Он просто был рядом
8 мая 2026 г., 08:59
Примечания:
Всем привет! Завтра в честь праздника, выйдет ещё одна бонусная глава, которой изначально вообще не должно быть. Но в честь 9 мая, она появилась.
Двенадцатый день. Утро.
Аида стояла у ворот Дома Милосердия. На ней была чистая форма — новая, не та, в которой она приехала. Сёстры постарались: ткань скрывала то, что нельзя было показывать. Свежие швы, ещё не зажившие раны, багровые гематомы — всё это было спрятано под безупречным кителем военной полиции.
Но боль — её нельзя было спрятать.
Каждое движение отдавалось тупой, ноющей болью в груди. Третье ребро с левой стороны было сломано уже четыре дня назад — в тот самый день, когда Ванесса вместо плети взяла в руки тяжёлый металлический прут. Удар пришёлся точно в бок, и Аида услышала хруст. Отчётливый, как треск сухой ветки. Она тогда не закричала. Только выдохнула — резко, судорожно, потому что воздуха в лёгких не осталось.
Сёстры не стали вправлять ребро. Не стали накладывать повязку. Зачем? Это была часть лечения. Боль заставляла её помнить, кто она есть. Или — кем она не является.
Каждое утро, когда Аида просыпалась в своей камере — нет, в своей комнате, сёстры называли это комнатой — она перетягивала грудь тугой тканью. Сама. Потому что просить помощи было бесполезно. Агнесса смотрела на неё равнодушными глазами и говорила: «Справляйся сама. Ты же солдат».
Аида справлялась.
Она брала длинную полосу плотной ткани, накладывала на сломанное ребро и затягивала так сильно, что перехватывало дыхание. Боль вспыхивала, застилая глаза красным, но Аида не останавливалась. Ещё узел. Ещё. Пока ребро не фиксировалось. Пока каждый вдох не начинал причинять равномерную, тупую боль — но хотя бы без резких прострелов, которые грозили пробить лёгкое.
Швы на спине — после ротанга — болели постоянно. Ткань рубашки прилипала к ранам, и каждый раз, когда Аида раздевалась, она отдирала её вместе с засохшей коркой крови. Кожа вокруг швов покраснела, воспалилась. Где-то началось нагноение — Аида чувствовала жар, но не могла понять, откуда именно. Всё тело горело.
Запястья — после калёного железа — превратились в сплошные струпья. Сёстры обработали ожоги какой-то мазью, но не забинтовали. «Воздух нужен», — сказала Ванесса. Но Аида знала правду: они хотели, чтобы она чувствовала. Каждый раз, когда она двигала руками, кожа на запястьях натягивалась, трескалась, и из-под струпьев сочилась сукровица.
Я ничего не чувствую.
Она повторяла это про себя, как мантру, как приказ, как последнюю надежду на то, что боль отступит. Но боль не отступала. Она стала частью неё такой же, как дыхание или сердцебиение. Постоянной. Неотъемлемой.
— Ты готова, Аида? — голос Ванессы вырвал её из забытья.
Аида подняла глаза. Ванесса стояла на крыльце, сложив руки на груди. За ней — Агнесса, Катарина, другие сёстры. Все смотрели. Ждали.
— Да, сестра, — ответила Аида. Голос был ровным. Пустым.
— Ты помнишь, кто ты?
— Я — лейтенант военной полиции Аида Ривервуд.
— Кто ты на самом деле?
Пауза. Аида смотрела на Ванессу пустыми глазами. Внутри — ничего. Только боль. Но боль не считалась.
— Я — инструмент, — сказала она. — У меня нет чувств. Нет желаний. Нет прошлого. Нет будущего. Есть только приказы. Только долг.
Ванесса улыбнулась. Довольно. Почти матерински.
— Идеально.
Она кивнула, и экипаж тронулся.
Аида сидела внутри, глядя в окно. Каждый поворот колёс отзывался болью в груди — сломанное ребро давало о себе знать. Она прижала руку к боку, надавила, фиксируя. Тугая ткань под формой держала, но не спасала полностью.
Терпи. Ты солдат. Солдаты не жалуются.
Она не жаловалась. Никогда.
Дорога до Шиганшины заняла семь часов. За это время Аида успела перетянуть ребро трижды — повязка сползала, ткань пропитывалась кровью из незаживших ран на спине и становилась скользкой. На втором часу пути она заметила, что рубашка под кителем промокла. Кровь проступила сквозь ткань.
Она не остановилась. Не попросила помощи. Просто достала из кармана запасную полосу ткани — приготовила заранее, знала, что понадобится — и, не снимая кителя, перетянула грудь снова. Пальцы дрожали от усталости, узлы не затягивались, но она справилась. Как всегда.
Сломанное ребро хрустнуло, когда она затянула последний узел. Аида замерла. Боль вспыхнула, застилая глаза красным, но она не закричала, боясь пошевелиться.
Она уже привыкла.
На шестом часу пути повязка снова ослабла. Аида не стала её поправлять — не было сил. Она сидела, прислонившись к стенке экипажа, и смотрела в окно. Мимо проплывали поля, леса, маленькие деревни. Мир жил своей жизнью. Люди работали в полях, дети играли на дорогах, женщины развешивали бельё.
Они не знают, что такое боль. Настоящая боль.
Ничего. Не узнают.
Экипаж въехал в ворота старого штаба Разведкорпуса, когда солнце уже клонилось к закату. Аида вышла. Походка — ровная, спина — прямая. Она заставила себя не хромать, не морщиться, не показывать, что каждое движение причиняет боль. Кость в правой руке — та, которую ломали заново, чтобы срослась правильно — ныла при каждом шаге. Аида держала руку неподвижно, прижав к боку. Никто не должен был заметить.
На плацу её встретил Марк.
— Лейтенант! Вы вернулись! — он улыбнулся, но улыбка замерла, когда он увидел её лицо. — Вы… вы в порядке?
— В полном, — ответила Аида.
Она прошла мимо него, направляясь к зданию. Каждый шаг — боль в груди, боль в спине, боль в запястьях, боль в руке.
Терпи.
В коридоре столкнулась с Леви.
Он стоял, прислонившись к стене, скрестив руки на груди. Серые глаза скользнули по её лицу — бледному, с тенями под глазами — и остановились на руке, прижатой к боку.
— Ты выглядишь как дерьмо, — сказал он.
— Спасибо, капитан, — ответила Аида, даже не остановившись. — Я в порядке.
Леви смотрел ей вслед.
— Ривервуд.
Она остановилась. Не обернулась.
— Что?
— Руку опусти.
— Зачем?
— Затем, что солдат Военной полиции не должен ходить с прижатой к боку рукой. Это выглядит как слабость.
Аида помолчала секунду. Потом опустила руку. Боль прострелила от запястья до плеча — там, где кость срослась неправильно и её ломали снова. Аида не вздрогнула. Не изменила выражения лица. Только пошла дальше, позволяя руке висеть вдоль тела — естественно, как будто ничего не болело.
Леви смотрел ей вслед. Что-то было не так. Что-то изменилось. В ней. В её глазах. В том, как она двигалась. Но он не мог понять, что именно.
* * *
Аида зашла в свою комнату. Закрыла дверь. Прислонилась к косяку спиной — и замерла, потому что ткань рубашки прилипла к ранам, и прикосновение к двери отозвалось острой, режущей болью.
Она оттолкнулась, прошла к кровати, села. Руки дрожали. Всё тело дрожало — от усталости, от боли, от напряжения, которое она держала в себе последние восемь часов, пока ехала в экипаже.
Она расстегнула китель. Пальцы плохо слушались — запястья болели, ожоги тянули кожу при каждом движении. Но она справилась. Стянула рукава, сняла китель, повесила на спинку стула. Рубашка под ним была тёмной. От крови.
Аида посмотрела на себя в зеркало.
Белая ткань рубашки внизу, у пояса, была розовой — кровь пропитала её насквозь. На спине — тёмные пятна. Ш за ж за заказвы разошлись. Или не затянулись с самого начала. Аида не знала. Она не видела своей спины — только чувствовала, как что-то тёклое стекает по пояснице, пропитывая брюки.
Она стянула рубашку через голову — замерла, когда ткань зацепилась за швы на руках и груди. С силой дёрнула. Края ран разошлись, кровь потекла сильнее.
Ничего. Я справлюсь.
Она взяла с тумбочки аптечку — ту самую, с которой уезжала, почти пустую. Бинты, йод, игла с ниткой на случай швов. Примочка от отёков. И — узкая полоса плотной ткани для фиксации ребра.
Аида подошла к зеркалу. Смотреть на себя не хотелось, но нужно было. Она проверила швы на груди — там, где цепь оставила глубокие, рваные раны. Швы держались. Кожа вокруг покраснела, но не гноилась.
На спину посмотреть не могла — только нащупала пальцами. Швы разошлись в трёх местах. Кровь сочилась, стекала по пояснице.
Придётся зашивать заново.
Она села на кровать, скрестив ноги, и попыталась дотянуться до раны на спине. Не получилось. Рука не доставала, плечо болело, ребро ныло.
Ничего. Как-нибудь.
Аида взяла иглу, вдела нитку, обработала йодом. Потом встала, подошла к стене, прижалась к ней спиной — так, чтобы рана соприкоснулась с холодной поверхностью. Игла вошла в кожу. Она шила, не глядя, на ощупь. Глубоко, неровно, кое-как. Кровь текла по пальцам, игла скользила, нитка путалась. Но она не остановилась. Пока не зашила всё.
Потом — рёбра.
Она сняла старую повязку — ткань пропиталась кровью и гноем, прилипла к телу. Аида отдирала её медленно, по миллиметру, чувствуя, как рвутся воспалённые ткани.
Сломанное ребро ныло. Тупой, ноющей болью, которая отдавала в спину и в грудь. Она взяла новую полосу ткани, наложила на ребро и затянула.
Раз.
Два.
Три.
На четвёртом узле ребро хрустнуло — отчётливо, громко. Аида замерла, боясь пошевелиться. Боль накрыла с головой, заставила согнуться, прижать руки к груди.
Терпи. Ты солдат. Солдаты не кричат.
Она дышала — медленно, осторожно, боясь, что сломанная кость пробьёт лёгкое.
Через десять минут боль утихла. Аида выпрямилась, затянула последний узел и надела чистую рубашку — из тех, что оставила в шкафу. Белую, свежую. Которая не пропитана кровью.
Потом — китель. Новый, тот, что дали сёстры. Рукава были длинными — закрывали обожжённые запястья. Воротник — высоким, скрывал следы от верёвок на шее.
В зеркале отражалась Аида Ривервуд — лейтенант военной полиции. Безупречная. Идеальная.
Никто не должен увидеть. Никто не узнает. Я справлюсь.
Она отвернулась. Легла на кровать. Не раздеваясь. Сапоги на ногах, оружие под подушкой.
Повязка на рёбрах давила, мешала дышать. Швы на спине тянули, кровь снова сочилась, пропитывая свежую рубашку.
Ничего. Завтра будет новый день. Я перевяжусь снова.
Через три дня повязка на ребре снова ослабла.
Аида сидела в своей комнате после вечерней тренировки, расстегнула китель, стянула рубашку. Грудь и бока были покрыты синяками — старыми, жёлто-зелёными, и новыми, багровыми.
Швы на спине заживали плохо. Агнесса зашила их кое-как, наспех. Края ран покраснели, воспалились, в одном месте скопился гной.
Аида выдавила гной. Пальцами. Не моргнув. Промыла рану йодом — защипало, но она не обратила внимания. Зашила заново — криво, наспех. Потом перетянула ребро.
На этот раз кость не хрустнула. Она уже привыкла. Привыкла к боли, к швам, к повязкам, к тому, что каждое утро начинается с перевязки, а каждый вечер заканчивается кровью.
Аида посмотрела в зеркало.
На неё смотрела чужая женщина — с пустыми глазами, с бледной кожей, со следами от верёвок на шее, со шрамами на запястьях, с синяками на груди.
Она надела чистую рубашку, застегнула китель и вышла в коридор. Навстречу попался Марк.
— Лейтенант, вы сегодня ужинали?
— Нет, — ответила Аида.
— Я принесу вам что-нибудь?
— Не нужно.
Она прошла мимо, даже не взглянув на него.
Марк смотрел ей вслед. Что-то было не так. Что-то изменилось. Но он не мог понять, что именно.
Аида Ривервуд вернулась.
Но вернулась ли она на самом деле?
Она ходила, говорила, отдавала приказы. Тренировала солдат, наказывала за ошибки, требовала дисциплины. Она была идеальным офицером — холодным, жестоким, безжалостным.
Но внутри неё ничего не было. Пустота. Абсолютная, стерильная, совершенная пустота. И она знала, что этой пустоте суждено длиться вечно.
Потому что там, где когда-то жила девочка, теперь зияла дыра. Дыра размером с её жизнь.
В воскресенье Аида не вышла на вечернее построение.
Солдаты стояли на плацу, переглядываясь. Шептались.
— Куда она пропала?
— Не знаю.
— Может, заболела?
— Лейтенант Ривервуд? Заболела? Она железная.
Леви обвёл взглядом строй. Потом посмотрел на окно её комнаты. Занавески были задёрнуты — впервые за всё время.
— Марк, — сказал он, — поднимись, проверь.
— А почему я? — Марк побледнел.
— Потому что я сказал.
Марк вздохнул и побежал к зданию.
Он постучал в дверь Аиды. Раз. Второй. Тишина.
— Лейтенант? — позвал он. — Лейтенант Ривервуд, вы там?
Ничего.
Марк толкнул дверь — она была не заперта. Вошёл. Аида лежала на кровати, поверх одеяла, в одной рубашке. Босая. Глаза открыты, смотрят в потолок.
На рубашке — кровь. Свежая. Алая. Пятно расползалось от груди к животу.
— Лейтенант! — Марк бросился к ней, схватил за плечо, потряс. — Вы ранены? Что случилось?
Аида повернула голову. Посмотрела на него пустыми глазами.
— Ничего, — сказала она. — Просто разошлись швы.
Марк не понял — какие швы, откуда швы, почему она лежит в крови и смотрит на него как на пустое место.
— Я позову капитана, — сказал он и выбежал.
Леви вошёл без стука. Он уже знал — по лицу Марка, по тому, как тот трясся, прислонившись к стене в коридоре. Марк пытался что-то объяснить, но слова путались, сбивались, и Леви не стал слушать. Он просто отодвинул парня плечом и толкнул дверь.
Внутри было темно. Шторы задёрнуты, лампа не горит, только заходящее срлнце пробивается сквозь щель в ткани. Но Леви не нужен был свет. Он и так видел — привык к темноте за годы в подземном городе, а после в Разведкорпусе, где ночь была единственным временем, когда можно было перевести дух.
Воздух в комнате был тяжёлым, спертым, пропитанным запахом железа, йода и чего-то ещё — приторно-сладкого, тошнотворного. Запаха гниющей плоти. Леви знал этот запах. Он преследовал его годами.
Аида лежала на кровати. Она не спала — он видел это по глазам, открытым, устремлённым в потолок, в ту самую трещину, которую она изучала каждую ночь. Рубашка на ней была белой только там, где кровь не достала. Всё остальное — от груди до пояса — стало тёмно-багровым, почти чёрным. Кровь пропитала ткань насквозь.
Она не пошевелилась, когда он вошёл. Не повернула голову. Не вздохнула. Только глаза — пустые, ничего не выражающие — медленно, очень медленно, переместились с потолка на дверь. И остановились на нём.
Леви закрыл за собой дверь. Щёлкнул замок. Звук был громким в тишине, почти неприличным, но ни он, ни она не обратили на него внимания.
Он подошёл к кровати.
Сел на край — осторожно, как хищник, который не хочет вспугнуть добычу. Пружины жалобно скрипнули под его весом, но Аида не вздрогнула. Она даже не моргнула. Только продолжала смотреть на него — пустыми глазами, в которых не было ни боли, ни страха, ни надежды.
Только тьма. Глубокая, бездонная, как старый колодец на окраине Шиганшины, куда никто не заглядывал годами.
— Ривервуд, — сказал он.
Она не ответила.
— Аида.
Она повернула голову. Медленно — каждое движение давалось ей с трудом. Леви видел, как напряглись мышцы шеи, как дёрнулось плечо, как на лбу выступила испарина — от боли, которую она не могла скрыть, хотя отчаянно пыталась.
— Швы разошлись, — сказала она. Голос её был ровным, пустым, как у женщины, которая говорит во сне — или после смерти. — Я обработаю. Всё в порядке.
Леви посмотрел на её рубашку. На тёмное пятно, которое росло прямо на глазах — секунду назад оно было просто влажным, а теперь на ткани проступила свежая, алая капля, и он понял: рана не просто разошлась. Она открылась. И кровь текла всё быстрее.
— В порядке, — повторил он. Голос его был низким, хриплым, как скрежет металла о металл. — Ага. Вижу.
Он встал. Подошёл к тумбочке, где лежала аптечка. Открыл.
Внутри — пустота. Два бинта, скрученных в неровные комки, пропитанных старой, засохшей кровью. Полпузырька йода с какими-то хлопьями внутри. Игла — погнутая, с засохшей кровью на кончике, ржавая у основания. Нитки — грязные, скрученные в узел, с торчащими ворсинками.
Леви смотрел на это — и чувствовал, как внутри него поднимается что-то горячее, тяжёлое, с чем он не умел справляться.
Он всегда умел только драться. Только убивать. Но не лечить. Не утешать. Не быть рядом с тем, кто истекает кровью и смотрит на него пустыми глазами, как будто уже умерла, но забыла сообщить телу.
— Где твои бинты? — спросил он, не оборачиваясь.
— Кончились.
— Мазь?
— Кончилась.
— Игла тупая.
— Знаю.
Леви сжал зубы. Челюсть заныла от напряжения — он не заметил, как сильно сжал, пока не почувствовал тупую боль в висках.
Он достал из кармана свой мешочек.
Кожаный, потертый, с выцветшей застёжкой, которая давно уже не держала и приходилось завязывать его узлом. Леви носил этот мешочек с собой много лет — с тех пор, как старый полевой врач, спасая его жизнь после очередного рейда, сунул его в рукав его куртки и сказал: «Пригодится. На чёрный день».
Внутри были новые иглы, нитки — прочные, вощёные, которые не рвутся и не гниют, даже если ими зашивать раны в болоте. Бинты — длинные, стерильные, аккуратно скрученные в рулоны. И пузырёк с мазью — густая, тёмно-зелёная, пахнущая травянистой горечью. Старый врач сказал: «Это от всего. От ран, от ожогов, от гнили. Наноси тонким слоем, не жалей. И молись, чтобы не понадобилось».
Леви не молился. Он не умел. Но мазь хранил.
Он повернулся к ней.
— Садись, — сказал он.
Аида не двинулась.
— Я сказал — садись.
Она села. Медленно — слишком медленно. Леви видел, как она оперлась на левую руку, как побледнела ещё сильнее, когда вес тела перенёсся на сломанные рёбра.
— Снимай рубашку.
Аида посмотрела на него. В её глазах — ни капли смущения. Ни капли стыда. Только пустота. Только усталость. Только та тьма, которая съедала её изнутри.
Она расстегнула первую пуговицу. Пальцы не слушались — запястья болели, ожоги тянули кожу при каждом движении, и пуговицы, маленькие, скользкие от крови, не поддавались. Аида не смотрела на них — она смотрела в одну точку на стене, прямо перед собой.
Вторая пуговица. Третья. Четвёртая.
Леви не торопил. Он стоял, скрестив руки на груди, и ждал. Он знал: если сейчас предложить помощь — она откажется. Она всегда отказывалась. Потому что просить помощи — это слабость. А слабости она себе не позволяла. Никогда. Даже когда внутри неё, там, где должна быть душа, зияла дыра размером с её жизнь.
Рубашка упала на пол.
Тяжело, как мокрое тряпьё — пропитанная кровью, она весила в два раза больше обычного. Леви услышал, как ткань шлёпнулась о деревянный пол, и этот звук показался ему похожим на вздох умирающего.
Аида сидела перед ним — голая до пояса, бледная, как полотно. Её кожа была не просто бледной — она была мёртвенно-бледной, с синеватым оттенком, как у человека, который потерял слишком много крови. Синяки покрывали всё тело — старые, жёлто-зелёные, которые уже начинали проходить, и новые, багровые, почти чёрные.
Леви смотрел на её спину. Швы разошлись.
Кожа вокруг них была багровой, воспалённой, горячей на ощупь. Сквозь разошедшиеся края ран сочилась кровь, смешанная с гноем. Густая, липкая, с неприятным, сладковатым запахом.
В одном месте — там, где рана была глубже всего — гной скопился под кожей, образовав твёрдый, горячий бугор. Абсцесс. Он прорвётся скоро — завтра, может быть, сегодня ночью. И тогда инфекция пойдёт дальше, в мышцы, в кровь, и остановить её будет почти невозможно.
Леви сжал зубы.
Она не обрабатывала раны. Просто зашила и забыла. Или не забыла — просто не придала значения. Потому что её собственное тело для неё — инструмент.
Он посмотрел на рёбра.
Перетянуты тугой тканью — но ткань была старой, пропитанной кровью и гноем, и она не держала. Один край повязки оторвался, и сломанное ребро сместилось. Леви видел это — неестественный бугор под кожей, острую неровность там, где должна быть ровная линия. Лёгкое с этой стороны могло быть пробито. Или нет — он не знал. Не мог проверить.
— Кто? — спросил он. Голос его был ровным, холодным, как сталь. Но внутри всё кипело — гнев, который он сдерживал годами, рвался наружу, требовал выхода, требовал крови.
— Ты уже спрашивал, — ответила Аида. Голос её был таким же ровным, пустым. — Я не отвечу.
— Я не спрашиваю. Я требую.
— А я не подчиняюсь.
Он смотрел на неё. Долго. Внимательно. В её глазах — ничего. Ни страха, ни вызова, ни даже той искры, которая мелькнула в день их первого боя, когда она встала после удара и пошла на него снова.
Он сжал кулаки. Разжал. Достал из мешочка иглу. В свете луны она блеснула холодным, серебристым огнём. Леви повертел её в пальцах, проверяя, нет ли зазубрин.
Он вдел нитку. Пальцы его не дрожали — он давно научился не дрожать. Но внутри, где-то глубоко, там, куда он не заглядывал годами, что-то сжималось. Словно сердце — нет, не сердце, что-то другое — напоминало ему, что он ещё человек.
— Буду шить, — сказал он. — Замри.
Аида замерла.
Леви сел на кровать позади неё — так, чтобы видеть спину. Аида не обернулась. Сидела прямо, положив руки на колени. Пальцы её — Леви видел их краем глаза — сжимались и разжимались, сжимались и разжимались, как у человека, который пытается не закричать.
Он обработал рану йодом. Жидкость полилась из пузырька — тонкой, коричневой струйкой — и потекла по спине Аиды, затекая в разошедшиеся края ран, смешиваясь с гноем и кровью. Она не вздрогнула. Только мышцы её спины напряглись.
Она привыкла к боли. Привыкла настолько, что почти не замечает её. Как я когда-то.
Игла вошла в кожу. Леви работал быстро — каждое движение выверено, ни одного лишнего жеста. Он не считал стежки. Не смотрел на время. Только на то, как кожа стягивается под его пальцами, как игла входит в живое — почти живое — мясо, как нитка тянется за ней, оставляя ровные, аккуратные швы.
Леви не перешивал. Он делал правильно с первого раза. Потому что не хотел причинять ей лишнюю боль.
Она и так натерпелась.
Он сам натерпелся.
Она не издала ни звука.
Ни вздоха. Ни стона. Ни даже того тихого, сдавленного выдоха, который вырывается у самых крепких солдат, когда игла входит слишком глубоко. Она молчала. И это молчание было громче любого крика.
— Меня поймала разведка, когда мне было восемнадцать, — сказал Леви, делая следующий стежок. Он не знал, зачем говорит это. Не знал, услышит ли она. Но слова сами рвались наружу, как вода сквозь трещину в плотине, которую он строил годами.
— Я был никем. Бродягой. Крысой, которая выживала в сточных канавах. На поверхности не было для меня места — я родился в Подземном городе, где небо — это потолок из камня, а солнце — это лампы, которые горели три часа в сутки, если у хозяина было настроение.
Он говорил ровно, без эмоций. Но руки его дрожали — Аида не видела, она сидела спиной, но он чувствовал эту дрожь и не мог её остановить. Сколько лет прошло? Десять? Двенадцать? А он всё ещё помнил. Помнил каждую деталь. Каждый запах. Каждый звук.
— Фарлан и Изабель были первыми, кто назвал меня своим. Я был худым, злым и голодным. Я ненавидел всех. Думал, что мир — это дерьмо, и единственный способ выжить — стать таким же дерьмом.
Он закончил вторую рану. Отложил иглу. Взял бинты.
— Фарлан погиб первым. Титан перегрыз его пополам. Я успел вытащить только верхнюю половину. Ту, что ещё дышала. Он смотрел на меня и пытался что-то сказать. Я не понял. Он умер у меня на руках.
Леви замолчал.
В комнате было тихо — так тихо, что он слышал, как тикают часы на стене, те самые, которые она завела в первый день. Тик-так. Тик-так. Тик-так.
— Изабель погибла следом. Я видел, как её голову оторвали от тела. Я не закрыл глаза. Я смотрел. Запомнил каждую деталь. Каждый крик. Каждый хруст. Каждую каплю крови.
Он наматывал бинты на её грудь — туго, фиксируя сломанные рёбра. Аида дышала поверхностно, осторожно, но не мешала. Только смотрела в одну точку на стене.
— И что ты сделал? — спросила она. Голос её был ровным, пустым. Но Леви почувствовал — она слушает.
— Поклялся, что стану сильнее. Что никогда больше никого не подведу.
— И это помогло?
— Нет. — Леви затянул бинт. Туго, но не слишком, чтобы не пережимать дыхание. — Но я не сдался. Я шёл дальше. Потому что если я остановлюсь — они умрут зря. А я не могу допустить, чтобы их смерть была напрасной.
Он взял мазь. Открыл пузырёк — пробка была тугая, засмолённая, он с трудом выдернул её. Внутри — густая, тёмно-зелёная масса, пахнущая травянистой горечью, дёгтем и чем-то ещё.
Леви намазал мазь на бинты — тонким, ровным слоем. Потом приложил к ранам. Аида не вздрогнула. Только плечи её чуть расслабились — мазь была холодной, и она притупляла боль.
— Ты думаешь, что твоя пустота — это дар, — сказал Леви, закрепляя бинты. — Я тоже так думал. Долгое время. Я думал, что если я ничего не чувствую, то меня нельзя ранить. Нельзя сломать. Нельзя уничтожить.
Он помолчал.
— Но потом я понял. Пустота — это не проклятие. Это выбор. Я выбрал быть пустым, потому что боль была слишком сильной. Я выбрал забыть, как чувствовать, потому что каждый раз, когда я чувствовал, я терял кого-то. И я устал терять.
Аида слушала. Дышала. Молчала.
— Но однажды я встретил человека, который сказал мне: «Ты не пустой, Леви. Ты просто спрятал всё так глубоко, что сам забыл, где лежит ключ».
— Кто это сказал? — спросила Аида.
— Эрвин. Смит. — Леви усмехнулся. — Умный сукин сын. Всегда знает, что сказать. Даже когда сказать нечего.
Он завязал последний узел. Проверил — держит.
Леви смотрел на неё. Аида отвернулась.
— Я не умею говорить красиво, — сказал он. — Не умею утешать. Не умею быть рядом, когда нужно просто молчать и слушать. Я умею только драться. Только убивать, титанов или людей
Он сделал шаг к ней. Остановился.
— Но если тебе нужна будет помощь — я приду. Если тебе нужен будет удар — я нанесу. Если тебе нужен будет тот, кто прикроет спину, пока ты будешь истекать кровью — я прикрою.
Аида смотрела на него. В её глазах — впервые за долгое время — что-то было. Не свет. Не надежда. Не благодарность. Просто — осознание. Что он здесь. Что он не ушёл. Что он просто был рядом.
— Зря, — сказала она. — Я не стою этого.
— Это не тебе решать.
Он подошёл к столу. Взял её аптечку — почти пустую, жалкую, — и высыпал содержимое на стол. Бинты — в мусор. Йод — в мусор. Иглу — в мусор. Всё, что могло заразить рану, всё, что могло навредить.
Свои бинты — аккуратно сложил в коробку. Свою мазь — поставил на полку. Свои иглы — завернул в чистую тряпицу положил сверху.
— Принесу завтра новые, — сказал он.
— Я справлюсь сама.
— Знаю. Поэтому я принесу.
Он направился к двери. Взялся за ручку.
— Леви, — окликнула она.
Он обернулся.
Она смотрела на него. В её глазах — впервые за долгое время — не было пустоты.
— Спасибо, — сказала она.
Леви кивнул. Вышел в коридор. Закрыл дверь. Прислонился к косяку спиной — и замер. Руки его дрожали. Он смотрел на свои ладони — на них была её кровь. Свежая, алая, тёплая. Она ещё не успела засохнуть. Леви сжал кулаки. Разжал. Сжал. Разжал.
Я не знаю, что с ней сделали. Не знаю, кто её сломал. Но я найду. И я убью. Медленно. Долго. Так, чтобы она почувствовала каждый удар. Каждую секунду. Каждую каплю крови.
Он вытер руки о штаны. Пошёл к себе не глядя по сторонам.
Ты не должна быть одна. Ты думаешь, что никто не придёт. Никто не поможет. Никто не спасёт. Но я пришёл. И я помогу. И я — быть может, впервые в жизни — попытаюсь спасти.
Потому что если я не спасу тебя — кто спасёт меня?.
* * *
Ночь пришла неожиданно — не как плавное погружение в темноту, а как удар. Ещё секунду назад за окном светило сентябрьское солнце. А потом — тьма. Густая, плотная, непроглядная. Такая, в которой тонут даже звёзды.
Луна спряталась за тучами — тяжелыми, свинцовыми, набухшими дождём, который так и не начался. Ветер стих. Даже он, казалось, устал от бесконечного кружения вокруг старых стен старого штаба Разведкорпуса. Листья на деревьях замерли — ни одного движения, ни одного шороха. Мир затаил дыхание.
Аида не спала.
Она сидела на подоконнике, прижавшись спиной к холодной стене, и смотрела в темноту за окном. Ноги поджаты, руки обхватывают колени. На ней была только рубашка — белая, чистая, та, которую она надела после перевязки. Китель висел на спинке стула — ей не нужно было прятать шрамы. В темноте их всё равно не видно.
Бинты на груди держали туго — Леви завязал их хорошо, даже лучше, чем она сама. Но под ними, там, где сломанное ребро терлось о воспалённые ткани, боль пульсировала в такт сердцу. Тупой, тягучей, неумолимой болью, которая стала её постоянным спутником.
Сейчас она дышала ровно. Поверхностно. Осторожно. Пока всё было в порядке. Насколько это вообще возможно.
Сон — это восстановление. Восстановление нужно тем, кто планирует жить дальше. Я не планирую. Я просто существую.
Она провела пальцами по левому запястью — там, где под длинным рукавом рубашки скрывались свежие шрамы от каленого железа. Кожа была тонкой, как папиросная бумага, и при малейшем движении трескалась, сочилась сукровицей. Аида не чувствовала боли. Она вообще ничего не чувствовала.
Она провела пальцем по шраму — от одного края до другого. Кожа была неровной, бугристой, с бахромой из обгоревших краёв, которые так и не зажили до конца, шрамы — «чтобы помнила». Аида помнила. Всё. Каждый удар, каждое слово, каждый взгляд фальшивых, ласковых глаз.
Но это не имело значения.
Она закрыла глаза.
В темноте под веками — ничего. Только та же пустота, которую она носила в себе столько лет. Только чернота, которая стала её домом, её убежищем, её единственным другом.
Сколько ещё? Сколько ещё я буду так жить? День? Год? Вечность?
Какая разница.
Она открыла глаза.
В дверь постучали. Один раз. Коротко. Леви никогда не умел стучать вежливо. Аида не обернулась. Не позвала. Просто продолжала смотреть в темноту, ожидая, когда дверь откроется.
Она открылась.
Леви вошёл — медленно, осторожно, будто боялся, что она может исчезнуть, если сделать резкое движение. На нём была серая кофта, мешковатого кроя, свободные штаны и ботинки.
В руках он держал небольшой свёрток — тряпичный, завязанный узлом. Аида заметила, что пальцы его, обычно такие уверенные, сейчас чуть дрожали. Не от холода — в комнате было тепло. От чего-то другого.
Он остановился у порога, глядя на неё. В его серых глазах — холод, сталь, ничего лишнего. Но Аида, даже не глядя, знала: он смотрит. Оценивает Она чувствовала его взгляд — тяжёлый, въедливый, как луч прожектора в ночи.
— Не спишь, — сказал он. Не вопрос. Утверждение.
— Не сплю, — ответила Аида, не поворачиваясь.
Голос её был ровным, пустым, как у человека, который говорит во сне — или после смерти. Ни интонации, ни эмоции, ни намёка на то, что она вообще здесь присутствует.
— Что делаешь?
— Смотрю в темноту.
Леви подошёл к окну. Встал рядом — не слишком близко, но и не на расстоянии вытянутой руки. Просто — рядом. Аида чувствовала его присутствие — не как тепло, не как холод, а как факт. Кто-то есть. Кто-то, кто не ушёл. Кто-то, кто пришёл, когда она лежала в собственной крови и смотрела в потолок пустыми глазами.
— Темноты нет, — сказал он. — Есть только отсутствие света. А отсутствие — это не существование.
— Глупость, — сказала Аида. — Темнота существует. Я в ней живу.
— Я тоже, — ответил Леви.
Он развязал свёрток. Узел был тугим — он провозился с ним несколько секунд, и Аида заметила, как его пальцы, обычно такие ловкие, сейчас плохо слушались. Наконец ткань поддалась.
Внутри — хлеб.
Свежий, тёплый, с хрустящей корочкой, посыпанной мукой и семенами льна. Аромат разлился по комнате мгновенно — пшеничный, дрожжевой, живой. Такой, который бывает только у домашнего хлеба, только что вынутого из печи. Такой, который заставляет даже сытого человека сделать лишний вдох, чтобы впустить этот запах в лёгкие.
Он отломил кусок. Корочка хрустнула — звук был громким в тишине, почти неприличным. Белый, мягкий мякиш обнажился, парок поднялся к потолку тонкой, дрожащей струйкой.
Леви протянул хлеб ей.
— Ешь.
Аида смотрела на кусок в его руке. Тёплый, мягкий, почти светящийся в темноте.
Он принёс еду. Он думает, что я голодна. Он думает, что меня можно накормить, как раненую птицу, и она поправится, и снова начнёт летать.
Но я не птица.
— Не хочу, — сказала она.
— Надо.
— Не надо.
Леви не убрал руку. Он стоял, держа кусок хлеба, и смотрел на неё — тем особенным взглядом, который не требовал ответа, но требовал присутствия.
— Ты ела сегодня? — спросил он.
— Нет.
— Вчера?
— Не помню.
— Позавчера?
Аида подумала. Вспомнила — кусок хлеба, который она откусила и выплюнула, потому что желудок сжался и не принял пищу. Или принял, но через час вернул обратно. Она не знала. Не помнила. Не хотела помнить.
— Не помню, — повторила она.
Леви опустил руку. Положил хлеб на подоконник — рядом с ней, на расстоянии вытянутой руки. Кусок упал на холодный камень, и Аида услышала, как он стукнулся — глухо, безнадёжно, как падает что-то, от чего уже ничего не ждут.
— Когда захочешь — съешь, — сказал он.
Аида не ответила.
Они молчали.
Темнота за окном становилась всё плотнее. Где-то вдалеке, за стенами, завыл ветер — не страшно, не тоскливо, а просто — напоминая о том, что мир не заканчивается за порогом этой комнаты. Что за стенами есть жизнь. И смерть. И титаны. И всё то, от чего они пытались защитить людей.
Леви прислонился плечом к косяку, скрестил руки на груди. В полумраке его лицо казалось высеченным из старого, потёртого камня — острые скулы, глубокие впадины под глазами, тонкая линия губ, сжатых в ниточку.
— Швы не болят? — спросил он.
— Нет, — ответила Аида.
— Врёшь.
— Не умею.
— Тогда не болят, но чешутся. Это значит — заживают.
Аида не ответила. Она не знала, чешутся ли швы. Она вообще не чувствовала своего тела.
Он спрашивает о швах. Он зашивал меня. Он перевязывал. Он был рядом, когда я лежала в собственной крови и смотрела в потолок.
Зачем?
Ночью. С хлебом. С вопросами. С молчанием.
И я не понимаю — зачем.
— Леви, — сказала она.
— Мм?
— Зачем ты здесь?
Он посмотрел на неё. Долго. Внимательно. В его глазах — холод, сталь, ничего лишнего. Но в этом «ничего» было что-то, чего Аида не могла прочитать. Не потому, что не умела — а потому, что внутри неё не осталось ничего, что могло бы откликнуться.
— Затем, что ты не должна быть одна, — сказал он.
— Почему?
— Потому что одна ты сдохнешь. В прямом смысле. Кровь, раны, голод — это всё лечится. Но когда ты одна — лечить некому. Даже себя.
Аида усмехнулась — одними губами, без звука. Уголки губ дрогнули, поднялись на миллиметр, тут же опустились.
— Я всегда одна, — сказала она. — Всегда. С детства. Я привыкла.
— Привыкнуть к одиночеству нельзя. Можно только перестать его замечать.
— Какая разница?
— Разница в том, что когда перестаёшь замечать — ты ещё жив. Когда привыкаешь — ты уже мёртв.
Аида молчала.
Он говорит странные вещи. Слова, которые не имеют смысла. Или имеют, но я не понимаю.
Она снова посмотрела в окно. Ни луны, ни звёзд, ни даже слабого отблеска далеких огней. Только тьма. И в этой тьме — её отражение. Бледное, с резкими скулами, с глазами, которые ничего не выражали.
— Я ничего не чувствую, — сказала она.
— Знаю, — ответил Леви.
— Ты говорил, что я начинаю чувствовать. Что я начинаю жить. Ты ошибался.
Леви помолчал. Он смотрел на её отражение в стекле — такое же пустое, как и она сама.
— Я не ошибался, — сказал он.
— Ошибался, — повторила Аида. — Я была в Доме Милосердия.
Она замолчала.
Слова застряли в горле — не от боли, не от страха, а от того, что не было слов. Не было названий для того, что с ней сделали. Не было имён для той пустоты, которую они вернули на место.
— Я была в доме Милосердия, — повторила она. — Они…
Она не договорила.
Перед глазами встали картины — одна страшнее другой. Серые стены подвала, покрытые плесенью. Каменный пол, холодный, неровный, с тёмными пятнами, которые не оттирались. Решётки на окнах — толстые прутья, вросшие в камень. Запах — сырость, кровь, гниль.
— Они вернули меня к норме, — сказала Аида. Голос её был ровным, пустым, как у человека, который говорит о погоде.
Леви слушал. Не перебивал. Не задавал вопросов. Только смотрел — на её профиль, на её пустые глаза, на её руки, сжатые в кулаки так сильно, что костяшки побелели.
— Ты думал, что я смогу стать человеком. Ты ошибался. Человека во мне никогда не было. Была кукла, которая временно сломалась и начала показывать признаки жизни. Но её починили. И теперь она снова кукла.
Она повернулась к нему. В её глазах — ничего. Абсолютно. Даже той пустоты, к которой он привык, не было — только темнота. Глубокая, бездонная, как старый колодец на окраине Шиганшины, в который никто не заглядывает годами.
— Ты зря тратишь на меня время, капитан, — сказала она. — Я не стою ни твоих бинтов, ни твоего хлеба, ни твоего молчания.
Леви смотрел на неё. Долго. Внимательно. В его глазах — холод, сталь, ничего лишнего. Но в этом «ничего» было что-то, что заставило Аиду задержать взгляд на секунду дольше, чем обычно.
— Ты думаешь, я делаю это потому, что ты стоишь? — спросил он. — Нет. Я делаю это потому, что я должен.
— Почему должен?
— Потому что я — человек. А люди помогают друг другу. Даже если те, кому помогают, не просят. Даже если они говорят, что не нуждаются. Даже если они пусты.
Аида покачала головой. Движение было медленным, почти механическим.
— Ты глуп, Леви.
— Возможно.
— И наивен.
— Тоже возможно.
— Ты веришь в то, чего нет.
— Верю, — сказал Леви. — Потому что если не верить — зачем тогда всё? Зачем вставать по утрам? Зачем тренироваться до седьмого пота? Зачем выходить за стены, зная, что можешь не вернуться?
Он помолчал. Провёл рукой по лицу — усталым, привычным жестом, который Аида заметила ещё в первый день их знакомства.
— Если нет надежды — нет ничего. Только пустота. А пустота — это не жизнь. Это — существование. Ты существуешь, Ривервуд. Но ты не живёшь.
Аида смотрела на него.
Глупость. Наивность. Детский лепет человека, который не знает, что такое — быть сломанной настолько, что починить уже невозможно.
Но почему же тогда его слова не проходят сквозь меня, как всё остальное? Почему они застревают внутри, как пули в бетонной стене?
Потому что стена треснула. И трещину не заделать. Не зашить. Не залить каленым железом. И я знаю это. И он знает. Но он всё равно говорит. И я всё равно слушаю.
— Я не верю в надежду, — сказала Аида. — Я верю в приказы. В долг. В то, что нужно делать, даже когда не хочется. Даже когда нет смысла.
— И это помогает тебе жить?
— Я не живу. Я выполняю.
Леви усмехнулся — одними глазами, без звука. Его губы даже не дрогнули.
— Ты упрямая, Ривервуд.
— Ты уже говорил.
— Повторю ещё раз. Ты упрямая, слепая, глупая женщина, которая не видит дальше своего носа. Ты думаешь, что пустота — это защита. Что если ничего не чувствовать — тебя нельзя ранить.
Он шагнул к ней. Остановился в шаге. Теперь они стояли так близко, что Аида чувствовала его дыхание — холодное, ровное, как и у неё.
— Но ты ошибаешься. Пустота — это не защита. Это отсутствие защиты. Это когда ты открыта всем ветрам, всем ударам, всей боли мира. И ты не чувствуешь этого только потому, что внутри уже ничего не осталось.
Он поднял руку. Коснулся её щеки — пальцами, холодными, как лезвие. Аида не отшатнулась. Не вздрогнула. Только смотрела на него пустыми глазами.
— Я знаю, что такое пустота, Ривервуд, — сказал он. — Я жил в ней годами. Я думал, что она спасёт меня. Что если я перестану чувствовать — я перестану страдать.
Он убрал руку. Отступил на шаг.
— Но я ошибался. Пустота не спасает. Она убивает. Медленно. По капле. Каждый день. Каждую минуту. Каждую секунду.
Аида смотрела на него.
Он говорит так, будто знает. Будто прошёл через то же, что и я. Будто понимает. Но он не понимает. Потому что его пустота — это выбор. А моя — приговор.
— Ты не знаешь, о чём говоришь, — сказала она.
— Знаю, — ответил Леви. — Я потерял всех, кого любил. Фарлан, Изабель. И многих других. Их имена выжжены в моей памяти, как шрамы на теле. Я не забыл их. Никогда. И боль от потери не ушла. Она просто… притупилась. Стала частью меня.
Он помолчал. Посмотрел в окно, на тьму, которая сгущалась за стеклом.
— Но я не стал пустым. Я не позволил себе забыть, как чувствовать. Потому что если я забуду — они умрут окончательно. А я не могу допустить, чтобы их смерть была напрасной.
Аида отвернулась.
Он говорит о любви. О потере. О памяти. У меня нет ничего этого. Мои родители умерли, когда мне было три года. Я не помню их лиц. Не помню их голосов. Не помню даже того, любила ли я их. Мой брат погиб, спасая меня. Я не помню его лица. Не помню его голоса. Не помню даже того, как он выглядел. Всё, что у меня есть — это пустота. И шрамы. И боль, которую я научилась не замечать.
Он говорит, что я не должна быть одна. Но я всегда была одна. И всегда буду. Потому что даже когда кто-то рядом — внутри всё равно пусто.
— Оставь меня, Леви, — сказала она. — Ты не сможешь меня спасти. Я не хочу, чтобы ты пытался.
— Я не пытаюсь тебя спасти, — ответил он. — Я просто — рядом.
— Зачем?
— Затем, что ты — мой солдат. И я не бросаю своих.
Аида усмехнулась — горько, безжизненно. Уголки губ дрогнули, но улыбка не появилась. Она вообще не умела улыбаться. Разве что — изображать.
— Я не твой солдат. Я — военная полиция. Ты меня презираешь. Все вы презираете.
— Я презираю форму. Не тебя, — сказал Леви. — Есть разница.
— Какая?
— Форму можно снять. Тебя — нет.
Они замолчали.
Темнота за окном становилась всё гуще. Где-то далеко, за стенами, ухал филин — тоскливо, безнадёжно, как плач по тем, кого больше нет. Аида слышала этот звук каждую ночь. Он стал таким же привычным, как тишина.
Леви взял со стола кружку — ту самую, из которой она пила воду утром, — налил из кувшина. Вода была мутноватой, с осадком — из старого колодца, который никто не чистил годами. Он протянул кружку ей.
— Пей, — сказал он.
Аида взяла кружку. Пальцы не дрожали — они никогда не дрожали.
— Не хочу.
— Надо.
Она сделала маленький глоток. Вода была холодной, почти ледяной, с привкусом железа и гнилых корней. Она обожгла горло — тем особым холодом, который бывает только у родниковой воды глубокой ночью.
Она выпила половину. Поставила кружку на подоконник. Керамика стукнулась о камень — глухо, сухо.
— Спасибо, — сказала она. Голос её был пустым, ровным. Она не чувствовала благодарности. Но знала — так нужно. Так принято. Так делают люди.
Примечания:
С этой главы, как вы успели заметить, Наш холодный капитан, начинает что то чувствовать к Аиде. Пока что это тяжело назвать симпатией или любовью. Леви только присматривается к ней, разглядывает в ней девушку Аиду, на солдата военной полиции.
Небольшой спойлер, следующая глава, будет полностью про этих двоих (раны быстро не заживают же). Так вот в этом одном предложении и заключён сюжет главы.
До завтра!