California 1986: A new life?

R
Завершён
11
автор
Размер:
216 страниц, 98 044 слова, 15 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

ГЛАВА 14 : ПРИЗРАК.

Настройки
Он не стал ждать. Он сократил это последнее расстояние, и его губы накрыли мои — жадно, властно, с той самой грубой нежностью, которая была только у него. Я почувствовал холод мяты, который теперь метался между нашими языками, и этот контраст — ледяной конфеты и его обжигающего рта — окончательно выбил у меня почву из-под ног. Мои руки сами взлетели к его плечам, вцепляясь в мокрую, холодную кожу. Я ответил на поцелуй так, будто от этого зависела моя жизнь. Мятный вкус смешался со вкусом Бориса, и мир вокруг перестал существовать. Не было больше мамы, не было школы, не было страха. Были только его зубы, царапающие мою губу, его сильные руки, которые теперь сминали мою мокрую футболку, и это бесконечное, безумное «сейчас». Конфета давно растаяла, превратившись в сладкую воду, но мы не могли остановиться. Я чувствовал, как его бьет дрожь, такая же, как и меня. Это было то самое, о чем я боялся даже думать — его уязвимость, его голод, его отчаянная нужда во мне. Борис оторвался от моих губ всего на секунду, уткнувшись лбом в мой лоб. Его дыхание было рваным, тяжелым. — Сука, малый... — прошептал он, и в этом слове было больше любви, чем во всех сонетах мира. — Ты меня до ручки доведешь. Он снова поцеловал меня — на этот раз медленнее, глубже. И я готов был отдаться весь, до последней капли, лишь бы этот мятный вечер никогда не заканчивался. Его ладони были горячими, почти обжигающими на фоне моей промокшей, липкой кожи. Он оторвался от моих губ всего на миллиметр, и я видел, как по его подбородку стекает капля воды — медленно, гипнотически. В кухонном полумраке его глаза казались двумя черными дырами, в которые я проваливался без остатка. Он не спрашивал. Борис вообще никогда не спрашивал разрешения. Его пальцы зацепились за край моей мокрой футболки, которая неприятно холодила спину, и он медленно, с каким-то пугающим сосредоточием, потянул ткань вверх. Я невольно поднял руки, подчиняясь этому движению. Хлопок зашуршал по моим ушам, на мгновение отрезая меня от мира, а потом воздух — тяжелый, кухонный воздух — ударил мне в грудь. Футболка полетела куда-то на мокрый кафель с тихим, влажным шлепком. Я замер, прижатый спиной к холодному краю столешницы. Я чувствовал себя абсолютно голым, хотя на мне всё еще были мокрые шорты. А то, что произошло дальше, я помню плохо. То ли от выпитого пива, то ли от жары, то ли потому, что всё это воспоминание целиком заполнено им одним. Я как-то оказался на столе, издавая звуки, на которые не думал, что способен, а затем мы уже были наверху. Мне никогда не было так больно и приятно одновременно; больше подобного опыта у меня не было, и слава богу. После этого он лежал и смотрел в потолок. Его грудь тяжело, рвано вздымалась, а на бледной коже в полумраке комнаты еще поблескивал пот. Он не поворачивал головы, не пытался коснуться меня, лишь спросил коротко, почти хрипло: — Ты как, малый? Я ответил, что пойдет, и мы безмолвно решили, что это останется между нами — как то, что не должно было произойти, как случайный сбой, который мы оба предпочтем не обсуждать завтра утром. Но внутри меня всё выло и праздновало одновременно. Против природы не попрешь. Может, я до конца и не осознавал тяжести этих слов, но хотел его каждой клеточкой тела. Бабочек в моем животе остановить было нельзя — они превратились в настоящих ястребов, которые когтили ребра изнутри. Мне хотелось прижаться к нему своим всё еще горящим телом и никогда-никогда не отпускать. Лежать вот так, обниматься, что угодно — только лишь бы он никогда не уходил. Никогда. Но он резко стал холодным. Мне не нужно было смотреть на него, чтобы почувствовать это изменение в воздухе. Я и так понимал, что он жалеет. Комната будто в одно мгновение вымерзла, превратилась в ледяной склеп, и запах табака, исходящий от него, стал острым. Борис отодвинулся — всего на пару сантиметров, но для меня это расстояние показалось пропастью в сотни километров. Он медленно потянулся к тумбочке, нащупал смятую пачку и зажигалку. Вспыхнул огонек, высветив на секунду его скулы. Только о чем именно он жалел, я не понимал. Я что-то сделал не так? Не оправдал ожиданий? Слишком сильно выдал свою зависимость от него? Я лежал, боясь даже вздохнуть, глядя на его затылок, и чувствовал, как эта его внезапная отчужденность впитывается в мою кожу. Он выпустил густое облако дыма прямо в потолок и даже не посмотрел в мою сторону. Тот парень, который минуту назад сжимал меня в объятиях так, будто я был его единственным спасением, исчез. Остался только Борис Павликовский — одинокий, злой и наглухо закрытый в своем собственном аду. Факт того, что уже тогда я его потихоньку терял, был неоспоримым. Мы были в одной постели, наши тела всё еще помнили касания друг друга, но между нами уже выросла стена из колючей проволоки. Я хотел взять его за руку, хотел сказать, что мне плевать на правила, но язык будто прирос к гортани. — Я тебя не отпущу, — прошептал я, и мой голос прозвучал удивительно твердо в этой тишине. — Слышишь, Павликовский? Даже не надейся. Я тебя к батарее прикую, если надо будет. Я ждал, что он сейчас хмыкнет, отпустит какую-нибудь сальную шуточку про наручники или скажет свое вечное «Малый, ты бредишь». Я ждал, что он обзовет меня художником-неудачником и поцелует в нос. Но Борис промолчал. Тишина затянулась, становясь какой-то вязкой, тяжелой. Он не повернул головы, продолжая смотреть в потолок своими немигающими глазами, в которых отражалась пустота. Вместо ответа он просто нашел мою руку под одеялом и сжал ее. Сильно. Так сильно, что косточки заныли. Это не было нежным жестом влюбленного — это была хватка утопающего, который знает, что дно уже близко. Он впился в мои пальцы, будто пытался запомнить их форму, их тепло, саму их суть, прежде чем они исчезнут. И в этот момент у меня внутри всё похолодело. Счастье, которое еще секунду назад казалось незыблемым, вдруг дало трещину. Этот его жест — судорожный, отчаянный и абсолютно безмолвный — сказал мне больше, чем любые слова. Я понял, что что-то не так. Что этот «больничный» заканчивается. Что за окном не просто ночь, а финишная прямая, за которой начинается что-то серое и холодное. Борис сидел на чемоданах внутри своей головы уже давно, а я, ослепленный этим мятным льдом и солнцем, просто не хотел этого замечать. — Борис? — позвал я тише, и мой голос предательски дрогнул. Он всё так же молчал, только большой палец медленно, почти механически, погладил мою ладонь. И в этом движении было столько прощания, что мне захотелось закричать. Я уснул. Это была самая страшная ошибка в моей жизни. Если бы у меня была возможность отмотать время назад, я бы вставил спички в веки, я бы пил ледяную воду, я бы кусал себе губы до крови — только бы не позволить себе даже сомкнуть глаз. Только бы не выпускать его руку, которая так отчаянно сжимала мою в темноте. Я думал, что он пошутил. Что это его очередная дурацкая игра, его способ проверить меня на прочность. Я был уверен: проснусь, а он под боком у меня сопит, закинув на меня ногу, и в комнате будет пахнуть его перегаром и дешевым табаком. И всё будет как раньше. Как тем летом, когда он только приехал — вечно взъерошенный, злой, непонятный, но мой. Но когда я открыл глаза, в комнате было слишком светло. Солнце безжалостно било в окно, высвечивая пустую половину кровати. Простыня там была еще холодной, будто на ней никто и не лежал вовсе. Бориса рядом не было. На раскладушке, которую я на всякий случай разложил вчера вечером (наивный дурак, будто верил, что мы будем спать раздельно), лежала записка. Я подошел к ней босиком, и пол казался ледяным, хотя на улице стояла жара. Руки дрожали так, что я едва смог поднять этот листок. Текст был коротким. Сухим. Написанным его корявым, торопливым почерком, где буквы заваливались вбок, будто им тоже было больно. «Ты — самое прекрасное, что случалось со мной в жизни. Тысячу раз спасибо. Тысячу раз прости, малый. Я люблю тебя. Б.» Я прочитал это один раз. Второй. Десятый. Слово «люблю» обожгло мне глаза сильнее, чем то солнце снаружи. Он сказал это. Впервые. И сказал это так, будто поставил точку в конце приговора. Я бросился к окну, едва не снеся подоконник, вглядываясь в пустую, ослепительно-белую улицу. Она была мертва. Ни звука мотора, ни скрипа колес — только стрекот цикад, который теперь казался издевательским смехом. Три засохших цветка на подоконнике всё так же стояли в вазе, и теперь они действительно выглядели как надгробие над всем тем, что мы построили за эти безумные недели. Он уехал. Пока я спал, пока я видел сны о карьере и мятных конфетах, чувствуя его тепло кожей, он просто собрал свои шмотки, закинул на плечо свой тупой рюкзак и растворился в утреннем мареве. Без шума. Без прощального поцелуя. Я опустился на пол прямо там, у раскладушки, сжимая в кулаке эту чертову записку так сильно, что ногти впились в ладонь. В горле стоял ком, колючий и огромный, который не давал даже закричать. В груди всё выгорело, оставив только пепел от того пожара, что он разжег вчера вечером на кухне. Я прижался лбом к холодному металлу раскладушки и зажмурился, пытаясь вызвать в памяти его хриплый смех, но слышал только тишину. Страшную, абсолютную тишину дома, в котором больше не было Бориса Павликовского. — Тысячу раз прости... — прошептал я в пустоту, и мой собственный голос показался мне чужим. — Не прощу, слышишь? Никогда не прощу за то, что оставил меня здесь одного с этой твоей любовью. Я сидел на полу, маленький и раздавленный, и понимал: мой художник внутри окончательно ослеп. Потому что мир без его черных глаз стал бесцветным. Навсегда. Это было так на него похоже — швырнуть мне в лицо признание, от которого хочется выть, и сбежать в ту самую пустоту, из которой он когда-то вынырнул. Он оставил мне эти слова, как смертный приговор, обернутый в благодарность. Я ведь просил его... я ведь обещал, что прикую его к батарее, что не пущу. А он просто дождался, пока я закрою глаза, и выскользнул из моей жизни, оставив после себя холодную постель и этот проклятый клочок бумаги. Я прижал записку к лицу, пытаясь уловить хоть каплю его запаха — того самого, горького, придорожного, мятного. Но бумага пахла только типографской краской и моим собственным отчаянием. Он любил меня. Он любил меня настолько, что решил уничтожить нас обоих этим побегом. Самый близкий. Самый непонятный. И теперь — самый далекий человек на земле. Я сорвался с места. Босиком, в одних шортах, едва не кувырком пролетел лестницу. Сердце колотилось в горле, вышибая из легких остатки сна. Я метался по дому, заглядывал в кухню, в ванную, на веранду — везде было пусто. Только запах хлорки от бассейна и утренний кофе. — Мама! — закричал я, врываясь в гостиную. — Где Борис? Где он?! Мама стояла у окна, спокойная, с той самой мягкой улыбкой, от которой мне захотелось разбить что-нибудь тяжелое. Она обернулась, удивленно вскинув брови. — Уилл, милый, ты чего так кричишь? Борис уехал еще на рассвете. Сказал, что отец за ним приехал, какая-то срочная работа в другом штате. Он сказал, что ты всё знаешь, что вы попрощались... Я замер. Слова мамы падали на меня, как ледяные камни. Я выскочил на крыльцо, озираясь по сторонам. Пустая дорога. Только пыль осела. Он врал ей в лицо, он врал всем, он просто сбежал, пока я спал в его руках, дурак, сопливый художник, который поверил в вечность. Я развернулся и бросился обратно, наверх, в свою комнату, в наше единственное убежище, которое теперь превратилось в склеп. На середине лестницы ноги вдруг стали ватными, будто из них выдернули кости. Я споткнулся, ударился коленом о ступеньку и просто сполз вниз, не в силах подняться. И тут меня накрыло. Вторая в жизни паническая атака. Воздух в доме внезапно кончился. Совсем. Я открывал рот, как выброшенная на берег рыба, но в легкие попадал только свинец. Стены коридора начали вибрировать, сужаться, пол под руками стал жидким. В глазах потемнело, по краям поплыли черные пятна. Звук собственного пульса в ушах стал похож на удары молота — бум-бум-бум. Я прижал ладони к ушам, сжимаясь в комок прямо на лестнице. Мне казалось, что если я сейчас не вдохну, мои ребра просто взорвутся. Тело начало колотить крупной дрожью. Я уткнулся лбом в холодное дерево ступеньки, захлебываясь беззвучным криком. Он уехал. Он оставил меня здесь одного с этой дырой в груди. Мама что-то кричала внизу, подбегая ко мне, но я её не слышал. Я слышал только тишину, которую оставил после себя Борис. Черную, мятную, ледяную тишину, в которой я теперь должен был как-то дышать. Один. Мама вскрикнула — этот резкий, испуганный звук долетел до меня словно через толщу воды. Я видел ее смазанный силуэт, как она бросилась ко мне, чуть не споткнувшись о край ковра. Она никогда не видела меня таким. Никто не видел. Кроме него. — Уилл! Боже, Уилл, что с тобой?! Дыши, маленький, дыши! — Её руки, пахнущие кухонным мылом и тем самым цветочным одеколоном, вцепились в мои плечи. Она пыталась поднять меня, трясла, заглядывала в мои остекленевшие глаза, но я был не здесь. Я был в том моменте, где Борис сжимает мою руку ночью. Я чувствовал это сжатие сейчас — только теперь это были тиски в моей груди. Ребра хрустели под напором паники. — Он... он... — я пытался вытолкнуть хотя бы одно слово, но изо рта вырывался только хриплый, судорожный всхлип. Пальцы скрючились так, что ногти вонзились в ладони. Я видел, как лицо мамы исказилось от ужаса. Она была в шоке — не от того, что Борис уехал, а от того, что её тихий, спокойный сын сейчас буквально рассыпался на части у неё на глазах. Она поняла. В ту секунду, когда она увидела мою агонию, она поняла всё. И про бассейн, и про те три цветка, и про то, почему я не выходил из комнаты неделю. — Джим! Джим, иди сюда! — закричала она в пустоту дома, забыв, что Хоппера нет. Она прижала мою голову к своей груди, гладила по волосам, которые еще пахли Борисом — его дешевым шампунем и табаком. — Всё хорошо, всё пройдет, я здесь... — шептала она, и я чувствовал, как её слезы капают мне на шею. Но ничего не было хорошо. Мир перестал быть цветным. Мама качала меня, как маленького, прямо там, на лестнице, а я задыхался от осознания: он ушел не потому, что его позвал отец. Он ушел, потому что испугался. Испугался того, что я — «самое прекрасное в его жизни». Он сбежал от собственного счастья, потому что не знал, что с ним делать. Постепенно зрение начало возвращаться. Я увидел край его записки, зажатой в моем кулаке. Уткнулся лбом в плечо мамы и наконец-то зарыдал. Это были не те тихие слезы, это был вой. Мама просто держала меня, замирая от каждого моего конвульсивного вздоха. Она была в шоке от глубины моей пропасти, в которую я рухнул за одно утро. — Он не вернется, мама... — провыл я ей в плечо. — Он никогда не вернется. Я был чертовски прав.

***

Моя мама налила мне какую-то гадость с травяным вкусом, горькую и липкую, пыталась влить это в меня, пока я задыхался в ее руках. Я захлебывался, кашлял, чувствуя, как холодная жидкость течет по подбородку, но она не отступала, шептала что-то безумное, поглаживая меня по мокрым волосам. Спустя минут двадцать меня начало отпускать. Комок в груди разжался, оставив после себя тупую, ноющую пустоту. Жара стояла невыносимая, воздух за окном плавился, но я дрожал на кухонном стуле, укрытый тяжелым шерстяным пледом, будто меня вытащили из ледяного карьера. Зубы мелко стучали о край кружки. Мама ходила туда-сюда по кухне, ее шаги по кафелю отдавались в моей голове короткими вспышками боли. Она тоже выпила успокоительное — я видел, как у нее подрагивают пальцы, когда она подошла к телефону и начала судорожно набирать номер. — Алло, Хоппер? Я тебя умоляю, приезжай, просто приезжай, пожалуйста. Да не задавай ты вопросов! Приезжай! — голос ее сорвался на высокой ноте, почти на крик. Я слышал это всё как через вакуум, будто я в аквариуме, а весь остальной мир — это просто смазанные пятна за толстым стеклом. Звуки вязли в воздухе, не долетая до сознания. Я смотрел на крошки на столе, на пятно от чая, на свои онемевшие пальцы. Не заметил, как мама села за стол напротив и обхватила мои ладони своими — горячими и влажными. Я даже не поднял глаз. В голове крутилась только одна сцена: Борис, уходящий в рассвет, пока я спал. — Ты почему его не остановила, мама? — мой голос прозвучал так тихо, что я сам его едва узнал. Мама шмыгнула носом, ее пальцы сильнее сжали мои кисти, пытаясь вернуть мне тепло, которое ушло вместе с ним. — Откуда ж я знала, Уилл... — выдохнула она, и в ее глазах, которые я всё-таки мельком увидел, плескалась такая растерянность, что мне стало тошно. — Мальчик мой. Он просто сказал, что уезжает. Он выглядел таким спокойным, Уилл. Я думала, вы всё решили... Я закрыл глаза, чувствуя, как под веками снова начинает жечь. Спокойным. Конечно, он был спокойным. Борис всегда был лучшим актером, когда нужно было сделать кому-то больно. А я сидел под этим пледом в тридцатиградусную жару и понимал, что лед внутри меня уже ничем не растопить. Даже этим дурацким травяным отваром.

***

С того момента моя жизнь превратилась в сущий ад. Серая, липкая субстанция, в которой я барахтался каждое утро, заставляя себя просто разлепить веки. Я вернулся в школу. Ходил по коридорам как привидение, задевая плечами людей, которых раньше считал друзьями. Я учился — абы как, на автомате, записывая в тетрадях строчки, которые тут же забывал. Буквы расплывались, превращаясь в черные пятна, похожие на те самые засохшие лепестки. Я ни с кем не гулял. Я разучился разговаривать — слова казались слишком тяжелыми, они застревали в горле, напоминая о мятном льде, который когда-то таял у меня на языке. В один из дней, когда отчаяние стало совсем невыносимым, я поймал Клэр у шкафчиков. Она выглядела такой правильной, такой... целой. Это бесило до дрожи. Я схватил ее за локоть — сильнее, чем следовало, — и в упор уставился в ее расширенные от испуга глаза. — Сара. Где она остановилась? — мой голос прозвучал как хрип курильщика со стажем. — Она говорила про отель? Я был наивным придурком. Я надеялся, что если найду Сару, то найду и ниточку, ведущую к нему. Что, может быть, Борис всё еще там, ошивается в каком-нибудь клоповнике на окраине, пьет свое паршивое пиво и ждет, когда я приду и выбью из него всё это «прости». Клэр смотрела на меня так, будто я был бешеным псом. Она испуганно трясла головой, вжимаясь в холодный металл шкафчика, и ее губы мелко дрожали. — Я... я не знаю, Уилл! Она уехала! Она ничего не говорила, честно! Пусти меня, мне больно! Я разжал пальцы. Смотрел, как она отшатывается от меня, прижимая к груди свои идеальные учебники. В ее взгляде была жалость, смешанная с ужасом. И в этот момент я окончательно понял: она бесполезная. Они все бесполезные. Весь этот мир с его правилами, расписаниями и гребаными конспектами по истории — это всё декорация. Настоящим был только Борис. И он стер себя из моей реальности, не оставив даже адреса на обороте той проклятой записки. Я развернулся и пошел прочь, не оглядываясь. В ушах снова начинал нарастать тот самый гул, предвестник паники, но теперь мне было плевать. Если я сдохну прямо здесь, на кафеле школьного коридора, может быть, в этом и будет смысл. Ведь без него я и так был мертв, просто продолжал по привычке передвигать ноги.

***

Мне выписали таблетки. Маленькие, белые, безвкусные — они должны были «починить» меня, склеить то, что Борис разбил вдребезги своим уходом. И я покорно их пил. Утро, день, вечер. Панички прекратились. Железный обруч на груди разжался, но вместе с ним исчезло и всё остальное. Я чувствовал себя овощем, завернутым в целлофан. Мир стал ватным, звуки — приглушенными, а цвета — блеклыми. Я больше не рисовал. Карандаш казался слишком тяжелым, а тени на бумаге — бессмысленными. Мама была в панике. Она ходила за мной тенью, заглядывала в глаза, пыталась подсунуть любимые сэндвичи, но я смотрел сквозь неё. Я не общался даже с ребятами из Хоукинса. Когда звонил Джонатан — единственный, кто мог бы хоть что-то понять — я просто отмахивался. — Уилл, эй, чувак, ты там как? — его голос в трубке звучал так далеко, будто он звонил с другой планеты. — Нормально, Джон. Я занят. Я перезвоню. Но я не перезванивал. Мне было нечего им сказать. Я писал Борису каждый день. Исписал целые тетради. Я выплескивал на бумагу всё: как я его ненавижу, как я его жду, как мне холодно в этой чертовой Калифорнии без него. Я отправлял письма на его старый адрес. Каждый вечер я пробовал звонить по тому номеру. «Номер не существует или набран неверно». Этот механический женский голос стал моим единственным собеседником. Он вычеркнул меня. Стер, как неудачный набросок ластиком. А я продолжал стучать в закрытую дверь, чувствуя, как таблетки медленно превращают мою боль в ровный, серый шум. Иногда мне казалось, что лучше бы панички вернулись. От них хотя бы было ощущение, что я еще жив. А сейчас... Сейчас я был просто пустой комнатой, в которой когда-то слишком громко играл панк-рок, а теперь осталась только пыль и тишина.

***

Прошло три месяца. Потом полгода. Календарные листы падали на пол моей комнаты, как мертвая кожа, а Борис так и не появился. Ни звонка, ни письма, ни случайного силуэта в толпе, от которого у меня бы перехватило дыхание. Он просто испарился, будто его и не было. Будто всё то лето, та весна — бассейн, мятные конфеты, его тяжелый взгляд и хриплый смех — мне приснилось под кайфом от калифорнийского солнца. Я перестал писать письма. Стопка конвертов на столе выросла до такой степени, что начала меня пугать, и в один из дождливых вечеров я просто вынес их во двор и бросил в бак для мусора. Я смотрел, как намокает бумага, как расплываются чернила, которыми я клялся ему в вечной верности, и не чувствовал ничего. Таблетки работали идеально: они превратили мое сердце в кусок холодного пластика. Мама понемногу успокоилась. Она видела, что я вовремя прихожу из школы, съедаю свой ужин и киваю, когда она спрашивает, как дела. Она думала, что я «выздоровел». Я даже начал снова рисовать. Но это были не портреты Бориса. Я рисовал пустые шоссе, уходящие в никуда. Рисовал разбитые телефонные будки с оторванными трубками. Рисовал мертвые астры, которые так и остались стоять на моем подоконнике — я запретил маме их выбрасывать. Это был мой личный маленький алтарь человеку, который меня уничтожил. Однажды я шел из школы и увидел парня на велосипеде. У него были такие же темные кудри, и на секунду — всего на одну чертову секунду — защита таблеток дала сбой. В груди так полоснуло, что я едва не согнулся пополам прямо на тротуаре. Я замер, впившись пальцами в лямки рюкзака, и ждал. Парень обернулся. Это был просто какой-то мексиканец из параллельного класса. Он равнодушно скользнул по мне взглядом и поехал дальше. Я выдохнул. Подождал, пока пульс придет в норму, и пошел домой. Вечером, лежа в кровати — на той самой стороне, где когда-то сопел он, — я смотрел в потолок. В комнате пахло чистотой, свежевыстиранным бельем и... ничем. Запах Бориса выветрился окончательно. Я закрыл глаза и попытался вспомнить вкус той мятной конфеты, но почувствовал только сухость во рту. Я был абсолютно, окончательно мертв внутри, и самое страшное было в том, что мне стало всё равно. Борис Павликовский был моей единственной правдой. А теперь осталась только ложь. Длинная, скучная ложь длиною в целую жизнь.

***

Однажды мама решила, что хорошей идеей будет устроить в нашем доме сборище всех кого попало. Она звала Клэр и Тони, и я видел, как они через силу пытаются меня развеселить, потому что я сам прекрасно понимал, что похож на труп. Они сидели в моей гостиной, пили колу и несли какую-то чушь про выпускной, а я просто смотрел в стену, чувствуя, как таблетки превращают их голоса в невнятный белый шум. Они пытались исказить мое сознание. Осторожно, как бы невзначай, подбрасывали фразы, которые должны были стать моими «лекарствами». — Уилл, просто помни, как плохо он с тобой обращался. — Он же просто использовал тебя. — Он был ненормальным, тебе без него лучше. Да, и я помню. Я всё помню. Я помню, как он нервничал, когда целовал меня в первый раз, как его руки — обычно такие уверенные и грубые — мелко дрожали у моего лица. Я помню, как он заступился за меня на выставке. Я помню, как я безумно ждал его письма, как рыдал в его руках, утыкаясь носом в его колючее пальто и чувствуя себя самым защищенным человеком во вселенной. Я помню его кудри. Такие черные, такие спутанные — их невозможно было забыть, таких больше ни у кого не было и не будет никогда. Я помнил его руки, каждое его прикосновение, которое жгло кожу даже через слои одежды. В какой-то момент я не выдержал. Я просто смотрел на их жалостливые лица и понимал, что они ничего не знают. Они не знают, как я кричал ему, что ненавижу его, и это было даже громче, чем если бы я просто признался в том, как сильно я его любил. Потому что моя ненависть была лишь обратной стороной того безумия, которое он во мне зажег. Они хотели, чтобы я его забыл. Чтобы я вычеркнул его, как ошибку. Но Борис не был ошибкой. Он был всей моей гребаной жизнью, сжатой в одну прокуренную весну. И никакие «правильные» друзья и добрые советы мамы не могли это изменить. Я просто встал и ушел в свою комнату, оставив их там, внизу, с их правильной реальностью, в которой для нас с Борисом никогда не было места.

***

Но я не мог страдать вечно. Боль начала притупляться. Я вырос. Поступил. Колледж был огромным, гулким зданием из красного кирпича, полным людей, которые чего-то хотели, куда-то бежали и во что-то верили. Я же просто перемещался по коридорам, как заведенная кукла. Таблетки давно стали частью моего завтрака, как хлопья с молоком. Они купировали острые углы, превращая мою жизнь в одну бесконечную, ровную серую линию. Я перестал рисовать совсем. Однажды я открыл старый блокнот, тот самый, с заляпанными кофе страницами и рваными краями, и долго смотрел на чистый лист. Мои пальцы, когда-то испачканные в графите и угле, теперь были чистыми, сухими и абсолютно бесполезными. Я попытался провести линию — просто контур плеча, просто изгиб челюсти, который я знал наизусть, — но рука дрогнула. Грифель с хрустом сломался. Я закрыл блокнот и выбросил его в мусорку прямо в холле общежития. Вместе с ним я выбросил и остатки того Уилла, который умел чувствовать красоту в грязных лужах и дыме дешевых сигарет. Теперь я изучал экономику. Цифры были надежными. Они не уезжали на рассвете, не оставляли записок и не пахли мятой. Графики в моих учебниках были прямыми и предсказуемыми — полная противоположность той хаотичной кардиограмме, которой была моя жизнь рядом с ним. Иногда, сидя в библиотеке допоздна, я ловил себя на том, что смотрю в окно на пустую парковку. В свете оранжевых фонарей асфальт казался золотистым, как тогда, на карьере. И где-то глубоко под слоем медикаментов и самоконтроля что-то едва заметно ныло. Старый шрам, который реагирует на смену погоды. Мои новые знакомые считали меня «загадочным» и «серьезным». Клэр иногда писала мне вежливые сообщения, спрашивая, как дела, и я так же вежливо отвечал, что всё отлично. Она была бы довольна — я стал тем самым «правильным» Уиллом Байерсом, которого она всегда хотела видеть. Причесанным, предсказуемым и абсолютно пустым. Я больше не искал его в толпе. Я даже почти забыл звук его голоса — того самого хриплого, ломаного английского с примесью русского мата. Я просто вырос. Я научился дышать без него, пусть этот воздух и казался мне на вкус как дистиллированная вода. В один из вечеров я зашел в круглосуточный магазин, чтобы купить пачку жевательной резинки. Мой взгляд скользнул по полке с конфетами. Там, в углу, лежала та самая мятная карамель в шуршащем фантике. Я постоял секунду, глядя на нее. Продавец за кассой нетерпеливо кашлянул. Я отвел взгляд и взял обычный «Орбит» без сахара. Расплатился, вышел на улицу и растворился в ночной прохладе, ни разу не оглянувшись назад. Борис Павликовский остался там — в том душном калифорнийском лете, на промокшей от слез записке. А я шел вперед. Взрослый. Успешный. Мертвый.

***

Мир вокруг стремительно обрастал проводами и кремниевыми чипами. Появились громоздкие компьютеры, пузатые мониторы, которые гудели в тишине офисов, и мобильные телефоны, похожие на кирпичи, но дающие иллюзию постоянной связи. Моя работа значительно упростилась; как только я получил диплом, Хоппер подсуетился и пристроил меня в государственную структуру — скучную, безопасную и стабильную, именно такую, какая была нужна человеку с моим «анамнезом». Я вгрызался в таблицы и отчеты, находя в их сухой логике своеобразное спасение. Я не приезжал домой в Калифорнию. Мама обижалась, звала на праздники, но я находил тысячи предлогoв. Та комната на втором этаже стала мне совсем чужой. Она пугала меня своей застывшей памятью: я знал, что если зайду туда, то увижу тени на обоях и почувствую запах хлорки, который давно выветрился. Но внутри, под слоем офисной пыли и таблеток, всё еще сидел тот семнадцатилетний мальчишка, который ждал чуда. С появлением первых баз данных и интернета во мне проснулась безумная, горячечная надежда. В общежитии, на последнем курсе, я познакомился с девчонкой по имени Линда. Она была из этих новых «фанатиков» — училась на программировании, постоянно возилась с дискетами и знала, как достать информацию из цифровой пустоты. Однажды вечером, когда в коридорах пахло подгоревшим попкорном, я пришел к ней. — Линда, мне нужно найти человека. Можешь... пробить его? В этих ваших новых сетях. Она поправила очки, ее пальцы застучали по клавиатуре. Зеленоватый свет монитора отражался в ее зрачках, делая ее похожей на пришельца. — Давай данные. Имя, фамилия, дата рождения, штат. — Борис. Борис Павликовский. Год рождения... примерно мой или на год старше. Лас-Вегас, Калифорния, может, Техас. Она вводила запросы, экран мигал, выдавая бесконечные списки ошибок и пустых полей. Прошло полчаса, час. Я сидел рядом, сжимая кулаки так, что кости белели. Мне казалось, что сейчас экран раздвинется и я увижу его лицо — взрослое, изможденное, но всё с теми же кудрями. — Нет, Уилл. Нет такого. Вообще никого с таким сочетанием. — Посмотри еще раз. Может, через иммиграционную службу? Или... полицию? Линда вздохнула, ее пальцы замерли над клавишами. Она посмотрела на меня с недоумением, смешанным с жалостью. — Как ты говорил? Борис? Что за имя такое странное? — Он русский, — глухо ответил я, глядя на мигающий курсор. — Ну, нет такого, Уилл. Ни в налоговых базах, ни в списках избирателей. Может, он сменил имя? Прости, ничем не могу помочь. Система его не видит. Я вышел из ее комнаты в темный коридор. «Система его не видит». Это было так похоже на него. Он всегда был призраком. Сорняком, который не оставляет корней в официальных бумагах. Человеком без адреса и социального страхования. Он был моей личной галлюцинацией, которую не зафиксировал ни один компьютер мира. В голове крутилась только одна мысль: его нет. Ни в списках живых, ни в списках мертвых. Его просто стерли. А я остался — единственный свидетель того, что Борис Павликовский когда-то существовал, пил теплое пиво и обещал сожрать меня целиком.

***

В 1995 я случайно встретил Сару в своем офисе, где работал. Она устроилась туда уборщицей, серая мышка в мешковатой униформе, но я сразу её узнал. Эти лихорадочно блестящие глаза и манера дергать плечом — такое не стирается годами. Когда она подошла, чтобы протереть мой полированный стол, заваленный отчетами, я мягко, почти невесомо взял её за руку. — Чего, больше не тусовщица? — спросил я, и мой голос, обычно сухой и деловой, вдруг дрогнул, возвращаясь в ту калифорнийскую пыль. Она ошарашенно посмотрела на меня. Не узнала. В её взгляде не было ностальгии — только привычный страх. Судя по всему, к ней часто приставали пузатые дяденьки нашего офиса, и она инстинктивно сжалась, пытаясь выдернуть ладонь. — Ты чего, Сар? Тихоню Уилла забыла? Она замерла. Медленно открыла рот, и серая тряпка с глухим шлепком выпала из её рук прямо на мой дорогой ковролин. — Уилл! Боже ты мой... Ты тут как оказался? Уилл Байерс, это правда ты? Она оглядела мой костюм, мой галстук, мой личный кабинет с видом на город. Я усмехнулся, хотя внутри всё сжалось от странного чувства неправильности происходящего. — Работаю, как видишь. Живу. Мы поболтали о какой-то ерунде — о погоде, о том, как летит время, о дурацких переменах в мире. Я чувствовал, как под ребрами начинает ворочаться тот самый тяжелый камень, который я годами заваливал цифрами и графиками. Я не выдержал. — Он жив? — вопрос вылетел прежде, чем я успел его заблокировать. Сара отвела взгляд. Она начала нервно тереть край своей рабочей формы. — Борис-то? Ой, не знаю, Уилл, честно. Он ко мне перед тем как свалить — когда еще подростком был — заходил. Денег на дорогу попросил, сказал его не искать, в глаза не смотрел. Я спрашивать не стала, ты же его знаешь... Я обижена была на него, между прочим. Приехали-то мы вдвоем, а торчал он постоянно с тобой. Забросил меня совсем тогда. — Прости, Сар. — Я сказал это искренне, чувствуя вину за ту весну, которую мы украли у неё. — Да не извиняйся, я не дура. Теперь уже не дура, — она горько усмехнулась, и в уголках её глаз прорезались глубокие морщины. Я попытался улыбнуться в ответ, но вышло криво. Сара нагнулась, чтобы поднять свою грязную тряпку, и в этот момент из бокового кармана её штанов на пол выскользнул маленький прозрачный зип-пакет с остатками какого-то белого порошка. Она мгновенно покраснела — пятнами, как тогда, на велосипеде с Борисом — и тут же судорожно его подняла, пряча в кулаке. — Не бросила? — я кивнул на её руку. Мой голос снова стал холодным, как те таблетки, что я пил годами. — Поболтали и хватит, — она резко выпрямилась, её лицо стало непроницаемым, злым. — Дальше не твое дело, Уилл. Ты теперь большой босс, а я... а я просто тру столы. Она подхватила свое ведро и быстро пошла к выходу, волоча ноги. И я только сейчас, глядя на её сгорбленную спину, понял, что она совсем не поменялась.

***

На дворе стоял 2002-й. Прошло шестнадцать лет с той весны в Калифорнии. Шестнадцать лет с тех пор, как мир пах хлоркой, марихуаной и безнадежностью. Теперь он пах дорогим кожаным креслом, старой бумагой и дешевым виски, который я повадился пить по вечерам, чтобы заглушить гул кондиционера в своей одинокой квартире. Мне было тридцать два. Борису — если он вообще еще топтал эту землю — должно было быть тридцать три или тридцать четыре. Его лицо в моей памяти стерлось, как старая фотография, оставленная на солнце. Я помнил только общее ощущение: острые локти, хриплый смех и холодный мятный леденец. Я забывал его медленно, слой за слоем, как профессиональный реставратор снимает краску с испорченного полотна. Я почти убедил себя, что его никогда не было. Телефон зазвонил резко, вырывая меня из этого полусонного оцепенения. Я снял очки, чувствуя, как дужки надавили на виски, и потер переносицу. Отхлебнул виски — обожгло горло, привычно и скучно. — Алло? — голос мой был сухим, надтреснутым от долгого молчания. — Еще ищешь своего русского друга? — голос Линды звучал бодро, с той самой азартной хрипотцой, которая бывает у людей, наткнувшихся на золотую жилу. Я замер. Стакан замер в сантиметре от стола. Сердце, которое я годами приучал биться ровно и тихо, вдруг пропустило удар, а затем пустилось вскачь, как тогда, на лестнице в доме мамы. — Линда... — я выдохнул его имя вместе с воздухом, который, казалось, копил в легких все эти шестнадцать лет. — О чем ты? — Кое-что всплыло. Тебе лучше приехать. Это... это не совсем то, что ты хотел увидеть, наверное. Я смотрел на свои руки. Они дрожали. Впервые с тех пор, как я начал пить те белые таблетки в школе. Виски в стакане пошел мелкой рябью. — Что там, Линда? Говори сейчас. — Приезжай, Уилл. Я не хочу говорить это по телефону. Она повесила трубку. А я так и остался сидеть в темноте своего кабинета, сжимая в руке телефонную трубку, которая гудела короткими гудками. Я залпом допил виски. Мятного послевкусия не было. Была только горечь и страх, который я узнал бы из тысячи других чувств. Моя вторая паническая атака случилась в семнадцать. Кажется, в тридцать два меня ждала третья.

***

Я смотрел на монитор, и зеленый свет букв выжигал мне сетчатку. Линда подвинула ко мне клавиатуру, торжествующе приподняв брови, но я видел перед собой только пустоту. Цифровую пустыню. Это была страница в какой-то набирающей популярность социальной сети. Имя и фамилия высвечивались четко, безжалостно: Борис Павликовский. Но это был не мой Борис. С экрана на меня не смотрел парень с лихорадочным блеском в глазах и вечной сигаретой в зубах. Там вообще не было фото. Только дата рождения — сухие цифры, которые говорили о том, что владельцу профиля едва исполнилось десять лет. Ребенок. Мальчик, который пошел в четвертый или пятый класс, который, возможно, любит комиксы или велосипеды, и который носит это имя как тяжелое наследство. Я снял очки и уронил их на стол. Звук пластика о дерево показался мне выстрелом. В висках застучало — мерзко, ритмично, напоминая о том, что виски в моем стакане был лишним. — И что мне с этим делать? — мой голос прозвучал глухо, безжизненно. Я чувствовал себя дураком.. Линда замолчала. Азарт в ее глазах сменился чем-то похожим на сочувствие. Она поправила очки и негромко произнесла то, что я сам боялся сформулировать: — Уилл, посмотри на локацию. Хьюстон, Техас. Помнишь, ты говорил, что его отец крутился где-то в тех краях? Фамилия уникальная. Шанс, что это просто однофамилец — один на миллион. Она сделала паузу, всматриваясь в пустой профиль. — Какова вероятность, что это его сын? Эти слова ударили меня под дых. Сын. У Бориса есть сын? Борис-младший. Где-то в Техасе живет мальчик, которого назвали в честь отца. Значит, Борис не просто исчез — он осел, он нашел кого-то, он построил жизнь, в которой не было места худому художнику из Калифорнии. Он передал свою фамилию, свою кровь и это странное, колючее имя другому существу. А я? А я всё это время хранил его записку в ящике стола и пил таблетки, чтобы не сойти с ума от тишины. — Если это его сын... — я запнулся, чувствуя, как в горле пересыхает. — Значит, сам Борис где-то рядом. Или... — Или его нет, Уилл, — мягко закончила Линда. — Обычно такие страницы детям создают родители. Или они сами, подсматривая за взрослыми. Но если отец жив, он должен быть где-то в списках. А его — взрослого Бориса — всё еще нет ни в одной базе. Я смотрел на пустой аватар. Белый силуэт на сером фоне. Это был тупик. Еще более страшный, чем молчание домашнего телефона шестнадцать лет назад. У Бориса была жизнь. У Бориса была семья. А у меня была только эта чертова страница десятилетнего ребенка, которая кричала мне о том, что я — лишь пыльный эпизод в чужой, давно переписанной биографии. — Найди мне адрес, — прошептал я, не узнавая свой голос. — Найди, где зарегистрирован этот аккаунт. — Уилл, это преследование. Это уже не просто поиск старого друга... — Найди мне адрес, Линда. Пожалуйста. Я должен был увидеть это своими глазами. Даже если там, в Хьюстоне, меня ждала только окончательная, финальная смерть моей последней надежды. Но Линда так ничего и не нашла. Или, что более вероятно, она просто испугалась того безумного блеска, который на мгновение вернулся в мои глаза. Она видела во мне не «старого друга в поиске», а человека, который готов сорваться в пропасть ради призрака. — Прости, Уилл, — сказала она тогда, отводя взгляд от монитора. — Совпадение, наверное. Я не поверил в совпадение. Но я смирился. Снова. Это смирение было похоже на старое пальто — тяжелое, пахнущее пылью, но привычно оберегающее от холода. Я вернулся к своему виски по вечерам и к своим отчетам по утрам. Таблетки снова стали действовать ровно, без сбоев. Я убедил себя, что тот десятилетний мальчик — просто ошибка, которая не имеет ко мне никакого отношения.

***

Прошел еще год. Наступил 2003-й. Вашингтон в 2003-м встретил меня бесконечными дождями и низким, каким-то свинцовым небом, которое давило на плечи похлеще любого прошлого. Я поселился в тихом, стерильном районе, где жизнь текла по расписанию: по утрам соседи в одинаковых халатах вежливо кивали друг другу, забирая газеты с порога, а по вечерам зажигали уютные лампы в окнах, создавая иллюзию тепла. Моя жизнь была выстроена по линейке, без единого лишнего штриха или случайного пятна. Я стал мастером по возведению стен вокруг себя. А потом в Вашингтон приехала Клэр.