Глава 3. Налет
12 марта 2026 г., 18:01
Фура трясётся на ухабах. Внутри темно — только тусклые лампы под потолком, и этот свет мерзкий, желтушный, падает на лица, делает всех похожими на трупы.
Я сижу на каком-то железном ящике — холодном и жёстком, обхватила колени руками и сжимаюсь в комок, стараясь стать незаметной, почти невидимой, раствориться в этой темноте. Вокруг — человек десять в чёрных масках с прорезями для глаз. Они сидят, чистят оружие, перебрасываются плоскими шуточками, жрут какую-то дрянь из армейских пайков. Хрустят, чавкают и ржут над своими тупыми приколами.
Потому что для них это просто работа. Обычный день: зашли, взяли, ушли.
А для меня это продолжение того самого сна, из которого я никак не проснусь. Который тянется уже, кажется, целую вечность.
---
Куртка на мне чужая — великовата, рукава закрывают пальцы. Пахнет потом, порохом и ещё чем-то чужим, неприятным. После душа дали, сказали: «На, носи». И я не спорила. Потому что вообще перестала спорить. Перестала что-то хотеть. Просто делаю, что говорят.
Воспоминания о том, что было после душа, приходят кусками. Осколками — как та стена в камере, которую я разрисовала кровью. Белый кафель, горячая вода, его руки на моём теле, его губы на шее. Потом боль. Потом пустота — такая густая, вязкая, что дышать невозможно.
Помню, как он ушёл. Как я сидела на полу под водой. Как потом кто-то зашёл, поднял меня, одел в эту дурацкую куртку и вывел на улицу, к машине. И вот я здесь, в этой фуре, и даже не знаю, сколько времени прошло.
Я трогаю живот. Там, внутри, пока тихо, ничего не чувствую. Но мысль уже засела под черепом, зудит, грызёт, не отпускает:
(А вдруг там уже что-то есть? Его. Моё. Наше).
И от этой мысли хочется одновременно разрыдаться и засмеяться. Потому что смешно же, правда? Харли Квинн, безумная девушка Джокера, грабительница с битой, возможно, носит под сердцем ребёнка. Такого же безумного, наверное, с зелёными глазами и красной улыбкой.
И от этого внутри всё холодеет.
---
Дверца фуры открывается резко — с лязгом, впускает серый утренний свет, пыль и далёкий шум города. А вместе с ними — его.
Джокер запрыгивает внутрь легко, как кошка. Отряхивает пиджак — сегодня зелёный, под цвет волос, свежий, чистый. Будто не в фуре с наёмниками едет, а на светский раут. Улыбается своей бесконечной улыбкой и смотрит прямо на меня. Сразу, сквозь всех этих мужиков с пушками, сквозь темноту, сквозь меня саму.
Голос плывёт надо мной — ласковый, мурлыкающий:
— Харли. Соскучилась?
Я молчу. Горло сжалось, слова застряли где-то там, внизу, не выходят. Просто смотрю на него.
А он идёт ко мне, и люди расступаются сами — без слов, без команд, просто убираются с дороги, потому что он идёт. Садится рядом — вплотную, бедро к бедру. Я чувствую тепло его тела сквозь ткань. И от этого тепла хочется одновременно прижаться и отодвинуться, разорваться пополам.
От него пахнет порохом, больницей и тем самым сладким, приторным, от чего у меня всегда поджилки тряслись. И ещё чем-то свежим, утренним — может, одеколоном, а может, просто им самим. От этого хочется зарыдать в голос, но я держусь.
— Слушай сюда, пташка, — говорит он, и голос становится деловым, спокойным, как у хирурга перед операцией. — Сегодня работа. Интересная работа. Не скучная.
Он достаёт из кармана пиджака сложенный лист, разворачивает и тычет пальцем в схему.
— Аптека. Не простая, не районная, а центральная, городская, где всякие рецептурные прелести хранят. Морфин, кодеин, всякие радости для тяжелобольных. Моим мальчикам нужно — для работы, для настроения, для экспериментов.
Он усмехается, и в этой усмешке — всё его безумие. Потом продолжает объяснять про систему сигнализации, про охрану, про то, что главное — суета внутри, люди в белых халатах будут бегать, орать, прятаться.
— Твоя задача, — он поднимает палец — длинный, белый, с идеальным ногтем, и я смотрю на этот палец, как заворожённая, — зайти первой. Найти главного — фельдшера, провизора, заведующего, хер его знает, как они там называются. Ткнуть ему в лицо пушкой.
Он смотрит на меня, ждёт реакции. Я сглатываю, и в голове крутится вопрос — дурацкий, опасный, но он крутится, не отпускает.
— А камеры? — вылетает у меня. — Охрана? Там же наверняка сигнализация, тревожные кнопки, люди с пушками? Как я зайду? Как они меня не…
Я замолкаю. Потому что он смотрит — долго, с улыбкой, но глаза — стёкла, пустые, холодные, ничего не выражающие.
— Ты сомневаешься во мне, Харли? — голос всё ещё ласковый, но я знаю этот тон: сейчас будет сталь.
— Нет, — быстро говорю я. — Нет, я просто… я не хочу всё испортить. Ты же сказал — надеешься. Я хочу… хочу правильно.
Он молчит ещё секунду, потом улыбается шире — и объясняет: охрану отведут его мальчики, а камеры они отключат ровно на семь минут — вручную перережут кабели и поставят глушилки, чтобы резервное питание не включилось. Ровно столько, сколько мне нужно, чтобы зайти, найти нужного человека и встать с пушкой. А дальше они снова включатся, но будет уже поздно.
Охрана на входе — два человека, их возьмут тихо, без шума. Остальные сотрудники — гражданские, никто не будет геройствовать, когда в дверь ворвутся вооружённые люди в масках.
— Ты просто делай своё дело, — говорит он спокойно, будто меню в ресторане перечисляет. — Пугай. Смотри страшно. Ты же умеешь, да?
Я киваю слишком быстро, слишком послушно. Он треплет меня по голове, как собачку.
— Вот и славно.
---
И тут внутри что-то щёлкает. То ли отчаяние, то ли злость, то ли просто усталость быть послушной. Я начинаю говорить — быстро, горячо, выплёскивая все страхи, которые копились:
— А если он не испугается? Если там окажется не фельдшер, а какой-нибудь бывший военный, который сам пушку схватит? Если камеры не отключатся? Если твои мальчики не справятся с охраной? Если у них там чёртов ход с запасным выходом, и все разбегутся, пока я буду стоять с пушкой?
— Харли.
Одно слово — без крика, без злости, просто имя. И я замолкаю.
Он смотрит на меня, всё ещё улыбается. Но рука, которая только что гладила по голове, ложится мне на затылок. Пальцы сжимаются — чуть-чуть, легко, но я чувствую там силу, там сталь.
— Ты много разговариваешь, пташка, — говорит он тихо, ласково — и одновременно страшно. — Я понимаю, ты волнуешься, ты хочешь всё предусмотреть. Это мило. Это даже умно.
Он наклоняется ближе, губы у самого уха.
— Но если ты будешь так много разговаривать, когда я объясняю тебе план, — шепчет он. — Если ты будешь сомневаться во мне при моих людях… я обижусь.
Рука на затылке сжимается чуть сильнее, волосы натягиваются, кожа горит.
— А когда я обижаюсь, я становлюсь неласковым, — добавляет он. — Ты же знаешь.
Я замираю. Всё тело каменеет. Дышать перестаю.
А он смотрит на меня, улыбается, потом хлопает по щеке легко, почти ласково, предупреждающе.
— Всё будет хорошо, Харли, — говорит он обычным голосом. — Ты зайдёшь. Ты сделаешь. Ты вернёшься. И я скажу тебе, какая ты умница.
Он встаёт, отряхивает пиджак.
— А если нет… — улыбается на прощание. — Но мы же не будем об этом, правда?
Он уходит.
А я сижу, смотрю в одну точку на железном полу фуры, дышу медленно, глубоко. Руки на животе — тру, глажу, давлю.
(«Я на тебя надеюсь, Харли»).
Он надеется. А я не знаю, есть ли во мне ещё что-то, на что можно надеяться. Потому что я пустая. Во мне дыра. И в этой дыре — только он, и страх, и любовь, и это чёртово тепло, когда он смотрит.
Идиотка. Какая же я идиотка.
---
—
Аптека встречает белым светом и запахом лекарств.
Мы стоим у чёрного входа. Джокер где-то сзади, в машине, наблюдает — или просто ждёт. Ему нельзя светиться: он мозг, а мы руки. И я — рука. Страшная рука с пушкой.
Меня толкают в спину:
— Пошли. Ты первая, как договаривались.
Я иду.
Внутри тихо — странно тихо, никакой суеты, никаких орущих сигнализаций. Оглядываюсь по сторонам — и понимаю: его люди действительно сработали чисто. Двое охранников на входе лежат аккуратно, без крови, без шума — просто спят или в отключке. Я даже не слышала выстрелов. Камеры на потолке не мигают красным — вообще никак не мигают, висят мёртвыми глазами, стеклянными, пустыми. Отключены. Как он и обещал. Перерезаны кабели, и глушилки давят сигнал.
Я иду по коридору. Пистолет в руке — тяжёлый, холодный, чужой. Сжимаю его так, что пальцы немеют. Но внутри странное спокойствие, пустота, которая помогает не думать.
Прохожу мимо поста охраны — там пусто, мониторы погашены, кнопки не горят, всё вырублено. А за стеклянными дверями — люди в белых халатах. Они ещё не знают. Стоят, разговаривают, кто-то пьёт кофе, кто-то перебирает бумаги — обычное утро.
Потом они видят меня.
Лица вытягиваются, чашки падают, кто-то вскрикивает, кто-то замирает столбом, кто-то начинает пятиться, спотыкаясь о стулья.
Я подхожу к стеклянной двери. Толкаю — она открывается, даже не заперта. Вхожу в зал — белый, стерильный, с длинными стеллажами лекарств. Пахнет химией, таблетками, чистотой.
Люди шарахаются от меня, как тараканы от света: женщина в очках роняет планшет, закрывает голову руками и оседает на пол, мужик в халате бежит в служебку, но натыкается на одного из наёмников, который уже вошёл следом, и замирает, подняв руки.
Я смотрю на них, на этих перепуганных людей, у которых сейчас, наверное, вся жизнь перед глазами проносится. И думаю: а ведь я могла быть одной из них. Работать здесь, считать таблетки, бояться грабителей, жить обычной жизнью.
Но я здесь. С пистолетом. С разбитыми костяшками. С пустотой внутри.
И в углу зала, за высокой стойкой, вижу его — толстого мужика в очках, с бейджиком на халате. Он не бежит, просто стоит и смотрит на меня. Трясётся, но стоит. Руки на стойке — побелели.
Подхожу медленно, не спеша. Пистолет держу стволом вниз, но он видит, он всё видит. Останавливаюсь напротив, поднимаю пушку — тычу ему в лицо.
— Сидеть, — говорю голосом чужим, но твёрдым. — Сидеть и не рыпаться.
Он смотрит на меня — глаза квадратные, губы трясутся. Смотрит на мои руки, на моё лицо, на пистолет.
— Не стреляй, — шепелявит он. — Не стреляй, я всё сделаю, всё открою, только не стреляй. Там… там ключи, сейфы, я всё покажу, только…
— Заткнись, — перебиваю я. — Просто сиди.
Замолкает. Садится на стул, руки на колени положил, дрожит весь, как студень. А я стою, держу его на прицеле, смотрю по сторонам. Наёмники уже ломают двери в хранилище, тащат ящики, матерятся, смеются. Камеры не мигают — всё чисто.
Снова смотрю на этого толстого мужика. На его бейджик. На его трясущиеся руки. На его перепуганные глаза.
И вдруг во рту пересыхает — не от страха. От мысли.
Наклоняюсь к нему ближе, пистолет всё ещё в руке. Смотрю прямо в лоб.
— Слышь, жирный, — говорю тихо, чтобы только он слышал. — Ты мне нужен.
Он замирает, смотрит на меня, не дышит.
— Там, на стеллажах, — продолжаю я. — Есть такие таблетки… посткоитальные. Понимаешь, о чём я?
Он сглатывает. В глазах — страх, непонимание. И вдруг понимание — доходит, что я прошу. Медленно кивает.
— Зачем тебе… — начинает он, но я перебиваю:
— Не твоё дело. Найди мне их. Быстро. И чтобы никто не видел.
Он смотрит на меня долгую секунду. И в его взгляде — жалость. Чёртова жалость, от которой хочется его пристрелить прямо сейчас.
Но он встаёт. Руки дрожат, но он идёт к стеллажу. Я за ним — пистолет держу так, чтобы со стороны казалось: он под конвоем. Наёмники заняты своим, им плевать.
Он останавливается у полки, тянется к маленькой коробочке, протягивает мне. Руки трясутся так, что коробочка чуть не падает.
— Это… это сильное средство, — шепчет он. — Без воды будет очень трудно проглотить. Может быть тошнота, боль, кровотечение… Ты понимаешь, что это не просто так? Это опасно, если…
— Заткнись, — перебиваю я.
Смотрю на коробочку — знакомую. Ещё с тех времён, когда я была доктором Квинзель. Когда лечила людей, а не стояла с пушкой. Открываю — там блистер, несколько таблеток, белых, маленьких, безобидных на вид.
— Ты уверена? — шепчет он. — Может, не надо? Может, лучше к врачу? Я могу помочь, я…
— Я сказала — заткнись.
Выдавливаю из блистера две таблетки. Смотрю на них. Лежат на ладони — маленькие, белые.
(Если там что-то есть — это убьёт это. Если нет — просто пройдёт мимо).
Закидываю в рот.
Горло перехватывает, сухо, таблетки липнут к нёбу, не хотят глотаться. Я давлюсь, глаза слезятся. Но я глотаю — с трудом, с болью, с чувством, как будто камни глотаю. Но глотаю.
Фельдшер смотрит на меня в ужасе, в непонимании, в этой чёртовой жалости, от которой меня тошнит.
— Ты… ты зачем? — шепчет он. — Ты же… ты же могла просто уйти. От них. От всего. Зачем ты…
— Не твоё дело, — говорю я. Прячу пустой блистер в карман, коробочку туда же. — Сидеть. И молчать. Если кому-то скажешь — я вернусь. И тогда уже не просто пушкой тыкать буду.
Он кивает быстро, часто, как болванчик. Мы возвращаемся к стойке, он садится на стул. Я встаю рядом, пистолет в руке, лицо спокойное.
А снаружи гремят ящики, матерятся наёмники. И внутри у меня таблетки — растворяются, наверное, уже, делают своё дело.
(«Ты могла просто уйти». Смешно. Куда? От кого? От них? От себя?)
— Харли! — орёт кто-то. — Валим, давай!
Смотрю на фельдшера в последний раз. Он смотрит на меня — в глазах страх, жалость, непонимание.
— Забудь, — говорю я. — Всё забудь.
И ухожу.
---
—
В фуре темно и шумно. Люди грузят ящики, матерятся, смеются, хлопают друг друга по плечам.
Я сажусь на своё место, обхватываю колени и смотрю в пол. Внутри — пустота и таблетки, которые теперь там, в животе, делают своё дело.
А сверху — голос Джокера. Я даже не заметила, когда он вошёл:
— Молодец, пташка. Хорошо поработала.
Он гладит меня по голове. Я поднимаю глаза и улыбаюсь — потому что надо. Потому что он ждёт. И он улыбается в ответ.
А я думаю о том, что сейчас там, внутри, умирает что-то. Или не умирает — я не знаю.
Фура снова трясётся на ухабах. За окнами — вечер, серый, сумеречный, когда город уже не город, а так — тени и силуэты. Я смотрю в одну точку, пытаясь не думать о том, что сделала, о том, что будет, о том, что, может быть, зря.
Но мысли лезут сами:
(А вдруг там ничего и не было? Вдруг я зря? Вдруг это было моё единственное…)
Обрываю себя — нельзя. Не сейчас.
В кармане — пустой блистер. Улика, которую надо было выбросить. Но я не выбросила. Сижу, грею эту дрянь, как дура.
И вдруг — рука на моём запястье. Резкая, сильная. Дёргает меня вперёд, выдёргивает из полусна.
Открываю глаза — и вижу его.
Джокер сидит на корточках прямо передо мной. Когда успел подойти — ума не приложу. Нависает всей своей длинной худой фигурой. Улыбается своей бесконечной улыбкой. Но глаза — стёкла, пустые, холодные, ничего не выражающие.
И в руке у него — пустой блистер.
Тот самый.
Дура. Какая же я дура. Надо было сразу выкинуть, раздавить ногами, сжечь, в окно выбросить, пока никто не видел. А я сидела, как идиотка, держала эту улику в кармане, думала, что пронесёт.
Когда это меня проносило?
— Что это, Харли? — спрашивает он. Голос всё ещё ласковый, мурлыкающий. Но я знаю этот тон — это кошачья ласка перед тем, как выпустить когти.
Открываю рот, чтобы что-то сказать. Соврать, придумать хоть что-то — но слова застревают в горле, превращаются в камень.
Он не ждёт. Встаёт, идёт к одному из наёмников. Тот сидит у стены, перебирает добычу, но когда Джокер приближается — замирает. Джокер наклоняется к его уху, что-то шепчет, протягивает блистер. Наёмник смотрит, вертит в руках, кивает — и тоже шепчет в ответ. Коротко. Одно слово: «Посткоитальная».
Внутри всё леденеет.
Джокер выпрямляется медленно. Очень медленно. Поворачивается ко мне. Улыбка всё ещё на месте, но в глазах — мёртвая пустота. Идёт обратно — и каждый его шаг отдаётся у меня в позвоночнике.
Останавливается прямо передо мной. Смотрит сверху вниз.
— Харли, — говорит он всё ещё ласково. — Ты хотела убить моего ребёнка?
Я не успеваю ничего сказать. Не успеваю даже вздохнуть.
Его рука — молниеносная, страшная — вцепляется мне в волосы. Дёргает вверх, поднимает меня с ящика, швыряет в стену фуры. Я врезаюсь спиной, головой — искры из глаз, в ушах звон.
— Отвечай! — шипит он, приближаясь.
— Я… я не знала… я не была уверена… — лепечу я, зажимая голову руками, вжимаясь в холодный металл стены.
— Не была уверена? — его голос поднимается, становится визгливым, безумным. — Ты не была уверена, хочешь ли убить моё семя? Моё продолжение?
Удар в лицо. Я отлетаю, падаю на пол — в грязь, в окурки, в чужую слюну. Фуру подбрасывает на кочке, я качусь куда-то в сторону, ударяюсь о чей-то ящик.
Наёмники отводят глаза. Кто-то делает вид, что занят ящиками, кто-то усмехается в усы. Но никто не вмешивается — это не их дело. Его дело. Его пташка. Его игрушка.
— Ты думала, я не узнаю? — он идёт на меня, перешагивая через ящики, хватаясь за стены, за поручни. Но двигается — двигается ко мне, как сама смерть. — Думала, можно спрятать от меня такое?
Я сжимаюсь в комок, вжимаюсь в пол, втягиваю голову в плечи, закрываю лицо руками. Только бы не бил по лицу, только бы не по лицу. Идиотка, идиотка — надо было выбросить, сжечь, уничтожить.
— Смотреть на меня! — орёт он, наклоняясь надо мной, хватая за подбородок, заставляя поднять лицо.
Я смотрю сквозь слёзы, сквозь кровь, сквозь звон в ушах. Он стоит надо мной на полусогнутых, балансируя на трясущемся полу. Красивый, страшный, безумный.
— Ты моя, — говорит он тихо. — Всё, что в тебе — моё. Твоё тело, твоя боль, твоя матка, твои мысли. Всё. Если там что-то было — оно было моим. А ты посмела…
Он замахивается снова. Но фуру резко кидает в сторону, он едва удерживается, хватаясь за поручень. Я вжимаюсь в пол, в ящики, в темноту.
И в этот момент —
БАБАХ.
Где-то далеко впереди взрывается земля. Фуру кидает в сторону, я лечу по полу, врезаюсь в стену, в чьи-то ноги, в ящики. Вокруг — мат, крики, звон стекла.
— Первая подорвалась! — орёт кто-то.
Водитель выкручивает руль, фура виляет, но он справляется, выравнивает, не даёт нам перевернуться. Мотор ревёт, мы несёмся дальше.
Но в темноте за окнами я слышу другой звук. Низкий, мощный, пугающий.
Турбины.
Бэтмобиль.
Я прилипаю к стеклу. Там, сзади, в свете фар мелькает тень — чёрная, стремительная, неуязвимая. И не одна — за ней ещё, мотоциклы, тени, кто-то ещё в чёрном.
— Твою мать! — орёт наёмник. — Их там целая армия!
Выстрелы со всех сторон. Пули врезаются в кузов фуры, стекло рядом со мной разлетается вдребезги. Я закрываю голову руками, вжимаюсь в пол. Вокруг — мат, крики:
— Груз! Груз уносите! Рассредоточились!
Выглядываю в разбитое окно. В темноте мелькают тени — наёмники выскакивают из машин, тащат ящики, разбегаются в разные стороны. Джокер где-то там — я вижу его на секунду: он машет руками, раздаёт команды, орёт своим безумным голосом:
— Детки, расходимся! Игрушки по домам! Всё бросаем, живо, живо!
Смотрю на эту суету — и вдруг понимаю, что дверь фуры, в которой я сижу, распахивается. Джокер стоит на пороге, тяжело дышит, глаза горят безумием. В руке — пистолет.
— Пошли! — рявкает он, хватая меня за руку и вышвыривая наружу.
Лечу на землю, в грязь, в осколки. Поднимаюсь на четвереньки — он уже тащит меня куда-то в сторону, в подворотню, волочит по асфальту, не давая опомниться.
— Ты думаешь, он тебя спасёт? — шипит он мне в ухо, пока мы бежим. — Думаешь, этот твой дружок, Бэтси, сейчас бросит всё и кинется за тобой? Он всегда спасает город, Харли! Всегда! Ему плевать на тебя!
Мы вылетаем из подворотни. И вдруг — тень.
Чёрная, бесшумная, стремительная. Возникает из ниоткуда, сбивает Джокера с ног. Они катятся по земле, сцепившись — чёрная броня и зелёный пиджак, кулаки и зубы, злость и безумие.
— Харли, беги! — орёт Бэтмен, нанося удар за ударом.
Джокер смеётся — даже когда кровь течёт по лицу, даже когда Бэтмен прижимает его к земле. Бэтмен заносит кулак для решающего удара, и я вижу в его глазах — он готов, убьёт, сейчас убьёт.
— Бэтси, нет! — ору я, бросаясь к ним. — Не убивай его! Пожалуйста, не убивай!
Бэтмен замирает. Смотрит на меня сквозь белые линзы. В его взгляде — непонимание, злость, усталость.
— Харли, он…
— Пожалуйста, — шепчу я, падая на колени рядом с ними. — Пожалуйста, не убивай. Я прошу тебя.
Джокер смотрит на меня снизу вверх. Улыбается разбитыми губами, и в этой улыбке — торжество. Он знает. Он всегда знал, что я не дам его убить.
— Вот так, пташка, — хрипит он. — Защищаешь своего папочку.
— Заткнись, — рычит Бэтмен, но руку опускает.
И в эту секунду Джокер выскальзывает. Изворачивается — и в его руке вдруг появляется ружьё. Откуда — я не видела. Может, с земли подхватил, может, из-за пояса достал. Вскидывает, упирает дуло прямо в лицо Бэтмену, в эти белые линзы, в самый центр.
— А теперь, Мышь, — говорит он, тяжело дыша, но улыбаясь во весь рот. — Ты же всё понимаешь.
Бэтмен замирает, не двигается, смотрит в дуло. А Джокер медленно поднимается, не убирая ружья, пятится, держа Бэтмена на прицеле. Из темноты выбегают его люди — двое, трое, пятеро — тащат последние ящики, грузятся в фургон.
— Джокер! — орёт кто-то. — Груз! Всё готово!
— Молодцы, мальчики, — не оборачиваясь, отвечает Джокер. — Загружайтесь. Я сейчас.
Он смотрит на Бэтмена, на меня, снова на Бэтмена.
— Ты знаешь, Мышь, — говорит он. — Я мог бы сейчас нажать на спуск. И все твои проблемы кончились бы. И мои тоже. Но… мне с тобой весело. Живи пока.
Переводит взгляд на меня, протягивает руку:
— Идём, пташка. Нам пора.
Бэтмен смотрит на меня, тоже протягивает руку:
— Харли, иди ко мне. Я защищу тебя.
Я стою между ними.
Смотрю на одного. На другого.
Джокер — с разбитым лицом, но с этой бесконечной улыбкой, с этим безумием в глазах, с этой рукой, которая меня и била, и ласкала.
Бэтмен — в своей броне, с этими белыми линзами, за которыми я никогда не вижу настоящих глаз, с этой рукой, которая меня спасала, но никогда не держала по-настоящему.
И внутри что-то щёлкает. Ломается. Отваливается.
— Да пошли вы нахер, мальчики, — говорю я.
И бегу.
Просто бегу — в темноту, в дым, в разбитые окна заброшенных зданий. Куда угодно — только подальше от них обоих.
— Харли! — орёт Бэтмен.
— Пташка! Я тебя из-под земли достану, слышишь? — орёт Джокер.
Но я не останавливаюсь. Бегу, спотыкаясь, падая, поднимаясь, снова бегу. Лёгкие горят, в правом боку колит, я почти задыхаюсь. Я не знаю куда, не знаю зачем. Я просто бегу от этого выбора, который меня разрывает на части.
Сзади — выстрелы, крики, взрывы. Им не до меня, у них там своя война, свой груз, свои счёты.
А я бегу в темноту. Одна. Впервые за долгое время — совсем одна.
И это так страшно, что хочется умереть.
И так свободно, что хочется жить.
Я бегу.