***
Дорога назад казалась совсем другой. Исчезла та удушливая, липкая тяжесть, которая гнала меня к карьеру. Теперь воздух, бивший в лицо, ощущался прохладным и чистым, а закатное небо из тревожно-оранжевого превратилось в глубокое фиалковое. Борис ехал чуть впереди. Без своего тяжелого пальто, в одной футболке, которая парусом надувалась у него на спине, он выглядел непривычно легким. Он постоянно оборачивался, проверяя, не отстал ли я, и каждый раз, когда наши взгляды встречались, он оскаливал зубы в своей этой бешеной, полубезумной улыбке. Я крутил педали, чувствуя приятную усталость в мышцах и странное онемение на губах. В голове было пусто и звонко. Когда мы свернули на нашу улицу, Борис вдруг резко затормозил, подняв столб пыли, и дождался, пока я поравняюсь с ним. — Слушай, малый, — он прищурился, разглядывая меня. — У тебя вид такой… слишком довольный. Сотри это с лица. Джойс поймет. — А мне плевать, Борис, — честно ответил я, переводя дыхание. — Пусть понимает. Он хмыкнул и потянулся к моему лицу, грубовато вытирая большим пальцем след пыли (или чего-то еще) с моей щеки. Его прикосновение обожгло, заставляя сердце снова пуститься вскачь. — Плевать ему, ишь ты, — проворчал он, но в глазах светилось гордое «мой». — Ладно, герой. Давай велосипеды в гараж и тихо в дом. Я первый пойду, отвлеку их своими байками про саратовских родственников. Мы заехали во двор. Дом светился уютными желтыми окнами, на крыльце горел фонарь, привлекая ночных бабочек. Всё выглядело так же, как вчера, но я знал, что заходить в эти двери будет уже совсем другой Уилл. Борис спрыгнул с велосипеда, подхватил мой за руль и кивнул в сторону двери: — Иди, художник. Наводи марафет. А я сейчас... Я пошел к крыльцу, чувствуя его взгляд на своей спине. И в этот раз мне не хотелось оборачиваться, чтобы проверить — я и так знал, что он никуда не денется.***
Борис зашел в дом первым, чеканя шаг своими тяжелыми ботинками, и я слышал, как он с порога начал что-то громко и путано затирать маме про «закат на карьере» и «цепь, которая слетела у малого в самый неподходящий момент». Он выстраивал баррикады из слов, пытаясь прикрыть нас обоих, быть тем самым щитом, которым он привык быть. А я... я не зашел. Я буквально взлетел по ступеням крыльца. В прихожей было светло, пахло домашним уютом и запеканкой, но этот мир больше не имел надо мной власти. Я стоял в дверях, тяжело дыша, с растрепанными волосами и пылью на щеках, и чувствовал себя так, будто меня заново раскрасили — яркими, кричащими мазками, которые не перекроет ни один слой белил. Мне хотелось сорвать голос. Мне хотелось схватить маму за плечи и проорать на всю кухню, на весь этот сонный пригород, на всю гребаную Калифорнию: «Мама, он меня поцеловал! Слышишь? Он меня поцеловал!» Борис обернулся на меня, на мгновение замолкнув на полуслове. Он увидел мой взгляд — шальной, абсолютно неадекватный, светящийся изнутри каким-то диким торжеством. Его брови взлетели вверх, в глазах мелькнула паника: «Тихо, придурок, ты же всё выдашь!» Но мне было всё равно. Я смотрел на его острые скулы, на его футболку, испачканную в траве там же, где и моя, и едва сдерживал истерический, счастливый смех. — Уилл? Дорогой, что с тобой? — Мама вышла из кухни, вытирая руки полотенцем. Она смотрела на меня с тревогой, переводя взгляд с моей сияющей физиономии на Бориса, который внезапно очень заинтересованно начал разглядывать дырку в своем кармане. — Ты весь светишься... и дрожишь. — Всё в порядке, мам, — выдохнул я, и мой голос прозвенел, как натянутая струна. — Просто... день был очень насыщенный. Очень. Я прошел мимо нее, едва не задев плечом, и на секунду задержался рядом с Борисом. Всего на мгновение, чтобы он почувствовал мой жар. — Пойду умоюсь, — бросил я, перепрыгивая через две ступеньки на лестнице. Я чувствовал его взгляд на своей спине — тяжелый, предостерегающий, но в то же время такой же «окрашенный», как и я сам. Мы могли врать кому угодно, могли придумывать истории про цепи и карьеры, но в это мгновение в доме не было ничего реальнее моего бешеного пульса и вкуса его губ, который я не собирался смывать никакой водой.***
Я стоял перед зеркалом и тяжело дышал, вцепившись пальцами в края раковины. В ванной было слишком светло — кафель слепил глаза, но то, что я видел в отражении, не имело ничего общего с этим порядком. Мне казалось, что я весь в нем. Когда Клэр оставляла на моей щеке отпечаток своей розовой помады, это было... мило. Это был знак собственности, аккуратная метка «хорошего парня». Но это смывалось одним движением салфетки. А сейчас? Сейчас я видел в зеркале чужака. Мои губы припухли и горели. Волосы торчали во все стороны, в них запутались сухие травинки с края карьера, а на скуле темнел тот самый грязный след от пальца Бориса. Я коснулся своих губ кончиками пальцев. — Господи... — прошептал я, и мой собственный голос показался мне сорванным, чужим. Это ощущалось так ярко, что физически болело где-то под ребрами. Борис не просто поцеловал меня — он будто содрал с меня слой кожи, под которым прятался настоящий Уилл. Тот Уилл, который не умел рисовать пастельные пейзажи, а хотел малевать огромные, черные, рваные полотна. Я включил горячую воду. Она шумела, разбиваясь о фаянс, но я не спешил умываться. Я просто смотрел на свои расширенные зрачки и понимал: я не хочу это смывать. Я закрыл глаза. Перед ними всё еще стоял его профиль на фоне темнеющего неба. Клэр была эскизом, наброском карандашом, который легко стереть ластиком. Борис был масляной краской. Густой, едкой, въедающейся в холст так, что его уже никогда не сделать чистым. И, боже мой, как же мне это нравилось. Пока я стоял, завороженный собственным отражением и не в силах стереть эту глупую, победную улыбку, замок тихо щелкнул. Дверь ванной приоткрылась ровно настолько, чтобы внутрь, как вор или дикий кот, прошмыгнул Борис. Он двигался бесшумно, несмотря на свою вечную неуклюжесть, и в ту же секунду, как дверь за ним закрылась, мир сузился до размеров этой тесной, залитой кафельным светом комнаты. В животе будто взорвалась стая испуганных бабочек — горячая, трепещущая волна, от которой перехватило дыхание. Борис мгновенно оказался рядом. Его ладонь, всё еще пахнущая дорожной пылью и тем самым горьким табаком, жестко прижалась к моим губам, обрывая любой звук, который мог сорваться. — Тише, тише, малый, — выдохнул он мне в самое ухо. Его голос был хриплым шепотом, вибрирующим где-то у меня в позвоночнике. Он рывком развернул меня к себе. Я замер, вцепившись пальцами в край раковины, и смотрел на него широко раскрытыми глазами, чувствуя вкус его сухой кожи на своих губах. Борис выглядел безумно: волосы спутаны, глаза блестят лихорадочным, черным блеском, а на губах играет та самая усмешка, от которой у меня всегда подкашивались ноги. Он вдруг коротко, по-доброму рассмеялся моему ошарашенному виду, а затем, не давая мне опомниться, резко развернул меня спиной, впечатывая лопатками в холодное полотно двери. Другой рукой он рванул кран — вода ударила в раковину с утроенной силой, создавая плотную шумовую завесу, отсекающую нас от всего дома, от мамы, от Хоппера, от реальности. Только тогда он убрал руку от моего лица. Я не стал ждать ни секунды — я сам вцепился в его растянутую футболку, наматывая тонкую ткань на кулаки и притягивая его к себе так близко, что наши носы столкнулись. Борис ничего не говорил. Он просто смеялся мне прямо в губы — тихим, торжествующим смехом человека, который только что украл самое большое сокровище в мире и знает, что ему это сойдет с рук. Его руки в ответ сгребли мою футболку на пояснице, сминая её в бесформенный ком, притягивая меня к нему так плотно, что я чувствовал каждый удар его сердца, такое же бешеное и аритмичное, как и моё. Это было абсолютное, концентрированное счастье. В шуме бегущей воды, в тесноте ванной, под прицелом его невозможных глаз я понимал: вот она, моя настоящая жизнь. Грязная, неправильная, пахнущая мазутом и тайными поцелуями за закрытой дверью. Он прижался своим лбом к моему, продолжая беззвучно смеяться, и я закрыл глаза, растворяясь в этом моменте, где не было ни прошлого, ни будущего — только Борис и этот дикий, бабочками бьющийся в груди восторг. И я снова поцеловал его. Сам. В этот раз без злости, без отчаяния и без попытки что-то доказать. Это был поцелуй человека, который наконец-то дорвался до кислорода. В тесноте ванной, под оглушительный грохот воды, бьющей в раковину, я впился в его губы с такой жадностью, что у меня перед глазами поплыли искры. Борис на секунду замер, его смех оборвался коротким, сдавленным выдохом прямо мне в рот. А потом он ответил. Его руки, всё еще сжимавшие мою футболку, переместились выше, на затылок, и он притянул меня к себе так сильно, что я почувствовал каждую пуговицу на его джинсах, каждый изгиб его тела. Это было безумие. За дверью мама могла в любой момент позвать нас ужинать, Хоппер мог пройти по коридору, но здесь, в этом облаке пара и шума, мы были в безопасности. Я чувствовал, как его пальцы дрожат в моих волосах, и это знание — что великий, непробиваемый Борис Павликовский дрожит от моего прикосновения — пьянило сильнее любого вина. — Малый... — простонал он, отрываясь от моих губ всего на миллиметр, чтобы тут же снова прильнуть к ним. Его губы были мягче, чем я помнил, и горячее. Я чувствовал, как по моей спине пробегает электрический разряд, когда он кончиком языка коснулся моей нижней губы. В животе бабочки сменились настоящим пожаром. Я запустил руки ему под футболку, касаясь горячей, сухой кожи на пояснице, и Борис вздрогнул, выгибаясь навстречу моему движению. Мы стояли так, сплетясь в один неразрывный узел, и я понимал: это и есть мой дом. Не стены, не картины, не этот чистый город. Мой дом — это вот этот нескладный, пахнущий табаком парень, который смеется мне в губы и не собирается меня отпускать. Я снова и снова вжимался в него, не в силах прервать этот контакт, чувствуя, как мир за дверью окончательно перестает существовать. Был только Борис. Только шум воды. И этот бесконечный, яркий поцелуй, который перечеркивал всё моё «правильное» прошлое. Борис отстранился всего на дюйм, его зрачки были расширены так сильно, что радужки почти не осталось — два черных омута, в которых я тонул без остатка. — Ну ты и даешь, малый... — прошептал он, тяжело и рвано дыша мне прямо в губы. Его лоб прижался к моему, и я чувствовал, как он мелко дрожит. — Совсем тормоза сорвало? Я не мог ответить. У меня в горле стоял ком из восторга и страха, а сердце колотилось так сильно, что, казалось, оно сейчас выпрыгнет и разобьется о кафельный пол. Я только сильнее сжал его футболку в кулаках, притягивая его обратно. Борис вдруг замер. Он прислушался, его тело мгновенно напряглось, превращаясь в натянутый жгут. Снаружи, в коридоре, послышались шаги мамы и приглушенный звон посуды на кухне. — Уилл? Борис? Ужин остывает!— донесся её голос, мягкий и ничего не подозревающий. Борис резко зажмурился, чертыхнулся про себя и на секунду сильнее вжался в меня, будто пытаясь спрятаться от этого голоса, от этой реальности. Потом он медленно, нехотя разжал пальцы, выпуская мою футболку. Его руки скользнули по моим плечам, оставляя после себя обжигающий след. — Идем, — выдохнул он, выключая воду. Внезапно наступившая тишина ударила по ушам. Он взглянул в зеркало, быстро пригладил свои вечно торчащие волосы и вытер рот тыльной стороной ладони. Посмотрел на меня — я стоял красный, взлохмаченный, с шальными глазами и абсолютно идиотской улыбкой. — Лицо попроще сделай, малый, — шепнул он, открывая защелку. Он подмигнул мне — той самой своей дерзкой, «борисовской» искрой — и первым выскользнул в коридор, сразу напустив на себя вид смертельно уставшего и слегка раздраженного подростка. Я остался в ванной еще на десять секунд. Плеснул в лицо ледяной водой, пытаясь унять этот пожар внутри, но бабочки в животе только сильнее затрепетали крыльями. Я посмотрел на свои руки — они всё еще подрагивали.***
Я вышел в коридор, стараясь дышать ровнее, и пошел на запах ужина, чувствуя, как внутри меня разрастается это новое, колючее и прекрасное знание: теперь у нас есть тайна. Наша общая, пахнущая табаком и мокрой травой тайна, которая была важнее всего на свете. Еда сегодня была невероятной. Обычная запеканка казалась божественным нектаром, а холодный сок обжигал горло сладостью. Я возил вилкой по тарелке, стараясь не слишком явно сиять, но внутри меня всё вибрировало. Каждое случайное касание нашими коленями под столом отзывалось электрическим разрядом. — Уилл, дорогой, — мама отложила салфетку и мягко посмотрела на меня. — А как там Клэр? Вы сегодня виделись? Бам. Мир на секунду качнулся. Имя Клэр прозвучало как выстрел в тишине. Чувство вины — тяжелое, липкое, привычное — тут же попыталось вцепиться мне в горло. Я вспомнил её лицо, её разочарование, то, как подло я сбежал... Я опустил взгляд в тарелку, чувствуя, как краска отливает от лица. Но тут я поднял глаза и наткнулся на взгляд Бориса. Он сидел напротив, невозмутимо пережевывая огромный кусок хлеба. Его глаза — черные, блестящие, лукавые — впились в мои. Он не отвел взор. Наоборот, он чуть прищурился, и в этом прищуре читалось всё: «Ну что, малый? Вспомнил свою правильную жизнь? А про то, как ты сам вцепился в меня на карьере, ты не забыл?» Он едва заметно повел бровью, напоминая мне о том безумном рывке, которым я притянул его к себе там, у обрыва. В груди что-то лопнуло. Вина не ушла совсем, но она вдруг стала такой мелкой по сравнению с тем огромным пожаром, который Борис разжег во мне. Я представил, как нелепо мы сейчас выглядим: я — «пай-мальчик» с пылающими ушами, и Борис — бродяга с травой в волосах, который только что зажимал меня в ванной под шум воды. Я подавился смешком. Это было сильнее меня. Звук получился странным, похожим на кашель, и я поспешно схватился за стакан с соком. — Она... да, мам, мы виделись, — выдавил я, чувствуя, как губы сами собой растягиваются в дурацкой улыбке. — Просто... у нас сейчас всё сложно. Переходный период, понимаешь? Борис под столом с силой наступил мне на ногу, заставляя меня охнуть. — Сложно у них, — прохрипел он, едва сдерживая собственный смех и глядя на маму с самым невинным видом, на который был способен. — Молодежь, тетя Джойс. Драмы на пустом месте. То ли дело у нас в России — ударил кулаком по столу, и никакой сложности. Мама рассмеялась, качая головой, а я уткнулся в стакан, чувствуя, как под столом Борис не убирает ногу, продолжая давить, напоминая о себе, о карьере, о том, что теперь всё изменилось навсегда. — А как с той девочкой, Сарой? — мама подперла щеку рукой, глядя на Бориса с тем самым материнским участием, которое обычно предназначалось мне. — Она там с родителями ведь? Ты ее навещал? Борис даже бровью не повел. Он мастерски отправил в рот кусок запеканки, прожевал и с самым обезоруживающим видом замахал вилкой в воздухе. — Какая Сара, тетя Джойс! — воскликнул он, округлив свои черные глаза. — У нас тут именинник, к нему я и приехал! Друг — это святое, а девчонки... девчонки подождут. Мама просто расплылась в улыбке. Ее буквально распирало от гордости за «благородство» этого взъерошенного парня. Она ведь всегда видела в людях только лучшее, а Борис умел включать свое сомнительное обаяние на полную мощность именно тогда, когда нужно было отвести подозрения. — Хороший ты парень, Борис, — мягко сказала она, и в ее голосе прозвучало столько искреннего тепла, что мне на секунду стало совестно. — Но к Саре надо съездить. Она, небось, ждет. Борис деловито закивал, напуская на себя вид самого ответственного сына, парня и друга на свете. — Да-да, конечно, тетя Джойс! Как только, так сразу! Вот прямо завтра... или послезавтра... как только Уилл перестанет в карьеры падать, так я сразу к ней, — он стрельнул в меня коротким, насмешливым взглядом, в котором так и читалось: «Видишь, как я их развожу?» Я опустил голову, делая вид, что очень занят изучением узора на тарелке. Мои плечи мелко дрожали от едва сдерживаемого смеха. — Вот и молодец, — подытожила мама, вставая, чтобы принести чай. — Уилл, помоги Борису с добавкой, он вон какой худой, одни кости. Как только она отвернулась к плите, Борис под столом снова сильно толкнул меня коленом. Я поднял глаза и увидел, как он быстро, одними губами, беззвучно произнес: «Сара, малый. Слышал? Я теперь верный рыцарь». Он скорчил такую уморительно-серьезную гримасу, что я не выдержал и уткнулся лбом в ладонь, притворяясь, что у меня внезапно зачесался глаз. Внутри всё ликовало. Эта ложь, этот вечер, этот привкус тайны — всё это было нашим общим заговором против скучного, правильного мира. Чай в тот вечер был не просто напитком — он казался эликсиром правды. Я сидел, обхватив теплую кружку ладонями, и слушал, как Борис вдохновенно врет про свои «приключения» по дороге в Калифорнию, приправляя всё это жутким акцентом и размашистой жестикуляцией. Мама смеялась, подкладывая ему печенье, и в кухне разливалось то самое золотистое, густое чувство дома, которого мне так отчаянно не хватало все эти месяцы. С Тони и Клэр всё всегда было... правильно. Вежливо. Мы обсуждали школу, планы на колледж, новые кроссовки. Это были посиделки в витрине магазина — красиво, чисто, но совершенно безвкусно. А здесь, с Борисом, который толкал меня коленом под столом, и мамой, которая светилась от счастья, я наконец-то перестал притворяться. Я чувствовал себя живым, «окрашенным», настоящим. Но идиллия лопнула в одно мгновение. Тяжелые шаги Хоппера по дощатому полу заставили меня внутренне подобраться. Он подошел сзади — огромная, молчаливая тень — и его ладонь опустилась мне на плечо. Тяжелая, теплая, пахнущая лесом и старой кожей. — Поговорим? — низкий голос Хоппера прозвучал не как вопрос, а как констатация факта. Смех Бориса мгновенно стих. Он замер с печеньем в руке, и его глаза-бусины впились в шерифа с той самой настороженностью уличного пса, который ждет удара. Мама тоже притихла, тревожно переводя взгляд с Джима на меня. У меня внутри всё похолодело. Неужели он видел? Неужели он стоял в коридоре, когда я влетел в дом с сумасшедшими глазами? Или когда Борис прошмыгнул в ванную? Хоппер был чертовым ищейкой, он чуял ложь и перемены в воздухе за милю. — Да... конечно, — выдавил я, ставя кружку на стол. Керамика звякнула о дерево слишком громко в наступившей тишине. Я встал, чувствуя, как ватные ноги едва держат меня. Бросил быстрый взгляд на Бориса. Тот сидел напряженный, как сжатая пружина, и его челюсти были плотно сжаты. Он хотел что-то сказать, я видел это по его дернувшемуся кадыку, но промолчал. Хоппер кивнул в сторону двери на веранду. — На воздух выйдем. Я поплелся за ним, кожей чувствуя взгляд Бориса, который буквально прожигал дыру в моей спине. Бабочки в животе, которые еще минуту назад порхали от счастья, теперь превратились в холодный, колючий комок. Шоу закончилось. Начинался допрос. Ночь снаружи была густой и пахла хвоей. Хоппер не спешил начинать разговор — он неторопливо достал пачку, чиркнул зажигалкой, и огонек на мгновение выхватил его суровое, исчерченное морщинами лицо. Глядя на то, как он затягивается, я почувствовал, как во рту пересохло. Мне тоже отчаянно захотелось курить — не ради вкуса, а чтобы хоть как-то унять этот тремор в руках. — Ты чего, подарки так и не разобрал? — Джим выпустил облако дыма, кивнув в сторону окна. — Стоят в зале. — А... да... — я сглотнул, пытаясь вернуть голосу твердость. — Мы весь день с Борисом... Ну, ты понимаешь. Замотались. Хоппер молча кивнул, глядя куда-то в темноту двора. Его молчание всегда давило сильнее любых слов. — Тебе что-то нужно? — вдруг спросил он, не оборачиваясь. Я замер, чувствуя, как холодный ночной воздух пробирается под футболку. — Ты о чем? — Не хватает тебе может чего? — Он повернулся ко мне, и в его взгляде, обычно проницательном и жестком, промелькнула какая-то странная, неуклюжая нежность. — Все хорошо, Джим, — ответил я, и на этот раз слова дались легко. — Я счастлив. Сейчас я действительно счастлив. Хоппер скупо улыбнулся, и эта улыбка смягчила его лицо, сделав его похожим на того самого отца, которого у меня никогда не было. — Я всегда рядом, ты же знаешь про это, да? — Он положил тяжелую ладонь мне на затылок, слегка сжав его. — Конечно. — Ты так вырос... — Джим вздохнул, стряхивая пепел. — А я даже не заметил, когда это произошло. И... Борис неплохой парень. Я рад, что он приехал. Он настоящий друг. Таких поискать надо. Он сделал паузу, внимательно глядя на меня, будто видел все те искры, что до сих пор плясали у меня под кожей. — Но все же ты аккуратнее. И курите поменьше — Джойс учует, расстроится. Я вскинул брови, дыхание перехватило. Сердце совершило кульбит. «Он знает», — пронеслось в голове. Не про сигареты — про всё. Про то, что между нами в воздухе висит такое напряжение, которое не спрятать за чаем. Я уже открыл рот, чтобы начать нелепо оправдываться, придумать историю про «одну сигарету на двоих в карьере», но Хоппер не дал мне закончить. Он выкинул окурок, раздавив его носком ботинка, и размашисто встряхнул меня по волосам, окончательно превращая мою прическу в хаос. — Не оправдывайся, — хмыкнул он, уже направляясь к двери. — Как он тебя там зовет... «малый»? Про подарки не забудь. Я остался стоять на веранде один, глядя на закрытую дверь. Внутри всё дрожало от облегчения и какого-то нового, взрослого чувства. Джим не просто разрешил Борису быть здесь — он принял нас. Я глубоко вдохнул ночной воздух, улыбнулся темноте и потянул ручку двери. Мне не терпелось вернуться в дом. К Борису. К подаркам. К нашей новой жизни. Когда я переступил порог, в гостиной повисла такая густая тишина, что её можно было потрогать руками. Мама замерла с чайником, а Борис... Борис выглядел так, будто сидел на электрическом стуле. Его плечи были вздернуты к самым ушам, а пальцы судорожно барабанили по колену. Как только наши взгляды встретились, я едва заметно кивнул и одними губами улыбнулся: «Всё нормально». Надо было видеть, как он преобразился. Борис выдохнул так шумно, будто до этого не дышал все те десять минут, что я был с Хоппером на веранде. Весь его боевой задор вернулся в ту же секунду. Он подскочил со стула, едва не опрокинув кружку, и его глаза снова вспыхнули тем самым знакомым, вороватым блеском. — Тетя Джойс! — воскликнул он, закидывая на плечо свое тяжелое пальто, которое до этого валялось на диване. — Спасибо за ужин, это было... это было лучше, чем всё, что я ел за последний год! Мы в комнату, пластинки послушаем, хорошо? Он уже практически тянул меня за локоть в сторону лестницы, действуя на опережение, пока Хоппер не решил добавить еще пару «отцовских» советов. — И подарки разберем! — добавил я, подхватывая его волну. — Там же целая гора! — Да-да, подарки! — Борис закивал так интенсивно, что его кудри заплясали. — Уилл у нас теперь богатый человек, надо посмотреть, что ему там надарили, кроме моих бесценных советов. Мама только рассмеялась, глядя на нашу суету. Она видела, как я сияю, и, кажется, это было всё, что ей нужно для счастья. — Идите, идите, — замахала она полотенцем. Мы пролетели мимо Хоппера, который стоял в дверном проеме, сложив руки на груди. Проходя мимо, я заметил, как он едва заметно ухмыльнулся в свои усы.***
Как только мы оказались на втором этаже и дверь моей комнаты захлопнулась, Борис тут же прижал меня спиной к дереву, наваливаясь всем весом. Его дыхание было сбитым, горячим. — Ну ты и напугал меня, малый, — прошептал он, зарываясь носом мне в шею. — Что он сказал? Я чувствовал, как его сердце колотится через футболку — быстро-быстро, в унисон с моим. Бабочки в животе устроили настоящий бунт. — Сказал, что ты настоящий друг, — выдохнул я, обхватывая его за талию. — И чтобы мы меньше курили. Борис замер, потом отстранился и посмотрел на меня с непередаваемым выражением лица — смесью ужаса и восхищения. — Старый лис... — пробормотал он, а потом снова рассмеялся, хватая меня за щеки. — Ну, раз он разрешил быть друзьями, давай смотреть, что там в твоих коробках. Но сначала... Он не договорил и снова прижался к моим губам, на этот раз медленно, тягуче, смакуя каждую секунду нашей первой официальной победы. Подарки могли подождать. Весь мир мог подождать.***
Борис сидел на ковре, скрестив свои длинные, обтянутые пошорканными джинсами ноги, и выглядел в моей светлой комнате как инородное тело — темное, хаотичное. Вокруг нас высились баррикады из коробок: пестрые свертки от ребят из Хоукинса, тяжелая посылка от Джонатана, и несколько аккуратных пакетов от моих «новых» друзей. — Давай, малый, — Борис ухмыльнулся, выуживая из кармана зажигалку и просто вертя её в пальцах, гипнотизируя меня блеском металла. Сначала пошли подарки от старой гвардии. Джонатан прислал коробку, от которой пахло старой бумагой и надеждой. Внутри оказался профессиональный набор масляных красок и потрепанный атлас анатомии для художников. Борис бесцеремонно выхватил книгу, перелистывая страницы с детальными зарисовками сухожилий и мышц. — Брат у тебя — голова, — одобрительно хмыкнул он, ткнув пальцем в рисунок плечевого пояса. — Знает, что тебе нужно мясо и кости, а не эти твои калифорнийские цветочки. От ребят из Хоукинса привалил целый ворох ностальгии: новые рации («Для связи с Изнанкой», как гласила записка Дастина) и комиксы. На секунду в горле встал ком — я вспомнил подвал Майка, запах попкорна. Борис заметил мою заминку и тут же беспардонно пихнул меня в плечо. — Не кисни, художник. Прошлое — это мусор, если оно мешает тебе дышать сейчас. О, а это что за розовая нежность? Он вытянул из кучи плоский сверток, упакованный с пугающей аккуратностью. Подарок от Клэр. Внутри лежал тяжелый скетчбук в обложке из натуральной кремовой кожи. На ней золотом было вытиснено: «W. B.». К нему прилагался набор линеров, которые стоили, наверное, как почка, а то и две. И открытка. «Твори свою красоту, Уилл. С любовью, К.». Борис взял скетчбук. Его пальцы с обкусанными ногтями медленно проехались по золотому тиснению. В полумраке его глаза казались совсем черными, и в них на мгновение отразилось что-то острое — не то ревность, не то горькая насмешка над тем, каким «чистым» меня хотела видеть эта девочка. — Дорого, — негромко промолвил он, поднося обложку к самому носу. — Пахнет деньгами и хорошими манерами. Она, небось, думает, что ты в этом будешь рисовать ангелочков в садике, малый? Я посмотрел на этот идеальный скетчбук, потом на Бориса — на его спутанные кудри, на ссадину на скуле, на его губы, вкус которых до сих пор жег мои собственные. — Твой подарок лучше, Борис, — тихо сказал я, глядя ему прямо в глаза. Борис замер. Его рука со скетчбуком опустилась на ковер. Он смотрел на меня пару секунд, проверяя, не вру ли я, а потом внезапно рассмеялся — тем самым своим лающим, безумным смехом, от которого у меня всегда перехватывало дыхание. — Еще бы! — воскликнул он, отшвыривая подарок Клэр на кровать, как ненужную тряпку. — Конечно лучше! Мои подарки с душой, малый. Он снова зарылся в коробки, отшвырнув в сторону колючий свитер, который подарила Сара (Борис даже не взглянул на него). И вдруг его рука нащупала что-то на самом дне. — О-о-о... — протянул он, вытаскивая на свет черную глянцевую пластинку без конверта, завернутую просто в старый номер «Нью-Йорк Таймс». — А это что за сокровище? Он поднес винил к лампе, щурясь. Это был старый диск, исцарапанный так, будто по нему бегали коты, но когда Борис прочитал название, его лицо исказилось в поистине дьявольском восторге. — «The Clash»? «London Calling»? Малый, да у тебя тут в заначке настоящий панк-рок! — Он подскочил на ноги, его глаза бешено блестели. — Откуда это? Тони? — Не знаю, — выдохнул я, заражаясь его энергией. — Наверное... — Тащи свой проигрыватель, быстро! — Борис уже по-хозяйски отодвигал мои учебники с тумбочки. Он бережно опустил иглу на пластинку. Раздался характерный треск, а через секунду комнату взорвал бешеный гитарный рифф. Борис обернулся ко мне, скаля зубы в торжествующей ухмылке, и я понял: этот вечер, этот шум и этот сумасшедший парень рядом — это единственное, что имело значение. Гитара ударила по ушам так, будто кто-то выбил окно в нашей стерильной калифорнийской идиллии. Борис стоял у проигрывателя, сунув руки в карманы джинсов, и его всё тело вибрировало в такт этому рваному, грязному ритму. Он обернулся ко мне, и в полумраке его лицо казалось маской какого-то уличного божества — дикого, неправильного и чертовски красивого. — Слышишь, малый? — прохрипел он, перекрывая музыку. Я вскочил с ковра, чувствуя, как этот ритм прошибает меня насквозь. Вина перед Клэр, страх перед Хоппером — всё это вылетело в трубу. Остался только этот треск винила и Борис. Он вдруг шагнул ко мне, схватил за плечи и начал трясти, будто пытаясь выбить из меня последние остатки «правильного мальчика». — Танцуй, художник! — заорал он, скаля зубы. — Ну же! Или ты совсем в этой школе для отличников задеревенел? Он начал дергаться в каком-то безумном, ломаном танце, размахивая руками и едва не задевая лампу. Я рассмеялся — громко, до боли в легких — и бросился к нему. Мы толкались в тесной комнате, врезаясь в кровать, наступая на коробки с подарками. Скетчбук Клэр съехал на пол, и мне было плевать, если Борис наступит на него. — Давай, Уилл! — Борис схватил меня за руки, закружил, и мир поплыл перед глазами цветными пятнами. Он резко притянул меня к себе, обрывая движение. Музыка продолжала орать, но для меня всё стихло. Мы стояли в центре комнаты, тяжело дыша, лоб в лоб. Его футболка была влажной от пота, а от волос пахло той самой пылью и свободой. — Ты сумасшедший, Павликовский, — выдохнул я, глядя в его расширенные зрачки. — А ты думал? — он ухмыльнулся, и его рука скользнула мне на затылок, пальцы запутались в волосах. — С нормальными тебе будет скучно, малый. Тебе нужен такой урод, как я. Чтобы не давать тебе уснуть. Он прижался своим холодным носом к моему, и я почувствовал, как он снова мелко дрожит — то ли от адреналина, то ли от того, что музыка вывернула его наизнанку. — Я не хочу засыпать, — прошептал я, и сам подался вперед, ловя его губы. В этот раз поцелуй был быстрым. Борис зарычал мне в губы, сминая мою футболку, а потом резко отстранился и подмигнул. — Пластинка еще не кончилась, художник! Он снова запрыгал по комнате, подпевая на ломаном английском, а я стоял и смотрел на него, понимая: никакой «нормальной» жизни больше не будет. И слава богу. Потому что с Борисом я впервые чувствовал, что я — это я. *** Раскладушку я сам отодвинул в другой конец комнаты, к самому окну, где гулял сквозняк и пахло чужой, сонной калифорнией. Борис на ней за эти два дня даже не полежал — она стояла там как какой-то нелепый экспонат, заваленная его грязным пальто и пустыми пачками. Он теперь лежал со мной. Узкая кровать жалобно скрипнула, когда он завалился на бок, подминая под себя одеяло. В комнате было темно, только тусклый свет от проигрывателя мазал по его острому профилю. Игла уже давно дошла до края и мерно шипела в тишине: хрр-пск, хрр-пск. Но нам обоим было лень встать. — Тесно, малый, — прохрипел Борис мне в самое ухо, обдавая запахом табака и той мятной жвачки, которую он вечно жевал. — Как в гробу, честное слово. Но уютно, блять, не поспоришь. Он закинул на меня свою тяжелую, костлявую ногу, придавливая к матрасу, и я почувствовал, как его пальцы по-хозяйски забрались мне под футболку, царапая кожу холодными ногтями. Я вздрогнул, но не отодвинулся. — Ты костлявый, Павликовский, — шепнул я, прикрывая глаза. — Все ребра мне пересчитал. Борис тихо рассмеялся, и эта вибрация передалась мне в позвоночник. Он уткнулся носом мне в затылок, шумно втягивая запах моего шампуня, который он наверняка считал слишком «девчоночьим». — Зато я настоящий, — выдохнул он, и его рука на моем животе сжалась крепче. — Не то что твои картинки. Я тут, малый. Слышишь? Живой. И я на эту гребаную раскладушку не пойду. Пусть там призраки твоей Клэр спят. Я накрыл его ладонь своей. В темноте наши переплетенные пальцы казались одним целым. — Не уйдешь? — спросил я, и мой голос прозвучал совсем по-детски, тонко. Он замер на секунду, а потом резко повернул меня к себе, заставляя смотреть в его черные, блестящие глаза. В них не было ни капли издевки — только какая-то бешеная, отчаянная преданность. — Только если ты сам меня выпихнешь, — серьезно сказал он. — А ты ведь не выпихнешь, да, художник? Я ничего не ответил. Я просто притянулся к нему и уткнулся лбом в его острое плечо. За окном стрекотали цикады, где-то внизу Хоппер выключал свет в коридоре, а здесь, под одним одеялом, мир казался правильным. Борис запустил руку в мои волосы, перебирая пряди, и я наконец-то почувствовал, что могу уснуть. По-настоящему. Впервые за это время.***
На следующий день утро ворвалось в комнату слишком ярким, беспардонным калифорнийским солнцем, но мне было плевать. Борис столкнул меня с кровати еще до того, как мама успела позвать к завтраку, и в его глазах снова плясали те самые черти, которые гнали его через штаты. Первым делом мы поехали в магазин. На окраине, где старый продавец даже не взглянул на липовые документы Бориса — или ему просто было лень спорить с ним, который навис над прилавком, сверкая своей щербатой улыбкой и высыпая мятые доллары. Закупились пивом, которое в багажнике велосипеда звенело как маленькое сокровище, и сигаретами — сразу три пачки, чтобы не считать. — Погнали, малый! — Борис вскочил в седло, обдав меня запахом вчерашнего дыма и свежего азарта. — Куда угодно, только подальше от этих ровных лужаек. Меня от них тошнит, честное слово. И мы поехали куда глаза глядят. Ветер бил в лицо, вымывая из головы остатки школьных планов и вчерашних страхов. Я крутил педали, стараясь не отставать, и смотрел на его спину. Борис петлял по дороге, выкрикивал какие-то ругательства на русском и смеялся, подставляя лицо солнцу. Мы выехали на старую трассу, где асфальт был в трещинах, а по бокам рос колючий кустарник. Здесь не было поливалок и идеальных заборов. Здесь было пыльно и пусто. — Тормози! — заорал Борис, резко сворачивая к какому-то заброшенному рекламному щиту, который наполовину выцвел. Он спрыгнул с велика, не заботясь о том, что тот упадет в пыль, и тут же выудил из пакета первую банку. Щелчок открывающегося металла. — За твой день рождения, художник! — он протянул мне пиво, и его пальцы на секунду задержались на моих, горячие и шершавые. — За то, что ты всё еще не сдох от скуки в этом раю. Я сделал глоток — горький, ледяной, обжигающий горло. Сел прямо в сухую траву, прислонившись спиной к ржавой опоре щита. Борис опустился рядом, тут же закуривая и выпуская струю дыма в чистое, равнодушное небо. — Знаешь, — он затянулся так глубоко, что его щеки впали, — я когда ехал сюда, думал: увижу тебя, а ты уже всё. Чистенький, причесанный, с этой своей Клэр под мышкой. Думал, посмотришь на меня как на мусор и скажешь «Уходи, Борис, ты мне всю картину портишь». Я повернул голову к нему. На его скуле сияла свежая царапина, а в волосах запутался какой-то пух. Он выглядел как катастрофа. Как самая прекрасная катастрофа в моей жизни. — Ты и портишь, — тихо сказал я, улыбаясь. Борис замер с сигаретой у самого рта, посмотрел на меня своим этим тяжелым, немигающим взглядом, а потом вдруг толкнул меня плечом, едва не пролив мое пиво. — Дурак ты, малый, — буркнул он, но в его голосе было столько тепла, что хватило бы согреть всю эту пустынную трассу. — Пей давай. Мы сидели в этой выжженной траве, и время тянулось медленно, как плавящийся на солнце гудрон. Борис открыл вторую банку, жадно припал к ней, а потом вытер рот тыльной стороной ладони, оставляя на губах пенный след. Затянулся, и огонек сигареты на мгновение отразился в его зрачках. Борис вдруг завалился на спину, раскинув руки, будто хотел обнять всё это пыльное небо. — Я когда в Лас-Вегасе был, — его голос стал тише, глуше, — я думал, что сдохну там. В песке, в этом аду. А потом вспоминал твой затылок. Как ты сидел над своими бумажками и что-то там калякал. И думал: «Блять, Борис, ты должен доехать. Ты должен посмотреть, не превратили ли они этого пацана в манекен». Я поставил свою банку в пыль и лег рядом. Плечо к плечу. Я чувствовал жар, исходящий от его тела, и этот невыносимый, родной запах. — И как? — спросил я, глядя вверх, где одинокий стервятник описывал ленивые круги. — Превратили? Борис повернул голову ко мне. Его лицо было так близко, что я видел каждую крошечную крапинку в его глазах. Он медленно, торжественно выпустил дым мне прямо в лицо, и я зажмурился, вдыхая его выдох. — Нет, — прошептал он, и его пальцы вдруг коснулись моего подбородка. — Ты всё еще умеешь кусаться, художник. Я это вчера в ванной почувствовал. Я выхватил у него сигарету, затянулся — непривычно глубоко, до кашля — и рассмеялся, глядя на то, как Борис корчит мне рожи. Мы пили это дешевое, теплое пиво, и мне казалось, что если я сейчас закрою глаза и просто оттолкнусь от земли, я действительно взлечу. — Борис, — позвал я, когда солнце начало медленно сползать к холмам, окрашивая всё вокруг в кроваво-рыжий. — А? — Не уезжай. Никогда. Окурок в его пальцах догорел до самого фильтра, обжигая кожу, но он даже не вздрогнул. Он просто смотрел на меня — долго, тяжело, будто пытался запомнить каждую черточку моего лица, чтобы забрать её с собой в свой персональный ад, если придется. — Поехали, — шепнул он, поднимаясь и отряхивая джинсы.***
Борис резко ударил по тормозам, так что заднее колесо его велика занесло, подняв облако пыли. — Тормози, художник! — крикнул он, спрыгивая на землю. Бабушка сидела на обочине, почти скрытая в тени разросшегося кустарника, а перед ней стояли ведра с какими-то простыми, полевыми цветами — яркими, как пятна краски на холсте. Он подошел к ней своей этой разболтанной походкой, выуживая из кармана последние мятые купюры. Долго присматривался, щурился, будто выбирал не букет, а партию контрабанды. — Так, мать, — прохрипел он, расплываясь в самой своей обаятельной и одновременно пугающей улыбке. — Нам нужно что-то серьезное. Пять штук — самых красивых, для леди. Он выбрал пять пышных, нежно-розовых астр — для Джойс. Они выглядели слишком правильно и прилично, как раз для кухни, где пахнет запеканкой. Бабушка дрожащими руками обвязала их лентой, а Борис уже тянулся к другому ведру. — И еще три... — он замолчал, выуживая три ярко-красных, почти кровавых цветка, названия которых я не знал. — Эти мне. Он расплатился, не забирая сдачу, и подошел ко мне, держа букеты как какие-то трофеи. Пять штук он бесцеремонно всучил мне в руки. — Это Джойс. Скажешь, что мы всё это время искали идеальный оттенок под цвет её глаз или какую там еще чушь ты обычно рисуешь. Она растает, малый, помяни мое слово. Хоппер даже не пикнет про пиво, когда увидит её счастливую мордашку. Я прижал прохладные стебли к груди, чувствуя их тонкий, травяной аромат. А Борис тем временем засунул свои три цветка за пазуху, прямо у сердца, так что лепестки торчали наружу. Я думал, он оставит их себе. Но Борис вдруг замер. Его лицо, только что кривившееся в издевательской ухмылке, внезапно стало серьезным, почти торжественным. Он подошел ко мне вплотную, игнорируя проезжающие мимо машины и пыль, которая оседала на наших волосах. — А это... — он замялся, что бывало с ним крайне редко. — Это тебе, художник. Он протянул мне эти три стебля. Они выглядели дико на фоне его костлявой руки. Три красных вспышки. — Три? — переспросил я, принимая их. Пальцы коснулись его пальцев, и по коже прошел знакомый разряд. — Почему три? Борис шмыгнул носом и отвел взгляд, рассматривая трещину в асфальте. Он снова стал тем самым нескладным парнем, который не знал, куда деть свои длинные руки. — Потому что один — это скучно, — буркнул он, запрыгивая на велик. — А три... это типа «я», «ты» и вся эта херня, которая между нами происходит. Понял? Не заставляй меня объяснять, малый, я в поэзии не силен. Он резко ударил по педалям, срываясь с места, чтобы я не успел увидеть, как у него покраснели кончики ушей. Я стоял один на обочине, сжимая в одной руке букет для мамы, а в другой — эти три странных, колючих цветка. Они пахли горько, совсем не как розы Клэр. Они пахли Борисом. — Эй! — крикнул я ему в спину, чувствуя, как внутри снова взлетают те чертовы бабочки. — Подожди! Я рванул за ним, прижимая его подарок к груди так сильно, будто это было единственное, что удерживало меня на этой земле. Три цветка. Я, он и «вся эта херня». И мне этого было более чем достаточно.***
Когда мы притормозили у крыльца, я чуть не свалился с велика, вцепившись в оба букета. Борис уже потянулся было забрать свои три «кровавых» цветка, чтобы спрятать их в комнате, подальше от лишних глаз, но я перехватил его руку. — Нет, — выдохнул я, запыхавшись. — Пять штук — маме. И подаришь их ты. Сам. Борис замер, и на его лице отразился такой искренний, почти детский ужас, будто я предложил ему сдаться в полицейский участок с поличным. — Малый, ты чего? — прошипел он, озираясь на окна. — Я в этом не силен, честное слово. Я ей лучше про Иисуса что-нибудь затру или посуду помою... — Борис, — я твердо всунул ему в ладонь астры, игнорируя его попытки отстраниться. — Она тебя любит. Ей будет приятно. Просто скажи «спасибо за ужин» или что-то такое. Давай, не будь трусом. Он посмотрел на букет так, будто это была заряженная граната. Потом на меня — я стоял, прижимая свои три цветка к груди, и не собирался отступать. — Ладно, — выдохнул он, поправляя растрепанные кудри и пытаясь напустить на себя вид приличного гостя. — Но если она начнет плакать, я сваливаю через окно, сечешь? Мы зашли в дом. На кухне было тепло, пахло чем-то домашним и спокойным — полная противоположность нашему пыльному, хмельному дню. Мама стояла у плиты, что-то помешивая, и обернулась на звук шагов. — О, вы вернулись! Я уже начала... — она осеклась, увидев Бориса. Он стоял посреди кухни, нескладный, с лицом человека, идущего на эшафот. Он сделал шаг вперед, чуть не споткнувшись о ковер, и протянул ей астры так резко, будто пытался ими защититься. — Это... вам, тетя Джойс, — прохрипел он, глядя куда-то в район её фартука. — За вчерашнее. И за всё. Ну... вы поняли. Короче, цветы. Красивые, вроде. Мама замерла. Её глаза округлились, а потом наполнились тем самым мягким светом, от которого у меня всегда щемило в груди. Она вытерла руки о полотенце и медленно приняла букет, прижимая его к себе. — Борис... господи, какая прелесть, — прошептала она, и её голос дрогнул. — Спасибо тебе, дорогой. Какие яркие! Уилл, посмотри, какая красота! Я стоял в тени коридора, пряча свои три цветка за спиной, и чувствовал, как меня распирает от гордости за него. Борис стоял красный как рак, переминаясь с ноги на ногу, но в его взгляде, который он мельком бросил на меня, промелькнуло такое облегчение, что мне захотелось рассмеяться. — Да ладно вам, — буркнул он, уже обретая привычную наглость. — Это малый выбирал, я только платил... Он подмигнул мне, и я понял: этот момент — его неуклюжий подарок, мамина улыбка, запах этих полевых цветов — был важнее всех праздников на свете. Мы были дома. Все вместе. — Пойду вазу найду! — Мама суетилась, сияя от счастья, а Борис тут же схватил меня за локоть и потащил к лестнице. — Всё, долг чести выполнен, — шепнул он мне на ухо, когда мы взлетали на второй этаж.***
Свои три цветка я положил на подоконник. Они выглядели странно на фоне аккуратных стопок учебников и чистых кистей — дикие, помятые нашей бешеной гонкой на великах, с лепестками цвета запекшейся крови. Я сел на край кровати и еще долго на них смотрел. В голове все еще шумело от дешевого пива и ветра, а перед глазами стоял Борис — то, как он неловко всучил их мне на обочине, как прятал взгляд, как его пальцы дрожали, когда они коснулись моих. Три цветка. Я, он и «вся эта херня». — Малый, ты чего там завис? — подал голос Борис из глубины комнаты. Он уже успел скинуть ботинки и теперь развалился на моей кровати, закинув руки за голову. Его кудри разметались по подушке. — Красивые, — тихо сказал я, не оборачиваясь. — Никогда таких не видел. — Это сорняки, малый, — отозвался он, и я услышал в его голосе улыбку. — Обычные придорожные сорняки. Их никто не сажает, они сами растут, где попало. В пыли, в грязи, под колесами... Им плевать. Они просто хотят жить. Я протянул руку и коснулся прохладного лепестка. Он был шероховатым, живым. — Прямо как мы, — сорвалось у меня с губ. Борис замолчал. Я слышал его мерное, тяжелое дыхание. Потом матрас скрипнул — он сел, пододвинулся ко мне и положил подбородок мне на плечо, тоже уставившись на подоконник. — Да, — выдохнул он мне в шею, обжигая кожу. — Прямо как мы. Он обхватил меня руками поперек груди, притягивая к себе, и мы замерли в этой звенящей тишине. Три красных пятна на фоне ночного окна казались мне сейчас важнее всех картин, которые я когда-либо напишу. Это был мой настоящий день рождения. Не тот, что в календаре, а тот, что начался на карьере и продолжался здесь, в запахе табака и горьких полевых цветов. — Я их засушу, — прошептал я. — Положу в тот самый скетчбук от Клэр. Борис тихо хмыкнул, прижимаясь щекой к моей лопатке. — Испортишь девчонке дорогую бумагу своей грязью? Молодец, художник. Это по-нашему. Это я одобряю. Он закрыл глаза, и я последовал его примеру, чувствуя, как мир за пределами этой комнаты окончательно перестает существовать. Остались только мы, тихий шум листвы за окном и три цветка, которые отказывались увядать даже в темноте. Я бы в жизни не поверил, что такое может быть. Что этот парень, который прошел через все притоны Лас-Вегаса и выжил там, где ломались взрослые, когда-нибудь все-таки сдастся. Покажет, что он что-то чувствует, кроме этой своей вечной, колючей иронии. Конечно, он не говорил мне, что любит меня. Борис и такие слова — это как заставить уличного пса петь в церковном хоре. Он не умел этого, да и, честно говоря, мне это было не нужно. Я лежал у него на груди, слушая, как его сердце бухает где-то там, под ребрами — тяжело, ритмично, как те самые барабаны из пластинки «The Clash». У меня даже страха не было, что мама зайдет и увидит нас такими — переплетенными. Я был больше чем уверен, что она сейчас там, внизу, возится с букетом, подрезает стебли астр и улыбается своим мыслям. Борис купил нам время своей неуклюжей нежностью к ней. Он был уязвимым только со мной. Здесь, в темноте моей комнаты, он не скалился, не пытался казаться опасным бродягой. Его рука лениво перебирала мои волосы, и я чувствовал, как его пальцы иногда замирают, будто он сам не верит, что я здесь, что я настоящий. Самый близкий, самый непонятный человек. Он мог ударить кого-то, мог украсть бутылку вина, мог соврать, не моргнув глазом, но сейчас он дышал мне в макушку так тихо, будто боялся спугнуть этот момент. Три цветка на подоконнике продолжали гореть красным, и я понимал, что это и была его версия признания. — Малый, — прошептал он, и я почувствовал, как его грудная клетка завибрировала под моей щекой. — Ты только не вздумай стать нормальным, ладно? Пообещай мне. Я прижался к нему крепче, вдыхая его запах. — Обещаю, Борис. Он шумно выдохнул и поцеловал меня куда-то в висок — быстро, почти незаметно, как будто сам испугался своего порыва. Но этого было достаточно. В этой тишине, под мерный стук его сердца, я наконец-то перестал бежать. Я просто был. И он был со мной. Мы полежали еще немного. За окном всё еще по-хозяйски светило солнце, разрезая комнату на полосы света и густых, пыльных теней. Это был странный, замерший полдень — еще не вечер, но уже и не то суетливое утро, когда мы неслись за пивом. Я чувствовал кожей грубую ткань его футболки. Борис дышал глубоко, медленно, и в этом дневном свете его уязвимость казалась еще более пугающей. Ночью легко быть откровенным, темнота всё спишет. Но сейчас, когда солнце высвечивало каждую соринку на ковре и каждую мелкую морщинку у него в уголках глаз, его близость ощущалась почти болезненно. Я поднял голову и посмотрел на него. Он не спал. Он смотрел в потолок, и в его зрачках отражалось окно. — О чем думаешь, Павликовский? — прошептал я, боясь разрушить этот хрупкий кокон из тишины и запаха полевых цветов. Он не сразу ответил. Его рука, всё еще лежавшая у меня на затылке, чуть сжала прядь волос. — Думаю о том, малый, что в этом доме слишком тихо, — наконец выдохнул он, и уголок его губ дернулся в слабой, почти печальной улыбке. — Так тихо, что я слышу, как у тебя в голове шестеренки крутятся. Ты всё рисуешь нас, да? Даже когда глаза закрыты. Я промолчал, потому что он был прав. Я рисовал его каждую секунду. — Мама там, наверное, уже вазу три раза переставила, — добавил он, чуть повернув голову ко мне. — Слышишь? На кухне тишина. Она там с цветами свидание устроила. Я тихо хмыкнул, прижимаясь щекой к его плечу. Страха не было. Было только это странное, пьянящее чувство — мы двое в самом центре мира, и пусть всё остальное подождет. А здесь, на подоконнике, три красных сорняка уже начали потихоньку подсыхать на солнце, отдавая свой горький аромат комнате. — Давай еще пять минут, — попросил я, закрывая глаза. — Хоть десять, художник, — Борис притянул меня к себе поближе, и я почувствовал, как он расслабился, окончательно сдаваясь этому спокойствию. Он снова замолчал, и мы остались лежать так — два обломка в океане калифорнийского дня, слишком близкие, слишком понятные друг другу, чтобы искать какие-то другие слова. — Не хочешь искупаться? — голос Бориса прозвучал хрипло, почти лениво, но я почувствовал, как он мгновенно подобрался под моими пальцами. Я приподнялся на локтях, щурясь от наглого солнца, которое заливало кровать. Борис смотрел на меня, и в его зрачках, расширенных от нашего долгого молчания, снова заплясали те самые опасные искры. — В бассейне мама не разрешит, — выдохнул я, стараясь звучать резонно. — Она только-только его вычистила. Борис медленно сел, свесив ноги с кровати, и потянулся так, что хрустнули позвонки. — Тебе не пофигу, малый? — он бросил на меня короткий, колючий взгляд. Я замялся, покусывая губу. Доводы разума рассыпались под его напором, как карточный домик. — Ну... — протянул я, уже понимая, что проиграл. — Поехали на карьер, — отрезал он, вскакивая и тут же натягивая свои тяжелые ботинки, даже не зашнуровывая их. Он замер у двери, обернувшись, и в его руке уже позвякивали ключи (бог знает, откуда он их взял в этот раз). — Там, где ты меня поцеловал, художник. Помнишь? Или ты только в темноте такой смелый? Он подмигнул мне — шально, вызывающе — и я вскочил вслед за ним, забыв про маму, про бассейн и про здравый смысл. Карьер звал нас своим эхом, своей глубокой, стоячей водой, которая хранила наш первый настоящий секрет. И я знал, что если Борис зовет туда, значит, этот день еще не закончился. Мы скатились по лестнице, стараясь не шуметь, и я мельком увидел маму на кухне — она действительно всё еще стояла у вазы с его астрами, поправляя лепестки с какой-то тихой, светлой грустью. — Мы на великах! — крикнул я, уже вылетая за дверь вслед за Борисом. Ветер снова ударил в лицо, пахнущий нагретым асфальтом и свободой. Карьер ждал.***
Мы купались весь день. Солнце жарило нещадно, превращая воду в карьере в густое, зеленоватое зеркало, которое разбивалось на тысячи осколков каждый раз, когда Борис с диким криком прыгал с обрыва. Он не умел плавать красиво. Он барахтался, поднимал тучи брызг, отплевывался и хохотал так, что эхо разлеталось по всему заброшенному котловану. Вода была ледяная на глубине, обжигающая лодыжки, и когда мы выныривали, прижимаясь друг к другу, чтобы согреться, я видел, как на его бледной коже проступают мурашки. — Гляди, малый, — Борис зачерпнул пригоршню воды и плеснул мне в лицо, — ты в этой воде совсем прозрачный. Как медуза. Я поймал его за скользкое плечо, и мы вместе ушли под воду, в ту самую тишину. Только пузырьки воздуха и его широко открытые в воде глаза — темные, бездонные, как сам этот карьер. Мы вылезали на плоские камни, чтобы обсохнуть, и лежали на них, как две ящерицы. Кожа горела от соли и солнца, волосы слиплись в жесткие пряди. Борис закидывал ногу на ногу, доставал из промокшей пачки измятую сигарету и пытался её поджечь, чертыхаясь на русском. — Сука, — бормотал он, чиркая зажигалкой, — всё промокло. Жизнь — дерьмо, художник, но вода здесь... чертовски хороша. Я подкладывал руки под голову, глядя, как небо над нами становится из ярко-голубого нежно-сиреневым. — Тебе не страшно? — спросил я тихо, когда тени от сосен начали удлиняться, доползая до наших ног. — Чего? — он наконец прикурил, и тонкая струйка дыма потянулась к верхушкам деревьев. — Что это закончится. Что наступит завтра, и нам придется снова врать. Борис повернулся ко мне на бок, протянул руку и медленно провел большим пальцем по моей мокрой брови, стирая каплю воды. — Завтра нет, малый, — серьезно сказал он, и в его голосе не было и тени привычного стеба. — Есть только этот карьер, эта мокрая сигарета и ты. Остальное — галлюцинация. Он придвинулся и прижался своими холодными, солеными губами к моим. Поцелуй пах тиной и табаком, и это был самый правильный вкус на свете. Мы пробыли там до самых сумерек, пока вода не стала черной, а воздух — колючим от вечерней прохлады. Когда мы наконец сели на велики, чтобы ехать назад, я чувствовал себя так, будто с меня смыли всю старую кожу. Я был чистым. Я был его.***
Так и проходили наши дни. Время превратилось в какой-то вязкий, солнечный кисель, где не было ни расписания, ни звонков, ни дурацких извинений перед Клэр. Был только скрип велосипедных цепей, запах тины от мокрых полотенец и бесконечный дым, который Борис выдыхал прямо в форточку моей комнаты. Я сидел на полу, обложившись учебниками, которые не открывал уже давненько. Совесть иногда слабо подавала голос, но Борис, развалившийся на моей кровати с закинутыми на стену ногами, глушил её одним своим видом. — Слушай, Борис... а тебе разве не нужно на учебу? Ну, или хотя бы сделать вид? Мне-то Хоппер справку выбил, а ты? Борис даже не пошевелился. Он медленно перевернул страницу какого-то затрепанного комикса, который выудил из моей стопки, и лениво сплюнул воображаемую шелуху. — Я тебя умоляю, малый, — прохрипел он, не отрывая глаз от картинок. — Какая учеба? В этой школе учат только как правильно завязывать галстук и улыбаться соседям. Я это экстерном сдал еще в двенадцать лет, когда у отца кошелек тырил. Он наконец опустил ноги и сел, глядя на меня с этой своей невыносимой, прищуренной усмешкой. — У тебя больничный, художник? — он подался вперед, обдавая меня запахом вчерашнего костра. — Так у меня подавно. Хроническая непереносимость скуки. Неизлечимо, малый. Врачи разводят руками, говорят: «Борису нужно срочно ехать на карьер и пить теплое пиво, иначе он завянет как та астра у твоей мамы». Я не выдержал и улыбнулся, захлопывая учебник. Звук получился сухим и окончательным. — Мама думает, что я готовлюсь к тестам, — виновато шепнул я. — Мама думает, что мы — прилежные мальчики, — Борис подмигнул мне и потянулся за кофтой. — Пусть думает. Это полезно для нервной системы. А мы... мы с тобой сейчас поедем за город. Он схватил меня за руку и потянул вверх, заставляя подняться с пола. Его ладонь была горячей, и я снова почувствовал этот электрический толчок в груди. — Погнали, малый. Школа подождет, она никуда не денется. А мы — можем. И мы уходили. Тихо, по лестнице, мимо вазы с уже подсохшими цветами, в наш персональный, бесконечный выходной. И мне казалось, что этот «больничный» — самое правильное, что случалось со мной за всю жизнь.***
Солнце уже лениво сползало к горизонту, окрашивая пыльный асфальт в цвет дешевого виски, когда мы с Борисом, запыхавшиеся и пропахшие озерной тиной, затормозили у моего крыльца. Борис что-то громко доказывал мне про «The Smiths», размахивая руками и едва не сшибая почтовый ящик, как вдруг он резко замолк. Я проследил за его взглядом и почувствовал, как внутри всё неприятно екнуло. Через открытое окно гостиной доносился смех. Мягкий, приглушенный голос мамы и... этот слишком правильный, колокольчиковый смех, который я узнал бы из тысячи. Клэр. — О-па, — Борис замер, опираясь на руль своего велика. Его лицо тут же приняло это его фирменное выражение — смесь брезгливости и дьявольского любопытства. Я сглотнул. На мне была растянутая футболка, испачканная в траве, волосы стояли колом, а от Бориса несло куревом и свободой за милю. Мы выглядели как два беспризорника, решивших заглянуть на званый ужин. — Пойдем, — выдохнул я, стараясь придать голосу твердости. — Надо зайти. Мы вошли в дом. На кухне царил идеальный порядок, а на столе стоял тот самый букет астр, который Борис подарил маме — он уже немного подсох, но всё еще гордо торчал из вазы. Мама и Клэр сидели за столом с чашками чая. Клэр была безупречна: светлое платье, аккуратно уложенные волосы, на губах — вежливая улыбка отличницы. Когда мы вошли, она обернулась, и её глаза на мгновение расширились, когда она увидела нас. Точнее — когда она увидела Бориса, стоящего за моей спиной и бесцеремонно вытирающего нос рукавом кофты. — Уилл! — Мама вскочила, сияя. — А мы тебя заждались. Клэр занесла тебе конспекты по истории за те дни, что ты пропустил. Такая заботливая девочка. Клэр медленно поднялась, поправляя платье. Она смотрела на меня, но я кожей чувствовал, как её взгляд соскальзывает на Бориса — темного, взъерошенного, абсолютно чужого в этой светлой кухне. — Привет, Уилл, — тихо сказала она. — Я звонила, но никто не брал трубку. Решила зайти сама. Борис за моей спиной тихо хмыкнул. Этот звук был похож на предупреждающий рык пса. Он прошел мимо меня к холодильнику, по-хозяйски открыл его и достал бутылку холодной воды. — Уилл, мы можем поговорить? Наедине? — голос Клэр прозвучал тихо, но в нем была эта стальная нотка правильной девочки, которая привыкла, что мир вращается по её расписанию. Я замер с зажатой в руке мокрой футболкой, чувствуя, как по спине стекает последняя капля озерной воды. Мама деликатно зашуршала чашками, стараясь стать невидимой, а я медленно обернулся к Борису. Он стоял у холодильника, прислонившись к нему плечом. Его лицо, секунду назад живое и дерзкое, вдруг превратилось в непроницаемую маску. Он смотрел на меня в упор — тяжело, не мигая. В этом взгляде не было злости, там было что-то похуже. Борис безмолвно говорил мне: «Не иди. Не предавай наш карьер, наш панк-рок и этот запах тины ради её чистых тетрадок. Останься со мной». Его пальцы, сжимавшие бутылку с водой, побелели. Он ждал. Я перевел взгляд на Клэр. Она стояла такая хрупкая, с этими своими конспектами, воплощение всего того, кем я должен был быть. Я чувствовал вину, липкую и противную, как тина на дне. Я едва заметно кивнул ей. — Да. Давай выйдем. Борис не произнес ни звука. Он просто оттолкнулся от холодильника, даже не взглянув на Клэр, и молча пошел к лестнице. Его шаги, обычно легкие и бесшабашные, теперь звучали глухо, тяжело вбиваясь в ступеньки. Я слышал, как скрипнула дверь моей комнаты наверху, и этот звук полоснул меня по сердцу. — Уилл? — Клэр коснулась моего локтя, и я вздрогнул. Её пальцы были холодными и сухими. Совсем не такими, как у него. Мы вышли на веранду. Воздух казался слишком пресным после целого дня на солнце. Клэр прижала тетради к груди, глядя на меня с этой своей жалостливой нежностью, от которой мне захотелось закричать. — Сколько он еще будет тут, Уилл? — спросила она, и в её голосе промелькнула брезгливость, которую она даже не пыталась скрыть. — Он... он плохо на тебя влияет. Ты прогуливаешь школу, ты выглядишь так, будто неделю спал в лесу. Это из-за него ты не брал трубку? Я смотрел на заходящее солнце и думал только о том, что Борис сейчас сидит в моей комнате, на моей кровати, и, возможно, снова рассматривает те три цветка на подоконнике. И что я, дурак, только что всё испортил. — Он мой друг, Клэр, — выдавил я, понимая, насколько жалко и неправдиво звучит это слово в отношении Бориса. — Он просто... лучший друг. Понимаешь? — Лучший? — она горько усмехнулась. — Уилл, он выглядит как преступник. Я пришла, потому что переживаю. Я скучаю по тебе. По тому Уиллу. Куда он делся? Я промолчал. Я не мог ей сказать, что тот Уилл просто притворялся, чтобы не быть одиноким. А этот, нынешний — грязный, пахнущий дешевым пивом и не знающий, что будет завтра — наконец-то нашел то, что искал. Где-то наверху из моей комнаты донесся резкий звук — Борис снова включил проигрыватель. Громко. Рвано. «The Clash» заполнили весь двор, заглушая тихий голос Клэр. Это был его ответ. — Ты мне просто скажи, мы расстались? — её голос дрогнул, едва пробиваясь сквозь гитарный рев. Я смотрел на свои руки. На запястье алел след от пальцев Бориса — он вцепился в меня там, на карьере, когда мы в шутку топили друг друга. Всё это казалось таким реальным, а Клэр... Клэр казалась фарфоровой куклой, которая вот-вот разобьется о мою грубость. — Я думаю, я не готов к отношениям, — выдохнул я, чувствуя себя последним подонком. — Почему? — она сделала шаг ко мне, обдав ароматом дорогих духов, которые теперь казались мне приторными и удушливыми. — Что я сделала не так, Уилл? Я же ждала тебя. Я конспекты принесла, я маме твоей помогала... — Ничего, — я покачал головой, не в силах смотреть ей в лицо. — Ты всё делала правильно. Это во мне проблема, Клэр. Я просто... я не тот человек, за которого ты меня принимаешь. Я не «твой» Уилл. Она замолчала. Сверху раздался резкий скрежет иглы по пластинке — Борис переставил трек на самый агрессивный. Клэр подняла голову, глядя на окно моей комнаты с такой ненавистью, какую я никогда в ней не видел. — Я виделась с Сарой, — внезапно произнесла она, и её голос стал сухим, резким. — Она сказала, что бросила Бориса. Сказала, что он животное, которое тащит на дно каждого, кто к нему прикоснется. Мне нужно было сделать так же. Еще в тот день, когда он появился на твоем пороге. Её слова хлестнули меня по лицу. «Бросила Бориса». «Животное». Я вспомнил, как он лежал у меня на груди в солнечном мареве, как он неуклюже дарил маме цветы, как он защищал меня. — Сара ничего о нем не знает, — отрезал я, и мой голос прозвучал неожиданно твердо даже для меня самого. — И ты тоже. Клэр отшатнулась, будто я её ударил. Она швырнула тетради на плетеный стул — те самые, аккуратно исписанные конспекты — и, не оглядываясь, ушла. Я стоял и смотрел, как она уходит, чувствуя странную, пустую легкость. Я поднялся по лестнице, и каждый шаг отзывался в ушах тяжелым пульсом. Музыка в комнате не просто орала — она выла, заполняя всё пространство колючим гитарным скрежетом. Борис сидел на подоконнике спиной ко мне. Его плечи были напряжены, кудри запутались, а в пальцах дымилась сигарета, пепел от которой падал прямо на пол. — Борис! — позвал я, но мой голос утонул в очередном припеве. Он даже не шелохнулся. Я подошел ближе, чувствуя, как от громкости вибрирует воздух в легких. — Борис, блин! — уже почти крикнул я, коснувшись его плеча. Он резко вздрогнул, оборачиваясь. Его глаза были бешеными, темными, в них горела какая-то злая, обиженная искра. Он не выключил проигрыватель, просто смотрел на меня сверху вниз, не вынимая сигарету изо рта. — Чего, не нацеловался со своей девушкой? — прохрипел он, и в этом голосе было столько яда, что я невольно отшатнулся. — Чего?.. Я не целовался с ней, ты о чем вообще?! — я во все глаза уставился на него, опешив от такого напора. Борис горько усмехнулся, выпуская густое облако дыма мне прямо в лицо. — А зачем тогда согласился? Пошел за ней как миленький, стоило ей пальчиком поманить. Конспекты, цветочки, правильная жизнь... Соскучился, малый? — Ты же видел! — я всплеснул руками, чувствуя, как внутри закипает ответная обида. — Меня всё еще гложет вина. Она не заслужила такого отношения, Борис. Я просто хотел объясниться, чтобы не быть последним трусом. Борис резко спрыгнул с подоконника, оказываясь со мной почти вплотную. От него пахло гарью и чем-то острым, отчаянным. — А я? — он ткнул себя пальцем в грудь, и его голос сорвался на рык. — А я, сука, заслужил? Сидеть тут и слушать, как вы там внизу шушукаетесь? Ждать, пока ты решишь, кто тебе дороже — твоя идеальная кукла или я-урод? Я замолчал. Его слова ударили меня под дых. Я медленно подошел к проигрывателю и крутанул ручку, делая музыку тише, пока она не превратилась в глухое шипение. В комнате стало так тихо, что было слышно наше тяжелое дыхание. Я подошел к нему и медленно опустился на колени прямо на ковер, оказавшись у его ног. Борис замер, глядя на меня сверху вниз с каким-то диким недоумением. Я положил руки ему на бедра, чувствуя, как его бьет мелкая дрожь. — Ты что, Борис... — прошептал я, глядя в его расширенные зрачки. — Ты что, серьезно подумал, что я могу её выбрать? После всего? Я прижался лбом к его колену, закрывая глаза. Вся эта сцена с Клэр на веранде теперь казалась такой далекой и фальшивой, как старый сон. — Дурак ты, Павликовский, — выдохнул я. — Самый большой дурак на свете. Борис молчал долго, целую вечность. А потом я почувствовал, как его тяжелая, пахнущая табаком ладонь легла мне на затылок, пальцы зарылись в волосы и сжались — сильно, почти больно, но в этом жесте было столько облегчения, что у меня перехватило дыхание. Я почувствовал это кожей. Его пальцы в моих волосах не просто лежали — они впились в меня, как когти, будто он пытался заземлиться или, наоборот, пригвоздить меня к месту, чтобы я больше ни шагу не сделал в сторону той веранды. Он ревновал. По-настоящему, по-черному, до дрожи в коленях. Тот самый Борис, который плевал на законы и приличия, сейчас стоял передо мной, обезоруженный какой-то девчонкой в светлом платье. И я, дурак, не выдержал. Я заулыбался. Сначала это была просто тень улыбки, но потом она расцвела на моем лице — широкая, искренняя и чертовски глупая. Я поднял голову, всё еще стоя перед ним на коленях, и посмотрел ему прямо в эти его расширенные, злые зрачки. — Ты ревнуешь, Борис, — выдохнул я, и мой голос прозвучал почти торжествующе. Борис замер. Его лицо на мгновение превратилось в каменную маску, а потом он резко отдернул руку, будто обжегся об мою радость. — Ни черта я не ревную! — гаркнул он, отступая на шаг и едва не сшибая лампу. — Я просто... я не выношу этой вашей приторной правильности. Этих соплей на веранде! Я думал, ты выше этого, художник. А ты — такой же, как все эти калифорнийские куклы. Он заходил по комнате кругами, как раненый зверь в клетке. Он размахивал руками, курил одну за другой, а я всё сидел на полу и улыбался, не в силах остановиться. — Борис, — позвал я тихо, но он только отмахнулся. — «Борис, Борис»! Что «Борис»? Я тебе тут пластинки таскаю, я тебе жизнь показываю, а ты идешь слушать, как она ноет про свои тетрадки! Сара была права, ты — неблагодарный щенок! Он остановился у окна, тяжело дыша и глядя на пустую улицу. Его спина ходила ходуном. Я поднялся, подошел к нему сзади и осторожно обхватил его за пояс, прижимаясь лбом к его лопаткам. — Она сказала, что ты животное, — прошептал я в его спину. — И что она тебя бросила. А я сказал ей, что она ничего о тебе не знает. И что я никуда не уйду. Борис затих. Его дыхание выровнялось, и я почувствовал, как напряжение в его теле медленно сменяется какой-то тяжелой, усталой мягкостью. Он накрыл мои ладони своими. — Придурок, — прохрипел он, но уже без злобы. — Улыбается он еще... я бы тебе зубы выбил за эту улыбку, малый. Если бы так сильно не хотел тебя прямо сейчас придушить в объятиях. Он резко развернулся в моих руках, сминая мою футболку, и прижал меня к стене рядом с окном. — Еще раз пойдешь к ней — я сожгу этот дом, — пообещал он, и я знал, что он не шутит. — Я знаю, Борис, — улыбнулся я ему прямо в губы. — Я знаю.***
А затем случилась она. Моя первая в жизни паническая атака. Это произошло в четверг. Обычный, удушливый четверг, когда воздух в комнате казался слишком плотным, будто его можно было резать ножом. Борис ушел куда-то за сигаретами или очередной бутылкой дешевого пойла, и я остался один. Сначала всё было нормально. Я сидел на полу и пытался рисовать — просто линии, просто тени. Но вдруг взгляд упал на те три цветка на подоконнике. Они окончательно высохли. Лепестки почернели и скрутились, напоминая скрюченные пальцы мертвеца. И в этот момент меня прошибло. Я вдруг ясно, до тошноты четко осознал: всё это — карьер, теплое пиво, его хриплый смех, мои руки на его шее — это всё песок. Он просачивается сквозь пальцы, и я не могу его удержать. Я вспомнил слова Клэр о том, что Сара его бросила. Вспомнил его вечные разговоры о Лас-Вегасе, о том, что он «уже приехал», но в его глазах всё равно горел этот кочевой, воровской огонек. А что, если он просто исчезнет? Так же внезапно, как появился. Уйдет за сигаретами и не вернется. Оставит меня здесь, в этой стерильной комнате, с моими правильными учебниками и мертвыми цветами. Стены вдруг начали медленно сдвигаться. Я попытался вдохнуть, но легкие будто склеились. Воздух стал горячим, как в духовке, и абсолютно пустым — в нем не было кислорода. Сердце пустилось вскачь, вбиваясь в ребра с такой силой, что в ушах зазвенело. Я выронил карандаш. Он откатился к стене, и этот тихий звук показался мне грохотом обвала. Дыши, Уилл, просто дыши, — шептал я себе, но голос внутри звучал чуждо и слабо. Пальцы онемели, их начало покалывать тысячами мелких иголок. Мир вокруг стал плоским, ненастоящим. Я видел свои руки, но не чувствовал, что они мои. Сполз по стене, обхватив колени, и уткнулся в них лицом. Перед глазами плясали кроваво-красные пятна — точь-в-точь как те цветы, когда они еще были живыми. Я был уверен, что сейчас умру. Что мое сердце просто не выдержит этого бешеного ритма и лопнет, забрызгав всё вокруг моей никчемной любовью и страхом. — Борис... — прохрипел я, но звука не было. В этот момент дверь внизу хлопнула. Шаги на лестнице. Быстрые, тяжелые, родные. Я сжался еще сильнее, превращаясь в крошечную точку боли, молясь только об одном: чтобы он успел. Чтобы он вытащил меня из этой черной дыры, в которую я проваливался с каждой секундой всё глубже. Дверь распахнулась с таким грохотом, будто ее вышибли ногой. Я не видел его, я только слышал этот рваный, прокуренный выдох и звон стеклянных бутылок в бумажном пакете, который он швырнул куда-то в угол. Мир вокруг меня продолжал рассыпаться на серые пиксели, а в груди ворочался раскаленный ком, не дающий сделать даже крошечный глоток воздуха. — Малый? Уилл! — его голос прорезал пелену в моих ушах, как ржавое лезвие. Я почувствовал, как он рухнул на колени рядом со мной. От него пахло улицей, бензином и дешевым ментолом. Его руки, холодные и жесткие, обхватили мое лицо, заставляя поднять голову. Я пытался что-то сказать, но из горла вырывался только сиплый, свистящий звук. я вцепился в его запястья так сильно, что, кажется, проткнул кожу ногтями. — Эй, эй, посмотри на меня! — Борис почти орал, и в его голосе не было привычного издевательского тона. Там была чистая, неприкрытая паника. — Дыши, сука, дыши! Давай, вместе со мной. Вдох... выдох. Ну! Он схватил мою руку и с силой прижал ее к своей груди. Я чувствовал под ладонью его сердце — оно колотилось так же бешено, как мое, мощными, тяжелыми толчками. — Чувствуешь? — прохрипел он, прижимаясь своим лбом к моему. Его кудри щекотали мне кожу, но я не мог пошевелиться. — Я здесь. Я никуда не делся. Слышишь? Просто дыши, малый, не смей подыхать у меня на руках. Я смотрел в его глаза. Они были совсем близко — огромные, пугающие своей чернотой, в них отражался мой собственный искаженный страхом силуэт. И постепенно, очень медленно, этот невыносимый звон в ушах начал стихать. Тепло его тела начало просачиваться сквозь мою ледяную кожу. Я сделал первый настоящий вдох. Он был болезненным, как будто я глотал битое стекло, но легкие наконец-то раскрылись. — Вот так... молодец, художник, — Борис выдохнул, и я почувствовал, как его самого начинает трясти от запоздалого испуга. — Еще раз. Глубоко. Мы сидели так на полу целую вечность. Я постепенно обмяк в его руках, уткнувшись лбом в его плечо. Паника уходила, оставляя после себя жуткую, парализующую слабость и липкий пот. Борис не отпускал меня. Он качался взад-вперед, обнимая меня за плечи и что-то бормоча на русском — быстро, неразборчиво, будто читал какое-то темное заклинание, чтобы отогнать моих демонов. — Что это было? — прошептал я, когда голос ко мне наконец вернулся. Мой собственный звук показался мне чужим. Борис замер. Он осторожно отстранился, вытирая мои слезы своим грязным большим пальцем. — Это страх, малый, — тихо сказал он, и в его голосе прорезалась та самая горечь, которую он обычно прятал за смехом. — Ты подумал, что я свалил, да? Я ничего не ответил, только всхлипнул, зажмурившись. Он попал в самую точку. Борис вдруг резко притянул меня к себе и поцеловал в макушку — долго, яростно. Он отстранился, схватил с пола бутылку воды, которую принес, сорвал крышку зубами и протянул мне. Его руки всё еще немного подрагивали. — Пей. И больше никогда, слышишь, никогда так не делай. Я чуть не поседел. Я сделал глоток, глядя на него поверх бутылки. На подоконнике всё так же стояли три мертвых цветка, но теперь они больше не казались мне пророчеством. Они были просто травой. А Борис — Борис был живым. Он сидел на полу моей комнаты, злой, напуганный. И это было единственное, что имело значение.***
Вечер был душный, липкий, пропитанный запахом хлорки и ночных цикад. Мамы с Хоппером не было — кажется, они уехали в город за какими-то деталями для машины или просто решили дать нам побыть в тишине, я уже не помню. Мы были одни. Мы бесились в бассейне, как два идиота, поднимая тучи брызг, которые в свете садовых фонарей казались жидким серебром. А потом вылезли и потащились в дом прямо так — босиком, оставляя на паркете мокрые, шлепающие следы. С Бориса текла вода, он тряс головой, как дворовый пес, брызгая на меня своими тяжелыми мокрыми кудрями, и я смеялся, закрываясь руками, чувствуя, как капли стекают по шее под футболку. На кухонном столе стояла маленькая стеклянная тарелка. Я, не глядя, выудил оттуда последнюю мятную конфету в шуршащем фантике. Зубами сорвал обертку и закинул ее в рот, чувствуя, как язык обжигает резкий, ледяной холод мяты. Борис замер. Он стоял в одних мокрых джинсах, которые опасно низко сидели на бедрах, и его бледная грудь тяжело вздымалась. Он посмотрел на пустую тарелку, потом на меня, и картинно надул губы. — Эй, художник, это была моя заначка, — прохрипел он, и в его глазах, подернутых хмельной дымкой, зажглись нехорошие искорки. — Я тоже хотел. Я перекатил ледяной шарик за щеку и дерзко усмехнулся. В голове было легко и пусто от пива и солнца, и какая-то чумная, совершенно безумная идея вдруг ударила в виски. — Так бери, — выдохнул я, чувствуя, как мятный холод обжигает горло. Я думал, он рассмеется. я думал, он толкнет меня или просто выругается. Но Борис замолчал. Он медленно, почти хищно сощурился, и всё веселье из его взгляда мгновенно испарилось. Осталась только эта его тяжелая, давящая серьезность, от которой у меня по позвоночнику пробежал электрический ток. Он молча двинулся на меня. Я автоматически попятился, пока не уперся поясницей в край кухонной столешницы. Борис шел медленно, не сводя с меня глаз, и в этой тишине дома было слышно только его тяжелое дыхание и то, как капли воды с его волос разбиваются о кафель пола. — Бери, значит? — переспросил он, и его голос упал до опасного шепота. Он подошел вплотную, загоняя меня в угол между шкафами. От него пахло озерной тиной, табаком и чем-то еще — горячим, живым, пугающим. Он уперся руками в столешницу по обе стороны от моих бедер, запирая меня в ловушку. Я чувствовал жар, исходящий от его кожи, и мятная конфета на моем языке вдруг показалась мне раскаленным углем. Я так долго этого ждал. И я так сильно этого боялся. Борис медленно наклонился к моему лицу. я видел каждую трещинку на его губах, видел темную каемку вокруг его зрачков. — Ну давай, художник, — выдохнул он мне прямо в губы, обдавая запахом лагера. — Делись.