шаркающие, тяжелые, не похожие на ее обычную стремительную, уверенную походку. Скрипнула дверь её спальни. Щелчок замка прозвучал как выстрел в тишине. Как тот самый звук, который я носил в голове годами — и который вдруг остановился. Наступила мертвая, абсолютная тишина. Я остался один. Посреди кухни. Гнев ушел так же внезапно, как и нахлынул. Он вытек из меня вместе со слезами, оставив после себя липкую, серую пустоту. Ту самую, в которой я жил все эти годы за роялем. Только теперь она была не в голове, а во всем теле. Я чувствовал себя выпотрошенным. Пустым. Как мешок, из которого высыпали всё содержимое. Ноги подкосились. Я сполз по стене прямо на пол, привалившись спиной к холодному дереву шкафчика. Пальцы всё еще не слушались — я сжал их в кулаки, впиваясь ногтями в ладони, чтобы хоть как-то вернуть чувствительность. Боль отрезвляла, возвращала в реальность. В реальность, где я только что сказал матери, что она убила своего сына. Где я вывалил на неё всё дерьмо, которое копилось годами. В голове крутилась одна мысль, назойливая, как муха в июле: я только что ударил самого близкого человека в самое больное место. Я знал, что Дима — её незаживающая рана. Я знал, что она носит эту вину в себе каждый день. И я ткнул туда пальцем. Целенаправленно. Жестоко. И самое страшное было то, что я не жалел о сказанном. Я жалел только о том, что это была правда. Что всё это — правда. И от этого легче не становилось. Наоборот. Я сидел на полу огромной кухни, обхватив голову руками, и смотрел на свои колени. На джинсы, мокрые от растаявшего снега. На грязные разводы на паркете. В этом доме никогда не было грязи. Мать следила за этим маниакально. «Чистота — залог здоровья и порядка в голове», — говорила она. А теперь здесь была грязь. Моя грязь. И в голове у меня был полный бардак. Перед глазами стояло лицо Влада. Жизнерадостное, задорное, с этой его вечной кривой ухмылкой и ветром в голове. Влад, который не лезет в карман за словом. Который не боится быть «неправильным». Который живёт так, как дышит — легко, свободно, наплевав на все правила. Интересно, что бы он сейчас сказал? Наверное, просто молчал бы. Или положил бы руку на плечо. Мысль о нем обожгла. Тёплая, живая, настоящая. В этом мертвом доме он был единственным живым существом, о котором я мог думать без тоски. Только о нем. Как он смотрел на меня сегодня, когда я узнал про Марка. Как он молчал, давая мне выговориться. Как его рука лежала на моем плече, тяжелая, успокаивающая. Мне захотелось услышать его голос. Прямо сейчас. Этот хриплый, чуть насмешливый тембр, который вытаскивает меня из моей внутренней ваты быстрее любого психолога. Я достал телефон. Экран мигнул, ослепляя в полумраке кухни. Пальцы сами потянулись к диалогу с Владом. Напечатал: «Привет». Стер. Напечатал: «Я дома. Всё хреново». Снова стер. И замер. О чем я ему скажу? Что я только что разрушил остатки своей семьи? Что я назвал мать убийцей? Что я запутался в том, кем был мой брат и кем становлюсь я сам? Что внутри не жгло, не скребло — просто зияла дыра? Я отложил телефон. Снова прижался затылком к холодному дереву. В гостиной мерно тикали старые напольные часы. Мать заводила их каждое воскресенье, это был ритуал. Тик-так. Тик-так. Звук, который я ненавидел и без которого уже не мог. Только теперь я вдруг понял: этот звук был не снаружи. Он всегда был внутри. Я сам стал этим метрономом — заведенным, отмеряющим такты чужой жизни. И сейчас он сбился. Впервые дал сбой. Часы видели всё. Как мы с Димой маленькими бегали по этому паркету. Как мать ругала его за двойки. Как он уходил, хлопая дверью. Как я сидел здесь и ждал, когда всё это кончится. Они видели, как из дома уходила жизнь — по капле, по звуку, по вздоху. Питер за окном привычно выплескивал на стекла серую изморось. Мокрый снег бился о стекло, стекал вниз мутными разводами. В этой квартире всегда было холодно. Он шел откуда-то из глубины, из тех времен, когда здесь еще была жизнь. Сейчас даже эхо звучало иначе — дольше, мертвее. Я закрыл глаза, пытаясь вызвать в памяти хоть какую-то мелодию, которая принесла бы облегчение. Рахманинова — слишком больно, слишком связано с матерью. Баха — слишком правильно. Джаз, который любил Дима, — еще больнее. В голове стояла глухая, мертвая тишина. Ни одной ноты. Ни обрывка. Только эхо моего собственного крика, застывшее в этих высоких потолках. Я вспомнил, как в детстве, когда мне было лет семь, я просыпался ночью от кошмаров. Я шел в комнату к Диме, забирался к нему под одеяло, и он, сонный, бормотал: «Не бойся, Антоха, я рядом». Я прижимался к его теплой спине и засыпал. Он всегда был рядом. Пока не ушел. А теперь рядом никого. Кроме Влада. Но Влад — это другое. Влад — это тот, кто заставляет меня просыпаться. Тот, с кем я не сплю, а живу. И это страшно. Я провел ладонью по лицу. Щетина кололась — утром забыл побриться. Мать бы расстреляла на месте. «Неопрятность — признак распущенности». Интересно, что бы она сказала, если бы узнала, что её «опрятный» сын целовался с парнем? В голове всплыла дурацкая, абсурдная мысль: а ведь она, наверное, тоже кого-то любила. До отца. Или после. Мы никогда об этом не говорили. Она была только матерью, только профессором. Человеком она быть разучилась. Или никогда не умела. Я посмотрел в сторону коридора, туда, где за тяжелой дверью спальни сейчас, наверное, сидит моя мать. Может, плачет. Может, просто смотрит в стену. Я не знал. Я вообще о ней ничего не знал. Как и о брате. Два года я жил с призраком. Два года я носил в себе вину и боль. А Дима жил, любил, страдал. И умер с этим. А я — я жив. И теперь у меня есть выбор: продолжать носить или попытаться скинуть. Я вспомнил слова Влада: «Он не сказал, потому что боялся». Я не хочу так. Не хочу бояться. Не хочу врать. Не хочу, чтобы моя жизнь превратилась в такой же стеклянный гроб, как эта квартира. Я посмотрел на телефон. Экран погас. В темноте отражалось мое лицо — бледное, осунувшееся, с красными глазами. Чужое лицо. Я нажал на кнопку. Экран загорелся. Я снова открыл диалог с Владом. На этот раз напечатал: «Я дома. Всё хреново.». Отправил. И отложил телефон в сторону. Я закрыл глаза. Тишина в голове стала не такой мертвой. В ней появился ритм. Не метронома, не часов. А дыхания. Моего собственного. Редкого, глубокого, но — живого. Как прежде уже не будет. Я это знал точно. Но, может быть, это и к лучшему. Может быть, в первый раз за двадцать лет у меня появился шанс на что-то настоящее. На жизнь без фальшивых нот. Без чужих партитур. Телефон пиликнул. Я открыл глаза. Сообщение от Влада: «Я рядом. Завтра позвоню. И без глупостей, профессор. Ты мне нужен». Я усмехнулся. Впервые за этот долгий, бесконечный вечер. Ты мне нужен. Оказывается, это очень простые слова. И очень важные. Особенно когда ты сидишь на полу в пустой кухне и пытаешься не развалиться на части. Я встал. Ноги слушались с трудом, но я дошел до раковины, налил стакан воды. Выпил залпом. Холодная, почти ледяная. Она смыла привкус истерики и горечи. Потом я выключил свет на кухне и пошел в свою комнату. Мимо двери матери. Там было тихо. Я постоял секунду, прислушиваясь. Ни звука. Может, спит. Может, нет. Я не постучал. Не извинился. Не сейчас. Сейчас я просто не мог. В своей комнате я сел на кровать. Рояль чернел в углу, поблескивая клавишами. Мой инструмент. Моя тюрьма. Моя единственная ценность в глазах матери. Я подошел к нему, провел пальцем по крышке. Холодный, гладкий лак. Потом открыл крышку и нажал одну ноту. «До». Самую простую. Звук поплыл по комнате, мягкий, чистый. Он заполнил тишину, не разрушая её. Впервые за долгое время я слышал не приговор, не задание, не экзамен. Просто звук. Я закрыл рояль, вернулся на кровать и лег, глядя в потолок с лепниной. Завтра будет новый день. Что в нем будет — я не знал. Но сегодня я сделал то, что должен был сделать давно. Я сказал правду. Матери. Себе.
10 Нравится 1 Отзывы 0 В сборник