-----
Я нашёл его на свалке. Разумеется, на свалке, где же ещё. Он сидел на перевёрнутом ведре посреди очередной горы хлама, согнувшись над чем-то, он что-то держал в руках, и был настолько поглощён своим занятием, что не заметил моего приближения. Его пальцы в перчатках мелко двигались, совершая какие-то точные, выверенные движения, а губы были плотно сжаты в тонкую полоску сосредоточенности. На земле рядом с ним лежали разложенные в аккуратный ряд инструменты: тонкие щипцы, шило, моток проволоки и маленький молоточек, добытые бог знает откуда. — Рудо, — позвал я. Он вздрогнул и резко обернулся, чуть не уронив то, что держал, и уставился на меня своими красными глазами, в которых испуг мгновенно сменился узнаванием, затем он выдохнул с облегчением. — Серафим… Ты меня напугал, — буркнул он, отводя взгляд и возвращаясь к своему занятию, но я заметил, как кончики его ушей порозовели. И в этот момент то самое, горящее чувство живущее у меня в груди, вдруг поднялось волной, стремительно и неконтролируемо. Оно хлынуло вверх, прямо к горлу, к щекам, к кончикам пальцев, ко всему. Я почувствовал, как всё моё тело напряглось, как будто каждая мышца решила одновременно сжаться и расслабиться. Его лицо, склонённое над сломанной вещью, освещённое блёклым светом.. его пальцы.. двигавшиеся так ловко и так бережно, его нахмуренные брови и прикушенная нижняя губа — всё это вдруг стало невыносимо ярким, невыносимо близким и просто невыносимо для меня. Я не мог на это смотреть. Просто физически не мог. Я отвёл глаза, мой взгляд метнулся в сторону, и зацепился за кучу ржавых обломков слева. Я уставился на них с таким усердием, словно обнаружил там ответы на все вопросы мироздания. — Ты… давно тут? — спросил я, и мой собственный голос показался мне чужим, слишком натянутым, как струна. — С утра, — коротко ответил он, не отрываясь от работы. Потом, помолчав мгновение, он добавил: — А ты где был? — Ходил… по делам, — я сглотнул, чувствуя, как сухость скребёт горло. Он был совсем рядом, я мог бы протянуть руку и коснуться его плеча, но от одной этой мысли кровь ударила в лицо так, что кожа загорелась. — А, ладно. Тишина... Его скрежет щипцов по металлу. Обычные, ничего не значащие звуки, которые раньше никогда не доставляли мне неудобства, а сейчас почему-то казались оглушительными, потому что в промежутках между ними была тишина, а в тишине были мы, и между нами было это нечто, чему я не мог дать названия.. — Я… пойду, — выдавил я. Рудо поднял голову. В его красных глазах мелькнуло удивление — Уже? Ты же только пришёл. — Да. Мне нужно… нужно ещё кое-что сделать, — я не смотрел на него, а смотрел куда угодно, только не на него. Потому что если я посмотрю, если наши глаза встретятся, то я просто не выдержу.. и тогда придётся как-то справляться с этим жаром в груди, который становился всё сильнее с каждой секундой, проведённой рядом с ним, а я не знал как. Не знал, и это незнание пугало меня больше, чем сама смерть. — Ладно, — сказал Рудо. Его голос был ровным. Может быть, чуть тише, чем обычно. Может быть, нет. Я не мог разобрать, потому что собственное сердцебиение заглушало всё остальное. — До вечера, — бросил я и быстро развернулся зашагав прочь, всё ускоряя и ускоряя шаг. Я чувствовал его взгляд на своей спине, чувствовал, как он провожает меня глазами, и от этого ощущения внутри всё сжималось и горело ещё сильнее. Лишь завернув за угол, скрывшись из его поля зрения, я остановился. Прислонился спиной к ржавой стене, запрокинул голову и закрыл глаза. Стена была холодной и шершавой, и этот холод немного остудил затылок, но не грудь. В груди по-прежнему что-то горело, словно лесной пожар. «Что со мной…» — подумал я и тут же оборвал мысль, не позволив ей пойти дальше. Я оттолкнулся от стены и пошёл дальше. Мне нужно было двигаться, нужно было чем-то занять ноги, пока голова отказывалась подчиняться. «Нужно найти Регто и.. рассказать ему об этом, он точно поймет, он же ведь больше всех знает Рудо.» — твёрдо решил я и направился в сторону переулка Трущобы тянулись бесконечным лабиринтом, захламлённые площадки, где люди сидели кучками у стен, жуя что-то и переговариваясь вполголоса. Я проходил мимо них, вжимая голову в плечи по привычке и пряча лицо за прядями белоснежных волос, которые и после стрижки ухитрялись занавешивать половину обзора. Мысли мои продолжали кружить вокруг Рудо, возвращаясь к нему снова и снова. Его руки в перчатках, бережно державшие сломанный механизм. Его порозовевшие уши. Его голос.. в котором было что-то такое, от чего хотелось вернуться. Я тряхнул головой, отгоняя образы, и прибавил шаг. Я не заметил, как вышел к главной дороге трущоб, к широкому, относительно ровному проходу, который тянулся от ворот до самой окраины, где за последними рядами жилищ начинался провал. Здесь было многолюднее, люди ходили туда-сюда, таскали мешки, толкали тележки, что-то выкрикивая. Я влился в поток, стараясь быть незаметным и раствориться среди тел и голосов, став ещё одной безликой фигурой в толпе. Я шёл, глядя себе под ноги, как всегда. Перешагивая через обломки, я шёл и не видел ничего, кроме собственных босых ступней, шлёпавших по утоптанной грязи. И потому не заметил. Моё тело врезалось во что-то твёрдое. Не в стену, а в спину. Широкую, прямую, обтянутую белой тканью, от которой пахло чистотой, почти стерильной чистотой, столь чужеродной в этом месте. Удар был несильным, но неожиданным, я отшатнулся назад и споткнулся о собственные ноги и едва удержал равновесие, выставив руку в сторону. Человек, в которого я врезался, медленно обернулся. У него был белый и длинный офицерский колпак. Прямая осанка, холодные, неподвижные глаза, смотревшие из-под низко надвинутого козырька с тем особым выражением, которое бывает только у людей, привыкших к безоговорочному повиновению... Это был Апостол. — Смотри, куда идёшь, — произнёс Апостол. Голос его был ровный, лишённый какой-либо интонации. Я открыл рот, чтобы извиниться, чтобы сказать хоть что-нибудь, но горло сжалось, и вместо слов вышел лишь сдавленный, хриплый звук, похожий на стон. Я попятился, инстинктивно вжимая голову в плечи, пряча лицо глубже за волосами. Уйти. Нужно просто уйти. Развернуться и уйти, пока они не обратили на меня внимания, пока я ещё был для них просто грязным мальчишкой из трущоб, столкнувшимся по неосторожности. Но их было трое. Я увидел это только сейчас. Трое Апостолов, стоявших полукругом посреди дороги, загораживая проход. Они были здесь не случайно. Они кого-то искали, или с кем-то разговаривали, или… Я не успел додумать. — Стой, — сказал второй Апостол, тот, что стоял слева. Его взгляд скользнул по мне сверху вниз, оценивающе. Грязная одежда, босые ноги, худоба и белые волосы, слишком белые, белоснежные. Его глаза чуть сузились. — Подожди. Я замер, и тело просто перестало слушаться, мои ноги, только что готовые нести меня прочь, вросли в землю, будто их залили свинцом. Я стоял перед ними, с опущенной головой и сердцем, которое колотилось так громко, что, казалось, его можно было услышать. — Белые волосы… — процедил второй Апостол, и в его голосе промелькнуло что-то, похожее на узнавание. Он переглянулся с двумя другими, и между ними произошёл короткий, безмолвный обмен взглядами, длившийся всего мгновение, но мне хватило этого мгновения, чтобы увидеть: они знали, что-то знали... или думали, что знали. — Мальчик, — заговорил первый Апостол, тот, в чью спину я врезался. Он повернулся ко мне полностью, и я увидел его лицо целиком. Оно было резкое и скуластое, с тонкими, плотно сжатыми губами и глазами. — Ты живёшь здесь? В трущобах? Я молчал. Слова стояли в горле комом, и я не знал, какие из них безопасно произнести, а какие станут приговором. Правда была проста: я не был племенным. Я не был потомком убийцы или нарушителя закона. Я жил в трущобах по стечению обстоятельств, потому что мне больше негде было жить, потому что мою мать… мою мать… — Я спросил тебя, — повторил он, и в его ровном голосе появился лёгкий нажим. — Ты проживаешь на территории трущоб? — Да, — еле слышно выдавил я. Этого было достаточно. — Вот он! ЭТО ОН! Визгливый, надтреснутый, булькающий от ярости и торжества голос взорвался откуда-то сбоку, из-за спин Апостолов. Я вздрогнул, словно меня ударили, и перевёл взгляд туда, откуда летел этот крик. Из-за широкой спины третьего Апостола выступила фигура. Та самая маленькая, иссохшая, согнутая пополам, в лохмотьях, сшитых грубыми стежками, это была та самая старуха. Она стояла перед Апостолами, тыча в мою сторону трясущимся скрюченным пальцем, и её лицо, измождённое, изрезанное морщинами, было искажено такой гримасой, что я не сразу распознал выражение. Это был страх, тот самый, который я видел в её глазах тогда, в переулке. — Это он! Чародей! Он колдовал надо мной! — визжала она, и её голос срывался на крик, слюна вылетела из её рта, и палец, указывающий на меня, дрожал так сильно, что казалось, вот-вот отломится. — Я была ранена, я лежала, умирала, а он подошёл и… и сделал что-то! Светом! Из своих рук! Рана исчезла! Просто исчезла! Это запретное чародейство! Каждое её слово было как гвоздь, вбиваемый в крышку гроба. Я стоял и слушал, и мир вокруг меня одновременно становился и оглушительно громким, и невыносимо тихим. Я слышал каждый звук, каждый слог, каждый всхлип и каждый удар собственного сердца, но всё это доносилось откуда-то издалека, словно я уже тонул, медленно погружаясь в холодную, чёрную воду, а голоса оставались наверху, на поверхности. «Я же... Я же помог ей! Почему она так поступает?!» Эта мысль билась в моей голове, тупая и бессмысленная, как муха о стекло. Я помог ей когда она умирала. Я спас её, а она привела Апостолов и донесла на меня.. Первый Апостол медленно повернул голову от старухи ко мне. Его глаза, пустые и ровные, как два стеклянных шара, остановились на моём лице. И в этот момент я увидел, как что-то в них сместилось. — Покажи шею, — приказал он. Я не пошевелился. Не потому что не хотел подчиниться, а потому что тело отказывалось повиноваться. Каждый мускул был словно заморожен, каждый сустав заклинило. Я стоял, как статуя из белого камня, и только мои глаза, широко раскрытые, голубые, бездонные, метались от одного Апостола к другому, ища капельку спасения из этой ситуацит. Второй Апостол шагнул ко мне. Его жёсткая и безразличная рука, в белой перчатке, как механизм, схватила меня за ворот и рванула вниз, обнажая шею. Серебряное ожерелье блеснуло в тусклом свете. Кулон с шестикрылым существом медленно качнулся на цепочке. Все трое Апостолов уставились на него.. — Что это? — спросил первый. Я молчал. Что я мог сказать? Что это ожерелье - единственное, что помогает мне помнить мать? Что оно было со мной всю жизнь? Что именно через него я исцелял людей, делал то единственное, что умел, то единственное, что придавало моему существованию хоть какой-то смысл? — Предмет чародейства, — произнёс третий Апостол, и в его голосе не было ни капли сомнения. — Нет… — хрипло проговорил я, и слово вырвалось из горла, как выдох умирающего. — Нет, это не… это чаро- — Использование чародейства, — заговорил первый Апостол, и его голос изменился на жёсткий и холодный, словно он выносил приговор. — …Жителями трущоб является преступлением высшей категории. А за этим следовала высшая мера наказания. Я знал, я знал что это значит. Знал с того дня, когда стоял на краю и смотрел в эту бесконечную и непроглядную темноту, не издававшую ни звука. Бездна. — Нет, — слово вырвалось из меня, и я не узнал собственный голос. Он был тонким, надломленным, детским, таким детским, каким не был уже очень давно, потому что мир давно вытравил из него детство. — Нет, подождите, я не… я просто помог ей! Я только помог! Она умирала! Старуха за спинами Апостолов поджала губы и отвела глаза в сторону. На одно, ничтожно короткое мгновение, по её лицу скользнуло что-то, похожее на стыд. Но она исчезла так же быстро, как и появилась. — Пожалуйста, — я говорил, и слова лились из меня бессвязным потоком. — Пожалуйста, я не чародей, я просто… я хотел помочь, я всегда только помогаю, я никому не причинял зла, пожалуйста… Рука в белой перчатке жёстко сжала моё плечо. Пальцы впились в худую плоть, и острая боль прострелила вниз, до самого локтя. — Сброс в Бездну. Приговор приведётся в исполнение немедленно. Немедленно. Это слово упало в мою голову, как камень в колодец, и ударилось о дно с гулким, пустым звуком. Немедленно. Не завтра. Не через час. Сейчас. Они собирались отвести меня к краю пропасти и столкнуть вниз. Туда, откуда не возвращаются. Туда, куда сбрасывают мусор и тех, чьё существование мир решил прекратить самым простым и дешёвым способом. Туда, где уже лежала моя мать. Двое Апостолов подхватили меня под руки, приподняв над землёй, и моё худое, невесомое тело болталось между ними, как тряпичная кукла. Мои ноги скребли по земле, пытаясь найти опору и не находя её. Я дёргался, бился, извивался, но их хватка была железной, нечеловечески крепкой, такой, против которой моё истощённое тринадцатилетнее тело было столь же бессильно, как соломинка против бури. Люди вокруг расступались. Толпа, только что сновавшая по дороге, разошлась в стороны, образуя коридор, широкий и безмолвный. Они смотрели. Десятки серых, изнурённых и безразличных лиц, повернулись в мою сторону и смотрели, как меня тащили по главной дороге трущоб. Некоторые отворачивались сразу, быстро и решительно, но... Ни один из них не шевельнулся. — Помогите! — крикнул я, и мой голос, тонкий и звонкий, прорезал воздух. — Пожалуйста! Кто-нибудь! Я не виноват! Я просто помогал! Тяжёлая и давящая, абсолютная тишина. Мой крик ударился о ржавые стены и вернулся ко мне, издевательским эхом, словно трущобы сами смеялись над моей наивностью. Но никто не пришёл. Как всегда, никто никогда не приходил. Я кричал, пока голос не сломался, пока горло не превратилось в раскалённую, саднящую рану, через которую вместо слов стали вырываться лишь сиплые, животные хрипы. Я кричал, обращаясь к лицам, к десяткам лиц, смотревших на меня из-за невидимой черты, которую ни один из них не решился переступить. И в этом молчании, в этой оглушительной, всепоглощающей тишине, в которой потонул мой последний крик, я понял нечто простое и чудовищное одновременно: мир не ненавидел меня. Ненависть подразумевает усилие, внимание, хоть какое-то признание твоего существования. Нет. Миру было просто всё равно. Я был для него ничем, просто мусором, который сбрасывают в Бездну и забывают ещё до того, как он коснётся дна.-----
Я не помнил, как меня привели сюда. Память выхватывала лишь обрывки, чьи-то пальцы, грубо заламывающие мне руки за спину; холод металлических наручников, впивающихся в запястья; гул толпы, собравшийся напротив меня, как отдалённый рокот надвигающейся грозы. Когда сознание вернулось ко мне полностью, первое, что я ощутил была тупая боль в плечевых суставах, словно мои руки пытались покинуть тело. Я инстинктивно дёрнулся и тут же понял, что не могу пошевелиться. Мои запястья были привязаны тросами к двум столбам, стоявшим друг напротив друга, разведены в стороны и вытянуты вверх, так что моё распятое тело висело между ними. Ноги мои болтались в воздухе, не доставая ни до какой опоры, а подо мной, подо мной не было ничего, ведь подо мной была лишь Бездна. Она разверзалась прямо под моими ступнями, бесконечная и чёрная, как зрачок мёртвого бога. Я не видел дна, его попросту не существовало, или оно пряталось так глубоко, что свет, даже самый отчаянный луч, не доставал туда. Я висел над ней, между небом и ничем. Привязанный к двум столбам, как преступник, как тот, чьё существование мир признал ошибкой, подлежащей исправлению. Передо мной, на краю помоста, нависавшего над пропастью, стоял человек. Высокий, прямой и облачённый в длинное одеяние молочно-белого цвета, расшитое серебряной нитью, складки которого ниспадали до самой земли и чуть колыхались на ветру, дующем из Бездны. В одной руке он сжимал толстую книгу. Его лицо было узким и аскетичным. Он поднял руку, и гул толпы, собравшейся позади него, десятки, может быть, сотни людей, стоявших на площадке у края Бездны, стих. — Жители этой священной земли! — его гулкий и раскатистый голос ударил по воздуху. Он раскрыл книгу, провёл пальцем по странице, ища нужную строку. — Этот человек, — он ткнул пальцем в мою сторону, не глядя, словно указывал на предмет — совершил тягочайшее преступление на нашей священной земле! Он дурманил всех, кто был рядом с ним, с помощью своих нечестивых чар! — продолжал священник, и его голос набирал силу, поднимаясь, как волна, готовая обрушиться. — Он применял запретное чародейство на невинных людях, подчиняя их своей воле, затуманивая их разум, извращая саму ткань их восприятия! «Нет…» — слабая и абсолютно бесполезная мысль билась в моей голове. «Нет, я никого не дурманил, я никого не подчинял, я просто… я просто лечил их раны, я просто хотел, чтобы им не было больно…» — Поскольку этот человек является жителем трущоб — священник перевернул страницу с нарочитой медлительностью, — и поскольку применение чародейства лицами из трущоб является преступлением, равнозначным убийству… Убийству. Это слово вошло в меня, как нож. Убийство. Они приравняли моё исцеление к убийству. Они назвали мои руки, те самые руки, которые сращивали чужую плоть, которые закрывали чужие раны, которые возвращали чужую жизнь, руками убийцы. И мир вокруг не возразил. Ни один голос не поднялся. Ни один рот не раскрылся. Потому что так было проще и безопаснее. — …Ему, как совершившему преступление высшей категории, больше не позволено оставаться на этой священной земле ни единого мгновения! — голос священника достиг вершины, и слова его загрохотали, как камнепад. Он захлопнул книгу одним резким, окончательным движением. — И за содеянное он приговаривается к СМЕРТНОЙ КАЗНИ!! Пусть Бездна поглотит его и всю скверну, что он несёт в себе! Последние слова он прокричал, вскинув книгу над головой, и голос его сорвался на хрип. И тогда мир замолчал. Нет, не так. Мир и до этого молчал. Но то было молчание ожидания, молчание толпы, затаившей дыхание перед развязкой. А это… это было другое молчание... «Почему…» Мысль зародилась где-то в самой глубине меня.. «Почему, когда я пытаюсь кому-то помочь… хуже становится только мне?» Слёзы хлынули, они хлынули горячим и неудержимым потоком, как прорвавшая плотину река. Они заливали моё лицо, скатывались по щекам доходя до подбородка, и скатывались вниз, в Бездну. Моё тело содрогалось, трясалось в рыданиях, хотя руки, привязанные тросами к столбам и вытянутые вверх, не позволяли мне свернуться, не позволяли мне обхватить себя, не позволяли мне спрятаться. «Почему я не могу просто жить? Просто… нормально жить? Почему каждый раз, когда я протягиваю руку, мир бьёт по ней? Почему каждый раз, когда я пытаюсь сделать что-то хорошее, что-то правильное, мир переворачивает это с ног на голову, перекручивает, извращает и швыряет мне обратно в лицо?» Вся моя жизнь проносилась перед глазами, Я думал о всём, но впервую очередь я подумал о матери. О её руках, крепких и нежных одновременно, о её голосе, который говорил мне: «Оставайся добрым. Помогай им, несмотря ни на что.» Она ведь тоже помогала.. Она просто защищала своего ребёнка, и мир сбросил её сюда. А теперь мир сбрасывал и меня. Вслед за ней. «Я ведь… я ведь просто помогал им. Только это... Ничего больше, я никого не убивал. Я никого не дурманил. Я просто… просто не мог пройти мимо. Не мог закрыть глаза на их боль. Разве это преступление? Разве за это убивают?» За это убивают. В этом мире за это убивают. Однако толпа молчала. Если обычно, как я видел, при сбросах люди выкрикивали проклятия, плевали в сторону приговорённого и швыряли камни, то сейчас… сейчас стояла странная и ненормальная тишина, от которой становилось не по себе даже Апостолам. И тогда я поднял голову. Я поднял голову, потому что мне нечего было больше терять. Потому что прятаться больше не имело смысла. Всё равно через несколько секунд тросы будут перерезаны, и моё тело полетит вниз, в темноту, и уже будет совершенно неважно, кто видел моё лицо, а кто нет. Я поднял голову, и мокрые белоснежные пряди отлипли от лица, открывая его полностью. Заплаканные голубые глаза, распухшие от слёз и красные по краям. Бледное, измученное лицо, по которому ещё бежали дорожки слёз, блестевшие в тусклом свете, как расплавленное серебро. И я увидел его. Среди сотен лиц, серых и безразличных, среди десятков фигур, слившихся в единую, безликую массу, я увидел одно лицо. Одно единственное лицо, которое было другим, лицо которое было перекошено таким ужасом и отчаянием, до невозможности рвущим изнутри шоком, что оно казалось единственным живым лицом среди тысячи мёртвых масок. Это был Рудо. Он стоял в первом ряду. Как он оказался здесь, как он узнал, как он успел.. я не знал и уже никогда не узнаю. Он стоял и смотрел на меня. Его красные глаза, обычно настороженные и полуприкрытые, сейчас были распахнуты так широко, что, казалось, вот-вот лопнут. Его рот был приоткрыт, но из него не вырывалось ни звука. Его руки в перчатках висели по бокам, бессильные и неподвижные. Наши глаза встретились. И в этот момент, в этот единственный, последний, невозможно долгий момент. Всё остальное перестало существовать, были только его красные глаза, полные такой боли, которую я никогда прежде в них не видел. Он смотрел на меня, и в его взгляде я прочитал всё, что он никогда не говорил вслух, всё, что прятал за буканьем... Просто всё. Слёзы хлынули из моих глаз ещё сильнее. Горячие и нескончаемые, они заливали лицо. Я не мог их остановить, не хотел их останавливать, потому что это были последние слёзы, которые я когда-либо пролью, и пусть они будут о нём, только о нём. «Рудо…» Раздался сухой, металлический звук. Лезвие рассекло стальные тросы одним точным движением. Я услышал этот звук так отчётливо, словно время растянулось, давая мне прожить эту последнюю секунду целую вечность. Опора исчезла, и мои руки, только что распятые на тросах, упали. Тело, только что висевшее между столбами, освободилось и полетело вниз. Холодный ветер ударил снизу. Он подхватил мои белоснежные волосы и вздёрнул их вверх. Они взметнулись над моей головой, как белые крылья, раскрывшиеся слишком поздно. Мир надо мной стремительно уменьшался, превращаясь в маленький квадрат тусклого света. Я падал сквозь темноту. Падал, и ветер выл вокруг меня, и тьма смыкалась надо мной, пожирая последний клочок света. А в моей голове, в моём сердце, во всём моём существе, стремительно летящем навстречу небытию, звучала одна-единственная мысль. Последняя мысль, с которой я уходил из этого мира. «Прости меня, Рудо… Прости, что я так и не сказал тебе. Прости, что у меня не хватило смелости. Прости, что я прятал это, как ты прячешь свои руки под перчатками, я боялся, не зная, примут ли меня таким. Прости, что я уношу это с собой, в эту тьму, вместо того чтобы оставить тебе, как единственное по-настоящему ценное, что у меня когда-либо было…» «Я люблю тебя.»