you're not my eater
i'm not your food
love you for god
love you for the mother
massive attack
* * *
Рейна отвела взгляд, когда мейстер принялся разматывать пропитанные сукровицей бинты, но глаза всё равно предательски возвращались к увечью. Ткань отходила с влажным чмоканьем, обнажая под собой нечто, напоминавшее вовсе не благородную плоть Таргариенов, а тухлую сливу, упавшую с ветки и пролежавшую под палящим солнцем ровно неделю. В комнате тотчас же распространилась слабая вонь — та самая, неистребимая вонь гниющего мяса, что преследует человека от поля боя до чумного барака. Запах этот был сложным и отвратительным: он состоял из сладковатых нот разлагающейся крови, едкой кислоты воспаленной подкожной клетчатки и того особенного, тошнотворно-хлебного духа, что предвещает появление белых личинок. Рейна невольно сморщила нос. О гное ей услужливо сообщил старик, едва коснувшись краев, боль же она и сама чувствовала слишком долго, тщетно пытаясь её игнорировать. Подозрительность, граничащая с безумием, шептала ей, что мейстер намеренно навредит ей, но молчать более не было сил. Сначала предплечье расцвело цветом переспелой вишни, медленно переходящая в тот самый подгнивающий оттенок сливы. Затем в глубине плоти родилась тяжелая пульсация, которая становилась невыносимой в ночной тишине. Услужливый разум рисовал ей картину, достойную кисти самого безумного из мейстеров Цитадели: ей казалось, будто в глубине предплечья завелось живое существо. Не просто гниль, нет. Гниль — это лишь удобрение. Там жил паук, обожравшийся её болью, раздувшийся от жара и пытающийся прогрызть себе путь на свободу сквозь черную точку в центре опухоли. В ночной тишине, когда смолкал шум замка и слышалось лишь царапанье крыс за гобеленами, Рейна явственно различала скрежет его мохнатых лапок о кость. Теперь в самом центре припухлости проступила черная точка. Рейна невольно воображала, что это мерзкая тварь наконец прогрызла себе путь к свободе. Пальцы сводило судорогой всякий раз когда она смотрела на неё — ей хотелось самой расковырять запекшуюся корку и вырвать виновника своих мучений, но приходилось сдерживаться, убеждая себя, что это лишь бред воспаленного ума. В реальности же рана просто гнила, медленно и верно переходя в стадию гангрены, сулящую лишь черную немочь и холодную сталь ножа. — Хвала Семерым, гниль еще неглубоко ушла в плоть, но более мы медлить не можем, Ваше Величество, — изрек старик, хмуря седые брови. Его цепкие глаза внимательно изучали опухлость. Пальцы то и дело жестко нажимали на края раны, заставляя Рейну судорожно, с болезненным раздражением втягивать сквозь зубы воздух. — И что вы предлагаете? — тихо спросила она, хотя уже знала ответ. Слишком уж близко к ней старик придвинул чашу с чистой водой, где в отсветах солнца угрожающе поблёскивали ножницы, тонкий нож и скальпель. Рядом теснились склянки, подписанные аккуратным мейстерским почерком и вовсе без меток. Солнечные лучи, проходя сквозь цветное стекло, бросали на дубовый стол причудливые пятна — ядовито-зеленые, кроваво-красные и глубокие синие. От зеленого флакона исходил густой, тяжелый запах лечебной мази. Рейна знала его с детства: этим составом ей щедро смазывали тело каждую неделю. От привычки калечить себя она так и не избавилась — плоть слишком часто подводила её, отказываясь повиноваться, или же она сама терзала её в беспамятстве ночных кошмаров. — Должен предупредить, что процедура будет весьма болезненной, — старик коснулся своей цепи. — Я не желал бы подвергать вас таким мучениям, но если воспаление пойдет дальше… Рейна резко махнула свободной рукой, обрывая поток мейстерских предостережений. — Я поняла. Давайте покончим с этим как можно скорее, — устало выдохнула она, непроизвольно сжимая в кулак пальцы той руки, на которой зияла рана. Мейстер молча кивнул и принялся за приготовления. Сначала он разжег небольшую жаровню, стоявшую на отдельном треножнике. Угли быстро занялись, и старик, орудуя щипцами, поднес стальное лезвие скальпеля к самому пламени. Металл начал медленно менять цвет — от тускло-серого к соломенному, а затем к тревожному малиновому свечению. Рейна невольно завороженно следила за пляшущими искрами, чувствуя, как в горле пересыхает от жара. Затем мейстер взял одну из синих склянок. — Маковое молоко, Ваше Величество. Оно притупит чувства и подарит вам забвение на время моей работы. Рейна посмотрела на мутную белесую жидкость. В другое время она бы отказалась, желая сохранить ясность ума, но пульсирующий «паук» в руке кусал так яростно, что гордость отступила. Она молча приняла склянку со старческих рук, и в последний раз облизнув пересохшие губы пригубила молока. Мейстер не медлил: он протирал белоснежной ветошью инструменты, пока Рейна смотрела в окно. Обидное сравнение пришло в голову само собой: сейчас она напоминала себе мать, которая так же тщетно пыталась игнорировать боль — и свою, и чужую, — с бесстрастным видом взирая на оконные своды. Интересно, а она жалела, что родила меня? Обида кольнула сердце острой иглой, но разум услужливо шепнул: Да, жалела. Рейна тихо выдохнула, когда почувствовала шаги мейстера в свою сторону, но то был обман: на деле старик лишь отошёл к столу, где на стене висела полка со всеми мыслимыми настойками. Одну-другую он открыл и поднёс к носу, проверяя, та ли это, которую он ищет. В конце концов мейстер взял баночку глубокого синего цвета и поставил её прямо перед ней. В нос ударил слабый шлейф чего-то едкого — должно быть, для обработки раны после. — Принцесса, вам лучше взять это в рот, иначе, боюсь, вы можете прикусить язык… — осторожно приблизился старик, протягивая чистую тряпку серого цвета — точь-в-точь как его мантия. Рейна не стала удостаивать его ответом. Да и что она могла сказать? Она молча разомкнула губы и впустила в рот сухую, пахнущую щелоком ткань. Челюсти сомкнулись до хруста в висках. Она отвернулась к стене, где в трещинах красного камня копошились мокрицы, и зажмурилась так сильно, что перед глазами заплясали белые искры — точь-в-точь такие же, какие летели сейчас от раскаленного металла. Рейна не хотела признавать этого, но не смогла сдержать тяжёлого, полного страха вдоха-выдоха, когда старик взял лезвие щипцами. Она крепко зажмурилась и отвернулась. Да, после — когда боль и страх отступят — она, верно, станет корить себя за слабость. Но это будет после. После того, как лезвие разрежет плоть, будто масло, и даже сквозь туман макового молока она завоет раненым зверьком. Жар окажется столь силён, что кровь едва успеет проступить, а комната наполнится запахом — нет, вонью — жареного мяса… — …потерпите, принцесса, это будет быстро. Голос затерялся в сознании, растворяясь в гулком ударе барабана в ушах. Рейна невольно дёрнулась плечом, едва ощутив жар от лезвия. — …промахнусь, не дёргайтесь. Вой вылез из горла проворным червём, окропив свой путь кристально чистыми слезами. Зубы сомкнулись до скрежета — нет, они не скрипнули: тряпка сдерживала их. Но едва ли это помогло. В мареве боли ей вдруг почудилось, что вместо тряпки она кусает собственный язык и вот-вот он оторвётся и покатится по груди к складкам бордового платья. И она не сразу заметит его, ибо он окрашен тем же красным — только краской служит её собственная кровь. — …не расслабляйте челюсть, вы лишитесь языка! Глухо, так глухо. Голос тонет где-то в сознании, и оттого делается забавным то, как он звучит. Ей, верно, стало бы смешно, но сейчас забавная мысль мелькает слабой искрой и тут же теряется в бездне выжигающей боли. Рейна зажмурилась сильнее — до белой рези в глазах. Думай о хорошем. О хорошем. Вспомни!* * *
Кабинет мейстера пахнет травами — не теми, живыми, что растут в садах, хватая зелёными ладошками солнечный свет, а мёртвыми, сушёными, развешанными пучками под низким каменным потолком, словно летучие мыши, забывшие, как дышать. Пахнет ржавчиной от старых инструментов, разложенных на бархате, как драгоценности какой-нибудь злой королевы. Пахнет маминым раздражением — запахом кислым, резким, похожим на уксус, которым кухарка поливает испорченное мясо, чтобы скрыть душок, но делает только хуже. Рейна сидит на стуле, который ей слишком велик. До пола — десять сантиметров. Или семь. Или целая вечность. Она болтает ногами в воздухе, и это единственное, что напоминает ей: она ещё жива. Иногда ей кажется, что если она перестанет болтать ногами, то просто перестанет быть. Растворится в этом прокуренном воздухе, как капля чернил в стакане воды, оставив после себя лишь смутное, сероватое облачко недоумения — куда это подевалась та странная девочка, что всё время смотрела в одну точку и говорила загадками? Мать сидит у окна, прямая, точно её проглотила шпага и теперь она вынуждена изображать из себя ножны. Алисса Веларион — о, у неё красивое имя, лёгкое, как морская пена, как шёпот волн о берега Дрифтмарка, где она родилась и где, возможно, была когда-то счастлива. Но сама Алисса не красивая. То есть красивая, конечно, все так говорят. У неё серебряные волосы, уложенные в сложную причёску, похожую на гнездо, свитое из лунных лучей. У неё фиалковые глаза, которые могли бы быть прекрасными, если бы в них хоть иногда загорался свет. Но свет в них не загорается. Только тусклое, усталое мерцание, какое бывает у свечи, догорающей в пустом зале, где никто не танцует и не поёт песен. — Перестань болтать ногами, — говорит мать, и голос у неё — как трещина в фарфоровой чашке. Неглубокая, но неприятная. Такая, что чай уже не налить, а выбросить жалко — всё-таки сервиз бабушкин. Рейна замирает. Ноги повисают, как две дохлые рыбины. Ей стыдно. Ей всегда стыдно, когда мать говорит с ней этим голосом. Стыд — это такое чувство, похожее на горячую кашу, которую заставляют есть, когда совсем не хочется, и она встаёт комом в горле, и ни проглотить, ни выплюнуть. Из носа у Рейны торчит платок. Белый когда-то, а теперь весь в бурых разводах, похожих на карту какого-то неизвестного континента, где реки текут кровью, а горы сложены из запёкшихся сгустков. Мать больше не даёт ей новых платков. Сказала: «Ты портишь по три в день, это расточительство, девочка моя, ты должна научиться беречь вещи, которые тебе дают». Рейна научилась. Она бережёт этот платок уже неделю. Он пахнет железом и чем-то сладковатым, тошнотворным, как воспоминание о чём-то, чего никогда не было, но что почему-то всё равно причиняет боль. — С тобой вечно вот так, — продолжает мать, и слова её падают, как камни в колодец. Бульк. Бульк. Бульк. — Тебе самой не надоело доставлять мне проблемы? Сколько сил на тебя уходит, а всё бестолку. Мейстер даст новую настойку, а уже через три дня мы снова будем под его дверью. Бульк. Бульк. Бульк. Камни падают на дно, где уже лежит целая гора таких же камней — слов, брошенных раньше. «Ты опять видела кошмары?» Бульк. «Почему ты не можешь быть нормальной, как твои братья?» Бульк. «Я так устала, Рейна, ты даже не представляешь, как я устала». Бульк. Рейна молчит. Она научилась молчать так же хорошо, как беречь окровавленные платки. Слова — опасные звери. Выпустишь одно — оно убежит, и потом не поймаешь, и оно наделает дел, о которых ты даже не подозревал. Лучше держать их внутри, пусть сидят в клетке рта, пусть царапаются, пусть воют по ночам — но хотя бы не кусают никого, кроме тебя самой. Мейстер ушёл за настойкой. Он сказал: «Я сейчас вернусь, Ваше Величество, только схожу в кладовую, там, кажется, остался пузырёк с экстрактом маковых зёрен, смешанных с толчёным рогом единорога и слезой девственницы, собранной в полнолуние». Или что-то в этом роде. Рейна не слушала. Она смотрела на его лысую голову, блестевшую в свете свечей, как полированное яблоко, и думала: интересно, если по ней постучать, какой будет звук? Глухой, наверное. Как у перезрелой тыквы. Мать вздыхает и трёт переносицу — жест, который Рейна знает наизусть, как знает наизусть все трещины на потолке своей спальни. Этот жест означает: я устала, мне всё надоело, и ты, мой ребёнок, — главная причина моей усталости, хотя я никогда не скажу этого прямо, потому что хорошие матери так не говорят, а я ведь хорошая мать, правда? Правда? Рейна не отвечает на этот невысказанный вопрос. Она смотрит в окно, за которым серое небо Королевской Гавани висит, как старое, выцветшее одеяло, наброшенное на мир кем-то, кто давно потерял интерес к ярким краскам. Море внизу — чёрное, маслянистое, шевелится, как огромный зверь, которому снятся тревожные сны. Иногда оттуда доносится рёв — это драконы, они живут в пещерах под замком, они старые и злые, и им тоже снятся кошмары. Рейна их понимает. Все мы здесь не в своём уме, — думает она, и эта мысль почему-то кажется ей смешной, хотя смеяться совсем не хочется. И ты, и я, и мама, и мейстер со своей лысой тыквой, и драконы в пещерах. Мейстер всё не возвращается. Наверное, заблудился в кладовой. Или настойка укусила его за палец и убежала. Или он просто устал от Рейны, как устают все, и решил, что с него хватит. Рейна его не винит. Она сама от себя устала. Время в кабинете течёт странно. Оно то растягивается, как патока, то сжимается в тугой комок, и тогда секунды начинают сыпаться, как горох из дырявого мешка — быстро-быстро, не сосчитать. Рейна смотрит на банки с заспиртованными уродцами, что стоят на полках вдоль стен. Двухголовый ягнёнок. Младенец с чешуёй вместо кожи. Что-то, похожее на лягушку с крыльями летучей мыши. Мейстер говорит, что это научные образцы. Рейна думает, что это просто мёртвые существа, которым не повезло родиться такими, какими их задумали боги. Или боги задумали их именно такими, но люди решили, что это ошибка, и засунули их в банки со спиртом, чтобы глазеть и цокать языками: «Ах, какое уродство, как хорошо, что мы не такие». Но если нас разрезать, вдруг мы окажемся такими же? — думает Рейна. Она представляет, как мейстер разрезает её, как одну из своих банок. Что бы он там нашёл? Кошмары, наверное. Они свили гнездо где-то под рёбрами, ближе к сердцу, и высиживают там птенцов — маленьких, слепых, покрытых слизью, с клювами, острыми, как иглы. По ночам они пищат, и этот писк Рейна слышит во сне. Просыпается в холодном поту, с колотящимся сердцем, и не может вспомнить, что именно ей снилось, только эхо остаётся — тяжёлое, давящее, как камень на груди. Мать говорит: «Это просто горячка, пройдёт». Мейстер говорит: «Это злые духи, мы их изгоним». А Рейна не говорит ничего, потому что знает: это не горячка и не духи. Это что-то другое. Что-то, что было с ней всегда, с самого рождения, с того самого момента, как она открыла глаза и увидела этот мир — серый, холодный, полный людей, которые говорят одно, а думают другое. Она не помнит, откуда это знает. Иногда ей кажется, что она прожила уже много жизней, и в каждой из них было что-то такое, от чего хочется зажмуриться и никогда не открывать глаза. Но когда она пытается ухватить эти воспоминания, они ускользают, как вода сквозь пальцы, оставляя только смутное ощущение тоски и ещё — странное, необъяснимое знание некоторых вещей. Например, она точно знает, что если долго смотреть в глаза мейстеру, можно увидеть там отражение его настоящих мыслей — а мысли у него, как тараканы в щелях, мелкие, суетливые, всё время куда-то бегут и прячутся, когда пытаешься их рассмотреть. Она знает, что мать любит её. Наверное. По-своему. Так любят старую куклу, которая досталась от бабушки, — вроде и дорога как память, и выбросить жалко, но играть с ней уже не хочется, и она пылится в углу, и никто не замечает, как у неё отваливается одна рука, потом другая, потом голова... — Ты опять смотришь в одну точку, — говорит мать, и в голосе её — уксус. — О чём ты только думаешь? — О куклах, — честно отвечает Рейна. Мать поджимает губы. Ей не нравится этот ответ. Ей никогда не нравятся ответы Рейны. Они какие-то... неправильные. Не такие, как у нормальных детей. Нормальный ребёнок сказал бы: «О том, как я люблю тебя, мамочка». Или: «О том, какое красивое у тебя платье». Или просто промолчал бы, потупив глазки. А эта... эта говорит о куклах, и в глазах у неё — пустота, как в колодце, куда бросили камень и ждут, когда он долетит до дна, а он всё летит и летит, и непонятно, есть ли там вообще дно. — Лучше бы ты думала о том, как выздороветь, — говорит мать. — Сколько можно мучить меня этими своими кошмарами? Я уже не знаю, к каким богам молиться. Семерым — пробовала. Старым валирийским — пробовала. Даже этому, как его... Рглору, что ли, которому молятся в Вольных Городах. Всё бестолку. Может, боги тоже устали от меня, — думает Рейна. Может, они смотрят на меня сверху и думают: «Ох, опять эта девочка со своими проблемами. Давайте притворимся, что мы её не слышим. Может, она отстанет». Она не винит богов. Она сама от себя устала. Дверь открывается. Но это не мейстер. На пороге стоит женщина, которую Рейна видела всего несколько раз в жизни, но запомнила навсегда. Высокая, прямая, как меч, вонзённый в землю. Серебряные волосы заплетены в тугую косу, уложенную короной вокруг головы. Глаза — фиалковые, но тёмные, глубокие, как омут, в котором водятся не рыбы, а воспоминания о всех, кто в этом омуте утонул. На ней чёрное платье, расшитое алыми драконами, которые, кажется, шевелятся в полумраке, перебирая лапами и скаля крошечные зубастые пасти. Королева Висенья Таргариен. Сестра Завоевателя. Мать принца Мейгора. Самая страшная женщина в Семи Королевствах — так говорят слуги шёпотом, оглядываясь по сторонам, словно она может услышать их даже сквозь каменные стены. Рейна им верит. Она тоже так думает. Мать вскакивает, приседает в реверансе — не слишком низком, всё-таки она принцесса, а не служанка, но достаточно почтительном. Рейна остаётся сидеть. Не из дерзости — просто ноги не достают до пола, и чтобы сделать реверанс, нужно сначала сползти со стула, а это долго и неловко, и она боится, что запутается в юбках и упадёт, и тогда мать будет злиться ещё больше. Висенья не обращает внимания на её невежливость. Она смотрит на Рейну — долго, изучающе, как смотрят на диковинного зверька, привезённого из-за Узкого моря. Интересно, думает Рейна, съедобный или ядовитый? Сколько за него можно выручить на рынке? Будет ли он кусаться, если его тронуть? — Как не приду, — говорит Висенья, и голос у неё — как скрип несмазанной петли, но в этом скрипе есть музыка, древняя и страшная, как песни, которые пели валирийцы перед тем, как их поглотил огонь. — Вы всегда здесь. Снова кошмары мучают? — Она больна, — отвечает мать, и в тоне её — привычное раздражение, но теперь к нему примешивается что-то ещё. Страх? Да, пожалуй. Алисса Веларион боится королеву Висенью, и Рейна её понимает. — Мейстеры говорят, порча крови, мы стараемся как можем. — Порча крови, — повторяет Висенья, растягивая слова, как резину. — Или здесь другое. Вы наверное слышали о принцессе Дейнис… — Нет, моя королева, — обрывает мать. — Она просто больной ребёнок. Висенья не спорит. Она подзывает Рейну пальцем — одним движением, властным, как у полководца, призывающего солдата на смерть. Рейна сползает со стула, чувствуя, как юбки цепляются за дерево, как ноги — ватные, непослушные — делают шаг, другой, третий. Она подходит к старой королеве и замирает, глядя снизу вверх в эти тёмные, бездонные глаза. Висенья берёт её за подбородок. Пальцы у неё холодные и сухие, как пергамент, на котором пишут завещания. Она поворачивает лицо Рейны к свету, изучает, как мейстер изучает банку с уродцем. — Что ты видишь во снах, дитя? Рейна молчит. Она не рассказывает о снах никому. Сны — это её. Единственное, что принадлежит только ей. Даже мать не может их отнять, как ни старается. Но под взглядом Висеньи молчать трудно. Этот взгляд проникает под кожу, как ледяная вода, как раскалённое лезвие мейстера, как что-то, чему невозможно сопротивляться, потому что оно не спрашивает разрешения — оно просто берёт то, что хочет. — Огонь, — тихо говорит она. — И человека с чёрным мечом. В комнате становится тихо. Так тихо, что слышно, как в углу, за банками с уродцами, скребётся мышь — или, может быть, что-то похуже, что живёт в старых замках и питается чужими страхами. Висенья улыбается. Улыбка у неё тонкая, как лезвие бритвы, и Рейна думает: если эта улыбка коснётся моего горла, я умру, даже не заметив, когда именно перестала дышать. — Меч этот, полагаю, Темная Сестра, — говорит Висенья. Это не вопрос. Рейна кивает. — Что человек делает в твоих снах? — Сидит на троне. Тишина становится ещё глубже. Мать бледнеет, хватается за спинку стула, словно боится упасть. Висенья продолжает улыбаться — спокойно, удовлетворённо, как кошка, добравшаяся до сливок, как змея, заглотившая мышь и теперь переваривающая её медленно, со вкусом. — Интересно, — произносит она. Она отпускает подбородок Рейны и выпрямляется. Смотрит на неё сверху вниз — но не так, как смотрят на ребёнка. Так смотрят на шахматную фигуру, которая неожиданно оказалась на нужной клетке. Или на карту, которая может пригодиться в игре, где ставки — жизнь и смерть. — Да, вы были правы принцесса, — говорит Висенья. — У вашей дочери на редкость богатое воображение. Она уходит, не прощаясь, только прихватив с собой без предупреждения какую-то зеленую склянку. Дверь закрывается за ней с тихим, вкрадчивым скрипом, похожим на шёпот: «тихо, никому не говори, что ты здесь видела, молчи». Мать опускается на стул, закрывает лицо руками. Рейна стоит посреди комнаты и чувствует, как внутри неё что-то шевелится. Те самые птенцы, что вылупились из яиц, отложенных кошмарами. Они пищат, толкаются, царапаются, просятся наружу. Но она не выпускает их. Она держит рот закрытым, а глаза — широко распахнутыми, и смотрит на дверь, за которой исчезла королева Висенья. Человек с чёрным мечом, — думает она. Она никогда не видела его вживую, только во снах. Но она знает: однажды он придёт. И тогда всё изменится. Возвращается мейстер — запыхавшийся, красный, с пузырьком в руке. Он не знает, что здесь была Висенья. Мать ничего ему не говорит, и Рейна тоже молчит. Мейстер суетится, гремит склянками, бормочет молитвы Семерым — те, что положено читать при изгнании злых духов. Рейна слушает и думает: злые духи, наверное, смеются над этими молитвами. У них там, в мире духов, есть своя церковь, и они ходят туда по воскресеньям и молятся, чтобы люди не переставали в них верить. Потому что если люди перестанут верить, духи исчезнут. А им, наверное, тоже хочется жить. Даже злым духам. — Раздевайтесь, принцесса, — говорит мейстер. — Я должен осмотреть рану. Рана. Ах да, рана. Рейна почти забыла о ней, погружённая в свои мысли, как в тёплую, мутную воду, где плавают диковинные рыбы с человеческими лицами и шепчут ей что-то на ухо — что именно, не разобрать, но, кажется, что-то важное, что она непременно должна запомнить, иначе случится беда. Она стягивает платье через голову, остаётся в нижней сорочке, тонкой и ветхой, как крылья мотылька. Ложится на живот на жёсткую кушетку, обитую кожей, которая пахнет старыми болями — чужими, не её, но всё равно неприятными. Мейстер склоняется над ней, и его лысая голова блестит в свете свечей, как луна в беззвёздную ночь. Рана на боку — старая, гноящаяся, с краями, воспалёнными и горячими на ощупь. Рейна получила её, когда упала с лошади. Лошадь была белая, с серыми пятнами, похожими на карту всё того же неизвестного континента, где реки текут кровью. Лошадь споткнулась о корень, который вылез из земли, как рука утопленника, и Рейна полетела вниз, вниз, вниз, и пока летела, успела подумать: вот так, наверное, чувствуют себя птицы, когда у них ломаются крылья. А потом ударилась о камень, и мир на мгновение стал чёрным, а когда снова проявился, как рисунок на промокашке, в боку сидела боль — острая, злая, с крошечными зубками, которыми она вгрызалась в плоть и не желала отпускать. С тех пор прошло много дней. Рана не заживала. Она гноилась, сочилась мутной жидкостью, пахла сладковатой гнилью — так пахнет мясо, забытое на солнце, так пахнут цветы, поставленные в вазу без воды, так пахнет всё, что умирает медленно и не хочет умирать. Мейстер подносит к ране лезвие, раскалённое на жаровне добела. Рейна смотрит на это лезвие и думает: интересно, о чём думает лезвие, когда касается человеческой кожи? Наверное, оно думает: «Ах, опять эта работа. Резать, резать, резать. Как мне надоело. Я бы лучше резало хлеб. Или сыр. Или яблоки. Но нет, меня снова суют в чью-то гниющую плоть, и я должно притворяться, что мне это нравится». Лезвие касается раны. Боль вспыхивает, как фейерверк в ночном небе — ярко, ослепительно, на мгновение выжигая всё: и мысли, и страхи, и даже само ощущение себя. Рейна вцепляется зубами в деревянную палочку, которую ей дали. Палочка пахнет деревом и чужой слюной — до неё её кусали другие пациенты, другие дети, которым тоже было больно, и каждый оставил на ней свой страх. Теперь Рейна добавляет к этой коллекции свой. Боль отступает — не уходит совсем, но прячется в угол, зализывает раны, ждёт следующего раза. Мейстер промокает рану чистой тряпкой, бормочет что-то успокаивающее — не Рейне, а себе самому, потому что ему тоже страшно, он боится, что сделает что-то не так, и принцесса умрёт, и тогда король… нет-нет! Пока еще принц Эйнис, слабый, болезненный, с вечно влажными глазами, велит отрубить ему голову, и его лысая тыква покатится по каменному полу, как перезрелый плод. — Закончили, принцесса, — говорит он. — На сегодня всё. Настойка из маковых зёрен на ночь, и никаких прогулок в сырую погоду. Рейна не отвечает. Она лежит, глядя в потолок, где трещины складываются в карту неизвестного континента — того самого, с кровавыми реками и горами из запёкшихся сгустков. Она думает о том, что будет, если она умрёт. Станет ли мать плакать? Наверное, да. Но это будут не те слёзы, которые плачут от горя. Это будут слёзы облегчения — «наконец-то эта странная девочка перестала доставлять мне проблемы, наконец-то я могу заняться другими детьми, нормальными, которые не видят кошмаров и не говорят загадками». А потом мать наденет чёрное платье, постоит на похоронах с подобающим случаю скорбным лицом и вернётся к своим делам. И через месяц никто уже не вспомнит, что была такая принцесса Рейна. Только, может быть, королева Висенья — но та будет помнить не Рейну, а её сны. Сны — это единственное, что в ней было ценного. Единственное, что делало её... интересной. Мать поднимается, поправляет юбки, смотрит на Рейну сверху вниз — нет, не смотрит, скользит взглядом, как вода скользит по камню, не задерживаясь. — Одевайся. Нас ждут к ужину. Она уходит. Дверь закрывается. Рейна остаётся одна в кабинете, пропахшем травами, ржавчиной и чужой болью. Она садится, медленно, осторожно, чтобы не потревожить рану. Смотрит на банки с уродцами. Те смотрят на неё своими мёртвыми, заспиртованными глазами. Она одевается. Выходит в коридор. Идёт на ужин, где будет сидеть за столом, прямая, как ножны, и ковыряться в еде, не чувствуя вкуса, и отвечать на вопросы, которые никто не задаёт, и молчать, когда нужно молчать. Как заводная кукла. Утомительно, скучно, однообразно. Ночь. Кошмары возвращаются, как возвращаются всегда. Они не спрашивают разрешения, не стучатся в дверь — они просто вползают в сон, как дым под дверную щель, как вода в трюм тонущего корабля, как воспоминание о чём-то, чего никогда не было, но что всё равно причиняет боль. Рейна просыпается в холодном поту, с колотящимся сердцем. В комнате темно, только лунный свет падает на пол серебряными лужицами, похожими на пролитое молоко. Она лежит, глядя в потолок, и пытается вспомнить, что ей снилось. Огонь. Драконы. Человек с чёрным мечом. И ещё что-то, что-то важное, что она должна запомнить, но оно ускользает, как вода сквозь пальцы, оставляя только эхо — тяжёлое, давящее. Она встаёт. Ноги сами несут её к двери, руки сами открывают засов. Она выходит в коридор — босиком по холодным камням, в одной ночной рубашке, тонкой, как паутина. Красный Замок спит. Все спят — слуги, стража, мать, отец, братья. Только Рейна не спит. Только Рейна и её кошмары, которые теперь не во сне, а наяву бредут за ней по пятам, дышат в затылок, шепчут что-то на ухо — не разобрать, но, кажется, что-то важное. Коридоры Красного Замка бесконечны. Они петляют, ветвятся, уходят вниз и вверх, и кажется, что замок — это живое существо, огромный каменный зверь, внутри которого она бродит, как в чреве кита. Стены сочатся влагой, факелы горят тускло, едва разгоняя мрак, и тени пляшут на стенах, как безумные марионетки в театре, где нет зрителей. Интересно, — думает Рейна, сворачивая в очередной коридор, — если я буду идти достаточно долго, я выйду с другой стороны? Она не помнит, откуда знает эту историю. Может быть, ей рассказывала её нянька, старая, полуслепая женщина, которая пахла лавандой и смертью. Может быть, она прочитала её в книге, которую нашла в библиотеке отца — пыльной, забытой, с пожелтевшими страницами и иллюстрациями, от которых мурашки бежали по коже. А может быть, эта история — одна из тех, что приходят к ней во снах, из той, другой жизни, о которой она почти ничего не помнит, но которая иногда прорывается сквозь пелену забвения, как утопленник всплывает на поверхность тёмной воды — на мгновение, а потом снова уходит на дно. Коридор кончается. Перед ней — дверь. Обычная деревянная дверь, ничем не примечательная. Но из-под неё пробивается свет — тёплый, живой, манящий. И звуки. Тихие, ритмичные. Скрип. То ли кровати, то ли стола. И голоса. Мужской — низкий, гортанный, прерываемый тяжёлым дыханием. И женский — высокий, сдавленный, то ли от боли, то ли от наслаждения, то ли от того и другого сразу, смешанных в такой коктейль, что не разобрать, где кончается одно и начинается другое. Рейна замирает. Ей следовало бы повернуть назад, вернуться в постель, забыть. Но любопытство — то самое, что, как говорит мать, до добра не доводит, — толкает её вперёд. Она подходит на цыпочках, припадает к щели между досками, затаив дыхание. И видит. Комната небольшая. В камине горит огонь, и тени пляшут на стенах, как безумные марионетки. На широкой кровати лежит женщина — молодая, светловолосая, с лицом, раскрасневшимся от напряжения, с губами, искусанными до крови, с глазами, полными слёз и чего-то ещё, чему Рейна не знает названия. Её платье задрано до пояса, обнажая белые бёдра, между которыми движется мужчина. Рейна узнаёт его сразу — даже со спины, даже в полумраке. Широкие плечи. Серебряные волосы, рассыпавшиеся по спине, как водопад расплавленного металла. Шрамы на лопатках — старые, боевые, пересекающие друг друга, как дороги на карте страны, где никогда не бывает мира. Он двигается тяжело, с силой, не заботясь о том, причиняет ли боль. Его рука сжимает бедро женщины — так, что на белой коже остаются красные следы, похожие на лепестки роз, если бы розы росли в аду и питались кровью. Другая рука лежит на её горле — не душит, но держит, как держат собаку за ошейник, как держат чашку, из которой пьют, как держат жизнь, которая тебе не принадлежит, но которую ты можешь раздавить в любой момент, если захочешь. Женщина всхлипывает, цепляясь пальцами за простыни. Её лицо кривится, губы шепчут что-то — мольбу или проклятие, не разобрать. Может быть, она молится Семерым. Может быть, проклинает их. Может быть, она уже не знает, где заканчивается молитва и начинается проклятие, и всё смешалось в её голове, как в той самой банке с уродцем, которую Рейна видела у мейстера. Ритм ускоряется. Скрип кровати становится громче, чаще, как сердцебиение загнанного зверя. Мужчина издаёт низкий, утробный звук — не стон, скорее рык, какой издаёт дракон, когда чувствует запах крови, — и замирает, вдавливая женщину в матрас всем весом. Тишина. Только потрескивание дров в камине. Только дыхание — тяжёлое, прерывистое. Только стук сердца Рейны — громкий, как барабан, бьющий тревогу. Он поднимается. Отряхивается, как зверь после случки — одним движением, ленивым, полным скуки. Берёт со столика кубок, выпивает залпом, вытирает губы тыльной стороной ладони. Смотрит на женщину — не на неё, сквозь неё, как будто её уже нет, как будто она превратилась в пустое место, в тень, в отражение в мутной воде. — Убирайся. Голос ровный, скучающий. Так не говорят с человеком, с которым только что делили постель. Так говорят с вещью, которая выполнила свою функцию и теперь должна исчезнуть, освободив место. Женщина скатывается с кровати, натягивает платье дрожащими руками, выскальзывает за другую дверь, которую Рейна не заметила раньше. Мейгор остаётся один. Он стоит спиной к камину, глядя в огонь, и в его глазах — ни удовлетворения, ни стыда, ни гнева. Только пустота. Или, может быть, скука. Или что-то такое, чему Рейна не может подобрать названия, потому что в её мире такого чувства не существует. Она бежит по коридорам обратно, не разбирая дороги. Ноги несут её сами, сердце колотится где-то в горле, и перед глазами стоит эта картина — его спина, его шрамы, его рука на горле женщины, и голос, которым он сказал «убирайся», такой же ровный, такой же пустой. Она добегает до своей комнаты, рушится на кровать, зарывается в одеяло с головой. И лежит так, дрожа, пока небо за окном не начинает сереть, предвещая рассвет… …Солнце в тот день взошло какое-то чересчур весёлое — такое солнце, которое светит всем поровну, не разбирая, кто праведник, а кто грешник, кто видит кошмары, а кто спит как убитый. Рейна находила это возмутительным. Солнцу следовало бы быть разборчивее. Ну или хотя бы иногда подмигивать тем, кто посвящён в тайны — мол, я знаю, я всё знаю, но молчу, не выдам. А так — светит и светит, как дурак, ничего не понимающий в придворных интригах. Именины Визериса праздновали с размахом, достойным, пожалуй, коронации какого-нибудь особенно надутого королька из-за Узкого моря, где все короли — что клопы в старом матрасе: маленькие, кусачие и плодятся с неприличной скоростью. Шатры раскинулись на зелёном лугу, точно гигантские грибы после тёплого дождя — алые, золотые, чёрные, с вышитыми драконами, которые, казалось, лениво шевелили крыльями, когда ветер надувал полотнища. Фанфары ревели, как слоны в брачный период. Шуты кувыркались. Рыцари ломали копья о щиты друг друга с таким усердием, словно от исхода турнира зависела судьба мира — хотя на самом деле от него зависело только то, кто сегодня напьётся первым. Визерис — виновник торжества и младший брат Рейны, существо розовощёкое и совершенно бесполезное, ибо он пока умел только пускать слюни и кричать, когда ему хотелось есть, — восседал на руках у кормилицы с видом монарха, принимающего парад. Время от времени он издавал звук, похожий на «бр-р-р», и все вокруг принимались умиляться, словно он изрёк какую-то невероятную мудрость. Рейна находила это утомительным. Младенцы, по её глубокому убеждению, были существами переоценёнными. Им поклонялись, как маленьким божкам, а они даже не умели говорить «спасибо». Впрочем, взрослые тоже редко умели. Может быть, младенцы просто учились у них. Рейна сидела в углу огромного шатра, подальше от всех, и ела лимонное печенье. Печенье было единственным, что примиряло её с необходимостью присутствовать на этом празднике жизни. Оно было жёлтым, как маленькое солнце, и кисло-сладким, как воспоминание о чём-то, чего никогда не было. Она откусывала крошечными кусочками, растягивая удовольствие, потому что мейстер сказал — сладкое вредно для крови, а у неё и без того кровь порченая, зачем же усугублять? Рядом, на расстоянии вытянутой руки, она специально отмерила это расстояние, потому что прикосновения жглись, как крапива, даже через одежду, даже случайные, вился Эйгон. Её младший брат — совсем ещё мальчик, с серебряными кудрями, похожими на пух одуванчика, и глазами цвета летнего закатного неба перед грозой. Он болтал с каким-то пажом, размахивая руками и смеясь — смех у него был звонкий, как колокольчик, и такой же бессмысленный. Рейна любила его. Наверное. Так любят котёнка, который ещё не научился царапаться. Или цветок, который ещё не завял. Что-то временное, чему суждено либо вырасти и стать опасным, либо умереть, не успев. Она отодвинулась ещё на пару дюймов, когда Эйгон, увлёкшись разговором, взмахнул рукой слишком близко к её плечу. Даже тень его прикосновения обожгла, как капля кипящего масла. Рейна стиснула зубы и сосредоточилась на печенье. Её внимание привлекло движение в углу, у самого основания шатра, где полотнище неплотно прилегало к траве. Там, в треугольнике тени, паук плёл паутину. Вернее, не плёл — паутина уже была готова, серебристая, как лунный свет, застывший в нитях, и теперь паук занимался делом куда более интересным. В сеть попалась муха. Муха была крупная, зелёная, с переливающимся брюшком, похожим на драгоценный камень, который какой-то рассеянный ювелир вставил в оправу из лапок и крыльев. Она билась в паутине, и нити дрожали, как струны арфы, на которых играют не мелодию, а похоронный марш. Паук — чёрный, мохнатый, с лапками, похожими на кривые ветки мёртвого дерева, — приближался неторопливо, с достоинством короля, шествующего к трону. Рейна замерла с печеньем в руке. Это было куда интереснее турнира. Паук добрался до мухи и принялся за работу — деловито, без суеты, как опытный мясник, разделывающий тушу. Он обматывал добычу паутиной, и муха жужжала всё тише, всё безнадёжнее, пока не превратилась в серебристый кокон, в котором ещё что-то слабо трепыхалось, но уже без всякой надежды на спасение. А потом паук вонзил в кокон свои жвала — или что там у пауков вместо жвал, Рейна не знала точного слова, да и какая разница, — и начал пить. Вот это драма, — подумала Рейна, откусывая печенье. Она дожевала печенье, облизала губы — лимонная кислинка приятно щипала язык — и перевела взгляд на родителей. Отец, принц Эйнис, сидел во главе стола, бледный, с влажными глазами газели, которую вот-вот съест лев, но газель пока надеется, что лев просто мимо проходил. Он держал мать за руку и что-то тихо говорил ей, а она — Алисса Веларион, прекрасная, как морская пена в лунном свете, и такая же холодная, — смущённо улыбалась, сверкая фиалковыми глазами, и свободной рукой поглаживала свой округлившийся живот. Мать снова была беременна. Рейна смотрела на этот живот с тем же чувством, с каким смотрела на паука и муху. Там, внутри, росло что-то новое. Что-то, что однажды выйдет наружу, разорвав мать изнутри, Рейна, к своему сожалению, знала, как появляются дети — ей рассказала старая нянька, прежде чем умереть, и рассказ этот был страшнее любой сказки о чудовищах, и будет кричать, и требовать, и есть, и расти, и когда-нибудь, возможно, умрёт. Или убьёт. Или будет убито. Петля какая-то. — Мейстеры говорят, снова мальчик, — донеслось до неё сквозь гул голосов. Это говорил дед — лорд Веларион, старый морской волк с лицом, изрезанным морщинами, как карта береговой линии. — Надо бы успеть с девочкой, с принцессой. А то всё принцы да принцы. Мать смущённо улыбнулась — о, эта улыбка, Рейна знала её наизусть, как трещины на потолке своей спальни, — и прижалась к плечу отца. Он обнял её, притянул ближе, и они сидели так, словно были единственными людьми в этом шатре, словно вокруг не было ни шутов, ни рыцарей. Интересно, — размышляла Рейна, отряхивая крошки с платья, — если она родит ещё одну дочь, станет ли она любить её больше, чем меня? Или меньше? Шут — карлик с лицом, похожим на печёное яблоко, которое забыли в печи на месяц, — разразился очередной шуткой. Шутка была о лорде таком-то, который якобы спутал свою жену с кобылой, и теперь у него родятся жеребята. Все засмеялись. Даже те, кого шутка оскорбляла — а она оскорбляла многих, потому что лорд такой-то сидел тут же, красный как свёкла, и делал вид, что ему тоже смешно, — смеялись, потому что не смеяться было нельзя. Не смеяться означало признать, что шутка попала в цель. А признавать такое при дворе — всё равно что показывать рану стервятникам. Шутка, признаться честно, было забавной… — Рейна! Её вырвал из цепких объятий сна легкий, почти невесомый толчок в плечо. Сначала один, потом второй, настойчивее. Рейна с трудом разлепила веки — перед глазами всё плыло, комната тонула в густом сиреневом полумраке, какой бывает лишь в час, когда день уже сдался, а ночь еще не вступила в свои права. Она заснула в кресле? Или ее перенесли? Память, затянутая пеленой мутного макового молока, услужливо подбросила обрывки: холодное, остро пахнущее спиртом лезвие мейстера, срезающее гнойную корку с воспаленной плоти, и боль — яркую, как вспышка драконьего пламени, которая накрыла ее с головой и утянула в темноту. На краю постели, неестественно выпрямив спину, сидела Алисанна. Юная, стройная, с копной серебристо-золотых волос, в которых, казалось, запутался последний свет угасающего дня. Ее поза была воплощением королевского достоинства: подбородок гордо вздернут, руки сцеплены на коленях так, что побелели костяшки. Но Рейна, даже сквозь дурноту и вязкую слабость, мгновенно уловила фальшь. За этой фарфоровой маской скрывался страх. Он читался в глубине широко распахнутых фиалковых глаз, в легкой, едва заметной дрожи, что пробегала по ее тонким пальцам. Рейна заставила себя сесть. Голова закружилась, мир на мгновение потерял очертания, превратившись в маслянистое пятно, но она переждала, глубоко и ровно вдохнув спертый воздух опочивальни. Вкус у него был тяжелый, застоявшийся — сладковатый запах болезни, смешанный с ароматом застарелого ладана и воска. — Алисанна, — голос прозвучал хрипло, как скрежет несмазанных петель, и Рейна сглотнула вязкую слюну. — Я проспала до вечера? — Да, — тихо ответила сестра, и в этом коротком ответе было больше тревоги, чем в иной многочасовой исповеди. — Мейстер сказал не тревожить тебя до завтра. Но я… я должна была. Рейна медленно, цепляясь за витые столбики балдахина, поднялась. Пол под босыми ногами показался ледяным. Она бросила быстрый взгляд на кувшин с элем, оставленный слугами на дубовом столике. В горле першило, язык во рту был сухим и шершавым, как старая замша. Она уже протянула было руку, но замерла на полпути. Мысль о том, чтобы выпить что-то, что не при ней наливали в этот кувшин, вызвала приступ дурноты, подкатившей к самому горлу. В памяти снова всплыл вкус того пирога. Сочного, с мясной начинкой и хрустящей корочкой, который король, их дядя, с такой учтивой улыбкой подал ей на пиру. — Говори, — коротко бросила она, отворачиваясь от кувшина и опираясь рукой о прохладный камень стены, чтобы унять головокружение. — Что-то случилось? Алисанна опустила глаза, принявшись с остервенением царапать ногтем большой палец другой руки. Жест был столь нервным, столь непохожим на ее обычную сдержанность, что у Рейны тревожно сжалось сердце. — Король… наш дядя… — голос Алисанны дрогнул, но она тут же взяла себя в руки, снова выпрямившись. — Он передал меня под опеку леди Джейн Вестерлинг. Меня уже переселили в покои рядом с ее. Пока ты… пока мейстер лечил тебя. Рейна едва покачнулась. Ноги стали ватными, и она вынуждена была схватиться за спинку стула. Пекло! Она смотрела на сестру, не в силах вымолвить ни слова, переваривая услышанное. Мейгор не просто забрал их, не просто сделал своими пленницами и будущими женами. Он методично, с жестокой расчетливостью, лишал их последней опоры. Он разлучал их. Джейн Вестерлинг, — пронеслось в голове. Она напрягла память, пытаясь выудить хоть что-то из того вороха скудных знаний, что у нее были. Благородная леди с Запада, вдова, кроткая и послушная. Идеальная жена для тирана, потому что такая не посмеет даже пикнуть в ответ. Смиренная, тихая, плодовитая — идеальный сосуд для вынашивания наследника. Ни одна из характеристик не давала Рейне никакой зацепки. Она не знала, чего ждать от этой женщины — тайной жестокости, тупого безразличия или извращенной материнской заботы, что могла быть еще опаснее. — Пекло, — беззвучно, одними губами, выдохнула она. Но внешне Рейна осталась спокойной. Она медленно, словно преодолевая сопротивление воды, подошла к сестре. Осторожно, почти благоговейно, коснулась ее серебристых волос, и когда Алисанна подняла на нее свои огромные, полные страха глаза, мягко убрала упавшие на лицо пряди и попыталась улыбнуться. Улыбка вышла кривой, похожей скорее на болезненную гримасу. — Это временно, — сказала она, и голос ее звучал глухо, но твердо. — Джейн Вестерлинг… она безобидна. Она не причинит тебе вреда, я уверена. Но ты все равно будь осторожна. Никаких лишних разговоров. Слушай, смотри, запоминай. Но молчи. Ты поняла меня, Алисанна? Алисанна, сглотнув, кивнула. Ее губы дрожали, но она по-прежнему держала спину прямо, как учила их мать.* * *
Ясным утром, седьмого числа последнего весеннего месяца сорок седьмого года от Завоевания Эйгона, из Великой Септы вышли три женщины и одна девушка. Коронованные и замужние — сверкающие обручи из валирийской стали на головах свидетельствовали о первом, а тяжелые черные плащи на хрупких плечах с алым трехглавым драконом посередине неумолимо говорили о втором. Рейна представляла себе именно так — сухо, бесстрастно, с присущим цитадели пафосом, — начнет главу о «втором» браке короля Мейгора, их дяди, какой-нибудь старый септон. Ей казалось, что она смотрит на это со стороны, из ложи для зрителей. Но нет — она была здесь, в самом центре этого фарса. Было непривычно, даже тошнотворно, видеть ликующую толпу, смиренно бросающую цветы им под ноги, когда голова и без того шла кругом от плотного, сладковатого шлейфа вина, которым щедро напоили простой народ. Король, как она слышала, приказал вместо воды в городские фонтаны пустить молодое арборское золотое. Ладонь ее правой руки была намертво примотана к ладони короля… теперь мужа… черно-красной лентой. Ткань впивалась в кожу, трепыхаясь на слабом весеннем ветру, словно подстреленная птица. Остальные же невесты — леди Элинор Костейн, леди Джейн Вестерлинг и ее собственная сестра Алисанна — были удостоены лишь лент в волосах, привязанных к их новым тиарам во время коронации. Жалкое подобие украшения, знак отличия, не более. Был ли в этом скрытый смысл? Конечно. Рейна, даже в своем полубредовом состоянии, понимала это с кристальной ясностью. Официально она идеально подходила на роль главной королевы. Во-первых, она была старшей дочерью покойного короля Эйниса. Во-вторых, по древним валирийским традициям, она должна была передаться своему ближайшему родственнику и имела слабые права как наездница дракона, что должно было укрепить шаткое положение Мейгора в глазах тех немногих лордов, кто еще чтил древние обычаи. И в-третьих, она уже была королевой, женой короля Эйгона. Но по слову Мейгора тот был узурпатором, а значит, и она была королевой узурпатора. Теперь же, по воле того же Мейгора, она стала законной королевой, женой законного короля. Ирония была столь горькой, что ее вкус чувствовался на губах вместе с винной пылью. Толпа ревела. Тысячи глоток сливались в один безумный, исступленный балаган: «Слава Королю! Да здравствует Королева!» Не «королевы», а именно «Королева», в единственном числе. Рейна не сдержалась — уголок ее губ дернулся в тихой, ироничной усмешке. Тонкая, едва заметная нить яда в этом всеобщем ликовании. Усмешка не осталась без внимания. Мейгор, не глядя на нее, крепко, почти до хруста, сжал ее ладонь, перетянутую лентой. Это было предупреждением: «Я вижу всё, даже твои мысли». Рейна мгновенно вернула лицу бесстрастное, отрешенное выражение, за которым пряталась уже годами. Солнце, будто давая свое благословение этому чудовищному союзу, светило особенно ярко, играя на красных камнях короны короля и на гладкой стали тиар его жен. Септа гремела звоном колоколов, да так громко и неистово, что птицы с окрестных крыш разметались в разные стороны черным облаком. Люди всё продолжали осыпать их путь цветами, разноцветными лентами и своими хриплыми голосами. Такого торжества на ее первой свадьбе не было. С Эйгоном всё было скромно, почти тайно, ведь эти же самые люди называли их союз грехом и вместо цветов швыряли в них грязью и плевками. Иронично. Рейна в очередной раз незаметно бросила взгляд через плечо, туда, где позади шла ее сестра. Алисанна, словно маленький потерянный призрак, цеплялась за руку высокой и статной леди Джейн Вестерлинг. И быстро отвернулась. Ей вдруг вспомнились сказки, которые кормилица читала в далеком детстве. Там все истории заканчивались именно такой торжественной свадьбой. «И жили они долго и счастливо». Какая жестокая, бессмысленная ложь. В реальности всё самое страшное со свадьбы только начиналось. — Улыбайся, — прошептал Мейгор тихо, но так, что она услышала каждую букву, даже не наклоняясь к ней. Его голос был спокоен, как вода в глубоком колодце, и от этого еще более страшен. Рейна глубоко вздохнула и выдохнула, чувствуя, как ноет старая рана в боку, и, сжав в ответ его горячую, сухую ладонь, искривила губы в подобии улыбки.* * *
Большая зала Красного Замка, обычно суровая и мрачная, с её голыми каменными стенами и рядами знамён, сегодня утопала в огнях и золоте. Тысячи свечей в массивных железных люстрах и канделябрах, расставленных вдоль стен, заливали помещение трепещущим, почти живым светом, который дробился и искрился в гранях драгоценных камней, нашитых на одежды лордов и леди. Воздух был густым и тяжёлым — смесь ароматов жареного мяса, пряных соусов из Дорна, сладкого вина и мускуса, которым щедро умастили себя придворные. Всё это перекрывал неумолчный гул: грохот кубков о столы, взрывы пьяного хохота, обрывки льстивых тостов, шорох шёлковых платьев и настойчивая, немного фальшивая мелодия, что выводили музыканты на хорах. Рейна сидела за брачным столом, установленным на возвышении, и чувствовала себя выставленной напоказ диковиной. Место по правую руку от короля, которое она занимала, было не просто почётным — оно кричало о её «исключительности», о том, что из четырёх женщин, надевших сегодня чёрные плащи, именно она является первой, главной женой. Эта близость к Мейгору, который сейчас отсутствовал, ощущалась как невидимая, но тугая петля на шее. Глухое раздражение, словно острый осколок, засело где-то под рёбрами и ныло при каждом взгляде, брошенном в её сторону. Она ненавидела это платье. Тяжёлый чёрный шёлк, расшитый по корсажу и подолу алыми рубинами и нитями тёмного золота, повторяющими очертания трёхглавого дракона. Оно облегало фигуру, словно вторая кожа, а глубокий вырез декольте, спускавшийся почти до начала живота, вызывал в ней жгучий, почти физический стыд. Это был наряд не королевы, а дорогой шлюхи из Лиса. Едва ступив в залу, она поспешно накинула на голову длинную чёрную вуаль, которую до того держала в руках. Тонкая, почти невесомая ткань, расшитая по краю серебряной нитью, легла на плечи и грудь, немного приглушая откровенность наряда, но не скрывая её полностью. Благо, сквозь неё она всё ещё могла видеть — различать лица подходящих к столу лордов, их угодливые улыбки и алчные взгляды. Дары текли к их столу нескончаемой рекой. Слуги едва успевали уносить подношения в специально отведённую нишу, где уже высилась гора из шёлка, бархата, золотых кубков, лакированных шкатулок и прочих сокровищ. Большая их часть, как и следовало ожидать, предназначалась ей, Рейне, и Алисанне. Для младшей сестры лорды и их жёны подбирали ткани преимущественно светлых, «невинных» оттенков — небесно-голубого, нежно-розового, девственно-белого. Это сразу оттесняло Алисанну, самую юную из королев, в особую категорию, подчёркивая её возраст и чистоту, словно она была не женой, а драгоценной фарфоровой куклой, которую пока рано марать взрослой жизнью. Сама Алисанна принимала поздравления с очаровательной, почти лучезарной улыбкой. Она была безупречна. Но Рейна, украдкой наблюдавшая за сестрой, видела то, что скрывала косметика: лёгкую, едва заметную синеву под глазами, следы бессонных ночей и, возможно, тихих, украдкой пролитых слёз. Алисанна определённо вызывала у гостей куда больше искренней радости, чем она сама. Её улыбка не была застывшей маской, она умела ответить на поздравление, сказать несколько тёплых слов, подобно заводной кукле, механизм которой был отлажен годами воспитания. Рейна быстро заметила закономерность. Каждый раз, когда к Алисанне приближался новый лорд с супругой, а иногда и с отпрысками, сидящая рядом с ней леди Джейн Вестерлинг слегка наклонялась к девочке и что-то шептала ей на ухо. Делала она это столь искусно, что со стороны жест казался случайным: то поправит волосы, скрыв губы ладонью, то пригубит вина из бокала, заслонив лицо хрусталём, то изящно прикроется шёлковым платком. На этот шёпот Алисанна едва заметно кивала, и её улыбка, обращённая к новому гостю, становилась ещё шире и приветливей. В такие моменты, сверкая фиалковыми глазами и золотом волос, она удивительно напоминала их мать, Алиссу, — ту самую Алиссу, что могла очаровать любого одним лишь взглядом. В короткий миг, когда музыка на хорах стихла, чтобы смениться новой мелодией, и над залой повисла звенящая тишина, Рейна уловила обрывок этого шёпота. Чистый, певучий голос леди Джейн произнёс имя и титулы приближающегося лорда, добавив скупую характеристику и краткое нравоучение, предназначенное явно для ушей Алисанны: — Лорд Герольд Блэквуд с супругой Элоизой и сыном, сиром Эдвином. Их Дом хранил нейтралитет в войне, король же этого не забыл. Будьте учтивы, но не давайте ему излишней милости. Рейна слегка приподняла бровь, но внешне осталась безучастной. Леди Джейн оказалась куда полезнее, чем она предполагала. Она не просто была кроткой и послушной, она была ещё и превосходно осведомлена о политическом ландшафте и, судя по всему, взяла на себя роль наставницы для её младшей сестры. Что ж, пусть. По крайней мере, это давало Алисанне хоть какую-то защиту в этом серпентарии. Она перевела взгляд на двери в дальнем конце залы, за которыми скрылся их муж. Мейгор покинул пир сразу после того, как были съедены первые перемены блюд, уведя с собой нового десницу, лорда Деймиона Велариона. «У меня осталось одно неотложное дело», — бросил он тогда, даже не взглянув ни на одну из своих жён. Какое именно дело, Рейна не ведала. Это могло быть всё что угодно: от утверждения очередного смертного приговора кому-то из предателей до подготовки новой, особенно изощрённой шутки над ней или одной из других жён. Гадать было бессмысленно. Мейгор был непредсказуем в своей холодной, расчётливой жестокости. Что было по-настоящему странно, так это отсутствие Тианны. Пентошийская колдунья и танцовщица не появилась ни на церемонии венчания, ни на пиру. Но её незримое присутствие ощущалось почти физически. Каждый раз, когда по спине Рейны пробегал холодок, она невольно косилась на тени в углах залы, ожидая увидеть там знакомый силуэт с копной иссиня-чёрных волос и глазами, полными древней, змеиной злобы. То, что Тианна затаилась, не сулило ничего хорошего. Змея, что не показывает зубов, всё равно остаётся змеёй. Рейна сделала ещё один слабый глоток вина. Оно было кисловатым и отдавало какой-то пряностью, от которой першило в горле. Она почти не притрагивалась к еде — каждый кусок, который подносили к её губам, казался отравленным. Мысль о еде вообще вызывала тошноту после того пирога. Она снова сглотнула, прогоняя подступившую к горлу желчь. В этот момент к возвышению приблизилась женщина. Сначала Рейна видела лишь приближающееся пятно ярко-синего шёлка, расшитого серебром, а когда та подошла достаточно близко, чтобы сделать идеальный, выверенный реверанс, Рейна узнала её и едва сдержала горькую усмешку. Леди Иветта Фоссовей. Бывшая фрейлина их матери. Когда-то она прислуживала Алиссе Веларион, была её тенью, её доверенным лицом. Но когда началась война, и их мать бежала из столицы, спасаясь от гнева Мейгора, именно Иветта, чей дом поспешно присягнул новому королю, захлопнула перед ней двери своего особняка с высокомерными словами о том, что «не может принять под свой кров предателей короны». И вот теперь она стояла перед дочерью той самой женщины, которую предала, и на её ухоженном, надменном лице не было и тени стыда. — Моя королева, — пропела леди Иветта, выпрямляясь после реверанса. Её голос был сладок, как патока. — Позвольте принести вам самые искренние поздравления в этот благословенный день. Вы сияете ярче звёзд на небесах. Это платье… оно столь изысканно и смело, что лишь подчёркивает вашу природную красоту. Вы так напоминаете мне вашу матушку, леди Алиссу, в день её собственной свадьбы. Такая же стать, такая же грация… Рейна посмотрела на неё сквозь полупрозрачную вуаль. Глаза Иветты бегали, а улыбка была приклеена к лицу намертво. Вся эта лесть была фальшива от первого до последнего слова. — Правда, леди Иветта? — голос Рейны прозвучал тихо, но отчётливо. Лёгкая, почти беззаботная усмешка тронула её губы. — Вы находите, что я похожа на мать? Иветта на мгновение стушевалась. Её взгляд метнулся в сторону Алисанны, которая, забыв об очередном лорде, теперь неотрывно смотрела на них, и её светлые брови были гневно сведены к переносице. Алисанна тоже ничего не забыла. Видимо, леди Фоссовей рассчитывала, что старшая сестра окажется меньшим из двух зол, что Рейна, с её репутацией странной, замкнутой и «порченой» принцессы, будет рада любому проявлению внимания и не станет ворошить прошлое. Она ошиблась. — Несомненно, моя королева, — ответила Иветта, чуть опуская глаза. — Вы очень похожи на леди Алиссу. Рейна позволила себе широкую, почти радушную улыбку. Она видела в глазах женщины чистую, незамутнённую ложь и наслаждалась её неловкостью. — Тогда, должно быть, вам сейчас весьма тоскливо смотреть в глаза той, чья мать когда-то была вашей близкой подругой, — сказала она, и каждое слово упало в повисшую между ними тишину, как камень в глубокий колодец. Леди Иветта не нашлась с ответом. Она лишь ещё раз вежливо, натянуто улыбнулась и, окинув Рейну последним оценивающим взглядом, заметила: — Должна ещё раз похвалить ваш смелый выбор подвенечного платья, Ваше Величество. Не каждая королева решилась бы на столь… откровенный наряд. Это говорит о вашей силе духа. Намёк был ясен. «Ты выглядишь, как шлюха». Рейна не удостоила её ответом, лишь слегка кивнула. Иветта, поклонившись, попрощалась и сделала знак следовавшему за ней слуге. Тот, сгибаясь под тяжестью ноши, пронёс к нише с дарами алую бархатную подушку, на которой лежал раскрытый ларец из чёрного дерева. Внутри, на ложе из белого атласа, сверкало толстое ожерелье, собранное из множества белых бриллиантов чистейшей воды. Каждый камень был размером с ноготь большого пальца, а центральный — с небольшой грецкий орех. Очень щедрый, даже дерзкий подарок от Дома, который никогда не славился несметными богатствами. Цена молчания? Плата за отпущение грехов? Или просто показная демонстрация лояльности новому режиму? Рейна проводила взглядом слугу, и её глаза на мгновение задержались на сверкающих бриллиантах. Красиво. И совершенно бесполезно. Она снова перевела взгляд в залу. Украшение пиршественного зала поражало воображение. Даже в дни празднования именин их деда, Эйгона Завоевателя, она не припомнила такого размаха. Мейгор не поскупился ни на что. Стены были задрапированы чёрным и алым бархатом, повсюду висели знамёна с трёхглавым драконом, вышитым золотой и серебряной нитью. Столы ломились от яств: запечённые целиком кабаньи туши с яблоками во рту, лебеди в собственном оперении, пирамиды из засахаренных фруктов, бочонки с арборским золотым и дорнийским красным. Даже простой народ, как ей доложили, не был обделён — фонтаны на площадях наполнили вином, а у ворот замка выставили бочки с элем и горы хлеба. Всё, от Блошиного Конца до самой вершины Эйгонова Высокого Холма, было украшено цветами и флагами. Однако посреди залы оставалось широкое, свободное пространство. Место для танцев. По традиции, их должен был открыть жених с невестой. Но Мейгор, как ей сообщила служанка ещё до церемонии, от этой традиции отказался. Он не любил танцевать, а уж исполнять один и тот же танец четыре раза подряд, с каждой из жён по очереди, было для него и вовсе немыслимо. Поэтому было решено, что танцы откроют сами королевы, исполнив незамысловатый, заранее отрепетированный танец вчетвером. Рейна нахмурилась, вспоминая, с какой бесстрастной интонацией служанка сообщила ей эту новость. Унижение следовало за унижением. Их выставляли не просто жёнами, а дрессированными зверушками, которые должны развлекать двор в отсутствие хозяина. Очередное звено в цепи доказательств их полной, беспрекословной принадлежности королю. Музыка на хорах снова стихла, и герольд трижды ударил жезлом по паркету. Гул голосов начал постепенно затихать, взгляды всех присутствующих обратились к возвышению. Леди Джейн, сидевшая рядом с Алисанной, легко коснулась её руки и, чуть улыбнувшись, кивнула. Леди Элинор Костейн, бывшая самой младшей до прихода Алисанны, и, казалось, самая спокойная из них, уже поднялась со своего места, поправляя складки своего строгого, закрытого платья. Пора. Рейна медленно, словно преодолевая сопротивление воды, встала. Головокружение, вызванное вином и усталостью, снова дало о себе знать, но она заставила себя выпрямиться. Она чувствовала, как под тонким шёлком платья пульсирует и ноет незаживающая рана на предплечье, как саднит перетянутая лентой ладонь. Но лицо её, скрытое вуалью, оставалось бесстрастным. Едва стихли последние аккорды их общего танца — простого, размеренного, полного заученных па и фальшивых улыбок, — как зал взорвался аплодисментами. Хлопали громко, искренне, словно и не было в этом браке ничего противоестественного и насильственного. Рейна, тяжело дыша, сделала шаг назад, пытаясь уйти с открытого пространства, но поток людей, хлынувший в центр залы, подхватил её, как щепку в бурной реке. Музыка грянула с новой силой. Теперь это была не тягучая, церемонная мелодия, а быстрая, зажигательная плясовая, которую так любили в Штормовых Землях. Барабаны выбивали частый, почти военный ритм, лютни и арфы вторили им переливчатым звоном, а волынка, привезённая кем-то из северных лордов, заунывно тянула свою партию, создавая дикую, почти языческую какофонию. Танцующие пары закружились в стремительном вихре, юбки взметались колоколами, драгоценности сверкали в свете свечей, а смех и выкрики тонули в общем гаме. Рейна попыталась отступить к стене, пробраться обратно к возвышению, но чья-то сильная, тёплая ладонь вдруг перехватила её запястье и, не давая опомниться, увлекла в самый центр круговерти. Она не успела даже вскрикнуть, как её уже кружили в танце, и мир вокруг превратился в смазанное пятно из цветных шёлков, золота и улыбающихся лиц. Перед ней мелькнуло широкое, загорелое лицо с тяжёлой челюстью и пронзительными синими глазами, обрамлённое копной чёрных, как вороново крыло, волос. Мужчина был высок, широк в плечах, от него пахло морем, солью и чем-то терпким — не духами, а скорее дорогим кожаным доспехом, который он, видимо, носил даже на пиру. — Ваше Величество, — пробасил он, склоняя голову в мимолётном поклоне, не сбиваясь при этом с ритма танца. Его голос, низкий и рокочущий, словно прибой о скалы Штормового Предела, прозвучал с ноткой виноватого веселья. — Прошу простить мою дерзость, что увлёк вас в круг без спросу. Надеюсь, вы не в обиде. Рейна, всё ещё пытаясь восстановить дыхание, бросила на него быстрый взгляд. Лорд Рогар Баратеон. Она узнала его — молодой, амбициозный глава дома, недавно унаследовавший титул после смерти отца. Говорили, он был храбр в бою, своенравен и не питал особой любви к Таргариенам. Но сейчас он танцевал с ней с лёгкостью опытного придворного, и на его лице играла открытая, почти мальчишеская улыбка, совершенно не вязавшаяся с его грозной репутацией. — Это было… весьма неожиданно, милорд, — ответила она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Я не привыкла, чтобы меня хватали без предупреждения. — Поверьте, я не хотел вас испугать, — он ловко развернул её, и она оказалась к нему спиной, а его рука легла ей на талию, направляя в следующем па. Прикосновение было твёрдым, но не грубым, и она почувствовала, как от его ладони исходит живое, почти обжигающее тепло. Они танцевали в молчании несколько мгновений. Рейна чувствовала, как сердце колотится где-то у горла, и это было не от танца. Что-то в его поведении, в том, как он смотрел на неё — не с похотью, как другие лорды, а с каким-то цепким, оценивающим вниманием, — заставляло её быть настороже. Внезапно, во время очередного поворота, Рогар ловко отцепил её от общего потока и увлёк чуть в сторону, туда, где тени от колонн были гуще, а свет свечей не бил прямо в лицо. Продолжая двигаться в такт музыке, он быстро, почти незаметно, оглядел залу — сначала налево, где за столом сидели другие жёны, потом направо, в сторону дверей, откуда в любой момент мог вернуться Мейгор. — Как вы себя чувствуете, Ваше Величество? — спросил он шёпотом, наклонившись к ней так близко, что его дыхание коснулось её виска. Глаза его при этом оставались серьёзными, без тени прежнего веселья. — И… в порядке ли принцесса Алисанна? Рейна нахмурилась, сбитая с толку. Вопрос был неожиданным, слишком личным для едва знакомого лорда, и от этого подозрительным. Она бросила быстрый взгляд в сторону сестры, которая, слава богам, всё ещё сидела за столом под бдительным присмотром леди Джейн, и ответила так же тихо, односложно: — Мы… держимся, милорд. Рогар кивнул, и на его лице промелькнуло выражение удовлетворения. Он снова прокружил её, увлекая в ещё более быстром темпе, а затем, в момент, когда музыка достигла своего крещендо, резко прижал к себе в танце. Его рука на её талии сжалась чуть крепче, а сам он наклонился к самому её уху, заслоняя их лица от посторонних глаз своими широкими плечами и густыми волосами. — Я хотел сообщить вам, — прошептал он, и его голос, лишённый всякой театральности, прозвучал жёстко и деловито, — что ваша матушка, королева Алисса, сейчас находится в полной безопасности. Знаю, это спонтанно, и простите, что не мог предупредить заранее. Но она очень хотела, чтобы вы знали об этом. И она просила передать: скоро мы вытащим вас отсюда. Рейна замерла. На одно бесконечно долгое мгновение её тело перестало подчиняться музыке, а ноги словно приросли к полу. Её глаза, скрытые вуалью, широко распахнулись от изумления. Мать? Жива? И они — «мы» — собираются их вытащить? Кто «мы»? Заговор? Против Мейгора? Здесь, в самом сердце Красного Замка, на глазах у сотен гостей и королевской гвардии? — Где… — начала было она, едва шевеля губами, но музыка резко оборвалась. Последний аккорд повис в воздухе и растаял под новый взрыв аплодисментов и одобрительных криков. Рогар Баратеон мгновенно отстранился. Его лицо снова приняло выражение беззаботного веселья, словно и не было только что этих слов, от которых у неё кровь застыла в жилах. Он отвесил ей глубокий, полный достоинства поклон, коснувшись губами её руки. — Благодарю за танец, Ваше Величество, — произнёс он громко, так, чтобы слышали стоящие рядом. А затем, почти не разжимая губ, едва слышно добавил, глядя ей прямо в глаза: — Вы меня не видели. И, выпрямившись, он развернулся и растворился в толпе так же стремительно, как и появился. Чёрный плащ с вышитым золотым оленем мелькнул в вихре других цветов и исчез за группой смеющихся леди. Рейна осталась стоять на месте, как вкопанная. Вокруг неё сновали пары, готовясь к следующему танцу, кто-то толкнул её плечом и, пробормотав извинения, умчался дальше. А она всё смотрела в ту сторону, где только что стоял лорд Баратеон, и пыталась осмыслить произошедшее. Её мысли метались, как пойманные в силок птицы. Мать жива. Мать в безопасности — эта самая мать теперь где-то там, за стенами замка, и плетёт заговор ради неё и Алисанны? Или это ловушка? Проверка от Мейгора, чтобы узнать, насколько она верна своему новому положению? Но Рогар Баратеон… Его глаза не лгали. Она заставила себя вдохнуть и медленно выдохнуть. Заминка. Её заминку могли заметить. Она почувствовала, как к горлу подступает паника, но тут же подавила её, словно захлопнув тяжёлую крышку сундука. Не время. Не место. Стараясь двигаться плавно и непринуждённо, словно ничего не произошло, Рейна развернулась и, лавируя между танцующими, направилась обратно к возвышению. Она чувствовала на себе взгляды — любопытные, оценивающие, похотливые. Но она не смотрела ни на кого. Её лицо под вуалью было непроницаемо. Поднявшись по ступеням, она опустилась на своё место, рядом с пустующим троном Мейгора. Пальцы сами собой сжали ножку кубка, и она сделала большой глоток вина, чтобы унять дрожь. Вино обожгло горло, но не принесло облегчения. Она осторожно, сквозь полуопущенные ресницы, оглядела зал. Алисанна, слава богам, была увлечена разговором с леди Джейн и какой-то молодой девушкой, видимо, дочерью одного из лордов. Леди Элинор Костейн спокойно беседовала с пожилым рыцарем, который почтительно склонился к её руке. Никто, казалось, не заметил её короткого замешательства. Никто, кроме… В Малом Чертоге, что примыкал к пиршественной зале через узкий коридор, было тихо. Так тихо, что слышно было, как потрескивают свечи в массивном канделябре на столе, уставленном яствами. Здесь, за плотно задёрнутым бархатным полотном, что отделяло небольшой балкон от основного помещения, доносились лишь приглушённые отзвуки веселья — далёкий гул голосов, обрывки смеха и призрачное эхо музыки, словно доносящееся из-под толщи воды. Лорд Манфред Хайтауэр стоял у стола, прямой, как древко знамени, и ждал. Он не был стар, но годы и заботы уже прочертили глубокие борозды на его высоком лбу, а в тёмно-русых волосах, стянутых на затылке простым кожаным шнурком, серебрилась преждевременная седина. Он не притронулся ни к еде, ни к вину, хотя стол ломился от изысканных яств — запечённые перепела в медовой глазури, ломти холодной оленины, засахаренные фрукты из Дорна и графин с тёмным, почти чёрным арборским. Слуги, принёсшие всё это, уже давно исчезли, растворившись в тенях замка, словно их и не было. Причину своего вызова в Красный Замок лорд Хайтауэр не знал. Ему не сообщили ничего — лишь сухой приказ явиться, переданный через королевского гонца, прибывшего в Старомест три дня назад. Приказ, который не терпел возражений. Выбор был прост и до отвратительного ясен: либо он садится на корабль и плывёт в Королевскую Гавань, либо его голова украсит ворота его собственного замка. Возможно, вместе с головами его сыновей. Мейгор Таргариен не славился терпением и не признавал полумер. Дверь отворилась без стука. Мейгор вошёл стремительно, как всегда, словно врываясь в бой. Он был облачён не в пышные свадебные одежды, а в простую чёрную тунику из тонкой, но прочной шерсти, перехваченную на поясе широким кожаным ремнём с пряжкой в виде драконьей головы. Единственным украшением служила массивная цепь из валирийской стали, покоившаяся на его широкой груди — знак королевского достоинства, который он не снимал даже в приватной обстановке. Его коротко стриженные серебряные волосы были влажными, словно он только что умылся, а на тяжёлой, квадратной челюсти играли желваки. Следом за ним, почти бесшумно, скользнул лорд Деймион Веларион, новый десница короля, и замер у двери, превратившись в неподвижную статую в тени. Его лицо, обрамлённое серебристыми волосами — наследием валирийской крови, — было бесстрастно, но в глазах, устремлённых на лорда Хайтауэра, читалось нечто, похожее на предостережение. Или на сочувствие. Впрочем, Манфред не был уверен. С Веларионами никогда нельзя было быть уверенным до конца. — Мой король, радость видеть вас в добром здравии, — произнёс лорд Хайтауэр ровным, хорошо поставленным голосом, в котором не было и тени подобострастия. Он слегка склонил голову — ровно настолько, насколько того требовал этикет, и ни на дюйм ниже. В его светло-серых, почти бесцветных глазах читалась холодность. Глубокая, застарелая, как лёд на дне колодца. Он ещё не забыл. Не забыл свою дочь Серису, первую жену тогда ещё принца Мейгора. Не забыл, как этот человек, которого он когда-то вынужден был назвать зятем, объявил её бесплодной и, плюнув на все законы богов и людей, взял себе вторую жену — Алис Харровей, эту выскочку из Риверрана. Не забыл, как Мейгор, уже став королём, публично унизил его дочь, вынудив её согласиться на этот фарс с многожёнством. Сериса, его девочка, его первенец, умерла в позоре и забвении, а её место заняли другие — танцовщицы, колдуньи, вдовы и племянницы. Мейгор на его приветствие лишь деловито кивнул. Не улыбнулся, не соизволил даже изобразить вежливость. Его лицо, грубо вытесанное, словно из камня, не выражало ничего, кроме сосредоточенной, холодной воли. Он указал широкой ладонью на столик с яствами: — Прошу, милорд. Отведайте. Вино превосходное, из личных запасов моего покойного отца. — Благодарю, Ваше Величество, но я вынужден отказаться, — ответил Хайтауэр, не двигаясь с места. — Головная боль, должно быть, от долгого путешествия. Морская качка до сих пор стоит в костях. Это была ложь, и оба они это знали. Мейгор не настаивал. Он подошёл к балконному полотну, отдёрнул край тяжёлой ткани и замер, глядя вниз, во внутренний двор, где, судя по звукам, всё ещё продолжалось веселье. Свет факелов снизу падал на его лицо, делая его похожим на грубо отлитую маску. Он молчал, и молчание это было тяжелее любого крика. Лорд Хайтауэр решил не медлить. Игры в терпение с Мейгором были заведомо проигрышны. — Ваше Величество, — начал он, — я прибыл по вашему приказу. Извольте спросить прямо: какова причина, по которой вы вызвали меня в столицу? Дела в Староместе не ждут, и я хотел бы отплыть обратно с первым же приливом. Мейгор тихо усмехнулся. Звук был сухим, лишённым веселья — так мог бы скрежетать камень о камень. — Дела не ждут, — повторил он, словно пробуя слова на вкус. — Верно. Дела не ждут. Он отвернулся от балкона, подошёл к столу, налил себе вина в кубок — резного, из горного хрусталя, — и сделал медленный, смакующий глоток. Кадык на его бычьей шее дёрнулся. Поставив кубок, он наконец заговорил, глядя не на Хайтауэра, а куда-то в пространство перед собой: — Я желаю отдать дочерей моей племянницы, королевы Рейны, на воспитание в Звёздную Септу. Лорд Хайтауэр замер. Только пальцы его руки, сжимавшие запястье другой руки за спиной, побелели от напряжения. Он слушал, не перебивая. — Две принцессы, кровь дракона, — продолжал Мейгор, и его голос звучал почти буднично, словно речь шла о перегоне скота. — Им пойдёт на пользу образование в Цитадели. Септы научат их смирению и благочестию. А покровительство вашего дома, лорд Хайтауэр, обеспечит им должную безопасность и… статус. Он сделал паузу. Его глаза, цвета грозового неба, наконец встретились с глазами лорда Мартина. — Я помню, что между нами осталась старая обида, — произнёс король, и в его голосе не было ни капли раскаяния. — Я хочу забыть её. Кровь Таргариенов, обучающаяся в Цитадели под покровительством Хайтауэров, скрепит наш мир. Навсегда. В комнате повисла тишина. Слышно было, как далеко внизу, за полотном балкона, взорвался очередным взрывом хохота пирующий зал. Как где-то в стенах замка завыл ветер. Как потрескивают свечи. Лорд Манфред Хайтауэр смотрел на короля не мигая. Его лицо оставалось непроницаемым, но внутри всё кипело. Он понял. Понял с кристальной ясностью, достойной лучших умов Цитадели. Никакое это было не заключение мира. Узурпатор, убийца, многоженец, поправший все законы Семерых, просто хотел сплавить двух девчонок, двух дочерей Рейны, ему, лорду Староместа. Сделать его своим тюремщиком. Связать его дом с домом Таргариенов не узами чести, а цепями заложничества. Ведь если девочки будут в Староместе, Мейгор всегда сможет напомнить, что их жизни зависят от лояльности Хайтауэров. А если девочки, не приведи Семеро, умрут или пострадают — вина падёт на его дом. Мог ли он что-нибудь сказать? Однозначно да. Он мог бы напомнить Мейгору о Серисе. Мог бы бросить ему в лицо обвинения в том, что его дочь, законная жена, была унижена и брошена. Мог бы отказаться, сославшись на честь и память. Мог бы плюнуть в это каменное лицо. И результатом этого стало бы то, что его голова — а возможно, и головы его сыновей, его брата, его племянников — услужливо украсила бы стены Красного Замка. Или, что ещё хуже, Мейгор мог окропить Цитадель кровью всего его дома. А мог и просто поджечь Старомест. Второе было куда быстрее и полностью в характере этого засранца. Он уже доказал это, когда сжёг Септу Памяти вместе со всеми, кто в ней укрывался. Огонь и сталь — вот его язык. Хайтауэр медленно, очень медленно, натянул на лицо вежливую улыбку. Она была тонкой, и такой же холодной. — Это будет честью для меня, Ваше Величество, — произнёс он, и каждое слово падало в тишину, словно капля расплавленного свинца. — Принять принцесс в своём доме. Звёздная Септа и Цитадель с радостью распахнут перед ними свои двери. Мейгор нарочито тихо, почти интимно, посмеялся. Это был странный, лающий смех, в котором не было ни капли искренней радости — только удовлетворение хищника, загнавшего добычу в угол. Он поднял свой кубок, и хрусталь поймал свет свечей, разбросав по стенам кровавые блики. — Выпьем за наше перемирие, лорд Хайтауэр. Манфред взял со стола второй кубок — тот, что стоял нетронутым с самого начала. Он поднял его, глядя прямо в глаза королю. — За наш союз, — сказал он, и его голос был твёрд, как сталь, хотя внутри всё сжималось от бессильной ярости. Они выпили одновременно. Вино было превосходным — терпким, с нотками вишни и дыма. Манфред едва почувствовал его вкус. Поставив кубок, Мейгор слегка повёл плечами, словно сбрасывая с себя тяжесть только что завершённого дела. Его лицо, на мгновение отразившее мрачное удовлетворение, снова стало бесстрастным. — Что ж, милорд, — произнёс он, делая жест в сторону двери, за которой гремел пир. — Не желаете ли присоединиться к веселью? Там сегодня много достойных лордов. И прекрасных леди. Мои жёны будут рады видеть столь почтенного гостя. Лорд Хайтауэр покачал головой. Улыбка всё ещё держалась на его губах, но глаза оставались ледяными. — Прошу меня простить, Ваше Величество. Головная боль, о которой я упоминал… Боюсь, шум и духота пиршественной залы мне сейчас не по силам. Я предпочту удалиться в отведённые мне покои и отдохнуть с дороги. Завтра, если позволите, я хотел бы обсудить детали… опеки над принцессами. Мейгор кивнул. Он не спорил. Ему это было неинтересно. — Как пожелаете, лорд Хайтауэр. Десница проводит вас. Лорд Деймион Веларион, всё это время стоявший у двери неподвижной тенью, сделал шаг вперёд и слегка поклонился. Его лицо по-прежнему ничего не выражало. Манфред Хайтауэр ещё раз склонил голову перед королём и, не оглядываясь, вышел из Малого Чертога. Шаги его были тяжелы, но спина оставалась прямой. Он не позволил себе сгорбиться даже на мгновение. Когда дверь за ним закрылась, Мейгор Таргариен постоял ещё немного в одиночестве, глядя на запертую дверь. Затем взял со стола графин, налил себе ещё вина и залпом осушил кубок. Он поставил пустой кубок на стол, одёрнул тунику и решительным шагом направился обратно в пиршественную залу — туда, где его ждали четыре женщины, связанные с ним узами, что были крепче любой стали. Женщины, которые теперь всецело принадлежали ему. И одна из них — особенно.